"Чары" - читать интересную книгу автора (Норман Хилари)

2

В ту ночь, когда она ушла из дома – два месяца спустя после своего шестнадцатилетия, – три желания неотвязно вертелись в голове Магги Габриэл: оказаться подальше от своей семьи, напасть на след Eternité, творения ее деда, и найти отца.

Ее самые ранние счастливые воспоминания были связаны с тем, как она сидела на коленях Александра, своего отца, нежно прижавшись к его груди, а он читал ей разные рассказики. Только это не были волшебные сказки, которые рассказывают своим малышам большинство родителей, а детективы, ужастики Дэшиэлла Хэммета, Джорджа Хэрмона Кокса и Рэймонда Чандлера.

– Еще, папочка, еще! – требовала Магги, если Александр вдруг закрывал книжку и делал попытку вернуть ее на полку, где стояли ее первые книжки и которую она еще не успела заполнить.

– Тебе давно пора в кроватку, Schätzli.[2] Мамочка рассердится на меня, если ты опять долго не сможешь заснуть.

– Я усну, папочка, усну!

Не то чтобы она внимательно следила за хитросплетениями интриги или по-настоящему понимала, о чем идет речь в этих рассказах, которые Александр придирчиво сокращал или переделывал, чтобы защитить нежные уши ребенка от становившейся иногда вдруг слишком суровой реальности и жестоких диалогов. Просто сердечко Магги замирало от напряженного драматизма происходивших там событий и от взволнованного голоса отца, и девочка ни на что на свете не променяла бы эти часы радостной близости к отцу, проводимые по вечерам в библиотеке.

Они жили в большом красивом доме на Аврора-штрассе – на легком живописном склоне Цюрихберга, одного из самых идиллических и изысканных пригородов Цюриха. Вилла, построенная в 1865 году прадедушкой и прабабушкой Магги – Леопольдом и Элспет Грюндли, – была уютно обставлена и начинена всем мыслимым комфортом, но Магги всегда немного подавляло ее размеренное великолепие. Конечно, ей нравился безукоризненно чистый задний дворик, но окрестные леса привлекали гораздо больше. При любом подвернувшемся удобном случае, возвращаясь из школы в одной из красных кабинок подвесной канатной дороги, сновавших над горой с утра до вечера, она сознательно проезжала мимо своей остановки и ехала дальше наверх, к утопавшей в зелени конечной станции. Там она бродила, радуясь мягкой сочной траве, льнувшей к ногам, сидела на упавших стволах деревьев, смотрела на птиц и смешных белок и кроликов и с наслаждением дышала свежим, изумительно вольным воздухом, и часто пела во весь голос. Это была свобода, о которой так мечтала Магги – потому что она никогда не чувствовала себя по-настоящему независимой дома.

Она любила петь; она была бы рада петь с утра до ночи. Магги знала, что у нее мелодичный красивый голос, хотя и немного хриплый, и сам момент пения и отпускания на волю мелодии делал ее счастливой. Она чувствовала тогда, что живет. Но пение дома было запрещено, и даже в школьном хоре ее постоянно одергивали, заставляя петь вполголоса и по установленному образцу – так, чтобы ее очень индивидуальная манера не бросалась в глаза.

Хотя прадедушка и прабабушка Магги умерли в двадцатых годах, а их дочь Хильдегард уже была замужем за Амадеусом Габриэлом с 1914, цюрихский «Грюндли Банк» продолжал финансировать семью и влиять на стиль ее жизни; и даже спустя многие годы после того, как их сын Александр женился на соседке, Эмили Губер, дом на Аврора-штрассе был по-прежнему известен местным жителям, коммерсантам, туристам и прислуге как Дом Грюндли.

В сущности, до того времени, как ей исполнилось семь лет, а ее брату Руди – четыре, девочка не чувствовала себя по-настоящему несчастной; было только безотчетное ощущение, что чего-то не хватает в ее жизни. Если бы Магги не была маленькой девочкой, если бы ей только позволили блуждать по тем местам Цюриха, которые она любила больше всего, – узким непарадным улочкам старого города, где она могла фантазировать все, что угодно… Она придумывала о людях, что жили здесь, самые невероятные вещи или просто пыталась представить себе, кто бродил по этим переулкам во времена язычников или в эпоху глубокой набожности, о которых узнала в школе. Она могла бы гулять по берегу озера и кормить лебедей, и она смотрела бы в ясный приветливый день на высокие горы – стань только все эти «если» реальностью, Магги была бы совершенно счастлива. Но когда ее бабушка или мать брали ее с собой в город, ей полагалось крепко держаться за их руку и чинно идти по Банхоф-штрассе, пока Эмили делала свои покупки. Магги ненавидела это занятие – в особенности, когда они покупали что-то для нее самой, потому что тогда ей приходилось стоять смирно в душной, тесной примерочной комнате, а взрослые – которые ничего не понимали в той удобной одежде, которую ей хотелось бы носить – притаскивали все новые и новые платья с жесткими накрахмаленными воротниками и, что хуже всего, с элегантными пугающими пиджачками.

– Посмотри, в этом ты совсем, как маленькая леди, – говорила дочери Эмили, но в голосе ее слышался легкий упрек. По мнению Эмили, Магги была небрежной и неаккуратной в манере одеваться, и это служило предметом постоянных огорчений матери.

– Но оно мне жмет, – возражала Магги, ее голосок звучал нерешительно, потому что она знала: за этим мог последовать более ясно выраженный укор в дурном вкусе и дурных манерах.

– Спасибо, мы берем его, – говорила продавщице Эмили, словно дочь ей ничего не ответила, и щеки девочки начинали пылать от расстройства, но она уступала, молча поклявшись себе, что никогда не наденет ненавистное платье.

