"Чары" - читать интересную книгу автора (Норман Хилари)13Горе навалилось и поглотило ее. Незнакомая земля, поманившая их мимолетной надеждой на чудо, оказалась вместилищем кошмара и ада. И кому здесь было дело до ее горя? Мадлен знала только двух людей в Соединенных Штатах Америки, и одним из них был двухлетний малыш. Она не понимала никого, и никто не понимал ее. Но сейчас ей было все равно. Как только тело Антуана унесли из дома на Хендерсон Плейс в черном мешке, словно белье, увозимое в стирку, она ушла из реальности, уплывала из жизни. Она не замечала ничего, даже Валентина – и меньше всего себя. Она редко говорила, не ела, существуя на нескольких глотках подслащенного чая, которые почти силой вливал в нее Константин. – Мы должны поговорить, – говорил он ей осторожно и бережно. Мадлен молчала. – Нужно кое-что решить, ma chère. Ни слова в ответ – только монотонный, едва заметный кивок головы. – Похороны. Где они будут – здесь или дома? Зелееву было так больно видеть ее застывшее лицо, прелестные глаза, в которых потухли все искорки света и жизни, скулы, которые все заострялись – она сильно исхудала. В другом конце комнаты Валентин сидел на полу, играя с мягкой пушистой игрушечной собачкой, ее левое ухо было изрядно пожевано. Время от времени он подползал к матери и дергал ее за юбку, но безуспешно – она его не замечала. – Мне кажется, родители Антуана хотели бы, чтоб он вернулся домой в Нормандию, к ним. Но решать тебе, ma chère. Он замолчал. – Ты хочешь, чтобы его похоронили здесь, в Америке? – Здесь? – ему показалось, что она содрогнулась, едва заметно. – Нет. Зелеев взял ее руку, холодную и безжизненную. – Что ж, во Францию. Он взял на себя все дела. Он общался со следователем, ведущим дела о скоропостижной смерти, и заказывал авиабилеты; он писал письма и делал телефонные звонки, упаковывал их вещи и закрывал дом. И спустя восемь дней после смерти Антуана он повез Мадлен и Валентина, в другом лимузине, в аэропорт. И только после того, как проверили их багаж, после прохождения всех формальностей Мадлен неожиданно с шоком вернулась к жизни. Увидев самолет, она попятилась. – Нет! Я не пойду туда без Антуана. – Все в порядке, ma petite. Не волнуйся, – пытался успокоить ее Зелеев. – Мы с тобой… – Нет! С неожиданной силой она оттолкнула его и ручную кладь, лежавшую на земле. – Вы не заставите меня! Валентин начал плакать, но она не видела его. – Где он?!! Видя их затруднения, два служащих аэропорта поспешили на помощь, но Мадлен быстро стряхнула с себя их руки. Она теперь плакала, в первый раз, едва понимая, почему плачет. Мальчик с темными волосами и голубыми глазами цвета моря пронзительно кричал, и рыжеволосый мужчина пытался обнять ее, но она не позволяла им коснуться себя – она хотела только его… – Антуан… Стюард пошел вперед и заговорил с Зелеевым. – Мы не можем взять ее на борт в таком состоянии, сэр. – Может, врач… позовите врача! – Зелеев был совершенно раздавлен. – Транквилизатор – ей нужен транквилизатор. Но Мадлен невозможно было помочь ничем. Стены смыкались над ней, незнакомые люди проходили мимо и смотрели, смотрели ей в лицо – как уродливые искаженные рыбы во время кормежки, наплывая на нее, расплываясь, теряя очертания… И она не понимала, что кричит, безумно, истерически, и даже тот единственный образ, который она могла удержать в своем сознании, его, ее Антуана, стал отлетать от нее, ускользать за пределы достижимого, и здание аэропорта и весь мир превратились в слепящее месиво, и она все кричала, кричала… – Кто-нибудь, позвоните в скорую!!! – слышался чей-то громкий голос. – Я могу сопровождать, – выдохнул Зелеев. – Не думаю, сэр, – сказал стюард. И гроб с телом Антуана прибыл один, без сопровождения, в конец своего последнего скорбного путешествия, и были похороны на церковном кладбище возле Трувиля, где лежал прах трех поколений его предков, а его молодая вдова лежала без движения, молча в больничной палате в больнице Ямайка, в Нью-Йорке, в муниципальном округе Квинз. Зелеев забрал ее из больницы, несколько дней спустя, и привез в свою квартирку на Риверсайд Драйв, с одной спальней, где жил все это время, заботясь о Валентине. Пришел его собственный врач и осмотрел Мадлен, прописал умеренные транквилизаторы и залечивающее раны время. Мадлен была слишком слаба, чтоб протестовать, когда он настоял – она с Валентином будет спать в его спальне, тогда как сам он будет ночевать по-походному на софе. Квартира, на четвертом этаже красивого серого каменного дома недалеко от пересечения Риверсайд Драйв с Семьдесят Шестой улицей, была небольшой, но окно гостиной выходило на бульвар и Риверсайд Парк, а за парком была река Гудзон и Нью Джерси Пэлисейдз, создавая ощущение простора. Зелеев сотворил свой собственный удивительный мирок, и когда на город опускалась темнота, когда задергивались тяжелые портьеры, гостиная становилась уютной и изолированной от всего мира, здесь он жил, окруженный сохранившимися осколками его старой любимой России. Хотя Мадлен и не могла припомнить, чтоб ее старый друг говорил с ней когда-либо о религии, красивая написанная маслом икона висела на выкрашенной красной краской стене. Почти рядом с ней – три изящно обрамленные фотографии. На двух из них были родители Зелеева, его отец, строгий с темными усами, и мать, со спокойным и утонченным лицом, а на третьей – сестры Малинские, Ирина и Софья, молодые, смеющиеся и очень красивые, закутанные в соболя, с темными, высоко подколотыми волосами, волосами, в которых они спрятали фамильные драгоценности во время побега из России. Тут были также свидетели славных дней Фаберже: на отполированном ореховом столике стоял изукрашенный роскошный серебряный самовар, на другом столике – резной кинжал с нефритовой и позолоченной рукояткой и красный, изукрашенный эмалью ящичек для сигар. – Эти вещи странствовали вместе со мной, – сказал Зелеев Мадлен, после того, как она на третий день вышла ненадолго из спальни, в халате, посидеть немножко и выпить чашечку чая. – Они были со мной, когда я жил в Париже и Женеве, и даже в те годы, когда я был вместе с твоим дедушкой, они украшали наш дом. Квартира была именно тем местом, в котором Мадлен нуждалась. Она выходила из состояния почти кататонического шока и теперь утонула в своем горе, но, к счастью, была окружена теплотой и комфортом, которые дарил Константин ей и ее сыну. Шли недели, а она все еще редко рисковала выйти на улицу. Затворничество было созвучно ее горю, тогда как мир снаружи, который казался таким привлекательным в их первые дни в Америке, теперь пугал ее. В Нью-Йорк пришла весна, и Зелеев приносил новости из города, бурлящего восторгом – открывалась Всемирная выставка под лозунгом «Мир через Понимание», и сотни тысяч гостей начали наводнять шестьсот или больше акров территории Квинза. В квартире на Риверсайд Драйв Мадлен не знала ни мира, ни понимания, но первые смягчающие дуновения весны принесли перемены в ее настроении. Теперь она была раздавлена чувством вины. Она не смогла ничего сделать для Антуана, предала его. Если б только она была сильнее, смелее – он не потерял бы Флеретт и Париж. Если б она не была такой гордой, такой несгибаемой, может, он был бы сейчас жив в Цюрихе. Она воодушевила, поманила и, может, даже толкнула его в Америку. Прямиком к смерти. Она позволила своим малодушным, эгоистичным физическим желаниям возобладать над его инстинктивными и мудрыми страхами той последней их ночью и лишила его жизни вообще. И в довершение всего, она позволила, чтобы его зарыли в землю в одиночестве, без жены и сына, которые могли бы попрощаться, оплакать и положить цветы на его могилу. Она бросила его. На все лады Мадлен обвиняла себя, и ее отчаянье было безысходным и просто непереносимым. У нее началось что-то вроде болезни замкнутого пространства, квартира давила ее, и Мадлен начала выходить, чтоб блуждать по улицам, иногда катя перед собой Валентина в коляске, но чаще одна. На короткое время установилась теплая погода, и Риверсайд Парк, с его цветущими благоуханными вишнями, стал ее прибежищем, где можно было сидеть в тиши и обдумывать свою вину. Потом вдруг похолодало, и Мадлен шла на Семьдесят Девятую улицу и смотрела на реку и лодки, смотрела, но почти не видела, а потом шла дальше к причалам, где швартовались большие пассажирские лайнеры, вниз по Гудзону. Она содрогалась от холода, но даже не понимала того, что замерзла. – Во мне есть что-то порочное, – думала она. Впервые такие мысли пришли в ее голову. Ее