"Сказание о Маман-бие" - читать интересную книгу автора (Каипбергенов Тулепберген)

Часть первая

1

Мы… умираем за русскую землю с твоими сынами и головы свои складываем за твою честь. Из клятвы черных клобуков, предков каракалпаков, Юрию Долгорукому Ипатьевская летопись

Будь здоров! И поспешай, сынок, путь у нас неблизкий.

Маман поклонился в ответ. С почтением взял под уздцы коней обоих всадников и повел из аула сначала шагом, потом бегом.

Ему лет двадцать. Он рослый, плечистый, но легок на ногу. Кони идут рысью, а он бежит, ведя их в поводу, нимало не задыхаясь. Лицо его смугло до черноты, из-под войлочной черной шапки блестят жгуче-черные глаза. Чекмень, из шерсти песчаного цвета, без пуговиц и тесемок, надетый поверх бязевой рубашки с открытым воротом ногайского покроя, по-орлиному раскрылился полами на ветру. И видно, что Маману хорошо, радостно бежать и что он мог бы бежать так до моря и дальше, до самой Руси.

Слева, на коне благородной серой масти, — Мурат-шейх. Он в рыжем чапане и белой чалме, пушистая борода его сияет белизной, спина кругла от старости, но на коне он не горбится.

Справа — Оразан-батыр, на коне редкой масти: конь гнедой, но белоногий. Батыр тоже белобород, однако лицо его багрово-красно, как снег в свете костра. В седло он врос, словно дерево в землю. Седло дорогое, под седлом — чепрак ковровый, шитый золотом. А оружие без украшений. К луке спереди приторочен выпуклый круглый щит, кованный из стали. На правом боку — меч в простых черных ножнах: Оразан-батыр левша. За спиной — простой черный колчан, лук со стрелами. И так все это крепко и ладно, что от всадника глаз не оторвешь; нет на свете ничего красивей старого батыра.

Маман его сын, единственный сын.

Матери своей Маман не помнил. Она погибла в страшную пору джунгарского нашествия, которая осталась в памяти людской под именем годины белых пяток, потому что беженцы, голые, босые, уходили куда глаза глядят, в пустыни, и их обожженные в песках пятки были белы от волдырей.

Джунгары растоптали землю и волю бескрайних казахских степей и всего Туркестана. А мать-Сырдарыо, кормилицу, перехватили военной пятой по самой середине, бросили, как женщину похищенную, поперек седла… И не стало единых каракалпаков, а объявились Верхние Каракалпаки и Нижние Каракалпаки. Верхние, в верховьях реки, на юге, жили под игом джунгар; Нижние, ближе к Аралу, подпали вновь под руку казахского хана Абулхаира. Было это в 1723 году, проклятом навек.

Материнской ласки Маман не знал. С детства его окружали мужчины, и среди них — двое мужей незаурядной доблести, Оразан-батыр и Мурат-шейх, его второй отец, в доме которого Маман жил семнадцать лет после того, как осиротел и осиротели тысячи и тысячи семей.

Оразан-батыра и Мурат-шейха многие почитали как родных отцов. Когда говорил Оразан-батыр, за ним стоял Мурат-шейх. Когда говорил Мурат-шейх, за ним стоял Оразан-батыр. Люди встречали их речи благодарным поклоном и словом л я б б э й, что значит — слушаюсь покорно.

Но отец был человеком из разлуки, ибо правду говорят, что сын воина и при жизни отца сирота. С детских лет запали в память прежде всего встречи и расставанья, потому что Оразан-батыр не сходил с коня всю жизнь, до своего последнего вздоха.

Близ аула уцелел на дороге войны одинокий древний дуб. Он стоял здесь, быть может, уже несколько веков и простоит еще несколько веков, подпирая небо могучими дланями. У этого дуба по обыкновению они прощались.

Маман придержал коней. Оразан-батыр, привстав в стременах, с тоской огляделся.

С севера и запада над аулом нависала невысокая горная гряда. Горы старые, дряхлые. В утреннем свете они казались батыру серо-желтой стеной, обрушенной и искрошенной землетрясением, а селенье — каменными обломками и осколками. Нищее, пустынное жилье.

