"Чары" - читать интересную книгу автора (Норман Хилари)

11

– Расслабьтесь.

– Я уже расслабилась.

– Да, как натянутая струна – да не волнуйтесь так.

– Но я волнуюсь из-за вас.

– Давайте начнем снова. Наклонитесь – направо. От талии. Теперь уроните голову, пусть все расслабится – как у тряпичной куклы. Теперь начинайте медленно – очень медленно – выпрямляться, спина, т-а-ак, голова – последняя. Теперь расслабьте плечи, встряхните ими легко – чтобы грудь тоже встряхнулась – так, хорошо, хорошо… А теперь дышите часто, как собака – не нужно так сосредотачиваться, просто дышите.

Мадлен сделала то, что ей велели.

– Теперь запомните, что поддержка должна идти из диафрагмы. Пусть ваше горло будет открытым – нужно достаточно пространства, чтобы выходил звук, без всякого усилия. И начинайте опять – ля ля ля…

Гастон вернулся к роялю, и начал опять – и так до бесконечности, все играя и играя гаммы. Мадлен чувствовала себя словно во власти какой-то безумной армейской муштры, но повиновалась, ненавидя каждую минуту занятий.

– Ля ля ля ля-я-я ля ля ля.

– А теперь ми-и ми-и ми-и…

И опять все по новой.


– Это ужасно, – говорила она Андрэ и Элен. – Я просто хочу петь, но мсье Штрассер заставляет меня повторять гаммы, опять и опять – пока мне просто уже хочется кричать.

– Но разве всем певцам не нужно распевать гаммы? – спросила Элен.

– Да, конечно, но не все же время, да еще и одни только гаммы!

– А что, он не дает тебе петь ничего, кроме гамм? – удивилась Андрэ.

– Ничегошеньки. Он заставляет меня делать упражнения на дыхание. Самое забавное – это когда он зажигает свечу и подносит ее к моему лицу.

– А это еще зачем?

– Чтоб быть уверенным, что я ее не задую.

– А как же тогда тебе дышать?

– Да пламя даже не должно колебаться! Ну, конечно, у меня оно мечется, как бешеное, а потом гаснет, и тогда мсье Штрассер или кричит, или, наоборот, становится очень-очень спокойным, что еще хуже.

– Ты хочешь сказать, что тебе даже нельзя дышать?

– Конечно, можно, Андрэ. Но певец должен сделать вдох, а потом так контролировать дыхание, что только крошечная струйка воздуха выходит наружу зараз. Штрассер говорит, что для звука вообще не нужен воздух.

– Кажется, все это жутко трудно.

– Еще бы, chérie! Очень трудно.

– Так почему ты не бросишь эту затею?

– Потому что я хочу петь.

* * *

– Гастон ненавидит мой голос, – пожаловалась она Антуану однажды днем в садике возле церкви Сен-Жермен-де-Пре.

– Глупости! Конечно, нет.

– Нет, он ненавидит – и он прав. Представляешь, в первый раз, с тех пор, как мы занимаемся, он разрешил мне петь – по-настоящему петь. Это было из Шуберта – Lieder,[76] вовсе не то, чего бы мне хотелось, но все равно очень красивое, и уже гораздо, гораздо лучше, чем упражнения и гаммы.

– И получилось плохо?

– Плохо – это не то слово! – Мадлен была страшно расстроена. – Во-первых, я забыла все, чему училась в школе – чтение с листа… Господи, ну почему я не старалась тогда получше запомнить!

– Я уверен, ты вспомнишь.

– Но Гастон стал очень нетерпеливым – он даже грохнул по роялю кулаком. Потом он рассвирепел на себя, что поколотил дорогой инструмент…

– А пение? – осторожно и мягко спросил Антуан.

– Кошмарное!

– Уверен, что нет.

– Но ты же знаешь мой голос. Разве он подходит для Lieder?

– Может, и нет, но…

– Я знаю, знаю, но это все – часть обучения, – перебила она расстроенно.

– Правильно.

– Конечно, я буду стараться, но Гастон никогда не будет доволен мной. Он – классически выученный певец, учитель классики. Для него музыка священна в том виде, как она написана, и на нее нельзя посягать певцу – и уж тем более такому бестолковому и бездарному зеленому новичку, как я.

Антуан хихикнул.

– Не могу представить, чтобы Гастон – или вообще кто-нибудь – считал бы тебя бестолковой или бездарной, ma chérie. Может, новичком – это еще куда ни шло, но…

Но Мадлен не была расположена шутить.

– Ты просто не понимаешь, – продолжала она с горячностью. – Гастон хочет, чтоб я пела как великие, классические меццо-сопрано, и уж, конечно, я так никогда не смогу. Нет, я буду очень стараться исправиться и как можно больше работать, работать, но мне хотелось бы использовать и то, что у меня есть.

– У тебя хороший слух – настоящий абсолютный слух.

– Но я хочу чувствовать себя свободной, когда пою – использовать свой ум, свое сердце, а не чье-то другое, не чье-то представление, как все должно быть.

Она остановилась, чтобы перевести дыхание, и начала понемногу успокаиваться.

– Гастон говорит, что нужно сначала научиться ходить, прежде чем бегать, что я должна научиться контролю над эмоциями.

– Как ты думаешь, он прав?

– Полностью. – Мадлен покраснела. – И когда я сейчас слушаю себя, то думаю – какой, наверно, я кажусь тебе заносчивой, и мне так стыдно за себя… потому что, несмотря ни на что, мне так нравятся мои занятия, и так благодарна Гастону, что просто нет слов… и, конечно, я знаю, что он прав, и я должна научиться технике и контролю. Но если б он только позволил мне спеть всего одну вещь – песню по моему собственному выбору, свободно, дал бы мне всего один шанс за весь урок – все сразу бы стало по-другому.

– Хочешь, я с ним поговорю? – тихо предложил Антуан.

– Нет! – воскликнула Мадлен и вскинула голову. – Я хочу заслужить уважение Гастона, а не его презрение. Если он будет считать, что тебе приходится решать мои проблемы, он возненавидит меня даже больше, чем мой голос.

Антуан протянул ей руку.

– Viens, ma belle.[77]

Она подошла, и он прижал ее к себе.

– Гастон уже тебя уважает – он сам мне сказал. Ему нравится, когда ты бросаешь ему вызов. Но не обольщайся сразу – он никогда не поддастся тебе. И он знает, что тебе хочется петь баллады и популярные песни, и, может, немножко джаза, и что ты любишь эмоциональную, страстную музыку. А еще он знает – ты найдешь свой путь, свое «я» в пении.

– Но мне нужно быть терпеливой, – мягко сказала Мадлен.

Она смотрела на двух ребятишек, гуляющих с матерью – мальчику было около пяти, и он бежал вприпрыжку за красным мячом, а его сестричка, которая едва еще умела переставлять ножки, смотрела ему вслед с явным расстройством.

– Как этой малышке – пройдет еще немало времени, прежде чем она сможет бегать быстрее, чем ее брат. Просто ждать так трудно.

Антуан посмотрел ей в лицо.

– Я дам тебе спеть во Флеретт – если ты чувствуешь, что уже готова.

– Нет. Еще нет, – улыбнулась ему она. – Но однажды – очень скоро… если ты подождешь.

– Pour toujours,[78] – сказал он.


Они виделись так часто, как только могли – хотя их работа вносила некоторые препятствия в их стремительный роман. Антуан приводил Мадлен в свою квартиру, четырьмя пролетами ступенек выше ресторана, и они говорили без конца и обнимались со все растущим пламенным желанием, и Мадлен поглядывала на его кровать, но Антуан отказывался от их близости.

– Мне двадцать восемь лет, – говорил он ей в свой день рождения на третьей неделе марта. – А тебе восемнадцать.

