"Страшные сказки" - читать интересную книгу автора (Тихонов Василий)

СМЕРТЬ ФЕДЮНИ

Старик Федюня проснулся в тот день очень рано. Так рано, что даже ему, привычному к утреннему солнцу, в диковинку показался невероятно чистый, колеблющийся маревом воздух. Стариковские дела вовсе не требовали подниматься с лежанки, топить печь и варить пишу. Он давно уже не тратил сил на варево, и печь в почерневшей от времени, но ещё крепкой избе, стыла. Живность Федюня тоже не держал, а на усадьбе зеленела одна только сиротская гряда лука. Лук уже пустил стрелки и был горек, как выпекаемый в голодный год хлеб из жмыха с лебедой пополам. Не было никаких дел у Федюни, и поднялся он ни свет, ни заря вовсе напрасно.

С божницы строго взирал на него хмурый святой, будто поминал, какие дела случались в пространстве дома, от стены до стены, от мужицкой до бабьей лавки. Укоризненно поглядывала на стариковские немочи косившая Богородица. Сколько помнил себя в этом доме Федюня, она всегда была такая - со скошенными к носу немного блудливыми глазами. Знать, дрогнула рука у молоденького богомаза или отозвались вечерние возлияния во славу Господа молчаливого монаха с сединой в редкой бородёнке - зря возводили напраслину соседи, ни при чём тут оказался тяжёлый нехороший хозяйкин глаз, от которого, как считали сельчане, и окривела Матерь Божья. Не ведома истинная причина этого печального факта, но не она ли изогнула тонкие губы святого Николая и проборонила его лоб глубокими морщинами? Как знать... А Богоматерь странно как-то прижимала к себе младенца со старческой складкой у рта, словно веки вечные должна сохранять новорождённого Христа от немилосердных иродовых воинов. От их кривых ножей, острых пик и узловатых, поросших густым волосом рук. Сотни лет минули с той поры, ушли в нежить служилые подневольные люди с тяжёлыми каменными челюстями, а она всё сжимает драгоценный свёрточек, укрывает его от лиха, напасти и злого человека. И не стареет, хотя давно уже сгнили в земле и рассыпались в прах кости её мучителей; а в том месте поднялись тучные нивы, выгорели дотла, снова пустили побеги и накормили того, кто пришёл много позже.

Старик пошарил в печурках, надеясь отыскать затерявшуюся ещё на прошлой неделе пачку "Беломора", но папиросы так и не дались в руки, посмеиваясь, видно, потихоньку над его бестолочью. Тогда Федюня решился на дурное. Не так чтобы совсем запретное, но вовсе даже не обязательное. Он старательно замёл пыль и натрусившиеся откуда-то крупинки махры из-под самого порога. То же сделал он под окном, смёл с подоконника лёгким крылышком, которым старуха мазала в далёкой жизни сковороды, и набрал изрядную горсть. Видно, не случайно попал табак в эти места - сыпала его для своих целей человеческая рука. А, может, и не она, а страшная, с перепончатыми пальцами и острыми когтями, заточенными до крайности, чтобы удобнее вонзать в живое трепещущее мясо и вынимать алое сердце из груди.

Заструился было синеватый дымок под потолком, однако быстро развеялся в избе - не выдержав тяжёлого взгляда, ушёл на двор старый курильщик. Ведь курение табака уж никак не приветствовал тот, пострадавший сверх меры за грехи человеческие, которого так судорожно опекала сейчас его мать. Но и на дворе показалось трудно - странно и страшно - запустение и тлен заволокли надворные постройки, где размещались когда-то исправно служившие человеку орудия крестьянского труда; перекосило дверь на конюшню, и видно было, как мучительно давно не заполняется навозной жижей щель между плахами пола и землёю. От ног его поднялась и повисла в воздухе серая пыль. Федюня не вынес картины разорения и подался на солнце, обещающее задать земле жару к самому полдню. Только на лавке успокоил его дым с горчинкой от подпорожной пыли, но он же, свиваясь в причудливые картинки, странные в их подвижности, напомнил то страшное, что нужно бы забыть. Забыть, но каждая мелочь, попадая на глаза, напоминает и требует точного и скорого ответа. Долг перед мёртвыми важнее долгов денежных перед живыми сейчас. Или нет? Правда ли то, о чём шепчут вокруг, можно ли свершить это с маху, без раздумий и тихих слёз? Чтобы не каяться потом всю оставшуюся недолгую жизнь.