Но больше всего доставалось волосам Магги. Именно они были объектом самого сильного и постоянного недовольства Эмили и Хильдегард. Магги была свободолюбивым и своенравным ребенком, и ее непокорные золотистые кудри, казалось, были отражением ее порывистой натуры, и даже тщательно убранные с лица и укрощенные на первый взгляд косичками, они все равно выбивались наружу – неважно, как туго пытались их заплести каждое утро. Но чаще всего им помогала в этом сама Магги – расплетала и зачесывала их назад, так, как было для них естественно, и они становились похожими на неистовый золотой нимб. И тогда Магги наказывали – словно за какой-то настоящий смертный грех.

– Пока ты предпочитаешь казаться дикаркой, Магдален, – говорила ей Хильдегард (ее всегда называли полным именем, когда ругали), – ты не можешь рассчитывать на то, что тебя посадят за стол с приличными людьми. – И Магги отправляли наверх в ее комнату, куда экономка, фрау Кеммерли, приносила девочке хлеб, ломтик сыра и стакан воды – и это было все, по крайней мере до тех пор, пока отец не прокрадывался к ней чуть позже, прихватив с собой шоколад. Он постоянно покупал его для дочери в ближайшей кондитерской.

От Руди, ее брата, Магги не приходилось ждать поддержки. Он был слишком маленьким и слишком хорошо себя вел, и только досаждал Магги своим послушанием. Часы, которые она проводила с Александром, отцом, ее любимым папочкой, были ее сокровищем. Но больше всего Магги радовалась, когда он брал ее с собой в горы, навестить Амадеуса, дедушку Магдален.


Амадеус Габриэл, будучи, как и его отец, ювелиром по роду занятий, истовым жителем гор и заядлым лыжником по призванию, перебрался из Берна, своего родного города, в Цюрих в 1913 году. Ему было двадцать два года. Вскоре он был уже просто одержим любовью к хорошенькой кокетливой девушке из известной и влиятельной семьи банкиров Грюндли. Хильдегард тоже влюбилась – в широкоплечего юношу с льняными волосами, и после стремительного и короткого периода ухаживания (по благоразумным стандартам Грюндли) они были помолвлены и поженились через год. Не имея особого пристрастия к ювелирному мастерству, переданному ему по наследству отцом, Амадеус, беспечный юноша с легким нравом, не возражал, когда родители жены предложили ему работу в банке. «Грюндли Банк» был, по общему признанию, самым большим частным банкирским домом, но он был устойчивым и почтенным. Леопольд Грюндли, которому было уже под семьдесят, по-прежнему правил Советом твердой рукой, и если он пожелал, чтоб для его зятя нашлось место в банке, никто не решился пойти против его воли.

Инвестиционный банк был основан в 1821 году отцом Леопольда и имел филиалы во Франкфурте и Нью-Йорке, но деловая сердцевина была в доме на Пеликан-штрассе, совсем неподалеку от Банхоф-штрассе, куда основной филиал банка переехал в 1872-м году. Хильдегард была единственной наследницей; одно только личное имущество семьи стоило целое состояние, и на стенах дома висели бесценные шедевры искусства – картины Рембрандта, Ван Дейка и Гейнсборо; большинство из них можно было увидеть в Большом Зале, где все служащие банка собирались каждое утро перед тем, как исчезнуть в своих респектабельных офисах, далеко не таких внушительных, как Зал.

Амадеус появился в банке в качестве ученика, которому платили зарплату. Его обязанностями было просто смотреть, слушать, учиться, а затем – как ожидалось – он должен был остановиться на каком-нибудь деле, которое ему больше всего по душе. Но подобное дело никак не вырисовывалось. Мир финансов и финансистов, от которого, как заметил юноша, у многих загорались глаза блеском восторга и возбуждения, стал его постепенно утомлять и раздражать. Еще хуже было то, что его молодая жена быстро перестала быть кокетливой – вместе с флиртом ушла и ее любовь к Амадеусу. Ее губы, казавшиеся ему раньше такими мягкими и нежными, и всегда готовыми к поцелуям, теперь были словно стиснутыми в узкую твердую полоску, и голубые глаза, обычно искрившиеся улыбкой, смотрели мимо или впивались в него с равнодушным мимолетным обвинением.

Амадеус пытался приписать перемену, происшедшую с Хильдегард, тому, что она была беременна, убеждая себя – может, она клянет свои утренние недомогания и тошноту и переносит раздражение на него. Весь период беременности был трудным, роды Александра, их сына, – мучительными и долгими, и врачи со всей определенностью сказали Хильдегард, что теперь ей опасно иметь еще детей.

Амадеус был просто на седьмом небе от радости, когда увидел маленького Александра. И еще он надеялся, что жена, оправившись после физических страданий, придет в себя и станет прежней; но девушка, которую он встретил и полюбил, исчезла навсегда. Они жили вместе в Доме Грюндли, терпя друг друга и не чувствуя себя особенно несчастными. Но сказать про себя, что они довольны жизнью, они не могли.


В феврале 1922-го, когда Александру было уже семь лет, Амадеус отправился на свой обычный зимний отдых в Давос. Он всегда ездил один, потому что Хильдегард была убежденной городской жительницей, стойкой в своих привычках, и недолюбливала зимний спорт. Амадеус останавливался в отеле Флуэла в Давос Дорф, просыпался рано утром, оборачивал свои лыжи тюленьей кожей и долго и упорно карабкался вверх на Парсенн, а потом скатывался с горы на лыжах с превеликим наслаждением. В отель он возвращался обычно только с сумерками. Но однажды в полдень он рано прервал свою прогулку – из-за неудачного падения, причинившего ему сильную боль. Амадеус прислонил свои лыжи к стене снаружи кафе Вебера и зашел внутрь, чтобы выпить согревающий глинтвейн.