– Но ты сказал, что тебе это неважно.

– Конечно. Но ты мне сказала, что я – твоя первая любовь, и что у тебя никого не было, – он поцеловал ее левое ухо. – И поэтому особенно важно, если наступит такой момент, ты должна твердо знать, что это именно то, чего ты хочешь.

Мадлен знала, чего она хочет. У нее не было ни тени сомнения. Он заполнял все ее мысли и мечты – она могла сосредоточиться на чем-то другом только во время занятий со Штрассером. Теперь, когда она начала понимать его, ее учитель больше не пугал и не раздражал ее, и она знала, что, несмотря на разницу в их вкусах, он был прав и учил хорошо. Его одержимость нудным утомительным вокалом и упражнениями на дыхание по-прежнему доводила ее до умопомрачения от нетерпения и мысли, что она лишь чуть-чуть приблизилась к самой себе. Но Мадлен чувствовала, как ее исполнительское мастерство и творческая энергия стали богаче и выразительнее, и ее голос, его уникальное звучание стали многообразнее и ярче, и свободнее. И стали поддаваться контролю.


В первый понедельник апреля, вскоре после того, как Мадлен накрыла лэнч для Люссаков и должна была переодеться, чтобы встретиться с Антуаном, она услышала звонок во входную дверь.

– Griiezi, Magdalen.

В дверях стоял Стефан Джулиус собственной персоной. Прошло два года с тех пор, как она в последний раз видела его, но он совсем не изменился. Его костюм был серым – как и его галстук, его волосы и глаза. Мадлен уставилась на него, думая – если она зажмурится, исчезнет ли он так же внезапно, как и появился?

– Ты не собираешься пригласить меня войти?

– Конечно, – Мадлен отступила назад, страшно жалея, что ей не удалось снять униформу до того, как он увидел ее. Она почувствовала себя неуютно в черном платье прислуги, фартуке и наколке, Которую ее правая рука безотчетно потянулась поправить.

– Не беспокойся, – сказал Джулиус. – Ты выглядишь очаровательно.

– Что вы здесь делаете? – Мадлен стало нехорошо от шока, когда она закрывала дверь. – Как вы меня нашли?

– Очень милое приветствие, – сказал он холодно. – Я думал – может, после долгого отсутствия ты обрадуешься встрече?

– Мадлен? – Эдуард Люссак зашел в холл.

– Мсье Люссак, как я догадываюсь? – Стефан протянул руку. – Моя фамилия – Джулиус.

– Это – мой отчим, мсье, – Мадлен почувствовала, как ее щеки заливает румянец. – Извините, что вас побеспокоили.

– Вовсе нет, – он пожал руку Джулиуса. – Enchanté, Monsieur.[79]

– Нам лучше подняться наверх в мою комнату, – быстро сказала Мадлен.

– Даже не хочу об этом слышать, Мадлен, – тепло улыбнулся ей мсье Люссак. – Почему бы тебе не проводить своего отчима в petit salon?[80] Вы можете там спокойно поговорить.

– Merci, Monsieur.

– Собственно говоря, – сказал Стефан Джулиус, – я бы попросил вас уделить мне несколько минут, мсье Люссак. Дело в том, что моя жена очень тревожится и считает, что я, по крайней мере, должен поговорить с работодателями ее дочери.

– О чем речь, мсье Джулиус! Конечно, конечно. Моя жена, Габриэль, будет очень рада познакомиться с вами. Может быть, все-таки пройдем в гостиную? – Люссак взглянул на Мадлен. – Пойдемте с нами, моя дорогая.

Ей удалось улыбнуться.

– Un instant, Monsieur.[81]

Дверь закрылась, и в ту же секунду Мадлен пошла к антикварному овальному зеркалу в дальнем конце холла и взглянула на свое отражение. Она стащила с головы наколку, сняла фартук, взглянула опять и почувствовала себя лучше. Она ощутила легкий укол стыда: до сегодняшнего дня униформа еще никогда не повергала ее в замешательство, не заставляла чувствовать себя ничтожнее, ощущать себя стоящей ниже кого бы то ни было. Она была горничной – вполне непредосудительное занятие. Только Джулиус, одной своей покровительственной и высокомерной репликой, смог смутить ее, вывести из равновесия.

Собравшись с духом, она вошла в гостиную. Они сидели в креслах с высокими спинками и ждали ее.

– Садись, Мадлен, – улыбнулась мадам Люссак. – Ты хочешь чаю?

– Нет, благодарю вас, мадам.

Ей не хотелось оставлять его наедине с ними ни на секунду.

– Уверена, что мадам Блондо не будет возражать. Это был тактичный намек на то, что Мадлен теперь не у дел.

– А вам, мсье Джулиус?

– Не беспокойтесь, мадам.

– Может быть, чего-нибудь покрепче? – предложил Эдуард Люссак.

– Нет, спасибо.

– Eh bien,[82] – сказал Люссак приятным голосом. – Что мы тогда можем сделать для вас, мсье Джулиус? Кроме того, что сказать, как мы ценим Мадлен.

Стефан улыбнулся.

– Мы слышали, что Магдален поменяла имя.

– Оно не так уж сильно изменилось, – заметила мадам Люссак. – Просто оно больше подходит к ее новому окружению.

– Это верно.

Люссаки сидели спокойно и ждали.

– Какая жалость, – сказал Джулиус, кладя ногу на ногу и скрещивая руки на одетой в элегантный костюм груди, – что нам пришлось узнать о перемене имени Магдален, впрочем, как и обо всем остальном, неизвестно от кого, а не от самой Магдален.

– Действительно, жалко, – согласился Эдуард Люссак.

Джулиус продолжал:

– Магдален исполнилось в декабре восемнадцать лет, мсье Люссак, и я не знаю, было ли известно вам, когда вы ее нанимали, что она возмутительным образом убежала из дома и заставила свою семью волноваться и беспокоиться за нее.

– Мы знали о ее кое-каких семейных затруднениях, – ответили Люссаки, подхватывая его спокойную галантную манеру.

– Но вы не знали, что Магдален – из состоятельной, почтенной и уважаемой цюрихской семьи.

– Но у нас никогда не было принято выпытывать личные подробности о жизни тех, кого мы нанимаем, – очаровательно улыбаясь, заметила Габриэль Люссак. – Конечно, Мадлен – искренняя, честная, но очень молодая девушка, и мы кое-что узнали о ее окружении и обстоятельствах.

– Что, однако, не натолкнуло вас на мысль – может, было б правильнее сначала связаться со мной или ее матерью?

– Нет, – мадам Люссак слегка наклонилась вперед. – Можем ли мы сказать вам еще что-нибудь, мсье Джулиус, что бы успокоило вашу тревогу по поводу вашей приемной дочери и ее жизни с нами?

– Возможно, этого было бы и достаточно, если бы это предложение было сделано раньше, – ответил Джулиус. – Но не теперь. Недавно я узнал более чем достаточно, и настроение мое далеко от спокойного и безоблачного.

Тут впервые за все время Мадлен заговорила.

– Откуда именно вы узнали?

– Из достоверного источника.

– Откуда именно?

Стефан слегка наклонил голову и впился своими серыми глазками в ее лицо.

– Я узнал о пошибе людей, среди которых ты вращаешься со времени своего приезда в Париж. О твоих первых неделях жизни вместе с Леви – мужчиной, который подобрал тебя на берегу Сены…

– Ной вовсе не подобрал меня, – горячо перебила его Мадлен, – и его титул – Его Преподобие Ной Леви.

– И я полагаю, тебе понятно, как твоей матери и бабушке будет приятно и лестно узнать, что ты жила с иудейским кантором, неженатым мужчиной? Но я уверен, что это составляло часть твоего вызова нам – ты знала, что намеренно глубоко ранишь и оскорбляешь свою семью.

