"Каракалпак - Намэ" - читать интересную книгу автора (Каипбергенов Тулепберген)

9

Шестеро нас, рожденных от одного отца и одной матери. Четыре брата и две сестры. У каждого свой нрав, свои привычки и причуды. Но, однако же, при всей разности можно сказать, что они — пятеро младших — гораздо больше схожи меж собой, а я — старший — вроде бы наособицу. Не только мне это кажется. Они сами так говорят: «Ты какой-то другой. Воспитали тебя, что ли, иначе?» И действительно, разница, по всей видимости, именно в воспитании.

Я — первенец у матери с отцом, первый внук у бабушки с дедушкой, которые стали как бы «старшими родителями» моими. Под перекрестным вниманием четырех родителей я и воспитывался. У каждого из четырех что-то перенимал. Собственно говоря, от младших братьев и сестер тем, вероятно, и отличаюсь, что в большей мере, чем они, являюсь воспитанником бабушки и дедушки, я дольше прожил с ними, застал время, когда они — бабушка с дедушкой — были еще людьми отнюдь не старыми, а всего лишь пожилыми.

Мой дедушка Хакимнияз, или, как его звали все домочадцы, просто Хаким, не отличал алиф от черточки,[20] но тем не менее всегда был в курсе последних событий, быстро улавливал любые веяния времени. И вообще тянулся ко всему передовому, прогрессивному. Бабушка Бибизада, напротив, свято блюла заветы старины и всяческих нововведений не одобряла. Словом, люди они были, как ныне принято выражаться, диаметрально противоположные. Но…

Но никогда не ссорились. Жили дружно на удивление. Я не припомню случая, чтобы один из них хоть раз повысил голос на другого.

Бабушка Бибизада была набожна и молчалива. Изредка, под настроение, она могла разговориться и тогда рассказывала множество различных сказок, легенд, притч и невероятных случаев, но все они непременно завершались повествованием о «каре божьей», о наказании, которое Аллах послал грешнику, при этом «кара» была порой столь суровой, что даже дедушка (отнюдь не атеист) и мои мать с отцом (тоже верующие) приходили в замешательство и мрачнели. Во время бабушкиных рассказов создавалось впечатление, что в помещении сразу становится темно, будто задернули занавески или опустили полог юрты.

Помнится, поступив в школу и узнав кое-какие сведения о пользе наук и вреде религии, я искренне постарался просветить бабушку. Но она упорно не желала прислушиваться к доводам ученых. Она говорила, что каждый — сам себе голова, каждый в одиночку родится, в одиночку и помрет, каждый один раз на свете живет и сам перед богом отвечать будет. А потому никто ей не указчик, сама знает, что делает.

До самой смерти, а умерла она в 1945 году, бабушка не пропускала ни одной молитвы, пять раз на день творила намаз, даже когда болела и еле двигала руками. За всю жизнь ни разу не отведала вкуса картошки, ни к единому клубню даже губами не притронулась, поскольку считала, что это не «еда предков». Уж какая голодуха была в войну и в первые послевоенные годы, но и тогда она не прикасалась к картошке, а зачастую в доме ничего другого на обед не было.

Да, в вере своей она была крепка, хоть и прожила из-за этого всю жизнь словно в одиночестве. Рядом с мужем, среди детей и внуков, но в духовном одиночестве.

А вот дедушка — человек компанейский и сугубо мирской, — напротив, даже оставаясь один, все равно был как бы среди людей. В юности, когда ему было лет 18, он много раз видел Бердаха.