Тогда-то он впервые и увидел Ирину. Она сидела за столиком у окна в углу комнаты, одетая в вишневый пуловер. Темная соболья шубка была накинута на ее плечи. Она сняла меховую шапочку, и ее волосы, подколотые наверх в мягкой французской манере, были роскошного насыщенного коричневого цвета. Большие темные глаза ее излучали свет, а щеки горели румянцем. На коленях, слизывая с ладони розовым языком маленькие кусочки пирожного с кремом, сидела лоснящаяся длинношерстная такса.

Амадеус оглянулся по сторонам и увидел, с безотчетным легким удовольствием, что все остальные столики были заняты. Он подождал еще минуту, внутренне собираясь, а потом направился в угол.

– Pardon, gnädige Frau,[3] – сказал он и поклонился. – Вы позволите мне сесть за Ваш столик?

Она кивнула, слегка улыбнувшись.

– Конечно.

Амадеус сел напротив нее. Такса зарычала чуть слышно, показывая зубы. После того, как официантка принесла ему его подогретое вино и кусочек шоколадного торта, Амадеус положил несколько маленьких кусочков на бумажную салфетку и предложил их собаке. Такса жадно съела все до крошки, а потом опять зарычала.

Женщина засмеялась. Смех был похож на звон колокольчиков – теплый, веселый и ободряющий. И Амадеус понял, что никогда еще не был по-настоящему влюблен.


Ее полное имя было графиня Ирина Валентиновна Малинская, и родом она была из Санкт-Петербурга. Она бежала из России от Красного террора в 1918-м вместе со своей сестрой Софьей и прелестной таксой, которую звали Аннушка. Отец девушек был убит а уличной перестрелке, мать умерла от родов за много лет до этого. Молодые женщины отправились сначала в Финляндию, пожив какое-то время в Териоки, потом двинулись дальше в Стокгольм, а оттуда – в Париж, прежде чем приехать в Швейцарию. Софья, у которой врачи обнаружили туберкулез, лечилась здесь в одном из самых известных санаториев Давоса.

– Как чувствует себя ваша сестра? – рискнул спросить осторожно Амадеус.

– Она умерла. Четыре месяца назад.

– Какое несчастье, – сказал он мягко и удивился, почувствовав, что на глазах у него навернулись слезы.

– Да.

Они сидели в кафе Вебера уже два часа. За это время одежда Амадеуса успела высохнуть, но он заказал особым образом приготовленный большой бифштекс – не столько для себя, сколько для Аннушки, надеясь завоевать одобрение и расположение таксы, чтоб она не рвалась домой к своей миске. Ему не хотелось, чтобы Ирина Малинская встала и ушла; он боялся, что никогда больше ее не увидит.

– Вы сейчас живете в Давосе? – спросил ее Амадеус.

– Да, – ответила Ирина. – Я останусь здесь навсегда.

– Это – очаровательное местечко.

– Правда? – обронила она.

Они говорили на французском, языке русской аристократии и на одном из трех языков, распространенных в Швейцарии, и Амадеус удивлялся ее искренности и непринужденности в обращении с незнакомцем. Словно она почувствовала – с первой минуты, когда увидела его, – что может доверять Амадеусу Габриэлу. И еще – как будто это не имело особого значения, если она ошибается.

– Я сохранила за собой комнату, которую сняла в санатории – в последние месяцы жизни Софьи, когда мне нужно было быть рядом с ней. Этот санаторий больше похож на отель, чем на клинику.

– Но теперь… – Амадеус запнулся.

– Потом, – продолжала Ирина, – я собиралась вернуться в Париж.

В первый раз она показалась задумчивой.

– Я обожала Париж.

– Тогда почему же Вы остались здесь? Пожатие ее плеч было легким, но красноречивым, понятное без слов, оно заставило сердце Амадеуса похолодеть от скорби и жалости – к ней и к самому себе, он вдруг понял: он только что нашел Ирину и уже потерял ее.


Они были одержимы друг другом: Ирина, больная, но все еще сильная и энергичная, жаждала нормального человеческого общения, а Амадеус – любви, душевного тепла и страсти. Это началось там, в кафе, и разгоралось на Променаде: она куталась в свои соболя, а он – в радужный флер восхищения, фантазии и обожания. Ревнивая Аннушка требовала соблюдения этикета, решительно вклиниваясь между хозяйкой и незнакомцем с волосами цвета льна; и когда Амадеус ласковым и легким движением трепал ее по ушам, такса кусала его за палец, одетый в перчатку, и не давала им идти дальше, пока он снова не отходил от Ирины на почтительное расстояние. Они смеялись опять и опять, и их дыхание стыло невесомым облачком в морозном воздухе – но вот только дыхание Ирины часто перехватывало, и она начинала кашлять, и Амадеус был просто в отчаяньи. Но он не поддастся этому ужасу, он не позволит ей сдаться. Может, у ее сестры было слабое здоровье, но ведь Ирина – сильная. Он не может… нет, невозможно ее потерять.

Они встречались почти каждый день – обычно во время прогулок Ирины; это входило в курс рекомендованного ей лечения. Амадеус начал интересоваться и вскоре много узнал о туберкулезе и методах борьбы с ним. Санаторий не был таким уж малосимпатичным местом, говорила ему Ирина, – он куда лучше, чем подобные заведения в других странах. Еды было предостаточно – но всегда строго в одно и то же время, и повар не отличался полетом воображения. Говоря попросту, есть это было скучно. Что же касается самого лечения, то оно заключалось, в основном, в отдыхе и частом и длительном, и оттого надоедавшем, измерении температуры, и неутомительных прогулках – если она чувствовала себя сносно, и погода позволяла.

– Ты уверена, что нельзя гулять в такую погоду? – спросил ее как-то в полдень Амадеус, когда они бродили под мягко падавшим снегом вокруг катка в Давос Плаце.

– Нельзя! Так сказал бы профессор Людвиг, – ответила Ирина с огоньком в глазах. – Но уж я-то лучше знаю свое тело и свое настроение – куда лучше, чем любой врач. И вот что я скажу: если я не буду выходить наружу, когда захочу, я просто завяну.