Где мать-река, думал батыр, пышнотелая, полногрудая, с мутными водами, целебными, как молоко верблюдицы? Где драгоценная паутина животворных каналов, созданных знатоками, искусниками мастерами многих поколений? Где благодатная земля, выкупанная в теплой сладкой водяной колыбели, готовая рожать часто и много, как кабаниха в приречных камышах? и где люди, которые так любили и ласкали эту землю и которым земля воздавала сторицей? Все растоптано, разорено дотла, предано огню, мечу и сраму, обращено в пыль и прах лихими пришельцами со стороны Китая.

И еще спрашивал он себя с болью в сердце: за минувшие семнадцать лет не забылось ли, каковы были черные шапки на Сырдарье, какие строили плотины, какие выращивали урожаи? Кто же, если не он, батыр, убережет и сохранит в памяти людской доброе имя, честную славу каракалпаков?.. Вот и не сходил старый воин с коня. Шесть лет подряд воевал с джунгарами и так и не вернулся к домашнему очагу, так и не смог воскресить семью, несмотря на сиротство сына.

Звучно крякнув, он свесился с седла, снял шапку с головы Мамана и прижался твердыми губами к прилипшей ко лбу сына, блестящей от пота пряди волос.

— Оставайся с богом, сынок. Бог один, и слово его едино… Ступай, служи, где тебе назначено, с усердием. Служба твоя важная. Набирайся ума. Познай лицо родной земли, душу народа. Вот моя заповедь. Слушайся старшего духовного отца своего. Будь ему предан всегда, как сын. Ну, а теперь, мой шейх, поеду я…

Мурат-шейх сказал:

— Не тревожься. Рос он в послушании. Сейчас — линяет, руки у него чешутся, зуд от ребяческого своеволия. С годами это пройдет. Езжай с богом. — И одновременно с Оразан-батыром он поднял нагайку, погоняя коня.

Маман торопливо склонился и поцеловал стремя на ноге отца. И так, будто сложенный пополам, он остался стоять. Стоял, пока мимо не проехали Мурат-шейх и другие всадники, провожая батыра, и пока они не скрылись с глаз. Оразан-батыр держал путь на юг. в Хорезм, такой близкий, родной и такой чужой и враждебный, где селились сородичи, братья в длинной тени джунгар…

Затей Маман пустился бегом в горы. Он спешил на свою службу и думал на бегу, посмеиваясь исподтишка, что нет, не бывать тому, что обещал мудрый шейх, не пройдет с годами эта хворь своеволия, а скорей окрепнет.

Аул между тем был не столь пустынен, как казалось Оразан-батыру. Вышел проводить его простой люд. Иные забирались на плоские крыши зимовок, чтобы дольше видеть, как батыр едет по дороге на юг.

Двое чернобородых сидели высоко, па землисто-желтой скале, подобно джиннам. Маман бежал мимо скалы. Остановился, услышав голоса сверху.

— Хочешь знать, за что его любят? — говорил один. — Без него мы стадо без пастуха. Сильней его духом нет среди нас… Ты помнишь моего отца? Строптивый был человек. В годину белых пяток не стал творить намаз ни пятикратно, ни однократно. Обиделся на аллаха. «Что проку? — говорит. — Сколько я молил: накорми досыта. Так и не расщедрился!» А один раз выбежал старик из дома, задрал бороду к небу, поднял кулаки да так его обругал… повторить нельзя. В прошлом году собрался отец помирать и перед смертью оробел. Пришел проведать его шейх, а он заплакал, бедняга: что-то будет со мной, грешным? И знаешь ли, что сказал шейх? Против бед сего мира я бессилен. Но на том свете — верой своей ручаюсь — жить душам каракалпаков в райском саду». Утешил старика. Отошел отец с верой. Поверил… И мы поверили. Все верим!

— Теперь ты послушай о батыре, — сказал второй. — Да буду я жертвой ради него… Если и есть у него какой изъян, так это крутой норов. Говорят, ох как не нравится хану Абулхаиру, что не оседлать ему нашего батыра. На первый взгляд тем, кто его не знает, может он и не показаться, Скажу: сумасброд… А силища в нем — как в земле, как в реке. Не все знают, как он сказал однажды шейху, послушай, как сказал: «Мы народ малый. У малых слаб голос, не слышен в мире. Но наш голос услышат! Бывает, что голос самых малых, самых сирых — не самый громкий, да самый слышный…» Почему он так сказал? Это слово жжет, как слово божье. С этим словом он поехал на юг. Рассеяны мы повсюду, как просо Из худого мешка, а он верит, что соберет потерянных, растраченных по зернышку. И мы верим. Вот во что верим!