С тех пор и до старости многие стихи поэта помнил наизусть. Особенно любил дастан Бердаха «Айдос-баба» и часто по памяти читал песни из этого дастана. Бий Айдос вообще был его любимым героем, к тому же он доводился предком нашему роду, и поэтому дедушка никогда не звал его Айдос-бием, а только Айдос-баба (то есть дед Айдос). Когда перед войной и особенно сразу после нее начали в народе распространяться и насаждаться мнения, что этот легендарный бий каракалпаков был ставленником Хивы и чуть ли не предателем своего народа, когда эти высказывания проникли в школьные учебники, а издательство опубликовало дастан Бердаха в таком виде, что из него тоже вроде бы следовало, будто Айдос был предателем, дедушка мой страшно возмущался. Он буквально пылал от ярости. Он кричал: «Какой безмозглый обалдуй так перековеркал известный дастан?! Откуда взял он эти подлые слова? Ведь вот же, вот как это звучит! Вот как слышал я эти стихи из уст самого Бердаха!» И читал. Читал наизусть сотни строк. И, слушая, его ровесники — аксакалы нашего аула кивали головами и говорили: «Да, да, ты прав, Хакимнияз».

По обычаю, мы — старый и малый, дед с внуком — спали рядом. Я любил слушать его рассказы, а оп любил, когда я почесываю ему спину. Почесываю — говорит. Прекращаю — замолкает. А мне страсть как интересно было узнать все эти предания, легенды, случаи из жизни и просто забавные или поучительные истории. Я даже не знаю, впрямь ли он до старости помнил уйму всякой всячины или на ходу что-то сочинял. Да это и неважно. Важно, что рассказывать он был мастак. Вот я и чешу ему спину, аж до того, бывало, что рука занемеет.

А еще иногда по ночам мы вместе сторожили поле или бахчу. Увлекшись разговорами, просиживали до утра и только утром замечали, что дыни, которые мы столь неусыпно охраняли, благополучно украдены или поклеваны сороками, обгрызены собаками и шакалами. Увидев случившийся за ночь разор, дедушка впадал в страшное уныние, он не кричал, не бранился, а молча сидел, покачиваясь из стороны в сторону, тихо страдальчески мычал и равномерно почесывал спину серпом (или что там было у него в руках). Я же, чувствуя и свою вину, бегал и прыгал вокруг, словно ягненок на привязи. Что-то кричал, махал руками, старался отвлечь его от тяжких дум и успокоить. Но все напрасно. Единственное спасение было — это если, на наше счастье, но дороге мимо бахчи кто-нибудь проходил или проезжал. Тут дедушка непременно шел навстречу путнику и, первым делом извинившись, просил щепотку табаку, хоть всегда имел при себе полный рожок насыбая.[21]

Если у путника табака не оказывалось, дедушка угощал его своим насыбаем. Собственно говоря, просьба табака была для аульчан своеобразным паролем, или, лучше сказать, условным приглашением к беседе. Когда разговор завязывался, то и мне разрешалось при нем присутствовать, не вмешиваясь конечно, потому что мальчикам непозволительно встревать, когда говорят взрослые.

Вообще любой беседе дедушка отдавался целиком. Разговоры он считал одним из главнейших дел и ни на что другое не отвлекался, а там хоть буря, хоть потоп — все неважно, все второстепенно. Ну, потоп не потоп, а вот поливное поле во время таких бесед, случалось, заливало с краями. Но, залезая в воду по колено, дедушка успокаивал не то меня, не то себя: «Ничего, ничего, не так уж страшно. Воду мы сейчас спустим в какую-нибудь низину. А вот такого обходительного и умного человека, как этот, не так-то легко найти. Такого ведь раз в год встретишь».

Однако встречал он их чуть ли не раз в день, и то, что попадались ему сплошь интересные и умные люди, зависело, как я теперь полагаю, не столько от собеседников дедушки, сколько от него самого. При нем почему-то каждый встречный становился разговорчивым и радушным.