– Но что они все-таки делают здесь для тебя? Кроме всяких запретов и советов? – хотел он знать. – Сдается мне, что вообще ничего – и ждут, что ты сама поправишься. Как они собираются тебя лечить?

– Нет уж, спасибо, – Ирина состроила гримаску. – Конечно, полным-полно всяких методов так называемого лечения – этих жутких медицинских штучек. Однажды они ввели Софье кровь бедных маленьких кроликов, зараженных туберкулезом от людей и коров. Теперь, я слышала, вакцину берут от черепах.

Она улыбнулась.

– Все это кажется таким диким – все равно что хвататься за соломинку, – она замолчала, и лицо ее помрачнело. – Когда Софье стало еще хуже, они сжали одно ее легкое в надежде, что оно сможет отдохнуть и поправиться. Они кололи ее опять и опять своими огромными иглами, только мучая Софью. Все напрасно.

Одна только мысль о том, что так же мучиться придется и Ирине, ужаснула Амадеуса. Он успокаивал себя разными словами, но суть их сводилась к одному – конечно, нельзя отрицать, что Ирина больна, и часто ее лихорадило под вечер и ночью, но все же по большей части казалось, что она чувствует себя сносно. Софье, должно быть, было гораздо хуже, даже на этой стадии; и то, что она все-таки умерла, еще ни о чем не говорит.

Но когда он сам побывал в санатории, настроение Амадеуса стало еще более подавленным. Как и говорила Ирина, это было совсем не леденящее душу место, и вся администрация и персонал были добры и милы с больными и навещавшими их посетителями – но сам воздух в этом заведении был пропитан страхом и бедой. В прошлом Амадеус побывал во многих больницах, и было немало неуловимых штрихов и флюидов, по которым он мог угадать боль и страдания, немую трагедию – но все же в обычных больницах большинство пациентов лежали там затем, чтобы их лечили, и они от этого выздоравливали. Здесь же, несмотря на атмосферу похвальной бравады, в которую играли Ирина и ее товарищи по несчастью, было слишком много мужчин и женщин, у которых не было ни малейшей надежды. И даже если они заявляли, что чувствуют себя лучше: кто – вслух, кто – просто всем своим видом, Амадеус понимал, что сами они никогда не верили тому, что говорили. Казалось, они стали полностью поглощены своей болезнью – постоянными разговорами о температуре, уродливыми маленькими склянками для мокроты, которые многие из них носили постоянно, а еще – последними слухами о том, кто умер ночью и кто попросил позвать священника.

Когда Амадеус вернулся назад в отель Флуэла, он был настолько потрясен и взбудоражен увиденным, что ему понадобилось несколько стаканов шнапса, чтоб хоть как-то прийти в себя и успокоиться. Ему едва удалось заснуть. Хотя Ирина и была не такой, как другие женщины в этом заведении, пропитанном неестественной атмосферой, сломившей их надежду и волю бороться, но искры жизни стали в ней гаснуть.

И он принял решение. Ирина должна покончить с санаторием до того, как он победит ее, убьет так же, как ее сестру. Он будет заботиться о ней вне этих страшных стен, в реальном мире. Конечно, он будет делать все, что решат врачи – но он может сделать для Ирины гораздо больше, чем все они, вместе взятые. Его любовь вернет ее к жизни.


– А как же твоя семья?

– Да, это будет для них нелегко, Хильдегард будет меня ненавидеть. Я никогда не хотел причинить ей боль… но ранена будет лишь гордость – не сердце. Она давно уже перестала любить меня.

– А Александр, твой мальчик? – ее голос был бережным, как мягкий легкий дождь.

У него не было ответа. И он не знал, как и где его найти, не находил и в бесконечных разговорах с Ириной, с тех пор, как сказал ей о своих намерениях. Ее чувства лихорадило: она была то в экстазе радости и благодарности, то вдруг почти теряла рассудок от стыда и вины. Она разделяла восторг и счастье, в котором Амадеус словно парил до сих пор после их первой встречи в кафе. И хотя он сказал ей, что женат и у него есть маленький сын, она уже не могла отказаться от его дружбы. Но оба они знали с самого начала: то, что предлагал Амадеус, и чего так желала сама Ирина – это было нечто большее.

Ее вина тяготила ее. Бремя было тяжелым, и лишь тлеющая обида на несправедливость и жестокость судьбы слегка смягчала это чувство вины. Ее детство было беззаботным, и юность, хотя и была омрачена внезапной смертью матери, прошла среди веселья и любви. Все обожали девочек Малинских – они были такими красивыми, милыми, а иногда и смелыми. И им нравилось, что их жизнь полна чудесных развлечений. Но с усиливавшимся влиянием революционеров, а потом и властью большевиков рос страх, превратившийся в шок после смерти их отца. Потом было кошмарное бегство из Петербурга, и как только все эти ужасы стали слегка отдаляться в их памяти, заболела Софья. А теперь Ирина нашла этого человека – этого чудесного, необыкновенного мужчину, который любит ее – но благопристойность велит ей постараться отослать его от себя, к его жене и ребенку.

Благопристойность ли потерпела поражение, или Ирина не очень старалась – но в любом случае Амадеус был слишком влюблен, чтобы обращать внимание на что-то другое. Он был одержим Ириной – и своей потребностью быть с ней рядом, помогать ей, спасти ее.


Он бросил свою семью. Дело было сделано – однажды он совершил мучительное путешествие вниз в Цюрих и взглянул в лицо Хильдегард и ее внушавшим если не страх, то неуютное чувство, родителям. А потом он попытался, но безуспешно, объяснить маленькому Александру, что он любит его и будет любить всегда. Взяв большую часть из того, что принадлежало лично ему, он покинул Дом Грюндли навсегда. Его единственным глубоким сожалением был сын, но к тому времени, как Амадеус достиг Ландкарта, где должен был пересесть на другой поезд, он уже решил, что когда пепел их брака осядет на землю, он одолеет Хильдегард, и она позволит ему регулярно видеться с сыном. А сейчас он сосредоточил все свои мысли и чувства на той минуте, когда увидит Ирину.

