"Сказание о Маман-бие" - читать интересную книгу автора (Каипбергенов Тулепберген)4Собрать биев, держать совет — вот первое, что приходило в голову. Не мешкая Мурат-шейх разослал гонцов. Но не толкнуться ли прежде к Гаип-хану? Гаип-хан особа загадочная. Хан Абулхаир объявил его потомком Тауке-хана, отца казахов, собирателя и объединителя, при котором у казахов был золотой век. И поставил гордого потомка ханом над каракалпаками. Странное это было ханство. Чести много, власти мало. Подати с черных шапок по-прежнему шли Абулхаиру. Абулхаир видел и опасался в Гаипе соперника, потому и мазал ему губы мясом, однако мясо ел сам. Каково это было Гаипу? Вряд ли он принимал все как должное. Но вида не казал. Сыт и доволен был Гаип-хан. И все-таки Мурат-шейх решился… Найти Гаип-хана было нетрудно. Мурат-шейх выехал поутру в степь, поближе к зарослям тугаев, взяв с собой одного Мамана, и тотчас увидел свору собак. Это собаки хана; он либо собирался, либо возвращался с охоты. За собаками показались люди, Гаип-хан и его братья и сыновья, султаны. Свита его гомонила громче, чем свора. Гаип-хан восседал на вороном коне с белыми бабками и белой отметиной на лбу, но красавец конь терялся под всадником, — такой приметной внешности был всадник. Брюхо как арбуз, голова как лопата, а на той лопате — высокая бобровая шапка с выпуклым плюшевым верхом. В седле он походил па котел с торчащей из него деревянной мешалкой. Мурат-шейх не успел опомниться, как Гаип-хан подскакал к нему на гарцующем коне, и шейх отдал приветствие хану, не слезая с коня. Маман спешился в отдалении, но его хан не увидел, как не видят господа слуг. Хан заорал во все горло: — Шейх мой, а вы сильно отощали!.. Можно ли так изнурять себя чтением Корана? И все султаны захрипели, давясь от хохота, мотая бородами и бороденками, как поперхнувшиеся козлы. — Если наш светлейший хап заметил это, значит, оно истинно так, — ответил Мурат-шейх смиренно. — Шейх наш, надобно и вам выезжать на охоту. Что за степь! Широка, как море. Джейран, побежавший от тебя на восходе солнца, не потеряется из виду до заката. У меня собаки как джейраны. Погонятся утром — до вечера не пристанут. Не угомонятся, пока не затравят. Охота — она веселей ваших книг. И разве она не для души? — Мой хан, вы дали недоступный для нашего разума совет, за что мы вам покорнейше благодарны, мой хан. Гаип-хан поднял руки и растопырил пальцы, похожие на кишки, заполненные розовым жиром, — это значило, что хан доволен собой и собеседником. Затем кивком велел кинуть собакам мясо. Собаки, рыча, набросились на окровавленные куски, и хан зарычал, глядя на них, млея от удовольствия. Иные из щенков, насытясь, отваливались и выбирались из общей кучи. Хан не утерпел, слез с коня, выкатив круглое брюхо, выпячивая отвислый бабий зад. Ему подали бурдюк с загустевшей черноватой кровью, и он стал тыкать в нее мордами щенков, одного за другим. Мурат-шейх и здесь не спешился. Он уже понял, что Гаип-хан не услышит его и не будет слушать, разве что заплакать у него на глазах кровавыми слезами и дать их слизать его псам… Ускачет со своей шальной сворой собак и людей, и добро, если не высмеет напоследок. Младшему хану жаловаться на старшего хана? Бессмыслица. немогая от горестных чувств по случаю бед и несчастий народных, набрасываются друг на друга с попреками и обвинениями, длинными, как бабий волос. О аллах, вразуми правоверных… Мурат-шейх ожидал словопрений, хотя бы словопрений, злых, злобных, пусть даже злостных, но и того не дождался. Большая девятикрылая юрта шейха полна людей, но в ней так тихо, как будто она пуста. Дверь из камышовой циновки откинута наверх, два задние крыла оголены, чтобы в юрто не задохлись в тесноте, и люди не задыхаются, они блаженствуют на горячем сквознячке. Детские вздохи витают под сводами, нежное вкрадчивое «фуф-фуф». Называется