семья, в конце концов, не так уж была неправа. Она ничем не лучше, чем оба мужчины из Габриэлов, которых она прославляла. Теперь Мадлен казалось, что на самом деле они были неудачниками и предателями. Хильдегард была справедлива в своем осуждении Амадеуса, и один Бог знает, что Александр предал даже свою дочь. Габриэлы знали, как надо любить – но им нельзя было верить, и нельзя было на них положиться. Мадлен вдруг ощутила отчаянную и острую жалость к Валентину и начала просто исступленно заботиться о нем, о каждой его малейшей нужде, стала одержима желанием сделать для него все – чего не смогла сделать для Антуана. Желая искупить хоть часть своей вины перед Антуаном и быть как можно ближе к нему опять, она искала его во всем, что с ним связано. Она обошла пять табачных магазинов в поисках его любимых сигарет «Галуаз», и, найдя их на Амстердам Авеню, начала курить непрерывно – не потому, что ей это понравилось, но просто, чтоб окружить себя его старым знакомым запахом. Она всегда ненавидела анисовые аперитивы – но из-за того, что их любил Антуан, она регулярно ходила в винные отделы супермаркетов на Бродвее, а потом дома, в квартире Зелеева, выпивала их залпом, не чувствуя вкуса, и становилась пьяна. Она одевалась в черное, как он, носила один из пуловеров Антуана; она не могла даже и подумать о том, чтоб его постирать – она боялась потерять навсегда запах его кожи. Однажды в полдень, в начале мая она сидела на деревянной скамейке в Риверсайд Парке и курила, когда средних лет женщина с золотисто-каштановыми волосами и слабым ароматом духов «Джой» подошла и села рядом с ней. – Вы оплакиваете, – проговорила она. – Pardon? – сказала Мадлен. – Vous êtes en deuil.[91] И это был не вопрос. Она была из Монреаля, и она была бережно настойчива. Путем осторожных умных вопросов вытянула из Мадлен ее историю и предложила свой выход. Они встречаются на будущей неделе. Если Мадлен удастся установить связь со своим мужем, может, это поможет ей жить дальше и смотреть в будущее. Мадлен согласилась. Она пошла на сеанс днем в следующее воскресенье. Он проходил в квартире, расположенной в районе, где сосредотачивались предприятия швейной промышленности и магазины, на углу Тридцать Шестой и Восьмой Авеню; местечко, где в будни сновали рабочие-швейники и их менеджеры, неся в руках охапки образцов тканей, и образцы изготовляемой одежды висели в витринах по обеим сторонам дороги; все куда-то спешили, кричали, звали кого-то. Но в этот воскресный день здесь было непривычно тихо и спокойно, и атмосфера в квартире была пропитана чем-то, что внушало суеверный страх, а воздух пропах благовониями. Мадлен заплатила мужчине, стоявшему у входной двери, пятнадцать долларов и села у круглого столика, вытянув руки вместе с пожилым немцем и девушкой из Бруклина, которая потеряла обоих родителей. И спирит во главе столика пытался – но без видимого успеха – установить контакт с усопшим. А потом Мадлен села в автобус и поехала назад на Риверсайд Драйв и, даже забыв покормить Валентина, выпила аперитив и впала в забытье. В конце месяца, вызванный Константином, Руди Габриэл приехал в Нью-Йорк. Потрясенный худобой Мадлен и измученным, раненым выражением ее лица и болью, которая таилась у нее в глазах, он выплеснул ее ликер в кухонную раковину, сварил кофе и начал приводить ее в чувство. – Могу я оставить с вами Валентина? – спросил он Зелеева. – О чем речь! – Зелеев развел руками в беспомощности и отчаяньи. – Просите о чем угодно. Сам я ничего не могу с ней поделать – я начинаю опасаться за ее здоровье. – Я собираюсь отвезти ее в мой отель, если она согласится. Может, перемена обстановки поможет ей прийти в себя. – Она поедет, – сказал русский. – В эти дни она уже ни с чем не борется – она сдается, как полуживой ягненок. Он понизил голос. – Она полна ненависти к себе, mon ami, и это хуже всего. Руди посадил Мадлен в такси и повез ее в отель Плаца, повел по устланным коврами входным ступенькам, мимо Фонтана Изобилия и шпалер ярких вьющихся весенних цветов, в свой номер с высокими потолками и роскошной мебелью. Раздел ее, словно она была его малышкой-сестрой, отправил принять теплую ванну и заказал в номер суп-пюре из цыпленка с крекерами и минеральную воду. – Я не могу есть, – сказала она слабым голосом. – Я тебя покормлю. – Нет. – Ты хочешь умереть, тоже? – Да, – сказала она. – Ты хочешь, чтоб Валентин остался сиротой? Он помолчал. – Они сразу же заберут его в Дом Грюндли, ты сама это знаешь, и Стефан будет его растить и воспитывать. Он не будет помнить тебя и Антуана, его обязательно усыновят. Магги, он станет Джулиусом и вырастет только затем, чтоб продавать винтовки и ракетные установки. – Но я все еще не проголодалась. – А если ты сойдешь с ума и тебя заберут в больницу или просто изолируют, с ним случится то же самое. Ты именно этого хочешь, Магги? – Не называй меня так, – сказала она. – Я не была Магги уже много лет. Голос ее дрогнул. – Я придумала, что буду Мадлен, на второй день после приезда в Париж – наверно, я просто нашла себя. Я больше не чувствую себя Магги. Она вдруг заплакала – сначала слезы ее текли медленно, словно с усилием. Но потом, когда брат обнял ее и стал нашептывать слова утешения, тепло его близости и пронзительные волнующие воспоминания о недолгих, драгоценных днях, прожитых с Антуаном в Эссекс Хаус, словно отворили запертые створы, и горе хлынуло из неё с отчаяньем, безнадежностью и болью. Она оплакивала Антуана на сотни разных ладов, но до этого момента она таила свои слезы, они мучительно остро переполняли ее сердце – но Мадлен молчала. А теперь, в объятиях брата, безудержные рыдания сотрясали все ее тело, пока слезы не вылились из нее до последней капли. Руди дал ей выплакаться, а потом покормил ее с ложечки супом и дал ей поплакать опять, пока она не уснула – спокойней, чем за все эти месяцы. А утром, после завтрака, поданного ей в постель и съеденного почти без протестов, он спросил ее, осторожно и бережно, что она собирается делать. – Что я могу делать? – сказала она уныло и подавленно. – Много чего, – ответил Руди. – Ты можешь поехать со мной домой. Там уютно, и ты сможешь спокойно и в безопасности растить Валентина. Не забывай, я буду с тобой. – Ты же знаешь – для меня это невозможно. – Ты можешь вернуться в Париж. По крайней мере, у тебя там есть замечательные друзья, которые будут заботиться о тебе. Они помогут начать все сначала. – Руди помедлил. – Или ты можешь начать здесь? – Тут? – руки Мадлен задрожали, и она поставила чашку с кофе на поднос. – Тут, где я его потеряла? – Страшные вещи случаются повсюду. И чудесные – тоже, – голос Руди был очень спокойным и тихим. – Антуан мог умереть и в Париже, Магги, или если б он поехал в Нормандию, или в Цюрих – это могло случиться где угодно. – Но это случилось здесь. – Тогда возвращайся в Париж. – Без Антуана? – она покачала головой. – Я не знаю, смогу ли вернуться туда вообще, Руди. Наша жизнь в этом городе… она словно была полна до краев… ты же знаешь… И мы выпили ее до самого дна – словно знали, что с нами случится. Руди взял поднос и поставил его на накрытый белой салфеткой столик, который привез официант. – Если ты решишься… когда ты будешь готова принять такое решение… Он замолчал. – Что, Руди? Он повернулся к ней. – Если ты останешься в Нью-Йорке, я тоже останусь с тобой. – Что ты имеешь в виду? – У банка есть здесь отделение, помнишь? – он пожал плечами. – Смею надеяться, если я захочу – они все устроят. Он смотрел в ее лицо. – Ну как? – Ты делаешь это для меня? – голос Мадлен был нетвердым. – После того, как я с тобой обходилась? – Я думал, мы оба договорились – это все в прошлом, – Руди кивнул. – Да, я сделаю это ради тебя. И ради себя – тоже. – А я думала, что ты счастлив в Цюрихе. – Я люблю этот город. Я люблю Швейцарию. Он помолчал. – Но люди – важнее, ведь правда? – Да, мне тоже так кажется. А как же мама и Оми? – Конечно, им это небезразлично, – лицо Руди стало вдруг напряженнее. – Но если им придется выбирать, они будут на его стороне. – Стороне Стефана, ты хочешь сказать? – Конечно, – он выдавил из себя улыбку. – Я понимаю, этот разговор преждевременен, Магги. Он скорчил слегка смешную рожицу. – Я никак не могу перестать называть тебя так – просто так я о тебе думаю, по-прежнему. – Это неважно, – сказала она мягко. – Ты хочешь рассказать мне что-то, Руди? О том, что произошло дома? – Еще нет. Не сейчас, – он присел на краешек кровати. – Я просто хочу, чтоб ты знала – если ты захочешь остаться