"Ангел, летящий на велосипеде" - читать интересную книгу автора (Ласкин Александр)

Глава четвертая. Линия разрыва


Классический треугольник

Так уж было заведено у этой четы, что жена во всем принимала участие. Даже романы мужа не проходили мимо нее. И на сей раз - на правах подруги Лютика - она следила за развитием событий.

Когда стали вырисовываться контуры классического треугольника, Надежда Яковлевна отошла в сторону. Конечно, совсем не отстранилась, а просто стала пережидать.

Время от времени Осип Эмильевич, Надежда Яковлевна, Лютик и ее мать собирались вместе. Возможно, пожар в стихотворении «На мертвых ресницах Исакий замерз…» связан с этими встречами. Бывают такие чудовищные скандалы, что разгораются стремительно, как пожар.

Конечно, переговоры заметно осложнял сам Осип Эмильевич. Он периодически перебегал то в одну, то в другую сторону треугольника. Чуть ли не одновременно хотел видеть свою приятельницу и боялся за жену.

Однажды Мандельштаму потребовалось позвонить Лютику. Операция не столь сложная, если бы поэт все сам не испортил. Он обнял жену и на ухо ей шепнул: «Бедная». Скрывать свое сочувствие у него уже не было сил.

Вот почему Лютик требовала бросить все и уехать в Крым. До тех пор, пока они толкутся в комнате, у них не может быть точки обзора. Лишь со стороны эта история будет выглядеть по-другому.

Мандельштам вроде соглашался, но писал странные стихи. Какие-то там «тулупы золотые» и «валенки сухие». Почему-то он и она не шли, а летели «без оглядки, без помехи». Скорее всего, их окружал не Крым, а рай.

Самое обидное заключалось в том, что написанное он обсуждал с Надеждой Яковлевной. Даже сейчас он не мог обойтись без ее оценок… Вот так он уходил от жены, время от времени возвращаясь к ней за советом или комплиментом.

К тому же стихотворение «Жизнь упала, как зарница…» он наговорил на граммофон. И без того хватало соглядатаев, а тут прибавились слушатели пластинки. Теперь и они были в курсе того, что должно быть известно лишь двоим.

Нельзя сказать, что Осип Эмильевич совсем не проявлял решительности. В конце концов он даже снял номер в «Англетере». Правда, когда он это сделал, история была практически завершена.

Даже через несколько лет Лютик не могла думать об этом без раздражения.

Зачем он устроил ужин при свечах? Почему во время последнего свидания вставал на колени? Для чего записал на пластинку свое любовное обращение?

Какие-нибудь дикие выходки она приняла бы с большим смирением, чем эти дары.

Вспоминая о поэте, Лютик с удивлением отмечала свое участие. Странно, что все это происходило не с кем-то из приятельниц, но именно с ней.

«Вся эта комедия, - писала она, - начала мне сильно надоедать. Для того, чтобы выслушивать его стихи и признания, достаточно было и проводов на извозчике с Морской на Таврическую…

Однажды он сказал, что хочет сообщить нечто важное и пригласил меня, для того, чтобы никто не мешал, в свой «Англетер». На вопрос, почему этого нельзя сделать у них, ответил, что это касается только меня и его. Я заранее могла сказать, что это будет, но мне хотелось покончить с этим раз и навсегда. Я ответила, что буду. Он ждал меня в банальнейшем гостиничном номере, с горящим камином и накрытым ужином. Я недовольным тоном спросила, к чему вся эта комедия, он умолял меня не портить ему праздника видеть меня наедине. Я сказала о своем намерении больше у них не бывать, он пришел в такой ужас, плакал, становился на колени, уговаривал меня пожалеть его, в сотый раз уверял, что он не может без меня жить и т.д. Скоро я ушла и больше у них не бывала. Но через пару дней Осип примчался к нам и повторил все это в моей комнате к возмущению моей мамаши, знавшей и Надюшу, которую он приводил к ней с визитом. Мне еле удалось уговорить его уйти и успокоиться».

Лютик настолько рассержена, что узнать поэта в ее описаниях практически невозможно. Может быть, только фраза: «извозчики - добрые гении человечества» - свидетельствует о том, что это он.

Вот так же она в роман «Последние» прорвалась лишь с двумя настоящими репликами. Все остальное - это неприязнь ее бывшего мужа и его стремление свести счеты.


К истории «Англетера»

Существует еще один мемуар об их свиданиях. В общем-то, какой мемуар - несколько строчек в его стихотворении. И все-таки гостиницу узнаешь сразу. Как видно, это та ее сторона, откуда открывается панорама Исаакиевской площади.