Он вернулся в избу, посмотрел на тикающий, как надоедливое насекомое, будильник. Часы отмеряли текущее вяло время и показывали, что вспыхнули уже в печах пересохшие от зноя дрова и будут скоро на загнётке угли, и будет день, и будет пища людская на столах, отскобленных до белизны острым ножиком. И будут жующие уста; масло, стекающее по подбородку; деревянный перестук ложек. Всё это будет, и будет скоро. Значит, заварят крутую кутью в избе на дальнем конце, зазвучат последние прощальные молитвы - всхлипы и стоны, посланные немилосердному Богу, отнимающему самое дорогое, что только есть на земле для нас, грешных.

Федюня вытащил из-под пёстрой подушки ситцевый платочек с каёмкой и аккуратно разгладил его на колене. За ним приходила старуха и молча просила в дверях. Дальше не шла, так и стояла, сцепив под подбородком нелепо торчащие из широких рукавов коричневые тощие руки со сморщенной кожей. Старик пытался заговорить с ней, видной только от бровей до колен, но она молчала. И эти вопрошающие руки, измученные тяжкой работой, требовали и звали, молили и упрекали так, что, казалось, - вот-вот стиснет ледяным алое сердце, закатится оно, захлебнётся кровью и не застучит больше. Но будильник продолжал противно тикать, отмеряя оставшиеся отрезки жизни, и мешал размышлять о том, что будет потом, после. Зачем он, нелепый и страшный, когда мёртвые приходят к живым и требуют вернуть долг? Рука привычно тревожила пружину, и он продолжал свой бессмысленный путь от одного деления к другому: всё по кругу и по кругу, будто бы и нету вовсе прямых путей, и всё возвращается к одной точке, чтобы вновь от неё уйти. Страшно.

И ничего не было. Была только согбенная фигурка в дверном пространстве, застывшая в отверзнутой пасти. И был табак, насыпанный в полдень под порог, на подоконники. Лишь бы отогнать видение, рассеять туман, сгустившийся полночью перед глазами. Старуха настойчиво появлялась, аккуратно обходя все запоры и замки, и молча требовала платок, любимый ею при жизни, и забытый впопыхах, когда пихали её в гроб, наспех заколачивали и везли, чуть не галопом, на старое кладбище. Быстро, потому что ворчал по деревне народ, кучкуясь то у одной, то у другой широкой лавки. И укоризненно поглядывали на тяжёлый сосновый крест, срубленный Федюней для жены, бабы. Не могли простить свернувшуюся кольцом и снова распрямившуюся над их трубой огневую змейку, замеченную одной крещенской ночью. Скрипели зубами, вспоминая загубленных младенцев, виновных только в том, что появились они на свет, вспоминали и не родившихся. Каждая короста, каждая болячка, посаженная злой рукой, пропавшее молоко у скотины - всё списывалось на неё. Невинную? Не судья им старик Федюня. Много пережили люди на своей жизни, и невдомёк им, страдавшим, - как и почему легко жилось под покатой крышей. Да и легко ли? Не судья он и своей Татьяне, взявшей его в этот благополучный и обильный дом. Однако и ответить надо старухе - всего лишь день остался до самых её сорочин. Потом будет поздно. И не уйдёт она, страшная, вон из двери, и закрыты ей будут все пути-дорожки, набитые тьмой прошедших поколений. Но помочь - некому... Постаревший сын, приёмыш из военных сирот, наскоро глотнул привезённую им же водку из щербатой кружки и покинул одинокие поминки, ушёл к своим чертежам и шуршащим шинам. Может, и к лучшему. Не надо говорить, приставлять слова к словам, рассыпающимся при первой же повисшей паузе, не надо хлопотать о ночлеге и пище получше - для гостей - многое чего не надо. Одно лишь пламенеет и царапает душу -  забытый платок.

