"О.Мандельштам. Путешествие в Армению" - читать интересную книгу автора

области в Ленинград, и был похвален дух яфетического любомудрия,
проникающий в структурные глубины всякой речи...
Мне уже становилось скучно, и я все чаще поглядывал на кусок заглохшего
сада в окне, когда в библиотеку вошел пожилой человек с деспотическими
манерами и величавой осанкой.
Его Прометеева голова излучала дымчатый пепельно-синий свет, как
сильнейшая кварцевая лампа... Черно-голубые, взбитые, с выхвалью, пряди
его жестких волос имели в себе нечто от корешковой силы заколдованного
птичьего пера.
Широкий рот чернокнижника не улыбался, твердо помня, что слово - это
работа. Голова товарища Ованесьяна обладала способностью удаляться от
собеседника, как горная вершина, случайно напоминающая форму головы. Но
синяя кварцевая хмурь его очей стоила улыбки.
Так глухота и неблагодарность, завещанная нам от титанов...
Голова по-армянски: глух', с коротким придыханием после "х" и мягким
"л"... Тот же корень, что по-русски... А яфетическая новелла? Пожалуйста.
Видеть, слышать и понимать - все эти значения сливались когда-то в одном
семантическом пучке. На самых глубинных стадиях речи не было понятий, но
лишь направления, страхи и вожделения, лишь потребности и опасения.
Понятие головы вылепилось десятком тысячелетий из пучка туманностей, и
символом ее стала глухота.
Впрочем, читатель, ты все равно перепутаешь, и не мне тебя учить...

МОСКВА

Незадолго перед тем, роясь под лестницей грязно-розового особняка на
Якиманке, я разыскал оборванную книжку Синьяка в защиту импрессионизма.
Автор изъяснял "закон оптической смеси", прославлял работу мазками и
внушал важность употребления одних чистых красок спектра.
Он основывал свои доказательства на цитатах из боготворимого им Эжена
Делакруа. То и дело он обращался к его "Путешествию в Марокко", словно
перелистывая обязательный для всякого мыслящего европейца кодекс
зрительного воспитания.
Синьяк трубил в кавалерийский рожок последний зрелый сбор импрессионистов.
Он звал в ясные лагеря, к зуавам, бурнусам и красным юбкам алжирок.
При первых же звуках этой бодрящей и укрепляющей нервы теории я
почувствовал дрожь новизны, как будто меня окликнули по имени...
Мне показалось, будто я сменил копытообразную и пропыленную городскую
обувь на легкие мусульманские чувяки.
За всю мою долгую жизнь я видел не больше, чем шелковичный червь.
К тому же легкость вторглась в мою жизнь, как всегда сухую и беспорядочную
и представляющуюся мне щекочущим ожиданием какой-то беспроигрышной
лотереи, где я могу вынуть все, что угодно: кусок земляничного мыла,
сидение в архиве в палатах первопечатника или вожделенное путешествие в
Армению, о котором я не переставал мечтать.
Хозяин моей временной квартиры - молодой белокурый юрисконсульт - врывался
по вечерам к себе домой, схватывал с вешалки резиновое пальто и ночью
улетал на "юнкерсе" то в Харьков, то в Ростов.
Его нераспечатанная корреспонденция валялась по неделям на неумытых
подоконниках и столах. Постель этого постоянно отсутствующего человека