здесь, ты не будешь одинока. Но тебе еще рано принимать важные решения – тебе сначала нужно просто отдохнуть. – Но Валентин… – Он – в хороших руках. – Константин? – Мадлен откинулась на мягкие теплые подушки. – Бедный дорогой Константин! Я просто не представляю, каково ему пришлось. Он сделал для меня все, что только возможно, все – а я была… Ее рот дрожал. – Поспи еще, Магги, – Руди взял ее руку. – А когда ты проснешься, мы немного поедим, а потом ты снова отдохнешь. И если ты хочешь плакать – плачь. Не держи все в себе – это еще хуже. Выпусти это – выпусти, не мешай. – А ты? – Я буду рядом. Через два дня они забрали Валентина с Риверсайд Драйв, чтоб дать немного отдохнуть Зелееву. А еще они хотели дать ему возможность вернуться к его работе на ювелирной бирже на Сорок Седьмой улице, где, как сказал он Мадлен, он работал столько, сколько ему было удобно – как человек его опыта и таланта. Зелеев был необыкновенным – на этом сходились и Руди, и Мадлен. Ему было за семьдесят, но он выглядел не больше, чем на шестьдесят, и владел телом как пятидесятилетний благодаря регулярным занятиям в гимнастическом зале. – Он был первым человеком, который дал мне почувствовать, что я – женщина, – сказала Руди Мадлен, когда они сели в такси, и она держала на коленях Валентина. – Он никогда не обращался со мной, как с ребенком. А потом, когда приехал в Париж, так рассвирипел, что я работаю горничной… Ты бы видел его, Руди! Так забавно. Он убежден, что я должна стать певицей, звездой. – Он ведь тебя очень любит, я знаю. – И это же самое сказал Антуан, – она улыбнулась слабой, грустной улыбкой. – Мне кажется, он старается заботиться обо мне так, как заботился бы папа, если б был рядом. Я часто чувствовала – он клянет себя за то, что случилось с папочкой той ночью. – Может быть. – Что ты имеешь в виду? – Ничего, – Руди пожал плечами. – Только то, что мне кажется – он смотрит на тебя не по-отцовски. Мадлен поцеловала Валентина в темноволосую макушку. – Ну и как же тогда он смотрит на меня? – Так, как мужчина смотрит на красивую женщину. Она улыбнулась. – Не забывай – просто это Константин. Он такой. Кварталом подальше от Плаца был Ф.А.О. Шварц, самый большой магазин игрушек, какой только видела Мадлен, и полтора часа она провела там, смотря на Валентина, на его восторженное удивление, когда он бродил по супермаркету и вышел наконец с большой пушистой белкой в руках, и это дало израненной душе его матери больше, чем все остальное за эти долгие мучительные месяцы. Они купили горячие сосиски с соусом, и Руди настоял, что пора уже его племяннику попробовать кока-колы. А потом они пошли в Центральный парк съесть завтрак, и Валентин чихнул, брызнув фонтаном колы, и пролил кетчуп и горчицу на свои брючки – но им всем было очень хорошо. – Ты уже готов поговорить? – спросила брата Мадлен. Руди кивнул. – Но не здесь, – он огляделся вокруг, наслаждаясь прелестью денька в начале лета, свежим, благоухающим ароматами воздухом, который еще с месяц будет таким же пряно настоявшимся, любуясь сочной зеленой травой и листвой, которые станут жухлыми и матовыми от пыли к августу. – Здесь слишком хорошо. Я не хочу отравлять это. И только с наступлением темноты, когда Валентин уснул, он начал разговор. – Когда я еще был очень маленьким, я думал, что мама меня просто обожает. Я не помню, чувствовал ли я это, но мама часто мне так говорила. А когда она вышла замуж за Стефана, я знал, что и он отдает предпочтение мне – может, потому, что ты его так явно не любила. – Меня от него просто тошнило. – Но меня – нет. Он хорошо со мной обходился и делал маму счастливой, и все время покупал мне подарки. Он баловал меня – поэтому он мне и нравился. – Но в этом нет ничего плохого, – сказала мягко Мадлен. – После того, как ты убежала из дома, я еще очень долго оставался просто шелковым и балуемым ребенком. Вовсе не потому, что я был каким-то особенным – просто по контрасту с тобой, я так думаю. Думаю, я всегда любил тихую и мирную жизнь. Я ненавидел споры и ссоры, которые, как мне казалось тогда, ты провоцируешь. – Так оно и было. – Я знаю, ты кляла меня за то, что я не разделяю твою неприязнь к нашему отчиму и веру в нашего настоящего отца. И еще я понимал – ты никогда не знала, как я тебя обожаю. Руди помолчал. – В ту ночь, когда ты убежала из дома, я видел тебя. Я смотрел на тебя из своего окна, видел, как ты украдкой уходишь с Хекси и чемоданом и, помню, я плакал и надеялся, что ты обернешься и увидишь меня. – Но я не обернулась, – Мадлен встала с кресла и подошла к нему, и села рядом на софу. – Мне так жаль, Руди. Если б я только знала… Она колебалась. – И тебя по-прежнему нет дома. И у тебя чувство вины передо мной. Не нужно… Это не поможет ни мне, ни тебе. Руди выдержал обучение в школе достойно, но не блестяще, и именно после окончания он впервые пошел против отчима, когда тот решил – Руди будет работать на индустрию Джулиуса. Стефан заглядывал в будущее – ему нужен был молодой человек, на которого он мог бы положиться в своем бизнесе, кто-то, кого он мог бы слепить по своей мерке и желанию, сделать его своим. Но он не учел пацифистской натуры Руди. В детстве мальчик избегал играть с игрушечными ружьями, пистолетами и солдатиками, которые отчим в изобилии и часто покупал для него. Но эта жилка мягкости особо не замечалась Стефаном и не раздражала его – в основном потому, что Руди было гораздо легче контролировать и помыкать им, чем его сестрой. Военная служба вышибет из него слабость, был уверен Стефан. Когда ему исполнится девятнадцать, когда по закону Руди должен будет взяться за винтовку и научиться ею пользоваться, он победит свою антипатию к оружию. Но Руди уже задолго до своего ожидаемого военного обучения знал, что ничто его не изменит. Но он, конечно, не стал делиться своим открытием с Джулиусом, а когда ему предложили работу в Грюндли Банке, согласился без особого отвращения. – Я знала, что между вами есть какое-то противостояние, – сказала Мадлен. – Это было совершенно ясно, когда я приехала с тобой в Цюрих, что Стефан тобой недоволен. И твои письма… и приезд в Париж на мою свадьбу. – Думаю, в конце концов он бы плюнул на все это – и даже на мой отказ работать в его индустрии. Если б только этим я его разочаровал – он бы злился, но не так. Его тон был странным, а улыбка – кривой. – Так что же еще? – спросила Мадлен. Руди посмотрел ей прямо в лицо. – Я – гэй, – сказал он. – Гомосексуалист, Магги. Она молчала. – Это все решило. Когда я понял, что должен им сказать. Это было последней каплей для Джулиуса. Медленное, постепенное осознание своих необычных интересов стоило Руди боли, а признание потребовало мужества. Он надеялся на их понимание и поддержку – но его иллюзии быстро развеялись. Джулиус даже не делал попытки скрывать свое отвращение и презрение, и с того самого дня неизменно вел себя с Руди склочно и оскорбительно. – А мама? – спросила Мадлен. – Уверена, она за тебя. Неважно что я к ней чувствую… но я не могу поверить, что может найтись причина, по которой она может перестать любить тебя. – Она и не перестала. Она давала мне понять, тайно – тогда и сейчас, что всегда будет любить меня, что бы я ни сделал, – в его голосе появились горечь и грусть. – Но для нее это преступление. Тоже. Или, по крайней мере, грех. Он сделал паузу. – И ей до сих пор нравится Стефан. Ей нравится быть его женой. Она никогда открыто не пойдет против него. – Да, – согласилась Мадлен. – А ты, Магги? – спросил он ее. – Что чувствуешь ты… что ты думаешь обо мне, теперь, когда все знаешь? – Как ты можешь даже спрашивать? – У меня нет выбора. – Хорошо, – Мадлен помолчала. – Знаешь, тут две половинки… То, что я чувствую к тебе как к брату – это довольно просто. Первые восемнадцать лет твоей жизни мы были далеки друг от друга. Но в тот момент, когда я впервые увидела тебя в день моей свадьбы в Париже, у меня просто не было слов, чтоб сказать, что я чувствую к тебе. Она взяла его за руку и крепко сжала. – И с того самого дня ты не перестаешь изумлять меня, Руди. Я даже и не знала, что ты – такой храбрый, такой добрый и великодушный. – А сейчас я изумил тебя опять. – Но для меня это ничего не меняет – разве обязательно должно что-то значить? Ты – это ты, ты Руди Габриэл, мой брат. Просто теперь я еще знаю, что ты – гэй. – И это – вторая половинка, да? Мадлен кивнула. – Если ты спрашиваешь, как я отношусь к гомосексуализму – это немножко сложнее, на это труднее ответить. В Париже я знала несколько подобных мужчин – и женщин тоже. Патрик, помощник шеф-повара, жил вместе с Жан-Полем, официантом. Но это были их дела, и я ни на секунду не задумывалась об этом. Потом она нахмурилась. – Вот только Гастон… ты помнишь Гастона Штрассера? – Твоего учителя пения? – Это было так страшно для Гастона – потому что он жил в годы нацистов. Я знаю, что он пострадал… так ужасно, но это совсем другое дело. Те люди были просто чудовищами. Подонками. Она замолчала. – Ты был влюблен? Руди улыбнулся неожиданности ее вопроса. – Только один раз, – ответил он. – Его звали Юрг, и мы встретились как раз после моего дня рождения. Девятнадцатилетия. Сейчас все кончилось, но длилось два года. Его роман кончился, как рассказал он Мадлен, неожиданно для Руди, с помолвкой его друга с девушкой, которую одобрили его родители. Руди был больше ранен нечестностью друга, чем самим предательством, хотя гнев и помог ему пережить разрыв их отношений. Но это сделало его недоверчивым. Ему стало казаться, что многие люди просто порхают от романа к роману, не беря себе в голову, тогда как он, редко имевший друзей, так горестно влюбился. – Наверно, это просто потому, что я такой, – сказал он сокрушенно. – Люди, которых я люблю, так много значат для меня. – И от этого еще тяжелей, когда они бросают тебя. – Да, – Руди кивнул. – Очень больно. Резкое ухудшение отношений со Стефаном было, как понимал Руди, одним из главных мотивов его желания переехать в Нью-Йорк. Ему даже казалось, что он сделает жизнь Эмили в чем-то легче, оставив ее наедине с мужем. Если Мадлен согласна остаться в Америке, его перевод в Манхэттенское отделение банка будет означать одно – они наконец снова вместе. – Я даже не знаю, что ты делаешь в банке, – сказала Мадлен. – Работаю с личными вкладами – конечно, я там просто мелкая сошка. В таком заведении, как наше, нужны годы, или даже десятилетия, чтобы завоевать не только уважение, но и доверие к себе, – он сказал и встал. – Я никогда не буду птицей высокого полета и таким сильным, как ты, Магги. – Нет, нет, ты неправ, – начала протестовать Мадлен. – Ты – именно такой. А еще – ты храбрый. – Только когда меня довести до ручки, – он слегка улыбнулся грустной задумчивой улыбкой. – Но я могу много работать, и вообще – люди, которые работают со мной, меня уважают. Я не представляю угрозы ни для одной души, и поэтому если я попрошу перевести меня в Нью-Йорк, думаю, они мне не откажут. Мадлен тоже встала и подошла к окну. Багряные сумерки спускались на парк, движение по вечерней Сентрал Парк Саус было свободным от пробок, и проносившиеся мимо машины с зажженными фарами создавали какую-то иллюзию безмятежности городского пейзажа. – Здесь замечательно, – проговорила она мягко. – Так легко окунаться в роскошь. – Ты можешь иметь ее запросто. – Вряд ли. – Потребуй то, что принадлежит тебе по праву рождения. – Я сделала это, когда приехала в Цюрих. У нашего дедушки не было ничего ценного – для тех, кто оценивает все с точки зрения денег. Кроме, конечно, Eternité. Но если б она была у меня, я никогда б ее не продала. Никогда. Руди посмотрел на сестру. – Ты сказала, что я сильный – но я не такой. Если я и сбегу из Дома Грюндли, то только в роскошную квартиру. Мне нравится комфорт, среди которого я вырос. Мне он нужен. – В этом нет ничего плохого, Руди. – Мне скоро нужно возвращаться, – сказал он ей. – С тобой будет все в порядке? Мадлен кивнула медленно. – Думаю, да. Благодаря тебе. Они вместе пошли взглянуть на Валентина. Малыш лежал на спине, обе ручки были видны из-под одеяльца, и губы слегка приоткрыты. Мадлен нагнулась и нежно погладила его по волосам. – Вот, кто мне нужен, – сказала она очень спокойно и тихо. – И мне нужен его отец, так нужен… но я знаю – я никогда не смогу вернуть его назад. У меня никогда его больше не будет. Знакомый горький комок боли подступил к горлу, но она подавила уже готовые было вырваться наружу слезы. – Я так буду рада, Руди… даже больше, чем я могу выразить, если мы будем вместе. – Так ты уже решила? Ты остаешься? – Я попытаюсь. – Это будет не легко, – голос Руди тоже был тихим. – Тебе нужен покой и безопасность – пусть не для себя самой, для малыша. – Я могу много работать. Теперь уже я привыкла, – она улыбнулась, глядя в его глаза. – Я знаю, ты хочешь мне помочь – я чувствую это даже тогда, когда ты ничего не говоришь. Но ты должен позволить мне идти своим путем, Руди. – До тех пор, пока ты позволишь мне любить тебя, – засмеялся он. – Вас обоих. – Всегда, Руди. Всегда. Руди возвратился в Цюрих подготовить почву для своего переезда в Нью-Йорк, и постепенно, болезненно Мадлен стала возвращаться к жизни. Для нее было непреложной очевидностью – она больше никогда не будет счастлива, и не это сейчас имеет значение, – но все же ей казалось, что она очнулась от какого-то могильного бесцветного сна. Боль ее потери – жить без Антуана – по-прежнему убивала каждый ее день, но другие люди опять стали для нее что-то значить, и особенно Валентин. Зелеев был ее опорой, соломинкой, за которую она держалась в жизни. Он отвел ее в Колумбийский университет, на Вэстсайде, и помог записаться на курсы английского языка, которые она сможет посещать три раза в неделю. Щадя ее гордость, он уступил ее настойчивым просьбам и вернулся назад в свою спальню. Было нереально для нее даже пытаться найти свое собственное жилье, но он воодушевлял и поддерживал ее в ее стремлении найти работу и зарабатывать самой на жизнь. – Я могу повозиться с Валентином, пока ты ищешь работу. – Но как же с вашей собственной работой? – Я же говорил тебе – я могу работать в любое время, даже ночью, если необходимо. – Но должен же быть предел тому, о чем я могу вас просить, Константин. – Почему, из-за моего возраста? – Возраст – нематериален, – сказала Мадлен. – Ты в это веришь? – Все свое детство меня подавляли и унижали только потому, что я маленькая. Люди слишком много ставят на возраст. – Так ты не считаешь меня старым? – Зелеев спросил и подмигнул ей. – Никогда я так не думала. – Вот и я тоже. Он вернулся к разговору о поиске работы. – Ну, а как насчет твоей карьеры? Как твое пение? Он по-прежнему верил в ее талант и был убежден, что в Нью-Йорке талант должен быть отшлифован, открыт и в конце концов вознагражден. – Но это теперь совсем неважно, – сказала она. – Почему? Потому что нет Антуана? – Зелеев замолчал на мгновение. – Тебе столько раз вредили в жизни, Мадлен. Не вреди же себе сама. – Но у меня нет ощущения, что мне вредили. – О, да, я знаю, – на какую-то секунду его голос окрасился горечью. – А мне знакомо это чувство. – Расскажите мне, – сказала она. Он покачал головой, словно стряхивая налетевшую тяжесть и мрак. – Не так уж это интересно и важно, ma chère. – Вы никогда не жалуетесь, Константин. Наверно, вам часто приходилось туго в жизни, но вы почти не говорите о плохом. – Потому что я расправляюсь с этим по-своему. Я тренирую свое тело, я балую себя – и пью водку. – А женщины? – спросила, улыбаясь, Мадлен. – Я знаю, вы любите женщин, а они, должно быть, любят вас. Зелеев неожиданно вспыхнул краской, хотя его зеленые глаза не оторвались от ее лица. – Конечно, – сказал он, а потом добавил: – Я – оптимист, ma belle. И в этом мой секрет. Тем сентябрем Зелееву переслали письмо, пришедшее на его адрес, который все еще оставался у него в Париже, от Александра Габриэла. Мадлен не было дома, когда он вскрыл письмо. Габриэл писал, что он – в Париже, и у него большие проблемы. И впервые он дал свой адрес. Он умолял своего старого друга помочь ему. Ничего не сказав Мадлен о письме ее отца, Зелеев полетел во Францию два дня спустя – сказав ей только, что ему нужно срочно уехать по делам. Прибыв в Орли после десяти вечера, он поселился в Крийоне, своем любимом отеле, а потом взял такси прямо на рю Клозель, неподалеку от Пигаль. При виде дома рот Зелеева сложился в небольшую гримасу отвращения. Здание само по себе было очень старым и в запущенном состоянии, ступеньки были сломаны в некоторых местах, перила – обшарпанными, и в воздухе стоял запах сырости и затхлости. На верхнем этаже он постучал в дверь. Никто не ответил. Он застучал громче и резче. – Габриэл, c'est moi,[92] Зелеев. Какое-то время не было ответа, а потом он услышал шорох где-то далеко за дверью. – Я один, Александр, открой. Ключ повернулся в замке, и дверь открылась. – Привет, Константин. – Я уж подумал, что ты оставишь меня здесь, снаружи, одного – в этой дыре. – Заходи, заходи – хотя внутри не лучше, – Александр закрыл дверь и быстро опять повернул