Отчего-то Осип Эмильевич был уверен, что и после смерти воспоминания об этих встречах по-прежнему с ней:


На мертвых ресницах Исакий замерз, И барские улицы сини. Шарманщика смерть и медведицы ворс, И чужие поленья в камине.

«Англетер» был для Мандельштама не случайным обиталищем. Настолько не случайным, что он, кажется, интересовался его историей.


Уже выгоняет выжлятник-пожар Линеек раскидистых стайку, Несется земля меблированный шар, И зеркало корчит всезнайку.

Почему земной шар именуется «меблированным»? Не потому ли, что прежде в этом здании находился доходный дом с коридорной системой и меблированными комнатами?

И упоминание о пожаре скорее всего связано не только с ощущениями погорельца, враз лишившегося своего богатства, но и с конкретными обстоятельствами. Возможно, поэт где-то прочел или услышал о том, что бывший хозяин дома А. Д. Львов имел к огню непосредственное отношение: он руководил пожарным кружком и даже написал книгу о пожарных командах.

Кстати, о каких «линейках» идет речь? Как всегда у Мандельштама, следует сверяться не в словаре, но в соседнем произведении. Схожую картину поэт изобразил в «Египетской марке». В стихотворении памяти Лютика горит «Англетер», а здесь демидовский дом на Невском:

«За несколько минут до начала агонии по Невскому прогремел пожарный обоз… Воинственные фиоритуры петушиных пожарных рожков, как неслыханное брио безоговорочного побеждающего несчастья, ворвались в плохо проветренную спальню демидовского дома. Битюги с бочками, линейками и лестницами отгрохотали, и полымя факелов лизнуло зеркала…»

Как в каком-то назойливом сне, видение пожара возвращается несколько раз. И в том, и в другом случае речь идет о зеркалах на лестничной площадке. Опять появляются «линейки»: в стихотворении они именуются раскидистыми, а в повести упоминаются вместе с пожарными бочками.

Значит, автор книги «Городские пожарные команды» в этой цепи ассоциаций - не последнее лицо. Ведь здесь говорится не об обычных многоместных дрожках, но об особых пролетках, оснащенных специальным инвентарем для тушения пожара.

Впрочем, дело, конечно, не в пожаре и даже не в гостиницах. Все это только внешние поводы для того, чтобы нарисовать картину очищения в огне, превращения хаоса в гармонию и музыку.

В «Египетской марке» поэту слышится Верди:

«…в потускневшем сознании умирающей певицы этот ворох горячечного казенного шума, эта бешеная скачка в бараньих тулупах и касках, эта охапка арестованных и увозимых под конвоем звуков обернулась призывом оркестровой увертюры. В ее маленьких некрасивых ушах явственно прозвучали последние такты увертюры к Duo Foscari, ее дебютной лондонской оперы…»

А в стихотворении «На мертвых ресницах Исакий замерз…» - Шуберт:


Площадками лестницразлад и туман, Дыханье, дыханье и пенье И Шуберта в шубе застыл талисман Движенье, движенье, движенье… Непредвиденные траты

Как известно, весь быт Мандельштама легко умещался в старом чемодане, корзине и нескольких коробках. Тем удивительней этот гостиничный номер с камином, медвежьей шкурой и столом со свечами.

Дело не только в обстановке, но и в возможностях. Их было значительно больше, нежели встреч.

«… Ему не пришлось часто меня там видеть», - писала Лютик. Значит, Осип Эмильевич снял номер не на один день.

Может, ему просто нравилось мотовство? Владеть и не пользоваться богатством - в этом тоже есть удовольствие. Так монарх возглавляет государство, но не управляет им.

Откуда у него такая сумма? Ведь и до, и после этой истории денег всегда не хватало. Чаще их не было вовсе - это казалось куда более естественным, чем скромные гонорары.

«Дитя мое, мы вернулись домой - не хватило 20 копеек». «Сегодня вечером внесли проценты за часы». «Сейчас Надя разбила градусник (второй уже), а градусники здесь стоят 4 рубля!». «А сейчас мы сидим с 8 рублями, но нам не надо денег: разве что на фрукты и газету».

Конечно, бедность - не что иное, как обстоятельство места и времени.

Бывали у Осипа Эмильевича иные периоды. В основном они связаны с путешествиями: если поэт и был счастлив, то только в пути.


Путь-дорога

Часто у Мандельштама возникало такое неотступное стремление: бросить все и уехать.

Дома он открыт, а значит, беззащитен. Следовательно, спрятаться можно только в толпе.

Уже вокзал вселял некоторое умиротворение:

А не то веревок собери

Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,

Где бы нас никто не отыскал.

Лютика тоже тянуло в дорогу. Даже в бреду, во время родовой горячки, она говорила о каком-то срочном отъезде.