это деликатно: немного вздремнуть. Бии спят, разморенные, чтобы не терять времени, пока варится мясо в котле, ибо до того, как оно сварится, само собой понятно, какие могут быть разговоры! Бодрствует один хозяин. Лежа на боку, он вяло обмахивается своей черной шляпой. Сквозь оголенные крылья юрты, в оконцах решетчатого остова, видны вдали горы. Они сутулы и убоги, но ветер с севера их не одолевает, а ветер с юга упирается в них, точно бешеный бык рогами, и лягает аул огненными копытами. В отворенную дверь видна южная окраина и одинокий старейшина, батыр-дуб. Перед ним простирается громадный луг, подобный сказочному дастархану. С него изредка доносится дуновенье, душистое, как из розового сада. Зной невыносимый, птицы застыли в листве, разинув клювы, змеи, тарантулы зарылись глубоко в песок, но аул живет, шевелится. Бредут люди, ведя в поводу скот, едут верхом на лошадях, на ослах и чуть поодаль, словно бы отдельной дорогой, на верблюдах. Бегают взад-вперед, как жучки, голые, босые, пропеченные солнцем до чугунной синевы, дети; иные цепляются за подолы матерей. Топчутся неразлучные пары — старик, подросток, — с хомутами сумок на шее, держась за концы длинной палки, точно связанные ею… Так водят слепых и калек, так ходят нищие. А в девятикрылой юрте спят. Мурат-шейх обмахивается, и его мутит такое чувство, будто он отгоняет мух от этих сливок своего парода. Слезы наворачиваются у него на глазах и уползают в морщины на скулах; морщины глубоки, слез и не видно… Может, и не все, отнюдь не все сейчас спят, иные прикидываются спящими, чтобы не уснуть раньше других и не проснуться позже, чтобы спать и все видеть-слышать и, все видя и слыша, считаться спящими. Они хорошо знают, по какой причине сюда позваны, хан Абулхаир въелся им в самую печень, и дело — вот как неотложно, но ни один пока не обмолвился путным словом, чтобы не дать себя уличить в поспешности или, упаси боже, в иной неловкости. Едва войдя в юрту, они раззявили рты и затыкали друг в друга пальцами, готовые спорить до упаду за свое место в юрте. Старейший из прибывших прилег и смежил глаза, и тотчас все повалились и закатили очи, не упуская при этом ни локтем, ни задницей ни вершка, ни дюйма своего места. Выше всех лежит Рыскул-бий, глава кунградцев, голова его и борода белей лебединого пера, глаза выцвели и помутились под грузом десятилетий. Ниже него лежит Убайдулла-бий, глава мангытского племени, человек с необычайно редкой бородой; он заметно моложе. Еще ниже лежит Давлетбай-бий, глава рода ктай, у него черная голова и борода с проседью. А ниже всех, ближе к двери, усердней и внушительней всех спит Есим-бий, глава рода жалаир, у него голова с проседью и черная борода. В том же порядке, что и главы родов, разлеглись люди их свиты. Не слишком людное собрание… А без малого все, чем богаты Нижние Каракалпаки. «Недостает Оразан-батыра, — думал Мурат-шейх, глядя на своих гостей. — Он бы вас живо поднял! Но, пожалуй, если бы он был здесь, вы бы зарылись в свои поры. Пришлось бы ему вытрясать вас из нор поодиночке… Он слишком прост для вас. Ох, страшна его простота!» Мурат-шейх утер лицо краем шляпы, как это сделал бы Оразан-батыр, и стал тихонько покашливать, удерживая приступы недоброго смеха. Рыскул-бий поднялся, открыл мутные глаза. — Шейх мой, предались мы сну, не вышло ли какой неучтивости с нашей стороны? Давлетбай-бий, седобородый с черной головой, бодро добавил: — Шейх мой, с тех пор как мы легли, минуло ли время достаточное, чтобы выпить пиалу чая? Убайдулла-бий, редкобородый, сказал, не поднимая головы: — Пока ты моргнешь, сколько смертных придет в жизнь и сколько уйдет из жизни… Есим-бий, седоголовый с черной бородой, зевая, добавил: — Аллах знает, кому послать жару, кому — сон. — Пока вы почивали, — проговорил Мурат-шейх с горечью, — а длилось это один миг длиной в полжизни, привиделась