– Но именно ближайший друг его преподобия Леви, отец Пьер Бомарше, представил нам Мадлен, – вмешался Эдуард Люссак. – Я могу вас заверить, что ваши опасения лишены всякого основания.

– В самом деле? Но мне напротив, стало совершенно ясно, что Магдален сделала все, что в ее силах, чтобы ранить и оскорбить нас, затронуть нашу честь – изменив свое имя, прическу, взявшись за совсем неподобающее ей дело – за одно из самых неподобающих, – беря уроки пения у известного всем извращенца и повиснув самым бесстыдным образом на каком-то выскочке-официанте.

– Да как вы смеете? – Мадлен одним прыжком вскочила на ноги. – Как вы смеете являться сюда без приглашения, чтобы оскорблять моих работодателей и моих друзей?! Вы и понятия не имеете, о чем говорите.

– Очень сожалею, но я смею и знаю, о чем говорю. Мадлен изо всех сил боролась с собой, чтоб держать себя в руках – во имя Люссаков, понимая их растущее отвращение и гадливость. Она давно не была так потрясена и шокирована. Мадлен считала себя в недосягаемости для диктата Грюндлей и Джулиусов, начала другую, новую жизнь, и ей теперь и в голову не приходило, что все это однажды могут отравить.

– Что же вы сделали? Наняли детектива?

Волна горько-сладких воспоминаний захлестнула ее; может, герои любимых книг ее отца теперь словно материализовались и хотят навредить ей?

– Совсем наоборот, Магдален, – парировал Джулиус с блеском удовлетворения в глазах, – компания, которую ты избрала себе в новые друзья, предала тебя.

– Никто из моих друзей не способен на такое. Джулиус пожал плечами.

– Ну, не друг, разумеется. Молодая женщина, написавшая твоей матери анонимное письмо, рассказала, что ты украла ее дружка – того официанта, Боннара. Она подумала, что нам следует узнать о жалкой, недостойной жизни, которую ты ведешь.

Сильвия Мартин. Мадлен была потрясена. Антуан сказал, что они не были влюблены друг в друга, что Сильвия смирилась с тем, что их связь порвалась. Она – милая, но жесткая и властная девушка, сказал Антуан, которая легко найдет другого мужчину. Мадлен почувствовала ее враждебность, но не придала ей значения, потому что была так счастлива.

Она опять села.

– Зачем вы здесь? – спросила она Джулиуса. – Уверена, вы ждете, что я вернусь с вами домой – и не хотите этого?

– Пока ты сама этого не захочешь.

– Никогда, – сказала она. – И я не позволю вам украсть у меня мою жизнь – мою свободу. Мне нелегко досталось то, что я имею, и я очень счастлива.

– Отскребая полы и спя с официантами, ты чувствуешь себя счастливой, моя дорогая Магдален? Тогда я не могу и мечтать, чтобы помешать такому счастью.

Он сделал паузу.

– Я пришел сюда, потому что хотел уверить Эмили и Хильдегард, что с тобой все в порядке и ты – в безопасности.

– Слава Богу, и то и другое – правда.

– Если это все, – сказал Эдуард Люссак, – тогда…

– Не совсем, – Джулиус все еще смотрел на Мадлен. – Мне также хотелось знать, знаешь ли ты о местопребывании твоего отца. Ты виделась с Габриэлом, Мадлен?

– Нет.

– Правда? Верится с трудом. У нас сложилось впечатление, что убежала ты в основном затем, чтоб найти его. Я помню, как ты свирепо встала на его защиту, когда мы говорили в последний раз.

– Я его не нашла. Мадлен помолчала.

– А какое вам до этого дело?

– Просто потому что я верю, что у него есть кое-какие ценности, исчезнувшие из дома твоего дедушки после его смерти. Я уверен, ты помнишь, Магдален, как именно ты привлекла наше внимание к имуществу Амадеуса.

Eternité. Она редко думала о скульптуре, но неожиданно она вспомнила настойчивость Стефана в тот вечер перед ее побегом из дома Грюндли – когда она по неосторожности выдала секрет Опи. Господи, они скопили такое богатство, которое им не истратить и за всю свою жизнь – но им по-прежнему нужно наказать Амадеуса и Александра за их старые, непрощенные грехи.

– Я не знаю, где мой отец, – сказала она опять, твердо.

– А если б и знала – все равно б не сказала, – закончил за нее Джулиус.

Эдуард Люссак встал с кресла.

– У нас никогда не было повода сомневаться в честности Мадлен, мсье.

– Может, это потому, что вы никогда не встречали ни ее дедушку, ни отца – иначе бы вы поняли, какой племенной штришок и грешок мог искушать ее на ложь.

– Мадлен – не животное, мсье Джулиус, – подчеркнула Габриэль Люссак; голос ее был по-прежнему спокойным, но теперь уже без всякой приветливости.

– Но это, должно быть, только благодаря ее матери, – сказал Джулиус, – потому что оба Габриэла были едва ли лучше, чем похотливые быки.

– Я буду вам очень признателен, если вы не будете выражаться подобным образом в моем доме, – Эдуард Люссак побледнел. – Пожалуй, будет лучше, если вы уйдете.

Мадлен сидела тихо и неподвижно. Она была просто в агонии ярости и смущения и боялась говорить, не доверяя своему самообладанию. Его гнусные оскорбления в адрес отца и Опи не были для нее неожиданностью – но то, что эти порядочные, достойные уважения люди вынуждены выслушивать мерзости Джулиуса из-за нее… вынести это было почти невозможно.

Все показное слетело с Джулиуса, его глаза сверкали открытой злобой и враждебностью.

– Я знаю, что это нарушение закона – нанимать на работу особу, у которой нет легального права работать во Франции.

– Если вы хотите официальной ссоры с нами, мсье, – быстро и отрывисто сказал Люссак, уже направляясь к двери, – тогда я могу предложить вам обратиться за инструкциями к адвокату, а пока…

Он открыл Дверь.

– Магдален было шестнадцать лет, когда она убежала из дома, – злобно произнес Джулиус, тоже вставая. – Я – не лицемер, и поэтому не буду делать вид, что огорчен ее исчезновением из нашего дома. Она всегда была груба и вела себя со мной вызывающе. Но ее мать и младший брат, и ее бабушка, старая почтенная дама, настоящая леди, очень страдали от неизвестности и страха, что может приключиться с девочкой…

– Да вы настоящий лжец! – взорвалась Мадлен, ее голос дрожал.

Ее отчим игнорировал ее.

– Вы сознательно дали ей убежище, мсье Люссак. А ваша жена к тому же еще была рада заполучить дешевую выносливую рабочую силу…

– Пожалуйста, немедленно уходите, – в голосе Эдуарда Люссака была сдерживаемая ярость.

– Я ухожу, но не думайте, что на этом все закончится…

– Вон отсюда!

Джулиус прошел мимо него.

– Если б я был на вашем месте, мсье Люссак, я бы вышвырнул девчонку до того, как она преподнесет вам серьезные и неприятные сюрпризы.

Он повысил голос, обращаясь назад в глубь гостиной:

– Adieu, Magdalen.[83]

Когда за ним захлопнулась дверь, Мадлен уже плакала безудержными, надрывными слезами, не в силах больше их удержать. Габриэль обняла ее за плечи.

– Простите меня, – всхлипывала Мадлен. – Мне так неловко.

– Это – не твоя вина, моя дорогая.

– Конечно, это я виновата.

– В том, что у тебя такой неприятный отчим? Едва ли.

– Мне так жаль, – сказала опять Мадлен, шаря в кармане в поисках носового платка и вытирая слезы. – Я должна была ему сразу сказать, чтоб он уходил – мне нельзя было позволять ему говорить с вами.