и в стихах Лютик куда-то убегала или даже летела. Иных, более спокойных, состояний она просто не представляла.


Сегодня закатные краски Особенно как-то певучи, Звенит, как клинок дамасский, Луч солнца из алой тучи. Сегодня могу, я знаю, Богов гневить безвозмездно, Замирая, идти по краю Над самою черною бездной…

Осип Эмильевич предлагал ей своего рода паллиатив. Замена, может, и вынужденная, но не случайная: свобода для него всегда ассоциировалось с гостиницей.

Во-первых, ему мерещилось нечто, ограниченное временем. Во-вторых, существенным обстоятельством ему представлялись интерьеры.

История это давняя, уходящая корнями в юность. Уже тогда завязались его отношения с гостиничной роскошью. Что-то тут угадывалось ему настолько важное, что он даже написал об этом в письме из Швейцарии:

«У меня странный вкус: я люблю электрические блики на поверхности Лемана, почтительных лакеев, бесшумный полет лифта, мраморный вестибюль hotel'я и англичанок, играющих Моцарта, с двумя-тремя официальными слушательницами в полутемном салоне. Я люблю буржуазный, европейский комфорт и привязан к нему не только физически, но и сантиментально».

Если где-то в Советской России и можно узнать о комфорте, то исключительно в гостиницах. Жизнь вокруг меняется необратимо, а тут даже горничные сохраняют почтительность. Есть здесь также бесшумный лифт, мраморный вестибюль и зимний сад под стеклянной крышей.

Даже реклама «Англетера» читается как стихи.

Первая строчка - ударная, сразу обращающая на себя внимание: «Первоклассные комфортабельно обставленные гостиницы-рестораны».

Затем следует сбой ритма. «Со всеми удобствами», - поясняет реклама мелкими буквами. И добавляет, как бы вполголоса, еще более мелкими: «Ванные комнаты».

После вступления начинается самое главное:

«Лучшие рестораны, буфеты и кухни под наблюдением бывших шефов ресторанов «Кюба» и «Медведь».

Ежедневные концерты под управлением профессора Манасевича.

Библиотека на всех языках в гостинице.

Музыка во время обедов и файф-о-клок.

Автомобили на вокзал и для загородных поездок, непосредственная телефонная связь с Москвой».

Совсем микроскопическим шрифтом, как нечто второстепенное, говорится: «Число комнат - 92, из них 7 комнат с ванной и 85 без ванной. Цена комнаты без ванной: 2 р. 60 коп. 7р.10 коп. и с ванной: с одной кроватью - 6 р. 10 коп., с 2 кроватями - 8.10 - 10.10 коп.»

О том, сколько комнат с камином и медвежьей шкурой, не сказано ничего.

Если снятый Мандельштамом номер украшала медвежья шкура, то в вестибюле находилось траченное молью чучело медведя. Кто-то из этих двух медведей (вместе со своим хозяином) попал в его стихотворение:


Шарманщика смерть и медведицы ворс, И чужие поленья в камине.

Безусловно, и шарманщик, и медведица, и камин дополняют друг друга, существуют в одном ряду. Ведь речь идет об отблеске завершившейся жизни, о невозможном и незаслуженном подарке судьбы.

Вот почему Мандельштаму понадобился не просто ужин, но накрытый для двоих стол со свечами. и на Таврическую они возвращались не на троллейбусе 8 или 24, а на извозчике.

Камин, медвежья шкура, свечи, пролетка - это память об иных странах и пристанищах. О самом себе, пишущем письмо из Монтрё-Террите.

Осип Эмильевич очень надеялся на то, что и Лютик тут увидит своего рода подсказку.

Ведь было же когда-то у Львовых имение Романи рядом с Паневежем. Вековые деревья, старинный дом, охотничьи собаки… Года в три она начала заниматься французским настолько успешно, что вскоре едва не забыла русский.

Кстати, номер «Англетера» должен был стать для них и Крымом.

Если его подруге требовалось не море, но свобода, они могли и не покидать Ленинград.

Оказалось, старания Мандельштама напрасны.

Гостиничный номер не вызвал у нее никаких особых чувств.

Ну если только напомнил о других поклонниках - они тоже, бывало, становились на колени и смотрели на нее так же, как он.


Страхи Осипа Эмильевича

Некоторые увлечения Мандельштама совершенно безобидные. К примеру, он любил сладкое. Его любовь к пирожным была по большей части столь же платонической, как пристрастие к гостиничным интерьерам.

Помимо стремления необычайной силы, Осип Эмильевич чувствовал страх. Обретение почти наверняка означало катастрофу. Пирожное еще могло сойти с рук, но никак не камин или медвежья шкура.