— Спору нет, разные они, эти две головы, разные…

— А как дружат! Как сыновья одного отца. В чем тут секрет?

— Секрет простой: два ствола из одного корня, оба — из рода ябы.

— Нет, не говори так. Разно они смотрят на тот и на этот свет. И разное бремя несут на своем горбу. Стало быть, поделили полюбовно: один взял на себя нашу долю загробную, другой — земную. Это их и связывает, как день и ночь.

Маман медленно отошел от скалы. Задумался Маман. Подобные речи он мог бы слушать и слушать, они были ему всего интересней.

Быть головой народа — значит быть па виду, на уме и на языке у людей. И хоть ты семи пядей во лбу, хоть семи вершков в плечах, будь осмотрительней, если ты избранник, если вожак. На слове не запнись, в деле не споткнись. Покажи, чем ты силен, чем хорош.

Давно уже у Мамана было на уме свое. И он собирался с духом, готовый броситься в обрыв со скалы, как бросается птенец беркута, впервые становясь на крыло. Взвешивал мысленно то, чему учили его отцы, как будто поочередно надевал на свою голову то шапку Мурат-шейха, то Оразан-батыра.

И еще он примерял шапку своего третьего тайного учителя, а в глубине души, быть может, и названого отца. Был тот третий человеком из-за моря, с того края света, из жизнью творимой сказки. Был тот третий иноверцем — русским.

* * *

В полдень они остановились под турангилем, высоченным раскидистым кустом из породы тугаев. Оразан-батыр показал кивком — пора. Надобно шейху поспеть вернуться в аул к вечерней заре, а конь его притомился. Что касается самого батыра и его коня — в пути своя доля; чему быть, того не миновать. Мурат-шейх так же кивком согласился. Не слезая с копой, они крепко обнялись.

— Прости мне все, мой шейх, прощай, — сказал Оралан-батыр; голос его дрогнул.

Сколько раз пускался батыр в дальнюю дорогу! В какие небывалые уходил походы! Но никогда не прощался так с Мурат-шейхом, как сегодня, и никогда не было так тяжело прощанье. Защемило сердце, запершило в горле у старца. Слезы, однако, не обронил.

Повернул назад коня, уводя за собой спутников, скромную свою свиту. И словно вдогонку, побежали рысью, топоча, как кони, беспокойные мысли.

С чего он сегодня расчувствовался? Уж не старость ли это заползает в душу, подобно холодному ужу? Похоже. Переступили они оба незримый порог шестидесяти, и шейх, и батыр. Немощь обнимает тело, холод — душу. Истекает по капле сила, а с ней страсть и воля жить. Видится уже невдалеке неумолимая Косая, и хочется не здороваться — прощаться. Не пора ли сказать людям жгучими словами батыра: прости мне все, мой народ, прощай?

Бедный, несчастный народ… Рушились и рушились на его голову лавины бедствий, секли в самое темя молнии судьбы. Был ли день, когда бы черные шапки вздохнули свободно?

Так же, как Оразан-батыр, с великой болью думал Мурат-шейх об опустошенной отчей земле. Кто ее воскресит? Это чудо могли бы сотворить люди, с благово-лснья божия. Но кто воскресит погубленных людей, убитых, искалеченных, рассеянных, пропавших без вести, гибнущих в неволе, на чужбине, от близкой Бухары до чуждого Китая? В куче — только Нижние Каракалпаки, в малой куче. Шестьдесят тысяч кибиток уцелело в низовьях Сырдарьи, десятая часть того, что было. Вдесятеро больше их было до нашествия джунгар, несчетно больше.

Семнадцать лет назад Оразан-батыр водил джигитов-каракалпаков против джуигарских полчищ, и бились джигиты бесстрашно, беззаветно, плечом к плечу с казахами Малого жуза, в войске хана Абулхаира. Эта война сдружила казахов и каракалпаков, скрепила дружбу кровью. И до, и после войны судьба была черным шапкам — жить под властью хана Абулхаира; хан их недолюбливал, не уважал, а в делах с русскими — ревновал и остерегался. Но у хана своя забота, у народа своя печаль. Казахи многих соседних родов почитали каракалпаков за родных.