– Ты не смогла б его остановить, Мадлен, – Габриэль взглянула наверх, когда в комнату вошел Эдуард Люссак. – Ça va, chéri?

– Oui, oui.

Он сел. Он выглядел напряженным и растерянным.

– Может, мне нужно было сдержаться и дальше, но боюсь, у меня было такое сильное желание ударить этого человека, что лучше было увидеть его спину…

– Он подлый и гнусный человек, – сказала Мадлен. – Простите меня.

– Перестань извиняться, ma chère, – успокаивала ее Габриэль. – Нам всем нужно выпить чаю, или что-нибудь покрепче, и вернуться к нормальной жизни.

Она взглянула на часы на каминной доске.

– Ты куда-нибудь пойдешь сегодня, Мадлен?

– Я собиралась, мадам, но…

– Тогда иди и переоденься.

– Но… – Мадлен колебалась. – То, что сказал мой отчим… что меня нужно уволить… я думаю, вам нужно это сделать.

– Глупости, – уверенно сказал Эдуард.

– Но он будет делать вам гадости – я не могу этого допустить.

– У моего мужа отличный адвокат, – возразила Габриэль. – И поэтому тебе не о чем беспокоиться.


Антуан ждал ее в кафе уже больше часа, когда пришла Мадлен. Увидев ее лицо и разъяренные глаза, он заказал коньяк и заставил ее выпить несколько глотков, прежде чем позволил ей говорить.

– А теперь расскажи мне что произошло. Что плохо?

– Все.

– Уверен, что нет, – он погладил ее по щеке. Она рассказывала ему, и ее страдания вырастали по мере того, как она говорила.

– И теперь у меня нет иного выбора, как только уйти с этой работы.

– Люссаки никогда не предложат тебе такое.

– Конечно, я знаю – но я убеждена, что Стефан сделает то, что он грозился сделать, если я останусь. Я не вынесу, если стану причиной их беспокойства и неприятностей – они были так добры ко мне.

– Viens, – сказал Антуан, бросив деньги на столик и вставая.

– Куда?

– В лучшее место для решения проблем.

Они пошли в Люксембургский сад, и обнаружив, что бельведер не занят, сели. Оттуда был виден фонтан Медичи – вокруг них кипела жизнь, но сами они были в чудесном уединении.

– Все испорчено, – сказала Мадлен. – Теперь, когда они знают, где я. Париж был мой, – она в отчаянии прижимала руки к груди. – Моя жизнь была полностью отделена от них, без прошлого. А теперь они вторглись в мой собственный мир.

– Не совсем, – сказал Антуан. – Может быть, сейчас тебе так кажется, но это не так.

Он пожал плечами.

– Это был твой секрет, и теперь они, может, знают кое-какие факты – просто мелкие детали, вроде того, где ты была, и с кем ты виделась. Но это просто голый остов – и ничего больше.

Они ведь не проникли в твое сердце или твою голову – они не могут изменить твой опыт или твои чувства.

– Но у меня такое чувство, что за мной следят – даже теперь.

– Если б только не Сильвия послала это письмо, – Антуан покачал головой, его волосы слегка упали на лоб. – Мне тяжело думать, что это она предала нас.

– А кто еще мог это сделать?

– Действительно, кто? – его глаза были рассерженными. – Я думал, мы друзья – ты знаешь. Она работала у меня четыре года, а наш роман длился лишь три месяца. Я никогда не намекал на какие-либо обязательства, но и она тоже.

Мадлен сказала тихо:

– Ты говорил с ней о нас?

– Совсем немного – но Сильвия часто была в ресторане, когда мы с тобой разговаривали, да? Думаю, она слышала больше, чем нам кажется.

Его рот сжался в твердую полоску.

– Я так хотел остаться ее другом… я хотел, чтобы она знала – я ценю ее как человека, хотя люблю тебя.

– Что ты будешь делать?

Он закурил сигарету.

– Сильвия уйдет оттуда сегодня вечером.

– А ты уверен?

– Как ты можешь сомневаться?

Они ушли из бельведера и побрели, рука в руке, к восьмиугольному пруду, где дети играли с маленькими корабликами. Мадлен немного успокоилась, но у нее все равно оставалось тяжелое чувство, что ей нужно что-то менять, что семья Люссаков, которой она стольким обязана, не должна подвергаться риску – даже самого тривиального юридического толка.

– Поэты и писатели всегда приходили в этот парк в поисках вдохновения, – сказал ей Антуан. – Бодлер, Гюго, Жорж Санд – и художники тоже. Если я приходил сюда во время кризиса, то часто уходил, приняв мудрое решение. – Он улыбнулся. – Или по крайней мере с новой песней.

– А мой кризис?

– Он уже разрешился.

Антуан бросил на землю свою сигарету, затушил ее каблуком ботинка, и закурил новую.

– Пойдем ко мне, – сказал он мягко. – Пойдем со мной, во Флеретт – работать со мной, петь для меня. И жить со мной.

Мадлен посмотрела ему в лицо.

– Тебе просто нужна новая официантка, – сказала она, лишь наполовину поддразнивая его.

– Правильно.

– Ты думаешь, я готова? Я могу петь для публики?

– Мы скоро увидим – когда посетители уйдут или останутся.

– А твоя кровать? – она нежно бросила ему вызов. – Ты готов наконец разделить ее со мной?

Ее щеки запылали при этом вопросе.

– Мою кровать? – повторил он, и глаза его потемнели. – Мою жизнь… мое сердце.

Он помолчал.

– Если ты хочешь.

– Я хочу этого, – сказала Мадлен. – С того самого момента, когда впервые увидела тебя в саду Тюильри. И никогда не переставала хотеть.


Мадлен поселилась в маленькой квартирке над рестораном на углу рю де л'Эшад и рю Жакоб две недели спустя. Люссаки сначала пытались отговорить ее, и Андрэ плакала, не желая расставаться с ней, но вскоре семья Люссаков все же согласилась, что визит Стефана Джулиуса может иметь самые неприятные и непредсказуемые последствия.

– Ты нас не забудешь? – сказала Габриэль Люссак, когда пришел Антуан, чтобы забрать Мадлен. – А мы тебя, конечно, никогда не забудем, ma chère. Ты была самая необычная горничная, какую я только знала…

– Уникальная, – подхватил Эдуард, широко улыбаясь.

– Она была для нас больше, чем просто горничная, – всхлипнула Андрэ.

– Она была нашим другом, – сказала Элен.

– Вы думаете, дорогие, – улыбнулась Габриэль, – что мы сомневались в этом? Хоть один день?

– Мы никогда не относились к ней иначе, – проговорил Эдуард.

– Это правда, – Мадлен обняла Габриэль. – Могу я иногда заходить к вам, мадам? Если это удобно?

– Как это может быть неудобно? – ответил за них всех Эдуард, а потом повернулся к Антуану и крепко пожал его руку. – У меня такое чувство, словно у меня есть третья дочь, и я даю вам свое разрешение забрать ее с собой от нас. Хорошенько заботьтесь о ней, друг мой.

– Я надеюсь, вы как-нибудь зайдете к нам в гости во Флеретт? – спросил Антуан.

– Очень скоро, – обещал Эдуард. Вдруг Мадлен стала очень серьезной.

– И пожалуйста, вы должны мне поклясться, что скажете, если мой отчим станет причинять вам беспокойство.

Она помолчала.

– И что бы он ни делал, не говорите ему, где я.

– Ты теперь взрослая, ma chère, – сказала Габриэль. – Что ты делаешь, где ты живешь – касается только тебя, и никого больше.