Со временем его опасения приобрели характер чуть ли не болезненный. Едва появлялись малейшие поводы для оптимизма, он незамедлительно впадал в хандру.

Лучше неопределенность и нищета, чем сомнительные подачки судьбы!

Самых больших неприятностей он ждал от вступления в писательский жилищный кооператив.

В, казалось бы, невинном «паевом взносе» Осипу Эмильевичу мерещилось страшное «паек»:


Пайковые книги читаю, Пеньковые речи ловлю И грозное баюшки-баю Колхозному баю пою…

Слово «паек» тревожило и не отпускало. В одном из вариантов стихотворения он еще и потоптался вокруг него.


И я за собой примечаю И что-то такое пою: Колхозного бая качаю Кулацкого пая пою…

Кстати, с этим кооперативом Мандельштам все предчувствовал верно. Счастья оказалось как раз с порцию сладостей: только они с женой ощутили вкус, так сразу лишились всего.

С некоторых пор Осип Эмильевич боялся всякой удачи: он точно знал, что если ему оказывают знаки внимания или даже пропускают без очереди, то это не к добру.


«Ни к чему и невпопад»

Самые нехорошие предзнаменования были и до камина с медвежьей шкурой. Вообще в этой истории предчувствий явно больше, чем осуществлений.

Едва ли не с первых дней знакомства с Лютиком у Мандельштама выговорилась формула. На языке стихов происходящее называлось: «ни к чему и невпопад».


Как дрожала губ малина, Как поила чаем сына, Говорила наугад, Ни к чему и невпопад.

Конечно, «ни к чему и невпопад» - это не только о ней, но и о нем.

О том, как они пытаются, но все не находят единственно верной интонации.

Вроде как в ответ на просьбу о тишине каждый переходит на крик.

- Меня не устраивает ваше отношение к людям, - так подытожил Мандельштам свое решение остаться с Надеждой Яковлевной.

Конечно, ему следовало сказать об этом не так. Еще неизвестно, как бы все повернулось, произнеси он что-то менее назидательное.

А ведь есть, есть такие слова!

Некоторые из них могут воздействовать на природу, творить чудеса, пробуждать огромные пространства.

Со временем Мандельштам прибегнет к их помощи.

В стихотворении памяти Лютика он произнесет ее имена, сочиненные им во время бессонницы, а откликнутся Шуберт и рожок почтальона.


Я тяжкую память твою берегу, Дичок, медвежонок, Миньона, Но мельниц колеса зимуют в снегу, И стынет рожок почтальона.

…Все это будет потом, а пока ситуация складывалась так, что впору подмигнуть Георгию Кусову.

Так же, как и ему, им тоже хронически не везло.

По-разному вспоминается прошедшее чувство.

Кому-то представляется отдельная минута, а Мандельштам видел такую картину: ему казалось, что он очень старается, но все никак не может завязать шнурки.


О шнурках

Мандельштам умеет хорошо прятать свои переживания. Вот и мысли о Лютике он поместил туда, где их не так-то просто отыскать.

Ничто не предвещало такого места в «Египетской марке». Как-то уж слишком неожиданно он оказался в ситуации двадцать пятого года.

Так бывает, когда человек идет и вдруг поскальзывается.

Первая реакция - замешательство: «Я то и дело нагибался, чтобы завязать башмак двойным бантом и все уладить, как полагается, - но бесполезно».

Дальше события развиваются как бы без его участия: «Нельзя было ничего наверстать и ничего исправить: все шло обратно, как всегда бывает во сне».

А затем все начинается сначала: «Я разметал чужие перины и выбежал в Таврический сад, захватив любимую детскую игрушку - пустой подсвечник, богато оплывший стеарином, - и снял с него белую корку, нежную, как подвенечная фата.

На прямой вопрос он бы не ответил, а тут рассказал все. Вот так открываются случайным попутчикам. Как видно, будучи неузнанным, легче выговориться до конца.

Кто такой читатель, как не случайный попутчик? Потому-то и можно быть с ним откровенным, что он никогда не признает в персонаже автора.

Не упустив ничего, Мандельштам сжал рассказ до нескольких опознавательных знаков. В один ряд попали и забытые надежды, и такие совсем никчемные вещи, как оплывший стеарином подсвечник.

Словом, предложение оказалось на удивление вместительным. Прямо-таки не абзац, а целая повесть со своим сюжетом и разнообразными обстоятельствами.

Тут и чужие перины, и позорное бегство, и даже сожаление о несостоявшейся женитьбе.

После запятой и тире начинался этакий вздох облегчения. Кажется, Осип Эмильевич сначала набирает воздух в легкие и только потом завершает мысль.

Кстати, вздох действительно имел место. В Царском Селе, где вскоре поселилась чета Мандельштамов, в самом деле дышалось иначе.