ключ в замке. – Спасибо, – сказал он. Зелеев уставился, даже не стараясь сделать вид, что он не шокирован. Мужчине, который стоял перед ним, не было еще пятидесяти, но выглядел он лет на десять старше русского. Его волосы поседели и поредели, голубые глаза ввалились и были обведены темными кругами, кожа вокруг рта преждевременно сморщилась, а сами губы были словно изжеваны и потрескались, и он был небрит. – Не очень приятное зрелище. – Да, – согласился Зелеев. – Спасибо, что приехал, – опять сказал Александр, голос его был хриплым. Он вынул измятый платок из кармана брюк и вытер им нос, порывисто, как мальчишка, который старается не заплакать. – Конечно, я тут же поехал, – сказал Зелеев. – Но почему сейчас? Почему не много лет назад? Почему ты ждал так долго? Он подумал о Мадлен и обо всем, что ей пришлось пережить, и обрадовался, что не сказал ей. – Мне нужна помощь. – Я это вижу и сам. Габриэл тяжело опустился на постель. Здесь была только одна кровать, расшатанный стол и один стул; никакого ковра или коврика на деревянном полу, у дальней стены стоял треснутый таз. – Как Магги? – Красивая, смелая. Повзрослела. – Она замужем? У нее есть дети? – У нее сын. Они живут в Нью-Йорке, со мной. Александр посмотрел наверх, на него, впервые вполне сосредоточившись и слушая. – Я думал, ты здесь, в Париже, а она – все еще в Цюрихе. – Ты слишком много предполагал. – Расскажи мне. – А тебе есть до этого дело? – приподнял бровь Зелеев. – Конечно! Господи! Да я думаю о ней все время. – Она тоже всегда о тебе думала, – сказал Зелеев с намеренной жестокостью. – Подозреваю, что думает и сейчас – иногда. Может, если бы ты писал ей – или сказал, где ты находишься… – Я не мог. – Почему? Страх? – Тебе даже и в голову не придет… – сказал Александр. – Ты всегда был трусом. Боялся своей жены, своей матери – боялся ослушаться их правил… вдруг они выдадут тебя или сдадут в тюрьму. Зелеев сделал паузу. – Да если б Мадлен была моей дочерью, я б лучше сел в тюрьму, чем потерял ее. – Мадлен? – Ты ничего не знаешь о ней. – Расскажи мне, – попросил опять Александр. – Пожалуйста. – Если б я только знал… – проговорил он позже. – И что б от этого изменилось? – спросил Зелеев. – Ты вернулся б назад в Швейцарию или приехал сюда? – Может быть. – Что ж, этого мы никогда не узнаем. В замызганной комнате наступило молчание. – На чем ты? – Морфий, – ответил Габриэл. – Ты поможешь мне, Константин? Он взглянул на свои руки, увидел, что они дрожат, на грязь, скопившуюся под ногтями, и посмотрел на пришедшего. – Я не буду клясть тебя за отказ. – Какая помощь тебе нужна? Что ты натворил? – Я просто сошел с ума. Он помолчал. – Несколько недель назад, в Амстердаме, я отчаянно нуждался в деньгах. Мой обычный источник иссяк, и я пошел к ростовщику. К настоящей акуле, – он облизнул губы. – И я сделал именно то, что поклялся никогда не делать – я оставил в залог Eternité. Его глаза нервно метнулись к Зелееву, а потом он отвел взгляд. – Продолжай. Позже, той же ночью, рассказал Зелееву Габриэл, полный раскаяния и отваги, подогреваемой морфием, который ему удалось купить, он вернулся к офису ростовщика, вломился туда и украл скульптуру. Назавтра, поняв всю необъятность глупости, которую он вчера сморозил, он сбежал из Амстердама в Париж, надеясь, что Зелеев – единственный человек на свете, который может понять его потребность хранить при себе Eternité – и что тот по-прежнему живет в городе, в котором оставил свой адрес. Эти полторы недели, с того дня, как отправил письмо, Александр жил в постоянном страхе и ужасе, едва рискуя выходить наружу из снятой квартиры. Он больше не знал, что делать, куда бежать и где прятаться Он знал так много стыда и позора в этой жизни, упускал своими руками каждый шанс, который мелькал перед ним с тех пор, как его мать и Эмили вышвырнули его из дома. Но подойдя так близко к потере скульптуры, которую, он знал, Амадеус хотел оставить его дочери, Александр испугался и был совершенно раздавлен чувством вины. – Хорошо, – сказал Зелеев. – Ты поможешь мне? – Где скульптура? – Здесь, – Габриэл шевельнулся, но Зелеев его остановил. – Не сейчас. – Ты не хочешь видеть ее? – Конечно, хочу. Но не сейчас. Мощная волна радости захлестнула его при мысли о том, что он опять увидит Eternité. Его шедевр… Но прошло целых десять лет с тех пор, как он видел его в последний раз. Зелеев был человеком стиля. Момент должен быть выбран подходящий. – Сначала, – сказал он Габриэлу, – мы засунем что-нибудь в твой желудок. Тебе нужно подкрепиться, чтоб мы могли поговорить и обсудить наши планы на будущее. – Но у меня здесь ничего нет… – Еще бы! – Зелеев отправился к двери, голова его стала раскалываться от усталости. – Я куплю что-нибудь поесть – закрой за мной дверь. Он оглянулся. – На тебя можно положиться, Александр? Если ты опять будешь накачивать себя этим дерьмом – тогда считай, пришел конец моему сочувствию и дружбе. – Мне нельзя доверять, – слабо ответил Габриэл. – Но у меня ничего не осталось, и нет наличных денег, а если учесть, что ты будешь ходить недолго… в общем, ты найдешь меня таким же, как и оставил. Не теряя времени, Зелеев ушел и вскоре вернулся с теплым жареным цыпленком, батоном хлеба, свежими аппетитными сырами и бутылкой водки, прихваченной в основном для того, чтобы взбодриться после долгого и утомительного путешествия. Более молодой оказался очень голодным – он отрывал большие куски хлеба и с жадностью набросился на цыпленка, но в течение ужина несколько раз давился и начинал кашлять, и Зелеев снисходительно наливал ему водки несколько глотков, памятуя о морфии, который до сих пор бродил в его крови. – Отлично, – сказал наконец Зелеев. – Теперь я готов. Он чувствовал, что эмоционально и физически достаточно созрел, чтоб видеть сейчас то, за чем – как он понял сейчас – он приехал в Париж. Нет, конечно, в основном ради Мадлен – но если художник создает всего один уникальный шедевр за всю свою жизнь, то без сомнения, этим его шедевром была Eternité. Габриэл опустился на колени и достал сверток из-под кровати, и увидев, что Александр завернул скульптуру в отвратительную грязную пижаму, Зелеев ощутил укол настоящей боли. Он знал цену этой скульптуре, видел ее красоту и знал источник этой красоты и совершенства, и вдохновения – как не знал никто другой и не узнает никогда. Ей место – на бархате, под защитным стеклом. Не в этой грязной затерянной черт знает где комнате. Не в дрожащих руках этого сентиментального, ничего не стоящего, просто ничтожного человека. А потом, с бережностью и даже нежностью, на какие его считал неспособным Зелеев, Александр поставил ее на стол. – Боже правый! – у Зелеева захватило дух. – Она совершенна. Почти с кошачьей бесшумностью и проворством он подошел к столу. Он рассматривал ее сначала всю целиком, узнавая ее – как отец, спустя десятилетие, видит, что его дитя стало взрослым. Он видел проработанный рельеф золотой горы, филигранный каскад Амадеуса, великолепные драгоценные камни Малинских и свои plique-a-jour и cloisonne,[93] и он убедился – да, это был тот самый почти невозможный в своем совершенстве бесценный шедевр, который хранила его память. Господи, хоть время на этой земле не обмануло и не предало его! – Она цела и невредима, – произнес он, смягчаясь. – Ты думаешь, я способен причинить ей вред? – спросил Александр. – Зная, что она значила для отца – и для тебя тоже? Зелеев взял бутылку с водкой. – За Амадеуса, – сказал он и выпил залпом. – За Ирину. Он выпил опять. – Можно мне? – спросил другой мужчина, неуверенно – как мальчишка. – Разве что совсем чуть-чуть. Зелеев сел на стул, нога на ногу, и стал долго и с наслаждением рассматривать свое творение. Он наклонялся вперед и с невыразимой нежностью и осторожностью приподнимал висячие драгоценные камни, проверил свое клеймо под сапфиром и позволил кончику указательного пальца задержаться на инициалах Ирины под золотистым алмазным солнцем. – Как она прекрасна, – проговорил Александр, тяжело опускаясь на кровать. Зелеев игнорировал его слова – как и само его присутствие. Он держал бутылку водки в левой руке и периодически отпивал из нее, и ему стало казаться, что тошнотворная окружающая реальность, в которой они сейчас сидели, стала постепенно таять и исчезать, пока он пил – словно грация и прелесть, и магическая сила красоты и священного смысла скульптуры смогли уничтожить эту мирскую грязь. – На это ушло пять лет, – сказал он. – Я знаю. – Ничего ты не знаешь! Врожденная русская экспансивность