В тот их первый вечер Антуан пошел вниз в ресторан один, чтобы дать время Мадлен распаковать свои вещи и спокойно приготовиться к работе. Но когда в половине восьмого она тоже сошла вниз, немножко волнуясь от мысли, что ей придется обслуживать столики, то обнаружила, что Флеретт был совершенно пустой.

– Никаких посетителей? – спросила она Антуана, расстроенная.

– Ни единой души, – засмеялся Антуан. Он указал ей на входную дверь, закрытую на замок, а потом повел, взявши за руку, в угол комнаты. Один столик – их столик – был накрыт на двоих, мягко освещенный светом свечей.

– Просто не могу поверить, – проговорила она.

– Ты что, правда, думала, что я позволю тебе работать сегодня вечером, mon amour.[84]

– Конечно, – она позволила ему усадить себя и положить на колени салфетку. – Это же работа – и я готова, мне хочется работать вместе с тобой.

– Так и будет – но не сегодня вечером.

Они тихо пообедали, устрицами и суфле из лосося – но они были слишком влюблены друг в друга, чтоб есть с обычным аппетитом, слишком переполнены чувствами, чтоб даже просто говорить, как всегда. Чуть позже Антуан сел к роялю возле бара и начал играть, а Мадлен пела, только для него, все те песни, которые Гастон не позволял ей даже попробовать петь – живые, чувственные, взволнованные песни, по которым она так тосковала…

– А теперь попробуй вот эту, – Антуан перелистнул пару страниц своих нот и показал ей.

– Это твоя?

– К сожалению, нет, но одна из любимых.

– Но она на английском.

– Все равно – попробуй. Она была написана еще до того, как ты родилась.

Он заиграл начальные аккорды, и Мадлен слегка наклонилась над его плечом, глядя в ноты, а потом начала петь «Я буду смотреть на тебя», сначала оробев, но постепенно обретая уверенность в себе.

Антуан встал, когда она закончила, и повернулся к ней, и Мадлен увидела, что глаза его стали влажными.

– Посетители не просто останутся, – сказал он ей немного хрипло, – они будут ломиться сюда, чтоб услышать тебя.

Она покраснела.

– Что ты имеешь в виду?

– Эта песня, chérie, была для меня последним доказательством, – он вытер глаза и улыбнулся. – Всякий, кто поет ее так, как нужно ее петь… тогда у меня наворачиваются слезы. А если ее поют плохо – мне больно.

– Ты сошел с ума, – она улыбнулась.

– Совсем немножко. В этом деле на мое чутье можно положиться.

В порыве любви Мадлен обняла его за шею.

– Спасибо тебе, спасибо, – шептала она у его груди. – За это, за все, за сегодняшний вечер – за то, что ты любишь меня…

Он прижался губами к ее золотистым волосам, вдыхая их аромат, ощутил ее хрупкость, распознал ее силу – и был побежден.

– Пойдем, – он не мог больше ничего произнести.

– Куда? – она отстранилась и взглянула ему в лицо, и ощутила, как ее щеки залила жаркая волна румянца, как все тело ее стало словно горячим, почувствовала, что ее пальцы, даже кончики пальцев на ногах стали пылать от незнакомого прежде восторга и ожидания. Наконец, подумала она, долгожданное наконец…


Она подумала – когда они раздевались, помогая друг другу, когда в первый раз их обнаженные тела соприкоснулись, и они легли в постель рядом друг с другом, туда, куда она так долго и мучительно-сладко жаждала лечь, – что если б она была не певицей, а художницей, она бы отстранилась от него, просто для того, чтоб навсегда запечатлеть в своей памяти это блаженство видеть его. Он был таким же красивым, каким она и мечтала увидеть его, и взглянув на свое тело, Мадлен заметила в нем перемену – как оно окрасилось в другие тона, как все оно дрожало от его поцелуев в плечо… Они были словно пара нежнейших парящих обнаженных Матисса, или мраморных мерцающих любовников Родена, внезапно обретших жизнерадостную плоть, и от живых сердец заструилась упругая кровь по человеческим венам…

– Даже твои пальцы чудесны, – сказал Антуан, и неожиданно, когда он коснулся губами кончиков пальцев ног, Мадлен почувствовала, словно электрический разряд желания пронзил все ее тело, и она перестала быть только замиравшей от счастья наблюдательницей и всем сердцем отдалась своим ласкам. Если он мог сделать такое для нее, просто целуя ее ноги, если смог разбудить в ней это утонченное, но неистовое желание – то она тоже хочет отдать ему такое же счастье. Так вот что такое любовь – блаженно отдавать друг другу ласки и чувства.

– Поцелуй меня, – горячо прошептал Антуан, и она поцеловала его самым самозабвенным поцелуем, каким только могла, открытым и щедрым, и доверчивым, полным любви и силы, и страсти, и почувствовала, как он ей отвечает. И он обнял ее и положил ее голову на подушку, и смотрел на нее, словно вбирая в себя долгим, глубоким и любящим взглядом.

– Ma belle, – проговорил он, целуя ее шею, чуть пониже правого уха. Она затрепетала и поцеловала его в ответ. Его руки гладили ее, и он услышал ее стон наслаждения. А потом, к его восторгу, он почувствовал, как она отвечает ему, как ее пальцы скользят по его телу, гладя кожу, касаются легко и невесомо, как крыло бабочки. Вдруг Мадлен нежно оттолкнула его, и он перекатился через нее и оказался сбоку, лицом к лицу. И он увидел черные зрачки ее сияющих бирюзовых глаз, словно пивших его, как нектар, изучавших его.

– Пожалуйста, – прошептала она, ее голос был тихим и дрожащим. – Я хочу почувствовать тебя внутри меня…

– Не сейчас, – левая рука Антуана ласкала ее шелковистые крепкие бедра, и Мадлен выгнулась и потянулась к нему губами.

– Пожалуйста, – настаивала она и обняла его и, повторяя его движения, заскользила руками по его телу и почувствовала, как напряглись его сильные мускулы, отвечая ее ласкам.

– Сейчас, – прошептала она. – Сейчас! Антуан обнял ее и бережно положил на спину, целуя опять и опять ее рот, ее шею, грудь, все ее тело, и его правая рука крепко сжимала ее руку, и она задохнулась от ожидания. И Антуан взглянул на нее, замиравшую от наслаждения, и тоже застонал от счастья перед тем, как войти в нее, и начал двигаться, и Мадлен двигалась вместе с ним, природное чутье вело ее к их взаимному наслаждению.

– Не останавливайся, chéri, – прошептала она, почувствовав, что он колеблется.

– Я не могу сделать тебе больно.

– Ты не сделаешь…

А потом он почувствовал, как ее пальцы неожиданно впились в его спину: услышал короткий подавленный стон боли и хотел остановиться, но она не позволила – пока пылающий жар в их телах не достиг восхитительного пика наслаждения.

Позже, когда они лежали, прижавшись друг к другу, полные неизъяснимого удовлетворения и покоя, Антуан мягко сказал:

– Я хотел остановиться, но я не смог.

– Чтоб не было ребенка? – Мадлен улыбнулась в темноте. – Мне бы хотелось этого больше всего на свете – иметь твоего ребенка.

– У нас будет еще для этого много времени, mon amour, – он поцеловал ее в волосы. – В следующий раз я буду осторожней.

Она немного отстранилась чтоб видеть его лицо.

– Я бы не вынесла, если б ты остановился. Это было самое лучшее ощущение на свете – то, что было потом.

– Есть и другие способы.

– Конечно, – сказала она и услышала его смешок. – Почему ты хихикаешь?

– Из-за мудрости прелестной швейцарской девственницы.

Мадлен слегка укусила его за ухо.