Такова настоящая длина этой фразы. Из дома на Таврической улице она переносит нас на чистый воздух «города парков и зал».


Удивительная Лютик

Иногда этой женщине, ценившей велосипед за возможность конкурировать с трамваем, очень хотелось стать как все.

Возможно поэтому осенью 1924 года она решила поступить в студию ФЭКС под руководством режиссеров Григория Козинцева и Леонида Трауберга.

ФЭКС - это Фабрика эксцентрического актера. В переводе на общепонятный язык что-то вроде расширенного воспроизводства людей, умеющих то же, что их товарищи.

Участники любой дружной компании стремятся походить друг на друга. А вот в кинокомпании это еще и такое требование: если уж ты назвался фэксовцем, то просто обязан фехтовать, быть гимнастом и акробатом.

«Наши молодые режиссеры, - писала Лютик, - были очень смелы и убеждены в своих начинаниях, очень требовательны к ученикам и имели много врагов среди кинематографистов. Действительно, они вели себя довольно вызывающе. Посетители наших вечеринок могли читать такие лозунги: «Спасение искусства в штанах эксцентрика». Потом слова гимна ФЭКСа звучали так: «Мы все искусство кроем матом. Мы всем экранам шлем ультиматум»».

Другой судьбы, не под руководством Козинцева и Трауберга, для студийцев быть не могло. И грустить им позволялось только на общие с товарищами темы. Правда, после поступления в студию времени на постороннее не оставалось.

Словом, в Лютике много чего соединялось.

Она была «чертовски компанейской девушкой», лучшей ученицей по «боксу» и «американским танцам».

А могла промчаться мимо - этакий ангел, летящий на велосипеде, носитель данного ей свыше «ощущения личной значимости».

И в стихах ее преобладали крайности: то какие-то превосходные степени, а то, напротив, тишина.

Вот, например, она рассказывает о своей тревоге:


Как твердо знаю я, что не во мне Очарование и встреч, и расставаний, Угадываю с ужасом заранее, Кто имя это проклянет в огне… Все тяжелей запутываюсь в жизни, Все старше бедная, усталая душа, Когда смеюсь, отчаяньем дыша, Бросаемой безвольно укоризне. И только молодость, лишенная любви, Трепещет в непростительной надежде, Что смерть близка, но подойдет не прежде, Чем скажешь милому, прощаясь: позови!

А это, напротив, стихотворение умиротворенное, написанное в редкую минуту согласия с собой:


Ущипнул мороз исподтишка Мне совсем не больно, не обидно, Только жалко, что уже не видно Розовато-медного кружка. Звонкие, задорные слова… Справа тоненькая белая подковка… Ты мне поднял воротник неловко, Оглянулся… и поцеловал.

Кстати, ни этих и никаких других своих стихов Лютик Осипу Эмильевичу не показывала. Слишком сложны и не выяснены были их отношения, чтобы быть настолько откровенной.


Впрочем, случались у поэта и его подруги часы тихих бесед.

Как далеко заходили их разговоры?

Всего сказать невозможно, но крайнюю точку обозначим.


Лютик и тишина

Существует такая косвенная улика.

В возрасте трех-четырех лет Лютик сфотографировалась в царскосельском ателье Гана.

На девочке белая шляпа с широкими полями. В таком наряде легко представлять себя принцессой на горошине, капризничать, требовать чего-то невозможного.

Лютик предпочитала невозможное не требовать, а воображать. Благо в кабинете отчима есть огромная тахта. Вот где простор для фантазии: «…иногда тахта изображала корабль в открытом море, иногда - дом и сад для моих медведей (в куклы я никогда не играла)».

На фото она мило улыбается и нежно прижимает к себе игрушечного медвежонка.

Получается, что Осип Эмильевич все знал. и о фотографии, и о тахте, и о ее играх. Даже об игрушке, чуть ли не главном друге царскосельских лет, она ему рассказала.

Так медвежонок стал частью триединой формулы, которую вывел Мандельштам.

В стихотворении «Возможна ли женщине мертвой хвала?..» он увидел ее человеком, не ушедшим от прошлого, но сохранившим его в себе.

Вот откуда эти «Дичок, медвежонок, Миньона» - девочка, девушка и женщина в одном лице.

Поэт безусловно чувствовал в ней нераскрывшуюся до конца способность к покою.

Сначала он сказал о «сухих валенках», а через десятилетие о «Шуберте в шубе», то есть о тишине, выраженной с помощью музыки.

И еще в этом стихотворении он называл Шуберта талисманом, а значит - спасением и надеждой.


Лютик и огонь

Мы уже сказали о ребенке с любимой игрушкой, а теперь поговорим о другой крайности.