Не забудется вовек, думал Мурат-шейх, как пришли степняки, кочевые люди, к сиротам, пришли не с пустыми руками, с хлебом, со скотом, с одеждой. Айгара-бий, глава семи родов большого казахского племени табын, всех опередил — пригнал по сто голов каждого вида скота, лошадей, коров и овец, и отдал из рук в руки Мурат-шейху. Бесценный это был дар. Многих спас от голодной смерти, поставил па ноги, обнадежил, как обнадеживает семенное зерно. А уж за Айгара-бием потянулись другие. Тоже помогли памятно.

Тогда-то и начал Оразан-батыр свой страдный путь, длиной в семнадцать лет. Где он только не бывал! И на юге и далеко на востоке, в самом чреве джунгар. Тайно, хитро и терпеливо добирался до измученных сердец и смятенных умов. Вливал в них свою неисчерпаемую бодрость и волю. Годами говаривал — переселяться вниз, соединяться сызнова, воедино. С ним соглашались, его благодарили и оставались на месте. Шутка сказать — на виду у недругов и лютых врагов подняться да уйти из темницы на волю! Где взять такую силу? Как ни удивительна была мощь Оразаи-батыра, но на это ее недоставало…

В Хорезме жило мангытское племя каракалпаков. Когда пронесся зловещий слух, что глава мангытов Шердали-бий подло убит хивинским ханом Ильбарсом, Оразан-батыр не мешкая отправился туда — укрепить духом людей, оставшихся без вождя. И сам по общему признанию стал их вождем. За ним не знали интриг и не опасались его коварства. Он был прямодушен и бескорыстен, как истинный солдат.

Вернувшись, он едва передохнул дома. И вот сегодня — опять туда же. На этот раз он собирался пред светлые очи самого злодея — хивинского хана. Прийти к нему и сказать: «Унижаете каракалпаков? А они не одиноки!» Сказать, какая у них теперь опора — отныне и навеки: русский царь (вернее — царица), о чем имеется грамота. И еще сказать хану, что черные шапки — народ не из пугливых. Пусть знает хан, что есть у них даже пленные русские!

Да, как ни странно, это была правда: и царская грамота, и русские пленные…

Еще при царе Петре, за год до злосчастной годины белых пяток, пошла от берегов Арала в далекую русскую столицу первая грамота, и в той грамоте писано было: «Которое было наше зло между нами, надобно простить, а впредь бы нам с вами быть в совете». Так писал Ишим Мухаммед Батыр, хан каракалпакский, Петру, царю русскому.

А еще годом раньше отпустил Ишим Мухаммед Батыр на волю и проводил на родину всех русских пленных.

Дорожка в Россию была уже торная. В том же году, что и грамота, пошел в русские города караван купцов в черных шапках, и было в том караване ни много ни мало — тысяча верблюдов!

Вот как было. До царя Петра доходили каракалпаки. А караван в тысячу верблюдов — разве не могущество? Вот как оно было.

Год спустя все под корень порушило и свело на нет джунгарское нашествие. Но то, что задумывал и затевал Ишим Мухаммед, стало еще нужней и заманчивей, чем до нашествия.

Хан Абулхаир обратил свои взоры к России позднее каракалпаков. Его послы шли по следам каракалпакских послов, и хан, случалось, затаптывал эти следы. Понятно, хотел он, чтобы каракалпаки во всех делах смотрели из-под его рук. И все же решимость каракалпаков придавала решимость и ему. Бывает, что и малый народ протаптывает тропу большому, — так говорил Оразан-батыр.