– Но прелестная швейцарская девственница живет в Париже, – сказала она. – Невозможно жить в Париже и ничего не знать об этом… Это кричит со стен, разлито в воздухе. – Она помолчала. – Было чудесно, правда? Ведь правда?

– Кроме того, что я сделал тебе больно, – сказал Антуан.

– Даже это было чудесно, – возразила она. – Прекрасная боль. Но только подумай, chéri, – я никогда не испытаю ее опять – как грустно. – Она задумалась на мгновение. – Следующая прекрасная боль будет тогда, когда я буду рожать твоего ребенка.

– Надеюсь, что это будет не скоро. Мадлен привстала.

– Ты не хочешь, чтобы у нас были дети – никогда?

– Конечно, хочу. Но я ни за что на свете не хочу причинять тебе боль.

Его глаза стали мрачными от этой мысли, и Мадлен вдруг заметила в нем какую-то уязвимость и беззащитность, от которой внутри нее поднялась волна огромной любви и желания заботиться о нем.

– Мы так здорово будем жить вместе, правда? – сказала она. – Флеретт станет самым процветающим рестораном в Сен-Жермене, и твой patron сделает тебя своим партнером. А потом, со временем, мы выкупим у него ресторан и будем жить здесь всегда.

– Не слишком ли здесь будет тесно, когда нас станет шестеро? – тревога исчезла из глаз Антуана, и теперь они весело блестели.

– Шестеро?

– По крайней мере.

– Я согласна. Но зачем на этом останавливаться?

* * *

Она спала так крепко, так сладко и безмятежно, что даже не почувствовала, когда Антуан встал, оделся и вышел, и проснулась только тогда, когда он вернулся и поцеловал ее нежно в щеку.

– Bonjour, соня.

– Привет, – Мадлен улыбнулась ему и с удовольствием потянулась. – Почему ты не здесь, со мной?

– Кто-то же должен приготовить завтрак.

Она резко привстала, простыня соскользнула с нее.

– Разве ты не пойдешь на рынок вместе со мной? Антуан улыбнулся.

– Не сегодня. Грегуар уже ушел без меня. Мадлен взглянула за его спину.

Она до этого момента не замечала, что вся их маленькая спальня была заставлена вазами с розами – роскошно-распустившимися чайными розами разных оттенков розового, бледно-желтого и белого цвета. Она спрыгнула с кровати и бросилась в его объятия.

– Мне все время снились тонкие, благоухающие духи – а это был ты и твои розы, – она начала расстегивать его рубашку и покрывать его грудь поцелуями. – Ты самый красивый мужчина на свете…

– И самый счастливый, – пробормотал он сквозь их поцелуи, отрываясь от нее только для того, чтобы поставить у кровати деревянный поднос с завтраком. – Я подумал, может, ты хочешь есть?

Она посмотрела на поднос и увидела белую фарфоровую миску с клубникой, красивую сахарницу и лепестки роз, уроненные на белоснежную салфетку, и мягко сказала:

– О-о, это словно картина – та, которую я люблю. Внизу, на стене ресторана, висел эстамп Ипполита Лукаса «Клубничный чай», про который Антуан сказал ей – он напоминает ему летние дни в Нормандии.

– Но у нас еще есть кофе и теплые рогалики, – Антуан снял салфетку с небольшой корзиночки. – Voilà, Mademoiselle.

– Но мы накрошим в постели.

– Я тебя всю засыплю крошками – а потом все это съем.

Быстрым грациозным движением Мадлен вернулась в постель, расправила простыню.

– Мы слишком много болтаем, – сказала она. – Возвращайся в постель и давай есть.

Антуан расстегнул ремень.

– Проголодалась?

– Как волк.


Они стали жить вместе, в простой уютной квартирке, которая стала теперь их общим домом. Антуан продолжал заниматься делами Флеретт, но только теперь, когда рядом с ним была Мадлен, он мог тратить чуть больше времени на свои песни, которые стали еще лиричнее и романтичнее, чем прежде.

Мадлен была в восторге от своей новой жизни; она даже не могла себе представить, что можно желать чего-то еще. Дважды за каждый вечер, шесть раз в неделю, она снимала свой фартук и пела для посетителей, и они отвечали ей своим вниманием, обожали слушать и смотреть на нее – казалось, она становилась все красивее с каждым проходящим месяцем. У них словно начался медовый месяц, и ее жизнь была яркой и насыщенной, ее отношения с Антуаном – честными и естественными, их близость стала еще более восхитительной и волнующей. Они проживали каждый день настолько интересно и насыщенно, что даже часто мало спали – после закрытия Флеретт они окунались в бурное многообразие ночного Парижа: шли в Ла Купол или клуб Марс послушать джаз, или заходили в Голубую Ноту или Бильбоке, а потом отправлялись в Ле Халлз около четырех утра. Здесь они покупали свежие продукты на весь день; болтали со знакомыми за тарелкой лукового супа и смотрели, как владелец бакалейной лавочки нагружал их тележку свежими ароматными овощами, фруктами, мясом и сырами; а потом они иногда, если еще оставались силы, танцевали щека к щеке «У курящей собаки». Они вместе навещали своих друзей – они делали вместе все, что только возможно. Они были молоды, очень влюблены друг в друга и с уверенностью смотрели в завтра.

Счастье сделало ее великодушной и понимающей. Мадлен отметила свою первую годовщину вселения на рю Жакоб, написав письмо своему младшему брату.

– Сомневаюсь, что он мне ответит, – сказала она Антуану, – но я думаю, пришло время восстановить оборванное – по крайней мере, с Руди. Хватит лжи – той, что вылили на него Стефан, моя мать и Сильвия. Она помолчала.

– Ему уже почти пятнадцать, и я так хочу знать, каким он стал теперь.

– Он – твой брат, – улыбнулся Антуан. – Думаю, этим все сказано.

– Ты думаешь, я имею право сделать это прямо сейчас?

– Без всякого сомнения, – он взял ее руку. – И еще я думаю, что нам пора поехать в Нормандию. Моя семья просто сгорает от любопытства увидеть тебя.

– Но как мы можем бросить ресторан?

– Гастон знает дела достаточно хорошо, чтоб заняться Флеретт – несколько дней не сделают погоды.

Глаза Мадлен засияли.

– Когда же мы поедем?


Они попросили «пежо» у Ноя и Эстель и выехали в Нормандию в следующее воскресенье, приехав в пансионат Боннаров, очаровательный, увитый плющом домик с соломенной крышей, как раз к лэнчу. Мадлен с радостью смотрела на безыскусно теплое воссоединение семьи, пока ее саму не засыпали шквалом добрых слов, объятий и поцелуев. Мать Антуана, Франсуаза, была маленькой оживленной женщиной сорока семи лет с естественно вившимися черными волосами, с легкой проседью, голубыми глазами, немного более светлыми, чем у ее сына, и всегда просящейся на лицо улыбкой. Клод Боннар, его отец, был высоким и сильным, лысеющим, но красивым мужчиной с белокурыми усами и замечательного фиалково-синего цвета глазами. А Жаклин, сестра Антуана, была так похожа на брата, что Мадлен казалось – она без труда бы узнала ее на улице.

– Мы знали, – сказала ей Жаклин, пока мадам Боннар накрывала на стол, принесла неотразимо-аппетитного вида цыплят с запеканкой из риса с овощами, а Клод наливал вино в бокалы, – что вы – совсем особенная. И мы никогда не сомневались, что сердце Антуана будет отдано только тому, кого он любит по-настоящему.

– И мое тоже, – мягко сказала Мадлен, – с той самой минуты, когда я его увидела…

– В саду Тюильри, – закончил за нее Клод. Он широко улыбался, блестя нижним золотым зубом. – Да, Антуан написал нам в тот самый день, как его настиг «удар молнии» – любовь с первого взгляда. Но вы ведь гораздо лучше, чем гром среди ясного неба – вы созданы из плоти и крови.