С точки зрения Осипа Эмильевича, даже после смерти Лютик существовала как беззаконная комета. Возможно, ему представлялась та дама, что летала по небу с помелом.


И твердые ласточки круглых бровей Из гроба ко мне прилетели Сказать, что они отлежались в своей холодной стокгольмской постели.

Ко всему прочему, она казалась ему воплощением огня.

Даже обсуждавшаяся ими обоими женитьба связывалась для него с огнем.

Помните «подсвечник, богато оплывший стеарином» и «белую корку, нежную, как подвенечная фата»?

Вскоре он скажет и о пожаре.


Уже выгоняет выжлятник-пожар Линеек раскидистых стайку…

Вот почему в тридцать пятом году Мандельштам написал не одно, а три стихотворения.

Сперва - два, а потом - еще четыре строчки, названных комментаторами дополнением.

Никакое это не дополнение, а - эпилог!

Если первые два - теза и антитеза, то последнее, конечно, синтез.

Здесь говорится о том, что помимо двух Лютиковых ипостасей - тишины и скандала - существуют еще и ночи.


Римских ночей полновесные слитки, Юношу Гете манившее лоно…

Почему «ночи» оказались в одном ряду с «лоном»? Не имеют ли они отношения к чужим перинам, от которых Мандельштам бежал по Таврическому саду?

Как обычно, самое важное Осип Эмильевич прячет. и сейчас он проговаривался от чужого имени. Это уж мы догадались: если Лютик - Миньона, как и героиня Вильгельма Мейстера, то Гете - он сам.


Пусть я в ответе, но не в убытке: Есть многодонная жизнь вне закона.

Лютика все больше упрекали в пренебрежении приличиями: зачем пьет водку наравне с мужчинами? для чего ходит по дому в прозрачных одеждах? - а Мандельштам написал о законе.

В двух его последних строчках соединились отрицание и утверждение: «ответ» и «не в убытке», «есть» и «вне».

Это такая антиномия, неустранимое противоречие: то, что верно для Лютика, - не подходит для всех остальных.


«Вдруг»

Достоевский не даст разлечься на диване с книжкой, спокойно перелистать страницы, но обязательно подсунет какое-нибудь «вдруг».

Вот и у Лютика - будто она героиня прозы Достоевского, а не стихов Мандельштама - все начиналось с «вдруг».

В ее записках «вдруг» именуется «между тем».

Значит, событие подкрадывается незаметно, опережая другое, считавшееся до поры до времени самым важным.

Вот, например, такое «между тем».

«Между тем, - пишет она, - мое пребывание в ФЭКСе стало просто невыносимо - приходилось видеть там каждый день человека, который мне нравился и который относился ко мне с презрительным равнодушием. Мне было очень больно признать себя побежденной каким-то провинциалом из Николаева… Я делала тысячи глупостей все для того, чтобы вырвать из головы эту навязчивую идею, этот бред, ставший просто угрожающим…»

А это поворот еще более экстравагантный. Тысячи глупостей, совершенных ради приятеля, не идут в сравнение с тем, что в двадцать третьем году она стала актрисой небольшого театрика:

«… Я недолго размышляла, - пишет она, - собрала маленький чемоданчик и уехала, ни с кем не попрощавшись, с А.Ф. я ссорилась накануне, он был уверен, что я у матери, а мать моя, которая очень редко у нас бывала, считала, что я дома, и не беспокоилась».

Актрисами так не становятся так, обидевшись на домашних, переезжают на несколько дней к подруге. Вместе с тем, исчезнув по-английски, она ехала на Дальний Восток.

Надо сказать, что ради этих гастролей все было и задумано. Очень уж хотелось ей увидеть возлюбленного, волею обстоятельств оказавшегося в Хабаровске.

«Компания наша, - пишет Лютик дальше, - состояла из молодежи, такой же легкомысленной, как и я… Мы были одними из первых, кто осмелился пуститься в этот дальний путь после ухода белых. Наше путешествие до Читы продолжалось десять дней. Там, усталые от дороги, немытые, голодные, мы дали три спектакля в один вечер. Как это было в действительности один Бог знает… У меня было два номера: танец Пьеро из Арлекинады и вальс Саца… На прощание нам закатили роскошный ужин; было весело, если бы не мрачная мысль о том, как мы доберемся обратно. В самый разгар тостов и когда все были очень жизнерадостно настроены, я сняла с себя кружевные штанишки, вылезла на стол и, размахивая ими, как флагом, объявила, что открываю аукцион…»

Так что вдруг следовали чередой. Оказывается, существует отвага куда более отчаянная, нежели решимость стать актрисой и уехать на Дальний Восток.

Даже нэпманы поеживались от такой невозмутимости, но остановить ее было уже нельзя.