Будильник показал, что кутья уже готова и скоро заголосят, завоют по чину над молодой покойницей в избе на дальнем конце, проклянут в последний раз рухнувшую не ко времени лесину и забудутся, если повезёт, в горе. Нужно поднимать себя со скамьи, передвигать разбитые годами ноги и говорить слова, чтобы поняли, простили, если смогут, и не отказали в пустячной просьбе. Платок с каёмкой, почти невесомый, никто и не заметит его воздушной тяжести в обтянутом по новому обряду гробу. А покойнице безразлично, не чувствует, не ощущает она несправедливости бытия, когда живым сегодня надо платить долги живым вчера. И уйдёт старуха из дверного пространства, покинет навсегда дом под покатой крышей. Может, и распрямятся тогда морщины и веселее глянут скошенные глаза. Надо идти.

Федюню никто не ждал. Невдомёк было сидящим у пахнущего лесом гроба, что придёт он. Не ждали старика, хотя втайне и надеялись увидеть - убедиться в  его неодолимой вине,  не  прощаемой никогда.  И  знал об  этом Федюня, ждал с душевным трепетом, как встретят его появление, какими словами проклянут. Не чувствовал он за собой ничего такого, что преградило бы путь к последнему, может быть, благому делу. Потому и пошёл неверной стариковской походкой.

Солнце уже начало свой дневной ход и не щадило ни придорожные травы, ни куриц, купающихся в пыли, ни отяжелевших собак. Не было пощады, да и не жди её от осерчавшего светила, наметившего на земле свою полуденную жертву. Кто падёт в этот зной от прямых острых лучей, вызывающих неясную блазнь и вспыхивающие огонёчки между глазными яблоками и уставшими веками? Кому предстоит корчиться на высохшей траве, нелепо загребая вытянувшимися ногами былинки пополам с серой землёю? Солнце зло мстит за свои поруганные и позабытые изображения - за короткую человеческую память, ещё короче, чем недлинный путь человека от первых до последних лучей. Господи, прости все наши прегрешения! Спаси нас и помилуй, Господи! Отведи злой зной и жестокий град от наших посевов! Дай пчёлам нашим ярым роиться и множиться тебе на жертву, а нам на пропитание! Пусть звери твои лесные толкутся в мои ловушки-поставушки, а невод трещит не от тупых топляков, а от тучных рыб и чудищ морских и речных! Пусть тяжёлой будет лоза картвела и сочна винная ягода! Пусть родится жито и несутся птицы! Будь же ты, Господи, с человеци веки вечные, не покидай во власть сатанинскую! Бди! Помни! Да не забудем мы тебя в юдоли печали и скверне житейской!

Путь не был долог, как не длинной была улица, по которой шагал он. Крепкое крыльцо, распахнутая дверь, гудящие в сенях мухи и сладкий запах в избе. Зачем закрывают тряпкой зеркала в доме, где несчастье? Чтоб не отверзлись мёртвые очи, мелькнув в пространстве между рамками? Чтоб не запомнилась последняя дорога? Чтоб не увидеть свои искажённые лица? Зачем? И часы - они не шли, а били, отмеряя путь от одной чёрточки до другой. Впрочем, и видно-то их не было. Были они прикрыты обрывком тюлевой занавеси, чтоб не смутить стеклянным бликом провожатых, чтоб не мелькнула, не дай Бог, домовина, обтянутая по новому обряду.

И встал молчащий Федюня в дверном пространстве, замер, сцепив руки с платочком под подбородком. И только поняв, что встал он не там, что оторопь взяла сидящих у гроба, сошёл с порога, молча же протягивая платок. Пауза затянулась, и старик решился.

- Мир вам, люди. Возьмите, вот... Платочек. Забыл я, виноват. Не простится там. Пусть уж Валенька старухе моей передаст.

Молчанием был ответ. Только сдвинулись брови и исказило немым рыданием рты. Шорохом прошло по избе: "Проклятый..." И молодой, с сильными руками, тычками выставил Федюню в сени. Несло от него вчерашней брагой и сытным запахом протёртого с солью и снятой сметаной лука.

- Ты-ы... Гад... Совсем из ума выжил, старик! Нет нам до твоих забот дела. Проваливай, пока не унесли! Сволочь!

-  Пошто сволочишь меня, парень? В чём виновен я?

- Будто не знаешь, кикимор болотный! Старуха твоя блядская! У неё спроси на том свете. Тебе уж недолго осталось. А то, гляди, и я помогу. Ускорю, так сказать, встречу.