мне чаша горя глубиной в бездну. Но его слова ушли, как вода в песок. Бии закивали в ответ с живостью, мнимо участливой, и стали подниматься поочередно и выходить вон. Возвращались, застегивая ширинки. Усаживались, кряхтя и отдуваясь умиротворенно. Поспело тем временем мясо. Слуга вошел с тазиком, сделанным из выдолбленной тыквы, и с медным кумганом. Гости разразились дружным кряканьем. Естественно, когда мясо на столе, голова просветляется, но глубокомыслие на ум нейдет. Мурат-шейх и не пытался приступить к делу, ибо затруднить гостей — значит испортить угощенье, а это последнее дело. Лишь когда появились на скатерти обглоданные кости, начал было Мурат-шейх: — Почтенные бии мои, старшины земли каракалпакской… Притупив хлебом-солью зубы, не следует ли нам теперь навострить языки? С ним тотчас все согласились. — В самое время, шейх мой, — сказал старейший Рыскул-бий. — Нам подобало бы явиться к вам и без вашего особого приглашения. — Да, шейх мой! Да, шейх мой! — подхватили хором остальные. И тут же охотно, со знанием дела заговорили о погоде, ведя речь к тому, что, кажется, неудачно поселились тут, у гор (летом яйцо на солнце сварится, зимой лютый мороз), будто и не помнили, как и почему попали сюда, спасаясь от джунгар, при последнем издыханье, и будто могли пойти да переселиться туда, где погода лучше и где (понимай без слов) нет вероломного хана Абулхаира. Намеков — полный короб, а смысла — с волосок. Косматый пегий кобель, хозяйский пес, появился на виду у гостей, поклонился до земли, растянувшись на передних лапах и дрыгнув задними, улегся у дверей, положив морду на порог. И опять же гости оказались на высоте: не оставили пса без внимания. Кобель яростно выкусил у себя на ляжке блоху и стал лениво тыкаться носом в брошенные ему кости. Нищие обыкновенно обходили дом шейха, то ли стеснялись хозяина, то ли его грозного пса. Двое побирушек, паренек и девочка, не смогли пройти мимо, затоптались, затолкались против распахнутой двери в девятикрылую юрту, потихоньку подошли поближе и уселись на корточки, не в силах оторвать глаз от горки костей перед носом собаки. На многих костях были шматки мяса, а кости сахарные. Пес лишь слегка сморщил на них верхнюю губу и положил голову на лапы, словно отягощенный бременем своего богатства и могущества. Паренек худощав, долговяз; у пего длинная, как у цапли, шея, длинные, как хлысты чернобыльника, ноги; и шея и ноги одинакового цвета — пепельно-черного. Ничего, кроме донельзя истрепанных портков из самотканой бязи, на нем нет. Волосы до бровей, нос точно у дятла, уши как две ладони, а глаза телячьи. Девочка ему по локоть, и у нее тоже глаза как у телочки. Все, что есть на ней — жалкое старенькое платьице, из некогда белой бязи, правда, не рваное и как будто без заплаток. Волосы черные как смоль, еще не длинные, тщательно заплетены в плоские косицы, точь-в-точь мышиные хвостики. Личико миловидное, тоже словно обуглено, а ушки светятся насквозь; в нежных мочках дырочки, в дырочках заместо сережек прутики. Сердце щемит при взгляде на эти прутики. Судя по глазам, это брат и сестра. Вместе они — не такие, как врозь… Как возьмутся за руки да как уставятся своими глазами — не отвернешься! Словом — это Аманльш и Алмагуль. Мурат-шейх со вздохом поднялся, подошел к двери и протянул девочке кость с большим куском мяса. Сидевший ближе всех к двери Есим-бий тоже встал и подал мясо пареньку. А другие бии словно залюбовались тем, что нищие не набросились тут же на подаянье. Когда видишь приличие, душа радуется, а это не вредно для пищеварения. И тут Есим-бия дернул шайтан за язык: — Какого ты рода, мальчик? Бии разом навострили уши. Все боялись одного: услышать имя своего рода. И глядели волком: осрамит, недоумок, оборванец, и не заметит. Амынлык понял это; понимать такие вещи — ему не впервой. — Не знаем мы своего