"Марио Варгас Льоса. Город и псы " - читать интересную книгу автора

каждую субботу я думаю: "Она еще постарела".
- Разонравилась? - спрашивает Альберто. - Чего ты так кисло про нее
говоришь?
Кадет понижает голос и говорит, словно про себя:
- Я не могу ей писать.
- Почему? - спрашивает Альберто.
- Как - почему? Не могу, и все. Она очень умная. Такие письма пишет,
будь здоров!
- Письма писать легко, - говорит Альберто. - Куда уж легче!
- Нет. Легко придумать, а сказать - трудно.
- Ну!... - говорит Альберто. - Я могу за час написать десять любовных
писем.
- Правда? - спрашивает кадет, пристально глядя на него.
"И я написал письмо, потом другое, и девица мне отвечала, а этот тип
угощал меня сигаретами и колой у Гибрида, а как-то раз он привел ко мне
другого типа, из восьмого взвода, и спросил: "А ты можешь написать его
девице, в Икитос?"; а я сказал маме: "Хочешь, я пойду поговорю с ним?"; а
она мне сказала: "Ничего делать не надо, только молиться", и чуть что - в
церковь и меня учит: "Альберто, молись, люби Господа, чтоб, когда ты
вырастешь, тебя не погубили искушенья, как твоего отца"; а я сказал "о'кей",
а за письма назначил цену. Больше двух лет прошло, - думал Альберто. - Как
время летит..." Он закрыл глаза; Тересино лицо встало перед ним, и острое
желание пронзило тело. В первый раз за три курса он не страдал, что остался
без увольнительной. Он получил от Тересы два письма и все равно не хотел
идти в город. "На дешевой бумаге, - думал он, - и почерк плохой. Да, видал я
письма получше..." Он перечитывал ее письма много раз, всегда - тайком. (Они
лежали за подкладкой кепи, как сигареты, которые он контрабандой приносил по
воскресеньям.) Когда он получил первое письмо, он хотел ответить сразу,
вывел дату, заволновался, расстроился и не нашел слов. Все слова казались
ему неподходящими, лживыми. Он порвал несколько черновиков и наконец решил
написать кратко и сухо: "Нас оставили без увольнительной за одну штуку. Не
знаю, когда выберусь. Очень был рад твоему письму. Я всегда про тебя думаю
и, как только выйду, приду к тебе". Холуй преследовал его неотвязно: и в
строю, и в кино, и в столовой, угощал сигаретами, фруктами, сандвичами,
изливался. Альберто вспомнил бледное лицо, холуйский взгляд, кроткую улыбку,
и ему стало гадко. Всякий раз при виде Холуя его мутило. Разговор неизбежно
переходил на Тересу, и, чтобы не выдать себя, Альберто корчил циника или
уверенным тоном давал мудрые советы: "Нет, писать не стоит. Объясняться надо
устно, чтобы видеть, как она реагирует. Вот как выйдешь, пойдешь прямо к ней
и все выложишь". А тот, зануда, слушал серьезно и покорно кивал. Альберто
думал: "Я ему скажу, когда выпустят. За ворота выйдем, и скажу. Очень уж у
него сейчас бледный вид, чего бить лежачего? А тогда так и скажу: "Весьма
сожалею, но она мне нравится. Если к ней пойдешь - получишь в рыло. Что, на
ней свет клином сошелся?" А потом пойду к ней и поведу ее в Мирафлорес, в
парк Некочеа (он в самом конце старой Набережной, на крутых темно-желтых
склонах, о которые с шумом бьются волны, и зимой сквозь туман виден сверху
призрачный пляж, каменистый, глухой, тихий). Сяду на последней скамейке, -
думал он. - У самых перил, у белых столбиков". Солнце припекало спину и
щеки; он не хотел открывать глаза, чтобы не исчезло лицо Тересы.
Когда он проснулся, солнца не было, сквозь стекла сочился серый свет.