- Померла уж Татьяна, знаешь ведь. Вот платочек забыл в гроб сложить. Может, с вашей передать? Просит ведь она, покою не дает ночами. Будьте милостивы, сжальтесь над стариком.

- Померла, говоришь? Туда и дорога. А Валюху, Валюху-то кто под лесину подвёл? Не она ли, ведьма старая? Валентина всё перед смертью рассказала. И как в лесу блудила. И как Татьяна её не пускала. И как шурнула её под ёлку эту проклятущую. Проваливай, проваливай! А то возьму грех на душу!

- Да как же это, милый? Уважьте старика, а то худо мне будет, ой, как худо.

- Мне ли тебя учить, старый? Сам, поди знаешь, что от тебя люди ждут. Вот скажи мне, долго твоя Татьяна ещё пакостить будет? И при жизни-то от неё столько бед было. Или забыл? Или не знаешь, к кому змей летал?

- Что ж мне, так и сотворить, как требуется? Грех ведь на душу. Сам посуди.

- Нет в том греха. А платочек, и его заодно сложишь, куда следует. Людям спасение будет и тебе. Иди, старик, не буди во мне злое.

И было так. Пошёл Федюня той же дорогой, мимо собак и куриц, мимо прямых острых лучей. Шёл и думал, как несправедливо всё кругом, муторно и похабно. То, что должен свершить, жгло душу и тревожило руки. Много работы переделали они на своём веку, а к такой подступаться было впервые, потому и сотрясала их пульсирующая дрожь, будто немощные они совсем, и даже малый толчок крови заставляет делать судорожные движения. Так и шёл Федюня, прислушиваясь к своим ладоням, набухающим в ожидании работы и мозолей, успевших сойти за последние бесцельные десятки и сотни дней. Улица молчала в напряжённом ожидании. И казалось старику, что за каждым окном, за каждой дверью считают и пересчитывают медлительные шаги, ведущие прямо к дому, к топору и осине, а затем дальше - на старый могильник, где предстояло совершить страшное.

Точильный круг, налаженный ещё в те времена, когда много было по осени работы для острых ножей, покосился и ходил со скрипом. Федюня отлил из лампадки масла, сохранившегося там Божьим промыслом, смазал где надо, и круг пошёл весело и шибко. Не истлела ещё ременная петля, связавшая части этого древнего механизма, а руки вспомнили частую когда-то работу. Всего на несколько отрезков времени забылся старик и работал с удовольствием, извергая своими движениями жёлтые искры с поверхности металла. На славу оказался заточен топор, годился он теперь на любое дерево, даже и на вязкую осину. Где там устоять против его блестящего лезвия без зазубрин и выбоин! И только проверив остроту жёлтым ногтем, заехавшим уже на самую мякоть пальца, вспомнил Федюня, для какого дела нужно это резкое лезвие, способное рассечь всё, что попадёт под него. Вспомнил он и другое, случившееся с ним под этой покатой крышей и под другими крышами других домов и пространств, где жили и творили свои дела люди.

Да, топор оказался заточен на славу, и Федюня представил, как сочно он войдёт в мягкую древесину, как полетят, разбрызгивая пену, свежие щепки, как качнётся гладкий ствол и упадёт с гулким стуком на землю. Оставалось только найти самое подходящее, самое годное в дело дерево. Он выбирал и выбрал ту самую осину, ходившую ходуном без всякой видимой причины и остановившую свою дрожь каких-нибудь сорок дней назад. Ствол её был прям и ровен, как прямы и ровны были сучья, выпущенные чуть выше того места, до которого может дотянуться человеческая рука. Сук нужен был один, но Федюня решил лишить жизни всё дерево. Слишком многое казалось связанным в его судьбе с ним, слишком много упрёков доставалось людям из дома под покатой крышей из-за этой проклятой осины.