рода, — сказал он с усмешкой неребяческой, замеченной, впрочем, только Мурат-шейхом, и пошел с сестричкой прочь от щедрых, ласковых биев. В девятикрылой юрте опять словно уснули, так в ней стало тихо. Никто больше не притронулся к мясу. Была прочитана патия — послеобеденная молитва — и убран дастархан. Затем бии вновь вытянули ноги и улеглись на бок. Началось чаепитие. Рыскул-бий сказал, красиво держа в тонких пальцах тонкую пиалу: — Не идут из головы эти безродные… не помнящие родства… словно они не от матери, от суки… — Вы этих детей хорошо знаете, почтенные, знатные, родовитые мои… — сказал неожиданно Мурат-шейх. — Эта пара копытец — все, что осталось от семьи табунщика Данияра из рода ябы, из тех ябинцев, которые жили среди мангытов. (Убайдулла-бий редкобородый прищурил глаз, припоминая.) Было их пятеро братьев. В годину белых пяток расшвыряло. Младший, Кудияр, ушел в Хорезм с мангытскими табунами. Один в Бухару, другой в Китай, третий увяз в плену у джунгар. Данияр пошел с нами, отца-мать не уберег, сестры стали безгласными кочергами у чужих очагов… Этот мальчик родился в самый несчастный час. Желая семье лучшей доли, я дал новорожденному имя — Благополучие. Семнадцать лет как он носит свое имя, а оно смеется над ним все громче. Девочку эту, да будет вам ведомо, вырастил он, брат. Едва ее отняли от материнской груди, как не стало у них ни матери, ни отца. В один день задушила обоих чума. Перед родами бедная мать попросила яблочка… Я и дал новорожденной имя — Цветок Яблони, на добрую память матери. Но помнит ли девочка свою мать? — Не знаю, не знаю, — проговорил Есим-бий с презрительным смешком, — как это мог аллах… сотворить глупца, который пе помнит своего рода? О аллах… хвала аллаху… Другие бии промолчали. Еще раз попытался Мурат-шейх взболтать сливки, озаботить дорогих гостей тем, что заботило их только на словах. — Иссушаются наши силы, как хлебное поле без воды… — говорил шейх. — Мы — народ, обманутый трижды и семижды. Кто нас не водил за нос — какой хан, какой царь? Рты наши обожжены ложными обещаниями, которые мы испили и жаждем еще испить. Господи, помилуй… Всех наших потомков ждет участь этого юноши, забывшего свой род! Мы у самого края пропасти, у самого края. Еще один толчок в спину — и нам конец. Имя наше забудется — каракалпак… Вии исподволь переглядывались, прихлебывая чай, словно подстерегая друг друга. Но лица были величаво скучны, скорбно унылы. Этих речей бии наслушались. Оразан-батыр говаривал и покрепче, но с ним и не связывались. От греха подальше — самое милое дело. — Гаип-хан, потомок великих… — продолжал Мурат-шейх. — Он в жару не потеет, в холод не мерзнет. Вы его уроки знаете наизусть. Сунулся я к нему, получил урок памятный. Бии уткнулись носами в пиалы, скрывая совсем невинное и безобидное злорадство: что было у шейха с Гаип-ханом, они знали в подробностях… Мурат-шейх лишь вздохнул печально. — Перешагнуть хана — перешагнуть бога. Но выбора у нас нет. Нам нашу недолю поднимать самим. — Слишком большой груз валите на наши чахлые плечи, шейх мой, — сказал Убайдулла-бий, касаясь тремя пальцами реденькой бороды. — Я ли валю, бии мой? Разве мое имя — Абулхаир? Всем вам известно: хан Абулхаир от великих щедрот своих дал нам право на большую караванную дорогу. Ума не приложу, что же это за право? Взимаем с купцов пошлину и несем ее в бездонную мошну Абулхаира. Гаип-хан только облизывается, как гиена у логова льва. Рыскул-бий поднял мутные старческие глаза. — Это не ново. Знаем мы ханскую щедрость спокон века. Еще Тауке-хан отдал нам земли у Актау, в верховье Сырдарьи, и то же самое право на караванные пути. Встали мы на перекрестке у Дербента и были кочергой в руках у истинного хозяина. Мы горели в огне, а он загребал нами огонь да грелся. И ныне так, и будет так. Поэтому у нас столько врагов. Кажется, Давлетбай-бий (он, пожалуй, рассудительней других) сказал, однако, что не все казахи одинаковы. Одно — разбойники Абулхаира, другое — такие светлые души, как Айгара-бий и ему подобные, добрые соседи, которые-так памятно помогли в годину белых пяток, почитали каракалпаков за родных. Слабое утешение. — А как у нас с русскими пленными? — вдруг сказал Есим-бий. — И в этом деле мы — кочерга… Сказал и поперхнулся, закашлялся с досады, потому что это были слова Оразан-батыра и выговорились они сами собой, такая в них была колдовская сила. Бии заерзали на своих местах. — Русские пленные — наша великая честь, — сказал Давлетбай-бий, выпячивая бороду с проседью, — И уж если мы кочерга, так пусть она в огне не горит и не плавится, хоть и брызжут с нее и шипят в огне слезы. — Аминь, — сказал Мурат-шейх невольно. И повесил голову, засмеялся в душе: вот и все, что он сумел. Кончается чаепитие — иссякает совет. Одна надежда, что чаепитие продлится… С тоской смотрел Мурат-шейх на гороподобный одинокий дуб вдали и думал, как в день прощанья с Оразан-батыром: сколько еще суждено жить? скоро ли призовет господь на неотвратимый суд? Как холодно, пронзительно холодно на земле в этот паляще знойный день. Неожиданно приехал Пулат-есаул от Гаип-хана, вызвал шейха, не слезая с коня. Шейх поспешил на зов. Милостивый хан не запамятовал того, что обещал. Хан назначил день: пятницу. Пулат-есаул осклабился любезно-насмешливо и ускакал. Мурат-шейх вернулся в юрту и поведал биям, чего все же добился от Гаип-хана. Хотел порадовать, а вышло так, что напугал. Бии с оторопью смотрели на шейха, стараясь побыстрей смекнуть, в чем же тут каверза. А потом схватились друг с другом, заспорили с такой яростью, что пес у двери вскочил и попятился от своих костей. У всех биев оказался на примете свой джигит, лучший, самый достойный опеки и покровительства Гаип-хана. Немощный, мутноглазый Рыскул-бий кричал и кричал: Есенгсльды, сын Байкошкар-бия, Есенгель-ды! И, конечно, юноша этот был из рода Рыскул-бия. Тщетно Мурат-шейх увещевал спорящих: — Кроим платье для еще не рожденного… Будут мужчины — будут женщины родить. Важно вырастить! Наши дети росли в страхе и трепете. Суть в том, кого мы вырастили, почтенные мои. Его слушали с сомненьем, подозрительно щурясь. Никто не назвал имени Мамана, сына батыра. И в который раз подумал Мурат-шейх про немолодых, повидавших жизнь, важных людей, созванных им на совет: кто вы, бии? Нет в вас и в помине ни крови, ни мозгов Оразан-батыра. Заняты все вы и наяву и во сне самими собой, своим родовым уделом. А дети ваши, сыновья? Чего от них ждать? Вечером, когда бии разъехались, Мурат-шейх призвал Мамана, спросил: — Ты слышал? Где ты был? Маман весь день был за стенкой юрты, у ее оголенных задних крыльев, в двух шагах от шейха. Ответил сквозь зубы, нравно: — Кто такой Есенгельды? Мгновенно разнесся слух но аулу: в пятницу испытание, состязание; будут смотреть в зубы и гонять под седлом, как коней, всех — от пятнадцати до двадцати пяти лет. Кто выдержит, не струсит, не растеряется, станет со временем большим бием. Сироты всполошились. Пискля Бектемир не находил себе места. — Вот если б мне было пятнадцать… — твердил он, картавя оттого, что во рту каталась горошина. Задумались и старшие, Аманлык и его правая рука Аллаяр. Хо-о! Птица счастья садится на голову человека по воле случая… Вдруг сядет! Конечно, они не учены, как Маман, но, ходя по милостыню, бывали всюду, видали все на свете, а наслышались и того больше. Что знает в самом деле об истинной жизни и истинной правде балованный барчук в сравнении с бездомным голопузым нищим? О, если б такая удача, — заметил бы их хан, отличил бы, наградил бы… А потом вдруг разом все остыли после того, как Аманлык, рассмеявшись, сказал: — Олухи мы, олухи… Разве это для нищих? Видели вы что-либо на свете, что было бы для нищих? |
||
|