вдруг проснулась в нем – она лишь дремала на дне его души и сердца, как осадок на дне вина. Он вдруг впал в поэтическое, даже идиллическое настроение, так глубоко взволнованный Eternité и обилием и роскошью воспоминаний, нахлынувших на него, и неожиданно он ощутил потребность говорить, вспомнить вслух тот период жизни, когда они с Амадеусом делали эту скульптуру. – Разве ты знаешь, от чего я тогда отказался? – говорил он мягко. – Мое время, жизнь, которая сложилась после отъезда из России – все, чего я достиг, образ жизни… Амадеус же не потерял ничего – без Ирины он был ничто. – Но ты был к нему привязан… – А почему бы и нет? Я был тронут им – его мечтой. Но он никогда не знал – и так и не узнал, как не знаешь и ты – сколько я сделал для него. Что я сделал… Зелеев опять выпил из бутылки. – Твой отец был глупцом, дураком во многих отношениях, и я не раз говорил ему об этом, и он улыбался и знал, что я прав. Но он хотя бы знал, как любить – не то что ты, Александр. В неожиданном порыве сочувствия и симпатии он протянул Габриэлу бутылку, позволил хлебнуть дважды, а потом отнял опять. – Любить – это талант, mon ami. – У меня никогда не было особых талантов, – развел руками Александр. – Ни к чему на свете. – У Мадлен – есть, – продолжал Зелеев. – Как у Ирины – она знала, как любить… порывисто, щедро, сильно. Она совершала ошибки, она выбирала неосторожно и неблагоразумно – она б научилась, если б ей было отпущено время. Мадлен очень похожа – страсть вместо рассудка… но она научится. Он слегка улыбнулся. – Я ее научу. – Я хочу видеть ее, – Габриэл облизнул свои пересохшие губы кончиком языка. – Господи, у меня во рту сухо. И я – трезвый. Дай мне бутылку. Зелеев убрал бутылку. – Мне нужно выпить. – Ты хочешь видеть свою дочь или пить? Что-то я не пойму. – Ты не всегда был таким бессердечным. – Больше из жалости. Взгляд Зелеева стал жестче. – Чего ты ждешь от меня, Александр? Что я, по-твоему, должен делать? Заплатить тем людям из Амстердама? – Я не знаю… – Разве ты не понимаешь – даже если я заплачу твои долги… ведь они уже видели Eternité, они уже поняли ее ценность. Он опять наклонился через стол и любовно погладил скульптуру. – Они возьмут мои деньги, а потом заберут еще и скульптуру. – Может, и нет, – с надеждой проговорил Александр. – И ты собираешься рискнуть? – Тон Зелеева становился все холоднее. – Разве для Мадлен уже не достаточно потерь? Ты что, не понял, что я тебе рассказал о ее жизни? – Да, конечно! – ввалившиеся глаза Александра наполнились слезами. – Все, что я наделал, все мои ошибки, моя вина – я знаю, я знаю. – Тогда самое важное для нас – сохранить Eternité для нее, – русский опять говорил мягко. – Утром, в первую очередь, я положу ее в банковский сейф – пока ты не будешь готов передать это Мадлен собственноручно. – Как я могу встретиться с ней – лицом к лицу? – Я найду тебе врача, Александр, – Зелеев опять взял бутылку и посмотрел на Габриэла сквозь пустой стакан. – Но ты знаешь – тебе придется покончить с такой жизнью, с этим твоим миром, mon ami. Ты должен приготовиться взглянуть в лицо своему прошлому и будущему – так же, как своей дочери. Он посмотрел на дрожащие руки Александра. – Ты – наркоман, – сказал он просто. – Тебе нелегко будет бросить. – Но я хочу. – Но тебе, прямо сейчас, нужен морфий, n'est-ce pas? – Ты ведь сам знаешь – да. – А мне нужна водка – но только водка, и то редко теперь. И я по-прежнему от нее встаю на дыбы – ты помнишь это, Александр? Она всегда вливала жизнь в мою мужскую штучку, подбавляла жару, ты помнишь? – Конечно, я помню, – уныло ответил Александр. – Та ночь, – настаивал Зелеев, разгоряченный спиртным. – И это ты помнишь – да? И это? Нет, ты не помнишь – и к лучшему, ох как к лучшему! – Не напоминай, – Александр, сидевший, сгорбившись, на кровати, спрятал лицо, зарывшись в старый продавленный матрац. – Просто помни о всех трудностях, друг мой. Тебе нужно их все одолеть, если ты хочешь увидеть Мадлен. И своего внука. – Расскажи мне о Валентине, – попросил Габриэл, отчаянно хватаясь за перемену темы. – Он золотоволосый – как Магги? – Темноволосый – как его отец, с темно-голубыми глазами, иногда совсем цвета индиго… при другом освещении, – Зелеев помолчал лишь секунду. – Если ты будешь сообразительным, ты поймешь – теперь отличный момент для Стефана и Эмили. Теперь, когда даже твой сын – на которого они возлагали столько надежд, которого так баловал его отчим… пошел по стопам всех Габриэлов… разочарование только распалит их угрозу. – Перестань, – Александр еще глубже зарылся лицом в ладони. – Твой сын – порченый, ты знаешь, Александр? Дрожащие руки взлетели в стороны от побелевшего лица Александра. – Что ты имеешь в виду? – Руди, твой сын – гомосексуалист. Милый, хороший молодой человек, но только – гей. Догадываюсь, как взбешен его отчим. – Бедный малыш Руди! – Ему уже двадцать два, mon ami. Высокий и красивый – так похож на сестру, которую он обожает. Мне он нравится – очень. Он напоминает мне тебя – много лет назад, но он – сильнее. – Какой ты жестокий сегодня, Константин! Зелеев пожал плечами. – Допустим. Лететь через океан, чтоб пообедать в этой клоаке – это не делает меня добрым. Или я неправ? Александр ничего не ответил. – Зачем ты забрал Eternité, Александр? – Чтоб спасти ее… конечно… и ты это знаешь. – Тогда завтра утром у тебя будет шанс достичь своей цели. – Если бы банки были открыты, я бы сделал это немедленно. – Отлично, – Зелеев широко зевнул. – А теперь тебе лучше отдохнуть. – А ты не пойдешь в отель? – спросил Александр. – Я не оставлю тебя одного этой ночью. – Тогда ложись на мою кровать. – Тебе привычнее спать со вшами, чем мне, mon ami. Я просто посижу здесь – несмотря на маленькие неудобства. Но я потерплю. Меньше чем через полчаса Зелеев, допив бутылку водки, крепко уснул, навалившись на стол, лицо его упало на руки. Было уже больше трех ночи. У Александра сна не было ни в одном глазу, и он просто смотрел на русского. Безжалостность Зелеева больно ранила его, но он был достаточно честен перед собой, чтоб согласиться – все справедливо. Да и потом, немногие бросили б все и полетели через Атлантику – к такому дегенерату-неудачнику, каким он себя считал. – Конечно, – произнес он мягко. – Никто. Кроме Магги. Этот человек опекал и защищал его дочь, когда собственный отец так и не смог этого сделать. Этот человек двадцать лет назад спас его от тюрьмы и все еще не отрекся от него. И он был единственной ниточкой, тянувшейся к Магги и внуку. Очень бережно, стараясь не пробудить Зелеева от пьяного сна, он поднял его со стула, обхватил за талию и отвел на кровать. Константин слегка застонал. Александр снял с него щегольские, сиявшие блеском ботинки и укрыл его дорогим, безупречно сшитым пиджаком. Несмотря на тошноту, мутившую желудок, Александр улыбнулся. Да, этот человек никогда не менялся, не расставался со своими дорогостоящими привычками и запросами. Он высоко держал свою планку. Габриэл слегка коснулся рубашки Зелеева из чистого шелка, расстегнул пуговицу у ворота и вдруг напомнил себе, что Зелеев тоже не без греха и изъяна. Уж кто-кто, а Александр лучше других знал, что русский был способен на периоды самого необузданного разгула. Но тем не менее – вот он лежит, по-прежнему джентльмен, такой безупречный и сильный. И все еще друг. Зелеев начал шевелиться. – Спи, спи, – прошептал Александр и сел на стул. Вцепившись пальцами в свою пропахшую потом рубашку, он видел, как его руки дрожали, и знакомые боли в желудке опять начались. Ему так отчаянно нужен был морфий – и он лгал, говоря Зелееву, что нет больше дозы. Он был наркоманом. А наркоманы всегда лгут. Он должен завязать, он знал – это будет самым трудноодолимым решением за всю его жизнь. Он знал свою слабость. Он может не выжить. Но нужно пытаться – иначе нельзя. Но это все – завтра. Он посмотрел на свои дешевые наручные часы – слабое напоминание о красивых вещах, что он имел в том далеком и уже нереальном прошлом. Ничего не осталось – все ушло на оплату его слабостей. Было четыре утра. Если сейчас он использует последнюю дозу – бодрящий эффект пропадет очень скоро. Значит, ему нужно ждать, стиснув зубы – насколько еще хватит сил. Потому что завтра утром ему нужно действовать, нужно мужество – чтоб выйти из комнаты и вести себя так, как другие на улице. Нормальные, здоровые. Обычные люди. Он опять почувствовал тупую боль в желудке и подавил стон. Он протянул руку и коснулся скульптуры, которая стала еще больше значить теперь для него. Самое