Лютик морщилась, видя, что участники аукциона колеблются. Хлопала в ладоши, когда голос из зала называл новую сумму.

Не зря Мандельштаму мерещилась женщина с помелом. Посетители ресторана были почти уверены, что помело и ступу Лютик оставила в гардеробе.

«Эта игра всем очень понравилась, - писала она с тайной гордостью, - моей выдумке пытались подражать, но неудачно, за свои штанишки я выручила столько, что смогла купить себе пыжиковую шубу».

Нет ничего удивительного в том, что ее успех не удалось повторить.

Никого не бросило в жар, кошельки раскрылись несколько раз и выплюнули сущую мелочь.

Как видно, дело не в роли, а в исполнительнице.

Главное то, как Лютик смотрела на нэпманов. Ее взгляд прожигал эту публику насквозь.


«Отважный лёт»

Иногда события поистине оглушительные происходили без гастролей и аукционов.

Как-то она сидела в компании в ресторане «Европейской» и заметила мужчину за соседним столиком.

Обратила она на него внимание не так, как всегда: что-то этот красавец еще не взглянул в мою сторону? - а в совершенно ином смысле.

Ей представилось, что этот незнакомец - ее будущий муж. Она еще не знала, что он иностранный подданный, но, в сравнении с главным ее открытием, это были пустяки.

«Я решила, что надо его позвать к нам за стол, - вспоминала она, - и знаками, совершенно не стесняясь окружающих, показала, что мы хотим, чтобы он пересел в нам. Немного погодя он действительно явился, сунул нам по очереди руку и не отказался от мороженого… Я взяла на себя рискованную роль пригласить его пойти с нами, не боясь, что он подумает… Он довольно легко согласился, и мы вышли вместе… и отправились на Троицкую, где жил Толмачев

4. У Толмачева была довольно пыльная комната с туркестанскими тканями на стенах и диванах, мало света и много блох. Мы решили разыграть театр для себя, переоделись в цветные халаты, причем мне достался прозрачный, который я надела на голое тело… Мы сидели с ногами на диване, пили сладкое вино из плоских чашек… пили на брудершафт… Наш гость… ушел в полном недоумении.


Наутро я уехала в Одессу без особого желания… В виде воспоминания я увезла с собой наполовину опустошенную коробку конфет с портретом норвежского короля, которую он захватил с собой, выходя из «Европейской»».

Почему Лютик так себя вела? Что за удовольствие она находила в этих сомнительных пирах с переодеваниями?

Конечно, дело не только во внутренней раскрепощенности, но и в другом, куда более опасном, чувстве.

Случались такие мгновения в ее жизни, когда все соединялось в одной-единственной секунде.


Своего рода озарения освещали ее будни. На языке ее стихов это называлось «отважный лёт». Я плакала от радости живой, Благословляя правды возвращенье; Дарю всем, мучившим меня, прощенье За этот день. Когда-то, синевой Обманута, я в бездну полетела, И дно приветствовало мой отважный лёт… И вот опять я здесь, в моих глазах поет И кончиками губ живет немое тело. И слезы радости наполнили глаза… Я смою прошлое, я возрождаюсь, плача, И улыбнется, озаренная иначе, Не обманувшая отважных бирюза.

Позади, казалось бы, навсегда оставленное небо, впереди - неотвратимо влекущая бездна.

Только бы не уцелеть!


Перемена декорации

Лютик уже свыклась с тем, что самое главное в жизни кратко и неизменно завершается поражением.

Эта привычка стала настолько твердой, что и на последний свой роман с вице-консулом Норвегии в Ленинграде Христианом Вистендалем она взирала с обреченностью.

Вроде надо радоваться такому повороту судьбы, а Лютика мучают предчувствия.

В сентябре 1932 года, перед самым отъездом, она сфотографировалась в ателье «Турист».

Сейчас трудно сказать, какой это «Турист» - тот, что находился на 25 Октября, в доме 38, или другой, на 3 мюля, 26. Зато ее фраза известна доподлинно.

Лютик взяла в руки свое размытое неотчетливое изображение и произнесла:

- Этот снимок получен с того света.

В каждом ее шаге чувствовалась противоречивость. Кажется, она так и не решила: уезжает она в свадебное путешествие или в «заресничную страну».

И ее впечатления от Норвегии какие-то странные.

Начать с того, что крыши в Осло - конусообразные, вытянутые вверх. Именно такие дома Мандельштам называл «дворцовыми куколями».

Значит, Норвегия - это и есть «заресничная страна». Пограничный шлагбаум опустился, как бы подмигнул, и она оказалась здесь.

Однажды Лютик изобразила интерьер гостиной на Таврической. Картины на стенах, концертный рояль, диван, этажерки, пуфики… Пространство тесное, но уютное, согретое теплом здешних обитателей.