Он посвятил себя устройству их жизни в Давосе. Никогда еще за свои тридцать с лишним лет он не чувствовал такого прилива энергии, такого ясного понимания цели. С финансовой помощью своего отца, жившего в Берне, Амадеус открыл ювелирный магазин в Дорфе, вернувшись таким образом к своему изначальному ремеслу с умноженным рвением – чтобы он мог отдать деньги, взятые взаймы в местном банке на покупку дома, где они будут жить с Ириной.

Это был маленький и скромный, если не сказать начавший немного ветшать, деревенский домик в долине Дишма, на нижних склонах Шварцхорна, с прочным фундаментом. Там была конюшня, и хранилища для зерна у задней стены дома, крошечные окошки со свинцовыми рамами и резной раскрашенный фриз под двускатной крышей.

– Ну как? – спросил он взволнованно, когда впервые повез Ирину посмотреть на домик.

Она смотрела, ничего не говоря.

– Тебе не нравится?

– Нет, – ответила она.

Разочарование так сильно сдавило ему горло, что какое-то время он не мог говорить. Он проклинал себя – каким он был дураком, что не показал домишко Ирине, прежде чем принять решение. Конечно, у себя в России она привыкла к размаху и роскоши, к нарядному красивому дому в городе и великолепной даче – в пригороде. Только потому, что он не обращал внимания на комфорт в Доме Грюнди, Ирина – графиня, в конце концов – должна согласиться на скромную деревенскую жизнь?

– Прости меня, – проговорил он с несчастным видом.

– За что?

– За мою тупость. У меня были такие планы – я увидел этот дом и сразу стал мечтать… я словно грезил наяву.

– Грезил? – перебила Ирина. – А теперь?

– Я не знаю, смогу ли продать… – продолжал Амадеус, зная, что это будет почти невозможно, но он знал и другое: он сделает все возможное и невозможное, чтобы сделать ее счастливой.

– Но зачем тебе думать о продаже? – спросила мягко Ирина.

– Ты сказала, что он тебе не нравится.

– Это так, – Ирина встала между домом и Амадеусом, пристально глядя в его глаза своими темными глазами. – «Нравится» – слишком обычное слово. Оно ничего не выражает, – она помолчала. – Я уже полюбила этот дом.

Он нахмурился.

– Ты говоришь это просто для того, чтобы мне было приятно.

Ирина улыбнулась.

– Это правда – я могла бы это сделать, если б было нужно – но сейчас ты ошибаешься. Я сказала тебе то, что думаю. Это – чудесный дом.

– Пока еще нет, – перебил ее Амадеус. Мрачность его испарилась, и легкость снова вернулась к нему во всей полноте. – Но клянусь тебе, он будет таким. Вот увидишь. Всего несколько месяцев – и он станет уютным.

– Я не хочу ждать несколько месяцев.

– Ну тогда недель – я буду работать быстрее.

– А почему мы не можем переехать прямо сейчас?

– Потому что здесь холодно и сыро, и нет для тебя ванной – ты ведь не можешь жить без ванной. И даже если б смогла, я б никогда тебе не позволил. Да и потом, здесь нет кровати.

Ирина засмеялась, все тем же серебристым, как звон колокольчиков, смехом, который покорил Амадеуса в кафе Вебера в середине февраля. Неужели это правда было всего три месяца назад, изумлялся он. Амадеусу казалось – он знал ее вечно.

– Я сделаю для тебя кровать, – заговорил он снова. – Для нас.

– Правда? – румянец на ее щеках стал еще гуще, и на этот раз краска на лице Ирины доставила ему удовольствие: он слишком часто боялся ее приливов как одного из симптомов болезни.

– Я смастерю ее из дерева, сам, но матрац мы купим вместе – он должен быть таким, какой тебе нравится… самая удобная кровать на свете, где ты будешь спать.

– Или где меня будут любить, – улыбнувшись, добавила она.

Амадеус работал днями и ночами. Монотонно текли дни в магазине между восемью утра и четырьмя часами пополудни. Но зато потом! Потом он закрывал дверь – неважно, оставались у него дела, или нет – и отдавал себя целиком дому и дорогим для него заботам, как сделать его для начала хотя бы сносным для жилья и необременительным для Ирины. Настолько, насколько он мог. Стоял август, когда он приехал в коляске, запряженной лошадьми, чтобы забрать ее из санатория в последний раз – и навсегда. А потом он повез ее в маленький домик и перенес через порог, понес вверх по ступенькам и положил на красивую, большую кровать, которую сделал для нее своими руками и украсил резными узорами.

– А ты не боишься? – спросила она тихо.

– Чего?

– Туберкулеза.

Ее глаза вдруг стали тревожными и грустными. Амадеус сел на краю кровати и взял ее руки в свои.

– За себя?

Ирина кивнула, без слов.

– Я боюсь лишь единственной вещи на свете, – ответил Амадеус, и его глубокий голос задрожал. – Потерять тебя.

Ее глаза наполнились слезами, но она по-прежнему молчала – только протянула ему руки. Он покорился этому объятию, лег с ней рядом. До этого дня они еще ни разу не были близки. Они оба мечтали об этом, чувствовали, как их тела томятся и жаждут друг друга, но его брак и ее жизнь в санатории стояли между ними. До этой самой минуты Ирина была прежде всего пациентом, пленницей своей болезни. И теперь она вдруг опять стала нормальным человеческим существом.

Женщиной.