Оразан-батыр первый объявил во всеуслышание, что принимает русское подданство. И склонил к тому же аральского хана Шахтемира. И когда приехал к казахам царский посол Мамет-мурза Тевкелев и на целых два года увяз в междоусобицах Малого жуза, безнадежно застряв в ставке Абулхаира, и злые языки вопрошали, посол он или пленный и не лучше ли его убить втихомолку, кто помог склониться чаше весов на сторону той партии, которая стояла за Россию, наперекор той партии, которая лепилась к джунгарам? Оразан-батыр! Он это сделал — и не у себя дома, у казахов… Говорят, что царица Анна Иоанновна собиралась уже выкупать своего посла, а он вернулся с честью, и получил Мамет-мурза за свои муки и заслуги чин полковника…

Казахи и Нижние Каракалпаки вступили в русское подданство, можно сказать, нога в ногу, рука об руку. Сошлись на том, что каракалпаки не будут платить ясак России, поскольку платят его Малому жузу. Было это в 1731 году.

Тому уже девять лет… Перед лицом русских послов дал хан Абулхаир клятвенное слово — не драться. Не поднимать руки на своих — Нижних Каракалпаков. Надеялись черные шапки, что если уж не будет им Абулхаир любящим отцом, то — хотя бы добрым хозяином. Не сдержал хан слова. Трижды за девять лет бил лежачих. А русские пе заступались. И толки пошли разные: одни судили, что, значит, не видать издалека царице Анне Иоанновне, сменившей на престоле царя Петра, что деется за Аральским морем, а другие приговаривали и так, что сильный всегда принимает сторону сильного.

Болтали еще много пустого: и что будто бы Анна Иоанновна отнюдь не родная царю Петру, и даже она не русская родом, и визирь ее по имени Бирон тоже родом не русский, и все русские его люто не любят. Сама царица будто бы мужеподобна, охотница поесть, попить, поспать, как простая смертная, и пуще всего любит игрища, коим предается день и ночь кряду.

Недосуг ей заниматься делом, как покойному царю Петру. Иначе как же понять хотя бы то, что яицкие казаки разграбили каракалпакский караван, шедший в Россию, в Уфу. Они, оказывается, и знать не знали и ведать не ведали, что была каракалпакам грамота от Анны Иоанновны и в грамоте такие слова: «…милостиво обнадеживаем, что при торговых своих помыслах… спокойно и безопасно всегда жить будете, и повелеваем вам свободный торг с нашими подданными и куда пожелаете иметь и тем пользоваться… а мы… повелели… вас от всяких неприятельских нападений, какие наперед сего до вступления в подданство наше каракалпакский ваш народ претерпевал, охранять и защищать». Не читывали той грамоты яицкие казаки!

Последствия были самые худые, самые нелепые, какие только могут быть под горячую руку. Похватали черные шапки на караванных путях и в пограничных селениях, где зазевались жители или проспала стража, несколько десятков человек, русских, мужиков, баб и детей, и увели их в глубинку. Держали взаперти, на хлебе и воде, более года и толковали о чести и доблести, внушали самим себе, что каракалпаки — тоже сила.

Так и вышло, что горькая горечь обнялась с дурной гордыней, как сирота с богатой, чуждой, но завидной соседкой.

Оразап-батыр, узнав о русских пленных, возмутился, потом растрогался, пришел в ярость, потом в восторг и так по сей день не очухался, метался в душе с белого коня па вороного, а с вороного на белого. Сознавал, что это самообман. Смеялся над собой и призывал смеяться друга, но Мурат-шейх отмалчивался. Он в душе слабо верил, что будет прок от русских, ибо ладить с иноверцами — не то же ли, что жить в одной каморке собаке и кошке?

А потом пришла из России чрезвычайная весть, и недостоверная, и правдоподобная, как случай из дастана.

Будто бы дочь Петра, родная дочь Елизавета, надела на себя ратные доспехи, пришла ночью в любимый петровский полк, подняла его именем Петра и собственной рукой сместила с престола нерусскую царицу, а нерусского визиря Бирона не то заточила в темницу, не то обезглавила. После этого пошел из российских пределов такой туман, что стало совсем не видать, что же дальше будет и какая ноне цена грамотам Анны Иоанновны, бывшей царицы.

И думалось Мурат-шейху: коли в России такая заварушка, может, это и к лучшему, что у каракалпаков — русские пленные? Оразан-батыр, услышав сие соображение, рассмеялся, потом опечалился.

— Кармилица-мать Сырдарья хотела, говорят, переплыть Аральское море… — так он сказал.

Было это при его сыне Мамане. И поразился Мурат-шейх тому, как Мамап слушал отца, сложив руки на груди, — с усмешкой, неприличной для юноши в присутствии старших.