Не только благодаря немногим акварельным краскам, но и многочисленным предметам возникает впечатление разноцветности. В этом живом и обильном мире человек никогда не почувствует себя одиноким.

Поселившись у Вистендалей, Лютик тоже решила запечатлеть интерьеры дома. Вот, например, угол домашней библиотеки: печка, большое окно, цветы в горшках… Цветы на подоконнике стоят тесно, как вещи в квартире на Таврической.

Отчего все же возникает ощущение заторможенности? Словно кто-то сказал замри устремившимся вверх кактусам и растениям. Синему и зеленому нет места в этом мире, а потому Лютик все нарисовала черной краской.

Разумеется, сына в Норвегию она не взяла. Во всех ее поездках Асик участвовал, но на этот раз он оставался с бабушкой.


Смерть Лютика

Диковинными вопросами задавался философ Владимир Соловьев:

- А что было бы, если бы Пушкин убил Дантеса? Смог бы он продолжать писать стихи?

Как тут не вспомнить Мандельштама?

«Мне кажется, - писал поэт, - смерть художника не следует выключать из цепи его творческих достижений, а рассматривать как последнее, заключительное звено».

Следовательно, и жизнь Лютика нельзя представить без самоубийства.

Она и прежде не раз вмешивалась в естественный ход событий. Казалось, ну что ей стоит продлить миг удачи, но она целенаправленно шла на разрыв.

Неизвестно, как обстояло дело в других случаях, а на сей раз Лютик решила подготовиться.

Как бы перебрать в памяти некоторые звенья и, таким образом, приблизиться к концу цепи.

Были же в ее судьбе моменты не только мрачные! Ей довелось почувствовать себя и любящей женой, и страстной возлюбленной, и поэтессой.

Сейчас главные состояния ее жизни возвращались к ней одно за другим.

Ночь любви - о ней сказано в письме Христиана Вистендаля в Ленинград на следующий день после ее смерти - лишь упомянем.

Еще назовем проводы мужа до порога с поцелуем в щечку и пожеланиями спокойного рабочего дня.

Затем она села писать стихи.

В первом четверостишии Лютик обращалась ко всем своим мужчинам, а потом одним словом помянула Мандельштама: ведь это он в стихах о «Лэди Годиве» назвал город «проклятым».


Я расплатилась щедро, до конца, За радость наших встреч, За щедрость ваших взоров, За прелесть ваших уст, и за проклятый город, И розы постаревшего лица. Теперь вы выпьете всю горечь слез моих, В ночах бессонных медленно пролитых, Вы прочитаете мой длинный, длинный свиток, Вы передумаете каждый, каждый стих. Но слишком тесен рай, в котором я живу, Но слишком сладок яд, которым я питаюсь. Так с каждым днем сама себя перерастаю И вижу чудеса во сне и наяву.

Незадолго перед этим «тесный рай» она еще и нарисовала. Пространство домашней библиотеки на ее акварели вроде и похоже на жилое, но жить в нем невозможно.


Но недоступно то, что я люблю, сейчас, И лишь одно соблазн: заснуть и не проснуться. Все ясно и легко, сужу не горячась, Все ясно и легко: уйти, чтоб не вернуться.

Теперь сразу - в его кабинет. Перерыла ящик стола в страхе, что пистолет куда-то запропастился. Потом успокоилась, наткнувшись на холодную сталь.

Затем раздался выстрел.

Что тут началось!

Все закричали, забегали, загремели телефонные звонки.

Вскоре появился Христиан.

Дальше события развивались не менее удивительно.

Вистендаль положил ее тело на диван и взял фотоаппарат.

Реакция, конечно, неадекватная, связанная с острым состоянием минуты.

Что это такое, если не попытка остановить мгновение, предотвратить окончательный уход?

Вот и сейчас, на этих снимках, Лютик лежит на диване, как в гробу. Вокруг головы - много цветов. Больше всего их с той стороны, где располагается рана.

Кажется, фотографии отражают какие-то предпочтения. Что-то тут специально выделено, а другое, напротив, уведено в тень.

Почему, например, композиционным центром стали не губы и волосы, а брови?

Для читателя Мандельштама в этом нет ничего странного - в стихотворении «Возможна ли женщине мертвой хвала?..» в центре тоже оказались брови.

Можно сказать, мы их узнали. Это они, «твердые ласточки круглых бровей», пусть и не названные поэтом, но уже готовые отправиться в путь…

И еще Мандельштам дважды упомянул ее рот. В страшное утро 26 октября 1932 года именно он стал точкой боли можно представить, «как дрожала губ малина…», «она открывала свой маленький рот…».