А ещё нужен был ладный заступ для свершения страшного, и Федюня нашёл его на конюшне, покрытый пылью и засиженный ещё в далёкой жизни самыми дурными птицами на свете. Когда-то курицы в обилии мельтешили на дворе, бойко перелетая с места на место от одного пугающего стука; выбирали уголок поукромнее, чтобы подарить миру ещё одну бестолковую жизнь, скрытую до поры под хрупкой шершавой оболочкой. А человек катал её в тёплых ладонях и брал из скорлупы живительную для себя силу, убивая, убивая и убивая бесчисленные мириады грядущих куриных поколений. И даже Великий Пост не давал передышки, и мало чем отличался он от обильной пьяной Масленицы, когда горело и шипело на круглых раскалённых сковородах коровье масло, требуя всё новые и новые жертвы. И человек приносил эти жертвы, ничем не рискуя, и это было страшно и противоестественно: узаконенное людским обычаем убийство невинных бестолковых существ. Мир их праху!

Федюня снова держал свой путь через раскалённый полдень, подставляя под острые прямые лучи жидкую шевелюру с просвечивающей розовой кожей. Он не замечал сердитое светило, проводя себя в прохладе воспоминаний, остужающих разгорячённый мозг. И за каждым окном, за каждой, дверью знали, куда несёт старик своё дряхлеющее тело, какую работу ожидают его вздрагивающие даже для стороннего наблюдателя руки. И в каждом доме вздохнули с облегчением, истово веря, что свершится, наконец, избавление - отойдёт от человека страх и беспомощность перед злым. Разом стихли жалящие шёпотки, засквозило в голосе сочувствие и даже жалость. Ведь, в сущности, чем провинился этот беспомощный старик? Не его рук злые дела, творившиеся под покатой крышей. Но его грех, его - то, что молчал и молча же сносил унижения и не строил преград перед ледяным прикосновением. А от него не помогали ни начертанные мелом на окнах и дверях косые кресты, ни иголки, натыканные кверху жалом по всей одежде, ни наспех прочитанные молитвы. Намеченное всем миром не должно, не может не помочь, иначе грош цена людским страданиям и мукам, принятым ради живших когда-то и живущих сейчас. Одна надежда осталась у нас, Господи! На одного уповаем и в одного веруем! Помоги ему развязать стянутые жестокой рукой путы и облегчить страдания! Пусть сбудется всё задуманное и определённое! Пусть!

Вот и она, пугавшая людей и скотину, та, которую обходил ветер и миновала громовая стрела, опалив только вершинку. Федюня аккуратно уложил на землю заступ, примерился, поплевал по старой привычке на руки и отколол первую щепку, ещё раз удивившись отменно сработанному топору. Тот ходил легко и весело, стосковавшись в безвременьи по работе. И опять удовольствие от труда отодвинуло от Федюни сегодняшний страшный день куда-то далеко, на самый краешек стариковского сознания. В радостном забытье представил он себя за привычным делом, которым славился на всю округу. Среди охотников и рыбаков престижным считалось выходить на промысел в Федюниной лодке-осиновке, которые ладил он всю жизнь, вызнав секреты ремесла от недолго жившего отца. Вот и сейчас намечал он последующие этапы нелёгкого и небыстрого дела, посетовав, что и яма ещё не готова, не налажены толстенькие короткие чурки для медленного огня, на котором должен выпариваться долблёный ствол. Силился вспомнить Федюня, куда подевались бурав и другие мелочи, пригодные для рождения лодки - юркой, но валкой на ходу, с разведёнными низенькими бортами. И до боли захотелось ему вновь очутиться на носу собственной осиновки, сжимая внимательную и чуткую острогу. И чтобы свет обливал со смолистого факела прозрачную до дна воду, чтобы мелькали ленивые тени в светлом пятне на тёмной ночной реке. Он любил лучить рыбу, и поэтому единственное развлечение на Святках, которое выспорил Федюня себе ещё в молодости, был весёлый, как казалось, обряд. На носу украшенной вениками и ленточками лодки полыхал факел, а Федюня, как горделивый бог воды и влаги, властитель рыб и донных жителей, стоял со своей острогой рядом и бил воображаемую рыбу. Смешно шевелились уши запряженной в лодку кобылы, скребло по смёрзшимся катышкам снега днище, а кругом скалились пьяные лица. Считалось, что река, которую к тому же по весне одаривали монетами и хлебушком, воздаст за это богатым рыбным припасом.

