"Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2" - читать интересную книгу автора (Солженицын Александр Исаевич)253Ещё на прямой парадной мраморной лестнице под стеклянным колпаком Дома Армии и Флота, главного столичного офицерского собрания, и потом на окружных перильчатых галереях второго и третьего этажа со множеством пилястров, зеркал, дверей, голубого, золотого и дубового, и в кольце гостиных – тёмно-розовой «дамской», кофейной, зеленоватой «мужской», буфетной, строгой мрачной столовой с витражами (ничем сегодня не кормили), и в самом концертном зале у крайних кресел – стягивались знакомые и незнакомые группками по трое, по пять, по десять, – и друг от друга надеялись получить объяснение? поддержку? Всех званий и всех полков были офицеры – все без оружия, но и без дам, но и среди буднего дня, – сколько служили они, кто год, кто четверть века, никогда бы не могли представить, что такое наступит в их жизни или вообще с какими-нибудь офицерами какой-нибудь армии. В один день все они были обезоружены, как бы разжалованы с чинов, уволены с должностей, а кто-то ещё и приговорён к смертной казни. И со всем тем они должны были продолжать жить, ходить с офицерской выправкой, изображать офицерский вид. Все обречённые, вот они согнались теперь вместе, в одно здание на углу Литейного и Кирочной, здание, знававшее их блеск, успех и досуг, – в прежней полированности, при прежних бронзовых группах и бра, кажется, последнее здание в Петрограде, куда ещё почему-то не врывались всевластные обнаглевшие солдаты. Согнались в ожидании начала, – неизвестно чего начала и в какой час. В обрушенном мире было тоскливо, страшно – но и не может же офицер это выказать. И в одной группе в розовой гостиной, где подвески двух роскошных люстр мелодично позванивали от ходьбы по паркету, подполковник с ярким золотым передним зубом находил способность шутить: – Теперь, господа, устанавливается черта оседлости, только вот какая: жить в столицах запрещается – офицерам, и на право проживания в виде исключения будут выписываться кратковременные свидетельства, как вот у этого штабс-капитана. Спешите в Государственную Думу, пока хоть выписывают. Выразительная дерзкая губа его с жёлто-белым усом изгибалась. У Райцева-Ярцева это была не роль и не бравада, а способ жить. Как в окопах шутят над Вильгельмом, над лётчиками, над толкущими вокруг снарядами врага – так отчего ж было изменить стиль и не пошутить теперь? Ведь всякий жизненный случай всегда кому-нибудь смешон, это правда, – и когда офицеры бежали из петроградских казарм, то сами не замечали смешных подробностей, а многим солдатам это даже весело представляется. Когда вчера на улице Гоголя кучка солдат вдруг резко повернула к нему, и один грубый с тяжёлой челюстью закричал ему сдать оружие – в какую-то секунду всё взвилось, провертелось как будто даже не в голове Райцева-Ярцева, а где-то выше, выше, откуда видно всё хорошо, и откуда к нему уже спустилось. Что вот – и его не минуло, а надеялся – не тронут. Что выход только: обнажить саблю и убить одного мастерским кавалерийским изворотом, вот эту огрузлую челюсть. Но тут же и – быть растерзану самому. И вся нелепость: погибнуть на петербургской улице, убивая русского солдата. Вся нелепость – погибнуть, не дожив до сорока лет, со всем цветным, что теснилось в груди. А значит – не убивать. А тогда – и не убиваться. Тогда – отдать с лёгкой косой усмешкой, видя, как это несомненно смешно. Подполковник Райцев-Ярцев, потомственный дворянин и кавалерист, всю силу мужества своего вытягивавший в продолговатое тело сабли на её взлёте, – теперь отдавал эту душу-саблю как ненужный привесок. Отдать с косой усмешкой – и потом шагать дальше по улице – и видя навстречу другого такого же опорожненного, правой рукой приветствовать его к козырьку, а левой шутливо прихлопывать по пустым ножнам на бедре. Прежде сам бы не поверил, что так усмешливо перенесёт, когда его обесчестят. Не так