дорогое, что было у его отца. И теперь, больше, чем когда-либо, он был уверен – она принадлежит Магги. И если он сможет сделать всего одну только вещь – отдать Eternité в ее руки, увидеть опять в глазах ее радостный блеск… Господи, это стоит всех самых невероятных усилий на свете. Он посмотрел опять на Зелеева, зябко свернувшегося на кровати, которую он отверг. Его ресницы слегка трепетали, и рыжие усы взлетали вверх-вниз от ровного дыхания. Александр промокнул вспотевший лоб рукавом. – Я на страже, мой друг, – прошептал он чуть слышно. – Ни одна тварь не будет пить твою кровь, пока я с тобой. Когда Зелеев проснулся, с чугунной головой, около десяти, Александра не было в комнате. Он сел, ощущая, как кровь стучит в висках, а потом быстро встал и пошел посмотреть, нет ли Габриэла в ванной. – Merde![94] Вещи Александра были все на месте – но его собственный пиджак исчез, как исчез и старый чемодан, который он заметил вчера у стены. И пропала скульптура. Бешенство разлилось по его телу, как горный поток. Какой он дурак, тупица и тряпка! Он подошел к надтреснутому тазу, налил холодной воды и ополоснул лицо, потом вынул платок из кармана и вытерся. Его бумажник остался в пиджаке – там достаточно денег для недельной дозы морфия, больше чем достаточно, чтоб купить Александру билет в один конец – на небеса. Может, он уже мертв, валяясь один, Бог знает где. Зелеев вдруг отряхнулся, как собака – боль в его голове была просто чудовищной. Такого похмелья он не знал вот уже много лет. И это теперь, когда ему нужно решать, нужно думать, иметь ясную голову… Дверь распахнулась. – Где тебя черти носили? – Сделано! – Где она?! – В надежном месте. – Ради всего святого, что ты сделал с моей скульптурой? Александр опять дрожал – от волненья и усилий, ему нелегко было взбираться по ступенькам. Но глаза его были почти сияющими, и в них явно читалось удовлетворение. Он поставил чемодан и тяжело сел на кровать. – Извини за пиджак, – сказал он, снимая его осторожно. – Мой собственный жутко заношен. А в твоем я выглядел почти респектабельно. – К черту мой пиджак! – взревел Зелеев. – Где Eternité?! Он схватил чемодан, но понял по весу, что он пустой, и отшвырнул его прочь. – Александр, сукин сын, говори, что ты наделал! – То, что ты мне сказал, – Габриэл неожиданно обмяк. Он уже использовал свою последнюю дозу морфия в семь утра – иначе он не мог бы справиться со своей задачей. А теперь он уже вплотную подошел к началу ломки и жутко боялся. – Она в банке, в Национальном Банке, на бульваре Рошешуар. В их сейфе. Зелеев опустился на стул. – Почему ты не разбудил меня? – Зачем? – Александр все еще дышал с трудом. – Да и потом… мне было так важно сделать самому. Русский молчал. – Ведь именно этого ты и хотел, – сказал Александр. – Ради Магги. – Да. Александр посмотрел на него. – Я напугал тебя. Извини. – Пустяки. – А что теперь? – вопрос был нерешительный, робкий. – Мне нужен врач, Константин. Он запнулся. – Если мне срочно не помогут – со мной все кончено. Зелеев, немного придя в себя, пошел и взял с кровати пиджак, смахивая пыль и встряхивая его. – Пойдем в отель Крийон – мне нужно принять ванну, а позже мы можем позвонить Магги. – Нет. – Почему? – Я не могу идти в хороший отель в таком состоянии. Посмотри на меня… ты думаешь, я не понимаю, как я выгляжу? – он потер рукой глаза. – Да и потом, пройдет еще несколько часов – и я не смогу вести связную беседу. – Он взглянул наверх, и его рот задрожал от волнения. – Я хочу говорить с ней. Лучше сделать это прямо сейчас, или будет слишком поздно. – Но сейчас еще нет и пяти в Нью-Йорке. Ты об этом подумал? – Ты думаешь, она будет недовольна? – Его темные глаза были умоляюще заискивающими. – Конечно, нет, – смягчился Зелеев. – Ты готов с ней говорить? – Я не уверен, что вообще когда-нибудь буду готов. За три с половиной тысячи миль от почтового отделения на бульваре де Клиши, в квартире Зелеева на Риверсайд Драйв, Мадлен услышала звонок телефона и оторвала голову от подушки, едва соображая после сна. – Мадлен? – Константин? – в гостиной было еще темно. – Что-то случилось? Плохое? – Вот уж нет, – Зелеев сделал паузу. – Со мной рядом кое-кто, кто хочет с тобой поговорить. – Кто это? – она терла глаза. – Ной? – Твой отец. Мадлен почувствовала, как ее ноги слабеют, и она схватилась за стену. – Папа? – Он здесь, здесь, ma petite. Даю ему трубку. Она едва могла дышать. – Магги? Горячие слезы хлынули у нее из глаз. – Папа? – она тесно прижимала к себе трубку. – Это, правда, ты? – Правда, я, – у Александра перехватило горло. – Как ты, Магги? – Хорошо, папочка… – ее голос дрожал и прерывался. – А ты? – Не так уж плохо, Schätzli. – О, Господи! – проговорила она. – Я знаю. Это было так странно и неловко – неожиданное и растерянное словесное воссоединение двух людей, которые так лелеяли свое прошлое, любили свои воспоминания – почти что миф. Александр оставался для Мадлен ее удивительным, любящим и ласковым, всегда обнимавшим ее папочкой, трагичным в своих заблуждениях, но всегда бесконечно любимым. А он так мечтал увидеть опять свою Магги, свою малышку с упрямыми волосами, с запахом детства, великодушную и порывистую девочку Магги. – У тебя теперь есть внук, – сказала она ему взволнованно и быстро. – Ты уже знаешь? – Мне сказал Константин, – ответил Александр. – Твой муж… – он колебался. – Мне так жаль, Магги, так жаль… – Как он нашел тебя, папа? Или это ты нашел его? Ты приедешь вместе с ним? – слова так и рвались из нее. – Нет еще, Магги – но скоро… очень скоро. Она услышал дрожь в его голосе. – Но почему, папа? Почему? – Пока это невозможно. – Тогда я приеду к тебе! – Нет, Магги. – Ради Бога, не нужно… не нужно терять больше времени, – она умоляла. – Я люблю тебя, папа! Я так люблю! Все остальное неважно – неважно… ничто! Мадлен рыдала, и голос ее обрывался, но она бросилась вперед, боясь потерять хоть секунду. – Я знаю, что случилось тогда… той ночью в Цюрихе, но мне все равно… я хочу, чтоб ты приехал ко мне, приехал домой! Я хочу дать тебе Валентина… ты возьмешь его на руки… папочка!.. он такой чудесный… самый лучший ребенок на свете… – Прости меня, Магги. – За что? Что мне прощать?! – Я знаю, что я наделал, Schätzli. И я никогда не смогу объяснить и искупить… – Папа, не надо, это все… – Нет, подожди, пожалуйста… Я просто хочу, чтоб ты знала, как я люблю тебя, Магги. Как я жалею обо всем, что случилось – больше, чем ты даже можешь представить – и чтоб ты знала, я буду пытаться… изо всех моих сил. – Я слышу тебя, папочка, слышу, – Мадлен едва могла говорить, но она все пыталась сказать. – Мы будем ждать тебя, папочка… Руди и я… он скоро приедет… скоро. Константин сказал тебе про Руди? Он так вырос… он такой замечательный! Я даже и не мечтала, что мы снова будем все вместе… В трубке затрещало, и его голос стал слабеть. – Магги, ты еще меня слышишь? – Да, папочка, да! – Храни и благослови тебя Бог, Schätzli. – И тебя, папочка, и тебя! Связь прервалась – в трубке стало тихо. И в темноте гостиной, в тихой квартире на Риверсайд Драйв Мадлен стояла неподвижно с телефонной трубкой в руке, и слезы радости и потери лились по ее щекам. Зелеев отвел Александра назад в ту жуткую комнату на рю Клозель, а потом опять ушел и вернулся, принеся два сэндвича с ветчиной, сыр и бутылку вина. – Еще я купил аспирин, – сказал он Габриэлу. – Чтоб тебе стало полегче, если будет ломать. Да, и вот еще… Он положил на стол книгу. – Я помню, ты обожал Чандлера. Александр взял ее. – Спасибо. – Его руки опять дрожали, и он быстро положил книгу на стол. – Тебя долго не будет? Зелеев покачал головой. – Мне нужно принять ванну и немного отдохнуть. – Я закрою дверь. Русский ободряюще улыбнулся, почти ласково. – Не бойся так, Александр. Если никто не вышел из тени сегодня утром, когда ты шел в банк, значит… сомневаюсь, что они знают, где ты. Он сделал паузу. – Ты хочешь, чтоб я забрал с собой ключ от сейфа – для надежности? – Нет, спасибо. Со мной полный порядок, – Александр снял свой изношенный пиджак. Он начал покрываться потом. Телефонный разговор выжал его, и он надеялся, что сможет уснуть. – Как я рад был слышать ее голос, Константин! Я никогда не смогу ничем отплатить тебе за твою доброту. – Просто оставайся здесь, mon ami. Не исчезай опять. Это все, о чем я прошу, – Зелеев пошел к двери. – Когда я немного отдохну, разузнаю про хорошего врача. А потом вернусь сюда. – И все же я не могу перестать благодарить тебя. За то, что примчался сюда по первому зову, а теперь… это