Очень любил он последнюю агонию засыпающей рыбы, собственную бьющую силу, впивающую в холодное упругое тело зазубрины остроги. Но к чему это? Не поднимется боле рука, чтобы разбить водную гладь, не метнётся в последнем усилии могучий хвост. И никогда уж больше не запахнет в доме особым запахом уходящей из увядающего тела речной влаги. Да и не лодка нужна ему сейчас, а простой незатейливый кол из осины, заточенный резким лезвием топора и приготовленный тем самым к страшному последнему делу. Федюня остановился, отёр рукавом пот и задумался. Ему опять вспомнился платочек с каймой и будильник, отмеряющий последние отрезки времени. Их оставалось совсем немного, самая малость, чтобы успеть. И он заспешил, выбрав не самый лучший сук с трепещущими ещё листками. Те быстро опали под осторожными прикосновениями лезвия и замерли наконец на серой земле. Закрасневшаяся обнажённая древесина была даже на вид прохладной и остро пахла. Старик тюкнул ещё несколько раз и отбросил за ненадобностью топор. Всё. Готово.

И тут ему неистово захотелось курить, а табак остался там, на припечной доске, ссыпанный торопливой рукой. Старик пожевал травинку, но это не перебило желания обжечь лёгкие и успокоить душу. Хочешь - не хочешь, а нужно идти, перемещать своё тело по раскалённому пространству деревни. Нужно ловить укоризненные и ненавидящие взгляды, молчаливо оправдывать каждый лишний шаг в этот важный для всех день. Ведь не пойдёшь же в каждую избу объяснять, что не раздумал, что подвела опять стариковская память, а без табаку, ой как нелегко. И когда молодой с сильными руками выбежал навстречу, Федюня молча развёл руками, успокоил ими, как мог, прошёл дальше, провожаемый встревоженным взглядом.

Старик пускал дым, вновь удивляясь, что от самокрутки он идёт гуще, чем пропущенный через лёгкие - полупрозрачный и светлый ложится слоистыми пластами в воздухе, почти и не рассеиваясь. Оставалось самое страшное, и Федюня решил не тянуть до полночи. В который уже раз прошёл он через частокол острых лучей и взглядов, направляясь к старому могильнику...

Молодую покойницу свезли на новое кладбище. Старое, зажатое с трёх сторон елями с толстыми стволами и с северной - трактом, уже не могло принять ни одного могильного холмика. Хорошее досталось Валентине место - сухое и приподнятое над заранее нарезанной на участочки ложбинкой. Помянули её и на могилке, и в дому. Ночь не спали, колготясь на улице и задыхаясь от не  ко  времени нахлынувшего пьяного угарного веселья.  Было  оно  внезапно оборвано,  когда  молодой с  сильными руками нашёл под  крыльцом изодранный ситцевый  платочек с  каймой.  И  тут только догадались,  что не видел никто Федюню,       уходящего после свершения страшного в  опустевший дом  под покатой крышей. Послали на старый могильник парнишку.  Тот вернулся быстро и никак не  мог рассказать,   что  увидел  на  древнем  погосте  с   покосившимися крестами      -  крупная дрожь сотрясала маломощное пока тельце. Пошли взрослые, прихватив для смелости -  кто топор, кто берданку, а кто и икону с божницы.

То, что увидели, поразило своей странностью и жутью. Могила у жёлтого соснового креста, пустившего смолистые слёзы, была разрыта. В раскрытом гробу, усмехаясь оскаленными зубами, лежала Татьяна. Только руки её, тощие, со сморщенной коричневой кожей, не покоились мирно на груди, а были скрючены. Федюня прислонился сзади к кресту. Казалось, что притомилось его стариковское тело от непосильной работы, обмякло и осело под тяжестью склонённой головы. Справа в груди зияла открытая рваная рана. Кол валялся, отброшенный в сторону. Что случилось на кладбище в полночный час, не заинтересовало даже самых любопытных. Могилу засыпали, подбодривши себя пьяной влагой, три мужика, так и забыв сделать то, на что толкали старика. И кол оказался ненужным, и платок забыт.

Федюню зарыли рядом с Валентиной на следующий день. А ночью под окнами дома на дальнем конце увидели две стариковские фигуры. Ни табак, насыпанный у дверей и окон, ни косые меловые кресты, ни наспех прочитанные молитвы не помогли.