всё в тонкости, но с той же усмешкой он рассказывал теперь это всё своим собеседникам тут. Тут-то, в Доме Армии и Флота, они все на короткие часы каким-то недоразумением были вполне безопасны. Может быть – можно было дойти до квартиры и оставаться там. Но – день, другой, а дальше? Ведь надо возвращаться в казарму? Но это теперь – это теперь невозможно!! А чем позже вернуться – тем хуже, укреплять солдатские подозрения. И как же вернуться, если оружие части держат солдаты, а офицерам оно недоступно? Перевернулся мир. Новый опыт настолько неизвестен, посоветоваться настолько не с кем – непростительно давали украсить грудь красным бантом, даже второй на папаху, и так шли с солдатским строем в Думу (а кстати: здесь, сейчас, почти ни у кого красных наколок нет – в гардеробной сняли? спрятали в карман?), – да ведь в Государственную же Думу! – таков был призыв Родзянки, это законный человек. Но не становилось с солдатами доверительней. Всё равно смотрели волками. Да ведь кто ж и остался в Петрограде кроме Думы? И она зовёт восстановить, в частях порядок. Но как восстановить, если вышибло из рук? И если нельзя забыть? Тех минут страха. Тех минут оскорбления. Конечно, возврат в казармы неизбежен. Но и непонятен. Вернуться – значит потребовать, чтобы солдаты не шли разбойничать по городу, когда хотят, а спрашивали разрешения на каждую отлучку, – разве это ещё возможно? чтоб они сдали оружие и патроны из разгромленных цейхаузов? И это возможно? Нет, восстановить прежнего уже нельзя. Или прилаживаться к тому тону, который за эти дни взят там без нас? Даже брань ноты ещё резче, чтобы никто не усумнился в их революционности? Охватывает апатия. Последняя усталость – до неспособности сопротивляться, до тупого безразличия ко всему. Рослый мрачный полковник, лицо из одних простых крупных черт, как будто вдесятеро меньше черт, чем бывает вообще у людей, такие лица хорошо смотрятся перед полковым строем, – говорил вопреки очевидности: – Нет, господа, это всё зависело от нас. Это – мы сами упустили. Впрочем, он не гвардеец был и, видимо, даже не петроградского гарнизона. Да и Райцеву-Ярцеву не надо было возвращаться в казармы: он в Петрограде в отпуску, его-то полк на фронте. Ему только предстоял позорный возврат без сабли, до первого полкового склада. А пришёл он сюда за охранным документом, чтоб не подвергаться новым оскорблениям. А между тем громко звенел по зданию электрический звонок: звали в большой зал. И тут в их группе к измайловцу подошёл взбудораженный другой и уверял, что час назад от думской Военной комиссии полковник Энгельгардт издал публичный приказ: офицеров, которые будут заставлять солдат возвращать оружие, – расстреливать! Что? Что-о?? Не может быть! Чушь какая: Государственная Дума именно и звала ведь… Шли в зал рассаживаться. Непривычное для офицеров: публичное заседание. Но там уже сидели на сцене за столом – и все с красным на груди, правда не вызывающие банты, но скромные бутоньерки. Самочинно занявшие места. Называли председателя, секретаря, полковник Перетц, полковник Защук, полковник Друцкой-Соколинский. Испарения революции взнесли их туда. Они и начали говорить один за другим. И что несли! - – …Лучшие из вас шли во главе солдат на штурм режима… Кто это шёл? – …Рухнули барьеры и создаётся внутренняя связь между офицером и солдатом. Дух крепостничества навсегда исчезнет из военной среды! По залу шёл гул от разговоров, плохо слушали. – …Граждане офицеры!