больше, чем я заслужил. Зелеев пожал его руку. – Просто не огорчай больше Мадлен. Думай о ней. И о внуке. Роскошь и комфорт отеля Крийон были просто бальзамом для Зелеева после похмелья, и вообще он устал. И он нырнул в глубокую ванну и нежился там, пока вода не остыла. А потом уснул на мягких хрустящих простынях в большой чистой постели, и все его сны были прекрасными: Мадлен, с золотистым алмазом Ирины на шее, и Eternité, выставленная на мягчайшем бархате на обозрение обмершей от восхищения публики… Он проспал до шести, и резко проснулся, голодный, и съел превосходных жареных голубей на обед, выпил рюмку коньяку в баре, а потом, чувствуя себя бодрым и посвежевшим, заставил себя вернуться на рю Клозель. Его нос морщился от отвращения, когда он поднимался по ступенькам и стучался в дверь. Как и в прошлый раз, ответа не последовало, и поэтому он забарабанил сильнее. – Александр! – звал он громко, а потом, не услышав ничего в ответ, заколотил еще усерднее, и звал опять и опять. Согнувшись, он приложился глазом к замочной скважине. Ключ был по-прежнему в замке. Ничего не оставалось, как только вышибить дверь. Немного отойдя назад и благодаря свою физическую силу он саданул по двери правым плечом, и дверь поддалась с сильным треском. Габриэл лежал навзничь на кровати. Зелеев перевернул его, пощупал пульс на шее и понял, что он мертв, и заметил, что бутылка с аспирином на полу возле кровати была пустой. Два листка сложенной бумаги лежали на столе. Взяв их, Зелеев увидел, что это были листки обложки Чандлера, оторванные из-за отсутствия писчей бумаги. Он быстро пробежал их глазами. Почерк Александра был торопливым и дрожащим, но смысл записок был ясен. Он не хочет быть оставленным в одиночестве в Париже или отвезенным в Швейцарию. Он просит Константина о последней услуге – сделать так, чтоб его тело было отправлено в Америку, к его любимой дочери. Его записка к Мадлен была очень короткой, но трогательной и мучительно-горькой. Приехала полиция, и карета медицинской помощи увезла тело. Они взяли обе записки, дали Зелееву расписку и обещали вернуть их так скоро, как только возможно. – Если хотите, мы вас уведомим, – сказал офицер, – что нет никаких осложнений. – А они могут быть? – полюбопытствовал Зелеев. – Это все вещи мсье Габриэла? – ответил вопросом на вопрос другой офицер. – Насколько я знаю. – У покойного не было дома, как вы нам сообщили? – Он был наркоманом, – сказал Зелеев. – Он вел кочевую жизнь. – И вы считаете, он умер от чрезмерной дозы аспирина? – Бутылка была полной, когда я уходил от него днем. Зелеев сделал паузу. – Думаю, сегодня утром он употребил морфий, хотя мне сказал, что у него больше его нет. Только аспирин. – Зелеев посмотрел полицейскому в глаза. – Я дал ему только аспирин. – Зачем вы это сделали, мсье? – Потому что знал – ему что-нибудь потребуется. И подумал, лучше пусть он заглотит немного аспирина, чем пойдет искать наркотики. Бог знает, какой дряни он мог бы наглотаться. – Вы не думаете, что у него были причины покончить с собой? – Напротив, – ответил Зелеев. – Когда я уходил, Александр был… Он казался полным надежд и собирался искать помощи, чтоб покончить с наркоманией. – А что вселило в мсье Габриэла эти надежды? – Я сопровождал его на почтовое отделение – чтоб он мог поговорить по телефону с дочерью. Они не говорили друг с другом вот уже много лет, и этот разговор был для него огромной радостью. В сущности, единственным выходом. Она хотела, чтоб он приехал в Америку и жил с ней и внуком. – Тогда, как вы думаете – почему же он принял такую дозу аспирина? – Боязнь поражения, – спокойно ответил Зелеев. – Похоже, я недооценил тяжести его состояния. Совершенно очевидно, что его нельзя было оставлять одного. Он опять сделал паузу. – Хотя, конечно, он по большей части был один вот уже много лет. – Итак, вы не знаете ничего определенно, мсье? – Нет. Зелеев сделал все необходимое для того, чтоб гроб с телом Александра мог быть отправлен в Нью-Йорк неделей позже. Зелеев не мог решиться сообщить страшную новость Мадлен по телефону, и он боялся за ее рассудок, если она будет встречать их в аэропорту. Были улажены все формальности и подписаны необходимые бумаги, и он мог свободно покинуть Париж, но Зелееву нужно было сделать еще один визит. С того самого момента, когда он увидел труп Александра, он знал, что сделает это, что это было его право. Он поступает правильно. Он вынул ключ из кармана брюк Габриэла, прежде чем позвонить в скорую. Если б они нашли его, начались бы бесконечные вопросы, и нет никакой гарантии, что скульптура добралась бы наконец до Мадлен. У него есть теперь ключ, и если необходимо, он может предоставить и acte de décès[95] и документы, дающие ему право на соответствующие распоряжения и сопровождение тела своего друга в Соединенные Штаты Америки. Он приехал в банк на бульваре Рошешуар вскоре после десяти утра в свой последний день в Париже. Он вышел оттуда через час, с пустыми руками. Бешенство просто душило Зелеева. Предпоследний поступок Александра Габриэла был – сознательным или бессознательным, этого Зелеев никогда не узнает – предательством их дружбы. Его инструкции банку были четкими и недвусмысленными. Никто, кроме самого Габриэла или его дочери Мадлен Боннар, урожденной Магдален Габриэл, причем лично, не имел права доступа к содержимому сейфа. – Но мадам Боннар живет сейчас в Нью-Йорке, – повторял Зелеев управляющему. – Я уверен, что она захочет, согласно инструкции, посетить нас лично в Париже. – Но я боюсь, ей будет тяжело приехать сюда. – Тогда я очень сожалею, мсье – но до этого момента сейф останется невскрытым. Зелеев знал, что теперь, сильнее, чем когда-либо, Мадлен не захочет возвращаться в Париж, и даже если б она захотела поехать, все это не так просто. Она недавно начала работать в Нью-Йорке без официальных документов, и у нее будут трудности с иммиграционной службой, когда она захочет возвратиться в Соединенные Штаты. Он клял последними словами неожиданную ясность и рассудительность ума Габриэла, который по идее должен был быть одурманен и разрушен наркотиками. Этот придурок сначала дал исчерпывающие инструкции Национальному банку, а потом сделал для Мадлен необязательным ее приезд в Париж для организации похорон во Франции. Если б Зелеев знал, что все так обернется, он бы уничтожил эту злополучную записку, никогда не позволил бы полиции прочесть ее. Ему было трудно поверить, проглотить эту пилюлю, избавиться от горечи и бешенства, которое душило его, когда он думал об этом. Господи, каким он был идиотом! Eternité была в его руках – пусть ненадолго. А теперь он ее проворонил. Она заперта. Она ускользнула из его рук. Она – вне досягаемости. Ему придется вернуться в Нью-Йорк, к Мадлен, ни с чем. Кроме гроба. Через две недели состоялись похороны. Шел теплый дождь. Стоя у открытой могилы отца, рядом с братом и Константином, Мадлен пыталась слушать пустые слова священника, старавшегося восхвалять человека, которого он даже не знал. АЛЕКСАНДР ЛЕОПОЛЬД ГАБРИЭЛ ЛЮБЯЩИЙ И ЛЮБИМЫЙ ОТЕЦ МАДЛЕН И РУДОЛЬФА 1915–1964 Это новое горе было совсем другим, оно так отличалось от всепоглощающей муки, которая разрывала ее после смерти Антуана. В этой утрате, она понимала – даже сейчас – было что-то от умирания мечты, которая питала ее большую часть жизни. Мадлен было семь лет, когда отец исчез из их дома, и с тех пор Александр был лишь постоянно ускользавшей грезой, которая иногда материализовывалась. И этот единственный телефонный звонок… когда оба они смогли наконец высказать, как они любят друг друга… этот звонок помог ей вынести боль страшной новости, которую привез ей Зелеев из Парижа, сделал даже этот момент безысходной агонии чуть легче. Если б Александр приехал в Нью-Йорк, и она видела б его день за днем… кто знает, может, ей пришлось бы осознать все его слабости. Ведь знать и осознать – это разные вещи. А теперь, навсегда, ее отец останется для нее некой абстрактной силой, в которой черпала надежду ее душа и фантазия. Никто по-настоящему не знал Александра Габриэла. В его жизни были стороны, о которых, Мадлен понимала, она не знала совсем ничего – но разве это значило что-то, тем более теперь? Одна мысль разрывала ей сердце, когда она бросала комья холодной американской земли на его гроб. В сущности, он был похоронен заживо уже много лет – своей собственной болью и чувством вины, и скорбью. И Мадлен, даже под конец, так и не смогла ему помочь. Он был ее отцом, и она любила его и любит сейчас. |
||
|