Ее тело было таким бледным, что казалось полупрозрачным. Ей было двадцать пять лет – в расцвете своей физической красоты: стройная, с шелковистой кожей и хрупкая. Амадеус боялся близости с ней, он волновался, что в пылу своей страсти он может причинить ей вред – он был сильным мужчиной, и каждую секунду он думал о ее уязвимости. Но когда они начали целовать и обнимать, а потом касаться и ласкать друг друга, он почувствовал в ней волшебную перемену, увидел, как ее кожа замерцала бледно-розовым сиянием, тело напряглось под его пальцами, ощутил, как удивительная сила, жажда и легкость вливаются в нее.

– Je t'adore,[4] – сказала она, когда он впервые вошел в нее, стараясь сдержать себя, заставляя себя быть очень осторожным. Казалось, само сердце говорило ее голосом, и Амадеус вдруг почувствовал, что все его существо переполняет любовь – разве вчера б он поверил, что можно любить еще сильнее, чем прежде? И Ирина открыла ему всю себя без остатка, и начала двигаться в такт с ним, стараясь помочь ему, освободить от страхов, желая его неистовости, его желания, чтобы он забыл прошлое и будущее – все, кроме настоящего, этого мгновения, этого триумфа их любви.


Прежде чем забрать Ирину из санатория, Амадеус долго говорил с профессором Людвигом и другими врачами, как лучше всего ухаживать за ней. Поначалу они изо всех сил сопротивлялись, но напор его решимости и воля их пациентки победили их сомнения, и в конце концов все сошлись на компромиссе – раз в месяц Амадеус будет привозить Ирину на осмотр, вести температурный лист и записывать все изменения в ее состоянии.

– Нет, – сказала Ирина. – Я туда больше не поеду.

– Но это всего лишь раз в месяц. Только осмотр, дорогая.

– Нет, – ее лицо было решительным.

– Но я обещал им, что буду заботиться о тебе, – удрученно возразил Амадеус.

– Ты и так заботишься обо мне – так чудесно, что лучше не бывает.

Она взглянула в его встревоженное расстроенное лицо и заколебалась.

– …Ну хорошо, пусть они приезжают сюда раз в месяц, если им это так необходимо. Пусть стучат по мне своими молотками по спине и по груди, слушают шумы в легких, а я буду для них кашлять, а потом они могут уехать восвояси и оставить нас в покое, – она изобразила какое-то подобие улыбки. – Ну вот, не о чем больше спорить.

– А что если они не согласятся?

– Или так, или вообще никак.

Он рассчитал и строил главное – щедро освещенную солнцем террасу – чтобы такой важный для нее отдых не зависел от погоды, и она могла бы греться на солнышке и дышать знаменитым альпийским воздухом, будучи защищенной от ветра, дождя или снега. Ирина смотрела, как он работает, и один вид его, звук его голоса – когда он напевал или насвистывал что-то – без рубашки, строгая, стуча молотком и иногда прерываясь, чтобы взглянуть на нее и угадать по лицу, все ли с ней в порядке, или подходя, чтобы поцеловать ее в губы, – делал для нее гораздо больше, чем все эти месяцы, проведенные в санатории. Терраса была закончена, Ирина стала отдыхать на шезлонге, с Аннушкой на коленях, а Амадеус сидел рядом с ней, читая или глядя по сторонам, на дикую красоту, окружавшую их, или просто смотрел на Ирину. Как и обещал, профессор Людвиг приезжал каждый месяц, и казался вполне довольным. Но он не заговаривал о реальном улучшении. И что еще хуже, он никогда не произносил слов, которых так жаждал услышать Амадеус – что ее можно вылечить.


Конец лета принес удар, которого совсем не мог ожидать Амадеус. В лихорадочной спешке найти дом он не сообразил, что дом расположен в долине – с горой Якобсхорн спереди и Шварцхорн – сзади, и это означало, что большую часть зимы солнце будет находиться за этой естественной преградой. Жизнь в Альпах, не в сезон, только теперь начал понимать Амадеус, может быть беспросветно блеклой. Без отдыхающих – или наезжавших по праздникам туристов – Давос Дорф и Давос Плац теряли свое нарядное веселье и оживленность; здесь оставались только стоические, грубоватые жители гор и пациенты и персонал клиник. И что еще хуже, как начал бояться уже Амадеус, их дом, находившийся на порядочном расстоянии от маленькой дороги, петлявшей к Давос Дорфу, мог оказаться отрезанным, если вдруг повалит снегопад. Он думал не о себе – в конце концов, он здоровый и сильный мужчина, но Ирина! Ей нужны были тепло и солнечный свет. И еще – безопасность… Кто ей сможет помочь, если ей вдруг станет хуже, а дорогу завалят сугробы? Амадеус был просто в отчаяньи и злился на себя за свою тупость. Он хотел дать ей все самое лучшее, но чего он добился в итоге? Дом был сырым и холодным, и солнечная терраса оказалась бесполезной. Он потерпел поражение.

Ирина никогда не жаловалась, но в ноябре она схватила сильную простуду, и впервые с тех пор, как они встретились, Амадеус оказался лицом к лицу с жестокой правдой – с неумолимым доказательством, что она смертельно больна, как и говорили врачи. До этого момента весь этот ужас казался скорее абстрактным, до тех пор, пока Ирина вела себя благоразумно и Амадеус заботился о ней без ошибок, они могли жить, почти позабыв о существовании страшной ловушки. Но теперь его заставили прозреть, и он увидел – маленький дьявол просто спал в ее теле, дурача их своей временной пассивностью.

Лихорадка Ирины усилилась. Кожа стала нездорового пепельного цвета, а на щеках появились неестественные красные пятна. Глаза ее были влажными, но тусклыми, с залегшими под ними кругами; она потела и дрожала, у нее не было аппетита. Она часто страдала от приступов боли; она хрипло и мучительно кашляла, все чаще пряча платок от Амадеуса, но он знал, с нарастающим страхом, что она кашляет кровью. Профессор Людвиг рекомендовал отвезти ее назад в санаторий, и Амадеус с тяжелым сердцем вынужден был согласиться, но Ирина отказалась наотрез.