– Tais-toi,[85] Клод, – шутливо выбранила его Франсуаза. – Ты смущаешь Мадлен.

– Pouf,[86] – отмахнулся он. – Она ведь не сердится, да моя дорогая?

– Как я могу? – улыбнулась Мадлен.

Дом стоял посреди яблоневого сада, недалеко от живописного густого леса, и если пройти совсем немного вперед, открывался чудесный вид на Кот-Флери. В следующие четыре дня Антуан и Мадлен помогали родителям в их делах с пансионатом, беспечно болтали в кругу семьи, а потом шли гулять по лесам или ездили в своем «пежо» по окрестностям, наслаждаясь видом мирных сочных лугов, деревянных домиков фермеров и пасшихся на зеленой свежей траве коров, что давали их хозяевам знаменитые местные сливки и сыры.

– Ты не скучаешь по такой жизни? – с любопытством спросила Антуана Мадлен.

– Ужасно – иногда, – он пожал плечами. – Но еще больше я бы скучал по Парижу.

Он посмотрел вниз на нее и погладил ее по щеке, и она положила свою руку на его.

– Может быть, когда-нибудь, когда мы будем старше, когда нам надоест большой город, мы вернемся в Нормандию… когда мои отец и мать устанут, и им будет нужна наша помощь.

– Они так много работают, – сказала Мадлен. – И Жаклин тоже.

Антуан кивнул.

– Когда Жаклин выйдет замуж, и у нее будут дети, родителям станет еще труднее. Им придется нанять чужого человека – а этого они никогда не хотели.

– Ты заговорил о сестре и ее замужестве… Ты думаешь, твои родители не одобряют нашу жизнь… ну пусть хоть немножко?

В вопросе Мадлен не было ни тени неловкости. Они иногда вскользь говорили о браке, но они были так счастливы, так полны радостью, которую приносил им каждый новый их день, что у них просто не оставалось времени думать об этом, и они просто знали, что сделают это, если будет в этом такая необходимость.

– Конечно, они не одобряют – в религиозном смысле, – ответил Антуан. – Но они – реалисты, и любовь для них значит гораздо больше, чем все остальное. Моя мать всегда боялась за меня – ведь я живу в такой богемной обстановке. И поэтому она очень благодарна тебе, chérie, – за то, что ты спасла меня от самых невообразимых опасностей.

Мадлен засмеялась.

– Но я вряд ли образец невинности.

Антуан улыбнулся.

– Но у тебя есть здравый смысл и замечательная интуиция – мама знает это. И ты любишь меня.


Они возвратились в Париж и нашли ответное письмо от Руди. Было ясно – по той быстроте, с которой он ответил, что он рад получить весточку от сестры. Тон его письма был сдержанным, но теплым и искренним – в нем сквозило понимание, почему Мадлен покинула дом без оглядки и не попрощавшись с братом. Он мало что писал о Стефане и Эмили, и о бабушке, но между строк Мадлен прочла и почувствовала, что ее брат шагнул далеко вперед от того бессловесного, послушного мальчика, которого она оставила в Доме Грюндли. И еще, она многое угадала – не из того, что написано, а больше из его умолчания. Живя теперь в грехе, – как они безусловно считали, сваливая почти все на растлевающее влияние Сен-Жермен-де-Пре, – работая вместе со своим любовником официанткой и ничтожной шаньсоньеткой, Мадлен стала воплощением сбывшихся самых мрачных пророчеств Стефана Джулиуса, какие он только когда-либо изрекал. Она была schwarzes Schaf в третьем поколении – третьей паршивой овцой из породы Габриэлов.

– Он скучает по тебе, – сказал Антуан, прочтя его письмо.

– Разумеется, нет. Мы никогда не были близки друг другу, и я никогда не была приветлива с ним, – честно ответила она, чувствуя укол вины. – Я заслуживаю его ненависть – и если б все сложилось по-другому, может, я бы тоже ненавидела его. Антуан покачал головой.

– Сомневаюсь. Ты говоришь о ненависти, но мне кажется, единственный человек, кого ты действительно ненавидишь – это Стефан Джулиус.

– Я ненавижу свою мать.

– Твое чувство – слишком страстное, chérie. Это не одно и то же.

– Я ненавижу ее за то, что она сделала моему отцу…

– Даже после того, что ты знаешь о его поступке? – осторожно и нежно спросил Антуан.

Мадлен посмотрела ему прямо в глаза.

– Ты думаешь, что я смогу перестать любить тебя, даже если ты сделаешь что-то плохое, если совершишь ужасную ошибку? – Она помолчала. – Я не в силах перестать любить.

– Тогда почему же ты думаешь, что Руди перестал любить тебя?

– Я не знаю, – мягко и тихо ответила Мадлен. – Может, потому, что я никогда не понимала, что он может любить меня больше других.

Она написала Руди опять, рассказывая об их поездке в Нормандию и о семье Антуана. И даже задолго до того, как между братом и сестрой наладилась регулярная переписка, оба они были так благодарны судьбе за эту новую связь между ними. Об Александре не было никаких новых вестей. Мадлен получала письма и от Зелеева из Нью-Йорка, но русский тоже ничего не знал об ее отце. Но хотя это было по-прежнему важно, боль ее немного поутихла, потому что Мадлен больше не была одинока. У нее была семья. Не та чинная, упорядоченная семья, в которой она родилась, но та, которую создала она сама – та, о которой она мечтала. Ее любовь, ее общение с Руди; ее дорогие друзья, Ной и Эстель, и Гастон Штрассер, Люссаки. Но Антуан был ее счастьем, самой сущностью ее жизни. Он понимал ее лучше, чем когда-либо кто-либо на свете, и песни, которые он писал для нее, трогали ее сердце своими чудесными мелодиями, их чувственным, неизбывным лиризмом.

Но его первая песня оставалась ее самой любимой. Когда Мадлен пела «Les Nuits lumineuses» во Флеретт, она чувствовала, что сливается с песней воедино, просто растворяясь в ее словах, его любви. Их ночи, те короткие, отгороженные от всего мира часы, проводимые вместе в их крохотной квартирке над рестораном, были напоены благословенным светом, и их дни – тоже, и когда Антуан слушал, как она поет его песню, он знал, что написал ее в порыве истинного вдохновения.


Десятого июня 1961 года, после того, как они узнали, что Мадлен ждет ребенка, они обвенчались в тиши, среди мирной красоты средневековой церкви Сен-Северин в Латинском квартале. Это была счастливая, веселая свадьба, на которую приехали родители Антуана и его сестра из Нормандии, и Руди из Цюриха.

– Не могу поверить, что ты здесь, – Мадлен потрясла головой в удивлении. Они пили шампанское перед лэнчем, – Грегуар Симон готовил его для них во Флеретт. – Стефан, наверное, рвет и мечет?

– Не могу сказать, что он доволен, – ответил Руди с кривой улыбкой, – хотя мама и Оми не особенно возражали. Думаю, они понимали, что это напрасная трата времени. Да и потом, хотя мама бы ни за что не призналась в этом перед Стефаном, я чувствовал, она рада, что кто-то от нас будет здесь.

– А может, это то, во что тебе хочется верить? Конечно, поначалу Мадлен было трудно увидеть в нем нечто большее, чем просто восемнадцатилетнего молодого человека, – он так был не похож на мальчика из ее детства, – когда он, не колеблясь, обнял ее в день их первой встречи тем утром и крепко пожал руку Антуана. И даже теперь, когда она была так счастлива, Мадлен неожиданно начинали одолевать сомнения. Она всегда была так уверена в себе, так убеждена в правильности своих ощущений, своей интуиции – разве могло случиться, что Руди так изменился? Ведь люди в конце концов не меняются коренным образом – разве что ее прежние представления о брате не были верными?