… Вот ещё как, по-новому. – …скорей вернуться на свои места в строй, просветлёнными, возрождёнными, – и восстановить духовную связь с солдатом на началах равенства и братства. И при поддержке того коллективного прапорщика, который вышел из рядов народа… Рядом с Ранцевым сидел молодой, с умным лицом моряк: – Собрание самоубийц. Разве тех умилостивишь? Никогда. Знаю я их. – Откуда? – Студентом тёрся с ними. А со сцены излагали замысел такой: либо всем сейчас идти отсюда шествием к Думе, и даже демонстративно через Невский («Господа! Зачем же всем? разве нельзя обойтись делегацией?»), – либо делегацией, но она должна понести резолюцию всего собрания. Это должно быть приветствие Государственной Думе в её благородном деле возглавления народного движения к свободе. И – присоединение: что офицеры, находящиеся сейчас в Петрограде, все тоже идут рука об руку с народом. (Эта подручка сейчас тяжелей всего представлялась). Что вот они, собравшись тут, единогласно (почему-то настаивали, чтобы только единогласно, как будто отщепление одного голоса могло всё испортить) постановляют: признать власть Временного Комитета Государственной Думы – впредь до созыва Учредительного Собрания. Загудели возмущённые голоса: что-то слишком уж чудовищное! Не слишком ли большую цену спрашивают с них за возврат в казармы и за право свободно ходить по петроградским улицам? В России царствует Государь император, которому они все присягали, – и как же они могут теперь признать власть какого-то временного комитета из общественных деятелей? А Его Императорское Величество? Но ещё можно бы этих признать до прибытия Государя в столичный град (скорей бы они шли, эти эшелоны, где они там застряли?), ну до образования постоянного правительства, – но почему нужно признать до созыва Учредительного Собрания? Разве Россия – не существует, чтоб её заново учреждать? Да немногие и понимали, что это за выражение: «Учредительное Собрание». А виделись и молодые сияющие лица – и среди ораторов, и в зале. И сосед, корабельный инженер: – Разве наши офицеры подготовлены противостоять им? Чтоб их знать – надо в их драконовой крови искупаться прежде. Вот эти взрывы во флоте – «Мария», да несколько под Архангельском, да пожары на складах, и вот в январе взорвался ледорез «Челюскин», – это кто работает, вы думаете? Он сам был сейчас – флагманский инженер в Беломорском флоте. Ничтожная кучка говорила со сцены, вот ещё какой-то полковник Хоменко, – а ужасный поворотный ход событий придавал силу их словам. Вот уже взывали откровенно – не к сердцу, а к самосохранению: какие угодно имейте убеждения, но чтобы выйти из этого здания, но чтобы шаг ступить по улице, но чтобы сутки следующие проносить свои погоны, – присоединяйтесь, и Тот рослый полковник, с простыми чертами отважного лица, сидел от Райцева наискось вперёд, у прохода. И басил для соседей: – Какая низость! Какое раболепство перед новыми правителями! И что же случилось с нами, господа офицеры? Неужели это не мы водили полки всю войну? Как быстро нас растрясли! Да сколько нас тут? – оглядываясь по залу. – Да тысячи полторы. Если на каждого считать хоть по 40 солдат – мы представляем 60 тысяч войска. – Солдат – отвыкайте считать, – отозвались ему из ряда впереди. – Хорошо, нас полторы тысячи. – Теперь безоружных. – Хорошо, почти безоружных. Но зато каких опытных. Да вот сейчас принять это идиотское предложение – и идти безоружным шествием якобы приветствовать Думу. А как дойдём до самой или даже внутрь – хватать там солдат за винтовки, отнимать, из рук выворачивать – и стрелять. И разогнать к чертям их пьяное сборище, а второго у них нет. И вообще ничего больше нет. Да это верный успех! Если б вот сейчас встать, объявить своё, сговориться – и пойти! Но ведь мы уже разложены, ведь тотчас побегут докладывать. Мы уже – как не одной армии офицеры, что с нами сделали, а? Крупно решительный, он встал, за ним те два измайловца, и пошли по проходу вон. И Гарденин посмотрел на Райцева: – Пошли? Не идёте? Резко встал – и тоже прочь, за теми. Нет, Райцев-Ярцев остался. Хотя бы – оценить это всё с точки зрения юмора. А на сцене появился сам Энгельгардт, очень благоприличный. Читал с приготовленной бумажки проект воззвания: – …«К величайшему нашему прискорбию как среди солдат, так и среди офицеров были предатели народного дела, и от их предательской руки пало много жертв среди честных борцов за свободу…» Э-э-э. Это уже было недалеко и до |
||
|