– Это только для твоей пользы, дорогая, – пытался он убедить ее. – Совсем ненадолго.

– Да, конечно… но вот только это не будет «совсем ненадолго», – с трудом проговорила она, и хрип в ее горле причинил Амадеусу невыносимую боль. – Ты же знаешь, милый – они никогда не выпустят меня оттуда.

– Я их заставлю.

– Ты не сможешь… а как только они начнут свои анализы и лечение, у меня уже не будет сил бороться с ними.

Ее глаза умоляли его.

– Это пройдет, mon amour,[5] если я останусь здесь. Она и слышать не хотела ничего о санатории, и Амадеус устроил так, что вежливый внимательный врач приходил через день к ним на дом. Амадеус, вне себя от страха, ходил туда-сюда снаружи под дождем, пока врач осматривал Ирину. Это были минуты полные почти нестерпимого кошмара – он был уверен после каждой очередной консультации, что сейчас услышит ее смертный приговор. Он винил, он клял себя за то, что подверг ее опасности, он готов был заключить молчаливую сделку с Богом или хоть с самим сатаной – с кем угодно, лишь бы тот согласился купить его жизнь в обмен на жизнь Ирины.

К Рождеству она оправилась – болезнь в очередной раз спряталась внутрь. Она похудела, но ее силы хотя бы отчасти быстро восстанавливались, и Ирина воспряла духом. Они вместе катались на коньках, взявшись за руки и смеясь – совсем как другие беззаботные пары на катке; они ели пирожные в кафе Шнайдера в Давос Плаце, романтично обедали при свечах в ресторане отеля Флуэла, ели сыр с белым вином в уютных маленьких городских ресторанчиках, а потом возвращались домой и предавались любви. Они даже катались вместе на лыжах с невысоких, покрытых снегом склонов, и Амадеус был благодарен судьбе больше, чем когда-либо… Он смотрел на нее иногда с мучительной душевной болью, пристально, долго, словно не мог напоследок наглядеться – он знал, что этот приподнятый, пронзительно веселый период их жизни вместе был взят взаймы, и неизбежна расплата.

Так они пережили самые тусклые зимние месяцы, а как только пришла весна, Амадеус и Ирина стали ходить на долгие прогулки, беря с собой и Аннушку. Такса крутилась у них под ногами, смешно подпрыгивая и заливаясь лаем, и Ирина улыбалась. Казалось, Ирина окрепла, и вместе с ярким весенним солнечным светом стала рассеиваться тьма и над ее жизнью, и она больше не желала страстно возврата старых петербургских дней. Она обожала горы, их дикую неистовую красоту, укрощенную летом, любила роскошное изобилие альпийских цветов, красовавшихся изысканными пучками цвета даже на самых суровых скалистых уступах; любила лежать на спине в высокой траве жаркими днями, отталкивая коврик, который Амадеус пытался подложить под нее – ей хотелось чувствовать, как стрелки травы гладят ей руки и щекочут ступни.

Как раз во время одной из таких прогулок она набрела на место, не так далеко от их дома, которое глубоко запало ей в сердце. И постепенно, незаметно, оно вдруг стало наполняться для нее особым смыслом – пока не превратилось в зримое совершенное воплощение победоносной красоты, которой осенил ее жизнь Амадеус. Это был водопад – просто маленький водопад, каких было множество в горах, и забреди сюда какой-нибудь беззаботный веселый турист, он, может статься, не обратил бы на него никакого внимания. Но Ирине он казался особенным, неповторимым. Он завораживал ее, и она словно во власти удивительных прекрасных чар подолгу смотрела на него, на это естественное непрекращающееся буйство движения, полное игры цвета, света и жизни. Массивная скала, напоминающая очертаниями гнома, нависала над водопадом, но тот не сдавался и не тушевался.

– Посмотри сквозь него, mon amour, – говорила она Амадеусу. – Смотри, как цветы отдают свои краски воде и искрятся в каскаде! Словно радуга ожила.

– Я вижу, – отвечал он, обнимая ее, и Ирина прижималась к нему, все еще глядя на бурлящую низвергающуюся воду.

– Везде так жарко сегодня, так душно, так… обычно, – сказала она, улыбаясь слабой улыбкой. – Везде – но только не здесь. Смотри… вокруг него такая свежесть и прохлада. Он такой прелестный… и такой сильный – я завидую ему… его вечности, его бессмертию.

И даже когда снова настала зима, водопад все еще завораживал ее и притягивал, как магнит. Даже теперь, когда большинство упругих струй повисли, не долетев до земли, искрящимися промерзшими иглами, Ирина грезила, что по-прежнему видит вечную непобежденную жизнь, чувствует ее биение внутри ледяных тенет. А когда неожиданно, в первые недели 1924-го, она заболела опять и стала слишком слаба, чтоб пытаться выйти наружу, водопад стал для нее еще и символом надежды – это была сила, которая так нужна была ей самой, чтобы жить.

– Принеси мне бинокль, – шептала она Амадеусу. Ее голос был хриплым – ее горло мучительно болело, и профессор Людвиг был бессилен помочь и облегчить эту боль. – Я хочу посмотреть на него… ну хоть ненадолго.

– Тебе нужно поспать, любовь моя, – убеждал ее Амадеус, но все равно в конце концов сдавался и приносил бинокль, передвигая ее шезлонг на самый край террасы. Оттуда она могла лишь видеть замерзший каскад, а не встать возле него, как прежде и чувствовать всем своим существом его живительную силу. Но Ирине были дороги даже эти минуты, и Амадеус не раз отворачивался, пряча набегавшие слезы.