– Вы так похожи, – говорил Антуан, присоединяясь к ним, лицо его сияло улыбкой. – Вы запросто могли бы быть близнецами.

– Я всегда считала, что мы отличаемся друг от друга, как день и ночь, – мягко сказала Мадлен и снова стиснула руку Руди. – Кажется, я ошибалась.

– Ты была маленькой, – сказал легко Руди. – А я был еще меньше. Да и потом, в отличие от тебя, я всегда был трусливым ребенком.

– Я так не думаю, – Мадлен посмотрела в лицо, которое было так похоже на ее собственное, с болью понимая, что знает так мало о том, что за жизнь скрывалась за этими красивыми, правильными чертами. Она знала только одно – ее брат проявил великодушие и решимость, приехав сюда, в Париж. – У тебя были другие чувства, другие мысли. А я была убеждена, что ты должен разделять мои.

– А теперь, – вставил Антуан, – у нас есть еще один шанс.

– Слава Богу, – сказал Руди.

– Да, – Мадлен оперлась о плечо мужа. – Я не думала, что что-то может сделать меня еще счастливее, но это сделал ты, Руди.

– Я хотел спросить… – Руди колебался. – Я хотел спросить – может, ты приедешь навестить дом, как-нибудь?

– Никогда, – сказала она тихо, но твердо. – Я никогда туда не вернусь.

– Никогда – это слишком долго, chérie, – проговорил Антуан.

– А жизнь коротка, – сказала она тихо и грустно. – Но ничто на свете не может изменить мои чувства к ним. Тебе было только четыре года, когда папа покинул дом. Руди, ты просто не мог ничего понять. Но я их никогда не прощу.

Но потом выражение ее лица прояснилось.

– А сейчас я хочу забыть о них всех и думать только о тебе и о дне моей свадьбы. Ты уже видел чету Леви, Руди, а как тебе Люссаки?

У Мадлен начались боли 14 февраля 1962-го, в день святого Валентина, когда она с Антуаном гуляла в саду Тюильри. Кружился легкий снег, и Антуан захватил большой пакет с хлебными крошками, чтобы покормить птичек, и Мадлен, как всегда, с удовольствием смотрела на него, когда первый укол боли пронзил ее, вызвав пока лишь удивление.

– Qu'est-ce que tuas[87] – спрашивал ее Антуан, глаза его не отрывались от ее лица. – Схватки?

– Думаю, что да.

– Тогда пойдем скорее?

– Подожди, – улыбнулась она. – Пусть птички поедят.

Следующий приступ случился через пятнадцать минут, да такой сильный, что Мадлен слегка застонала от боли и шока. Антуан бросил оставшиеся крошки на землю и бросился к ней, подхватив ее под руку.

– Мы едем прямо в больницу, – сказал он, его лицо было напряженным от тревоги.

– Мне хотелось бы вернуться домой, чтоб захватить кое-какие вещи, – возразила Мадлен. – Уверена, есть еще много времени. Еще нескоро.

– Я сам принесу тебе вещи, потом, – с Антуаном было бесполезно спорить. – Ты можешь идти, chérie, или я тебя понесу?

– Конечно, могу, – она взглянула на него, и глаза ее сияли восторгом. – Он готов, Антуан, он идет к нам!

– Моя дочь, ты хочешь сказать.

Они играли в эту бесконечную игру всю ее беременность. Им было неважно, какого пола родится ребенок, они знали, что будут любить его. Дай Бог, чтобы был только сильным и здоровым.

Это продолжалось в больнице Сен-Винсент-де-Поль больше девяти часов, и почти все это время, вопреки желаниям акушерок и обслуживающего персонала, Антуан был рядом с ней, давая ей впиваться ногтями в его пальцы, вытирая пот с ее лба прохладной влажной салфеткой и шепча на ухо слова ободрения и успокоения. Но в момент рождения ребенка его не было, он вышел на минутку в туалетную комнату, а когда возвратился, то обнаружил, что его не пускают назад. И Антуан находился снаружи – до той минуты, когда все уже было позади.

– Сын, – сказал ему, улыбаясь, врач двадцатью минутами позже. – Отличный здоровый мальчик.

– А моя жена? С ней все в порядке?

Широкая улыбка одобрения расплылась на лице акушера.

– Мадам Боннар – просто образцовая пациентка, мсье. Сильная и храбрая. После небольшого отдыха она станет примерной матерью. – Он слегка поклонился. – Желаю вам долгой счастливой жизни. И нового прибавления семейства.

– Merci, Docteur, – Антуан обнял врача. – Спасибо от всего сердца.

Мадлен лежала, откинувшись на белоснежных подушках, ребенок на ее согнутой руке. Ее влажные золотистые волосы разметались, глаза прикрыты от усталости, но улыбка сияла.

– Прости меня, mon amour, – сказал Антуан, наклоняясь, чтобы поцеловать ее.

– За что?

– Они не дали мне войти – я не находил себе места.

– Если честно, – улыбнулась Мадлен, – я не уверена, что заметила бы тебя.

– Было так ужасно?

– Ужасно и чудесно – последние минуты я думала, что он разорвет меня на части, но я хотела этого, мне нужна была боль. Я говорила тебе, chéri, – это будет прекрасная боль.

Она взглянула на него вопросительно.

– Ты не хочешь подержать нашего сына?

– Сначала я хочу посмотреть на тебя.

Убедившись, что с ней все в порядке, Антуан переключил все свое внимание на ребенка. Разглядывая крошечное существо, закутанное в пеленки и мирно спавшее у груди его жены, он увидел маленькое личико, сморщенное, с розоватыми щечками и лобиком, с плотно сжатыми глазками, ресницами, темными, как и влажные волосы, крошечным, чуть посапывавшим носиком и нежными причмокивавшими губками.

Он молча протянул руки, и Мадлен, с встревоженной бережностью первого материнства, отдала ему ребенка.

– Поддерживай ему головку, chéri.

Какое-то время Антуан все молчал. Держа на руках их ребенка, он чувствовал, что делает что-то самое важное, самое правильное и естественное за всю свою жизнь. Малыш был таким легким, таким близким и знакомым, что Антуану захотелось развернуть его пеленки, чтобы хоть на мгновение прикоснуться к его тельцу, плоти от плоти его, дотронуться до его кожи, почувствовать его тепло, биение маленького сердечка.

И любовь волной затопила его, все его мысли, и когда Антуан снова закутал ребенка, малыш открыл глаза, такие же темно-голубые, как и у него самого, и неожиданно начал громко плакать.

– Bon Dieu,[88] – прошептал Антуан и обнаружил, что он тоже плачет.

– Ты думаешь, он проголодался? – спросила Мадлен.

– Уже?

– У него был долгий и трудный путь, – улыбнулась Мадлен, и Антуан положил малыша обратно ей в руки, где он мгновенно затих.

– Умный мальчик, – сказал Антуан, а потом, вспомнив, добавил:

– А его имя, chérie? У него должно быть имя.

Во время беременности они иногда говорили об этом, но в последние месяцы, боясь сглазить, вдруг перестали, решив дождаться вдохновения в нужный момент.

– У меня есть идея, – сказала Мадлен. – Если ты, конечно, согласен…

– Скажи мне скорей.

– Валентин, – сказала она мягко. – Немножко в честь святого Валентина, в честь любви. А еще – в честь моего дедушки – его grand amour,[89] Ирины Валентиновны.

Она замолчала, а потом спросила:

– Ты согласен?

– Это просто чудесно!

– Валентин Клод Александр Боннар, – Мадлен посмотрела на Антуана. – Так?

– Лучше не бывает, – сказал Антуан.