Амадеус знал, что она умирает… На этот раз не будет ремиссии, и он знал – сколько б он ни молился, как ни искушал бы сатану взять его душу за жизнь Ирины, ему не победить болезни, которая, казалось, вдруг стала жадно и ненасытно пожирать Ирину. Никогда еще он не чувствовал себя таким беспомощным – теперь у него не было даже надежды. И глядя на мужество, с каким Ирина смотрела в лицо судьбы, в пропасть, которая со всей неумолимой ясностью отверзлась перед ней, он иногда удивлялся, что сердце его еще не разорвалось от такой бездны горя и боли.

– Что я могу для тебя сделать? – то и дело спрашивал он ее, словно пытаясь прогнать неизбежное вдруг загоравшейся искрой надежды.

– Побудь со мной, – всегда отвечала она.

– Я хочу быть возле тебя всегда.

Лишь однажды ее бледное, заострившееся, но все еще прелестное лицо исказилось страхом – словно жуткая мысль поразила ее и пробила брешь в ее самообладании.

– Qu'est ce que tu as, mon amour?[6] – спросил он. – Что случилось?

– Не отправляй меня туда, – ее голос прервался – Я не хочу умирать в санатории.

– Зачем ты так говоришь? Я ни за что не отдам тебя им, любовь моя! Здесь твой дом, здесь, со мной и с Аннушкой.

– Ирина мучительно боролась с собой, пытаясь приподняться хоть немного и сесть, и изобразить хоть слабое подобие улыбки…

– Когда я уезжала… когда ты забирал меня, они мне сказали… я должна вернуться перед концом. Они сказали, что сделают это более легким для меня… – ее голос снова прервался, и в глазах блеснули слезы, – …и что они смогут помочь мне побольше спать, чувствовать чуть меньше…

– Тогда, может…

– Non! Jamais,[7] – она слабым движением сжала его руки. – Я не хочу терять ни единой минуты, ни единой драгоценной секунды, когда я могу быть рядом с тобой. Ни одного мгновения.

Амадеус почувствовал, что его душат немые бессильные слезы. Он закрыл лицо ладонями, и они вдруг стали влажными изнутри.

– Спасибо, – прошептал он еле слышно, не в силах говорить.

– За что ты меня благодаришь?

– Ты подарила мне… ты показала, как нужно жить – и любить.

– Мы оба подарили это друг другу, – Ирина притянула к своим губам его руки и покрыла их поцелуями. – Если б ты не нашел меня, не увез оттуда… может, у меня было б еще несколько месяцев… Но это были бы месяцы, похожие на те, что я прожила до встречи с тобой. Тогда я была уже мертва много лет.

Губы ее задрожали.

– Я думала, что жизнь моя кончилась со смертью Софьи… после того, как они сказали, что у меня это… тоже… Но я не знала, что все лучшее еще впереди.

Такса, лежавшая на стеганом одеяльце возле кровати, вдруг заскулила, и Амадеус взял ее на руки и положил поближе к хозяйке.

– Бедная Аннушка, – вырвалось у него.

– У нее будешь ты, – сказала Ирина, а потом добавила мягко, – а ты? Что будет с тобой? После…

Он не ответил.

– Я знаю, – она заговорила опять, и ее слабый голос был полон жалости к нему. – Я знаю, каково это… каково было бы мне, если б ты первый…

Она замолчала. Ее дыхание было уже несколько дней совсем затрудненным, но сейчас оно было даже более хриплым, чем вчера.

– Но мне это поможет… если я услышу, что ты будешь жить.

Амадеус кивнул.

– Я буду жить.

Ирина покачала головой.

– Не так – не как живой мертвец. Обещай мне, что постараешься – ты будешь думать и хотеть…

– Чего, любовь моя?

– Жить, – сказала она.

На десятый день апреля Ирина, немного оправившись, попросила Амадеуса помочь ей спуститься вниз и выйти наружу на террасу. Это был чудесный день, солнечный свет пробился сквозь зимнюю застоявшуюся дымку, и дыхание свежей ранней весны проникало в деревянный домик.

– А не будет это слишком трудно для тебя? – спросил он осторожно.

– Мне это нужно…

– Тогда давай заключим сделку. Если ты выпьешь немного бульона, я отнесу тебя вниз на террасу.

Ирина почти ничего не ела уже несколько дней.

– Так я подогрею суп?

Она улыбнулась.

– Если ты настаиваешь…

Он покормил ее легким овощным супом с ложки, и ей удалось съесть половину тарелки, а потом она снова откинулась на подушки – чтоб отдохнуть, как сказала она, просто несколько минуток… Когда она проснулась, день уже клонился к закату, и он подумал – она, наверно, уже не захочет спускаться вниз до завтрашнего дня, но он ошибся. Ирина опять попросила его, и на этот раз она была настойчивой.

– Я хочу посмотреть на свой водопад, – сказала она, и в ее хриплом голосе была такая настойчивость, что он не смог устоять.

Он завернул ее в толстый плед и подхватил на руки, и сердце его упало и сжалось от муки – она была такой легкой, она весила едва ли больше маленького ребенка. И он понес ее на залитую солнцем террасу и положил бережно и заботливо на шезлонг, и посадил Аннушку ей на колени.

– Я принесу бинокль.

– Не сейчас. Подержи мою руку… немножко.

Он сел рядом с ней, взяв ее хрупкую бледную руку; он гладил ее щеки и нашептывал ей ободряющие, нежные простые слова любви и ласки.

– А теперь, – сказала она, – пожалуйста, принеси бинокль.

Она была слишком слаба, чтобы держать его самой, и Амадеус поднес бинокль к ее глазам и помог ей повернуть лицо в нужном направлении – чтоб она могла видеть то, что хотела.

И Ирина смотрела на далекий водопад, ставший еще победоноснее в лучах заката. А потом она отвела глаза от бинокля и посмотрела опять на Амадеуса, и ее прекрасные глаза наполнились слезами.

И она сказала ему в последний раз.

– À l'éternité.

До встречи в вечности.