Предание, которое я слушал, пока поле затопляла вода. Жестокий и ненасытный Чингисхан, покорив сто стран и разорив тысячу городов, подошел к границам царства Киеу-Урус. Тут его встретили глубокие снега, сильная метель, и трескучие морозы. Потому он вынужден был остановиться. Слезли с копей всадники, опустились на землю воины. Все обрадовались передышке, и только кровожадный хан тосковал, угнетала его тишина, слух его тешили только звон сабель и стоны умирающих. Он думал день, думал два, а на третий велел оповестить всех воинов, что он одарит золотом размером с конскую голову того, кто сделает ледяного человека. Ханские глашатаи быстро разнесли эту весть по туменам.[22] С утра все в войске Чингисхана принялись делать ледяных людей. Одни лепили их из снега, а потом обливали водой. Другие вырубали фигуры из кусков льда. Скоро хапу доложили, что сделаны тысячи ледяных людей. Хан сел на своего коня и поехал по снежному полю. Он подъезжал к снежным и ледяным изваяниям, каждое рубил саблей и, ничего не говоря, ехал дальше, только становился при этом все мрачнее и мрачнее. Наконец, изрубив всех ледяных людей и почернев, как грозовая туча, вернулся в свою ханскую юрту.

Среди воинов Чингисхана был и один молодой джигит, при котором находился его престарелый отец. Отец джигита был мудрым аксакалом, который многое повидал на своем веку, а потому мог читать мысли людей. И по лицу грозного хана он понял, что тот хотел увидеть не ледяное изваяние, а заживо замороженного человека. Разгадав желание Чингисхана, старый отец решил пожертвовать собой, чтобы сделать богатым сына. Ведь сам он всю жизнь бедствовал и, как каждый бедняк, ждал чуда, которое позволит вмиг превратиться из нищего в бая. И вот это чудо само в руки просится. Пошел он к сыну своему и говорит:

— Сын мой, мы с тобой из рода оборванцев. И дед твой, и прадед, и все предки до седьмого колена ни разу в жизни не могли наесться досыта. Семь поколений жили ожиданием счастливого случая. И вот он выпал тебе. Теперь семь поколений твоих и моих потомков не будут знать, что такое нужда.

Сын удивился и спросил:

— Отец, откуда же это счастье? В чем оно?

— Твое счастье в моей смерти, — сказал аксакал и, увидев, что сын замахал руками и заслонил лицо ладонями, словно прячась от ужаса, твердо добавил: — Слушай и не возражай. Поступай так, как я тебе велю, и все будет хорошо. Ночью мы выйдем из юрты. Я стану на морозе, а ты будешь носить воду и обливать ею меня до тех пор, пока тело мое не затвердеет как лед. После этого иди к хану и говори, что ты понял его веление и исполнил это веление так, как он сам того хотел.

— Но, отец мой, — зашептал в испуге молодой джигит, — ведь то, что ты предлагаешь, — это страшный грех. Это убийство. И даже хуже — отцеубийство. Я не могу этого сделать.

— Ты должен так поступить, — настаивает старик. — Ты должен так поступить ради себя, ради твоих детей и моих внуков и ради меня самого. Да, и ради меня. Дни моей жизни уже на исходе. Я уже прожил срок, отпущенный мне богом, и не сегодня, так завтра все равно умру. Но умру бесполезно и бесславно. Ведь у тебя нет даже денег для моих похорон, и люди будут смеяться и над тобой, нищим, и над моим бедным трупом. А если ты поступишь, как я тебе велю, то исполнишь прихоть самого великого хана и заслужишь обещанную награду, а может быть, и его милость. Кусок золота величиной с конскую голову и ханская милость сразу сделают тебя уважаемым человеком. Л отец уважаемого человека и погребен будет с почестями. Наконец-то, хоть после смерти, я прокачусь на плечах сотников и тысячников, которые понесут погребальные носилки.

Сын противился отцу, но недолго. Желание разбогатеть и прославиться взяло верх в его душе. К тому же и отец настаивал.

Итак, ночью джигит обливает водой своего отца, стоящего на морозе, и, когда тот превращается в ледяного истукана, сын идет к Чингисхану и сообщает, что выполнил его ханскую волю и сделал ледяного человека. Хан снова садится на коня и едет взглянуть на работу своего джигита. Подъезжает и видит, что все исполнено так, как сам он втайне хотел. Вынимает саблю и со всего плеча рубит. Тело распадается на две части, но даже кровь застыла и потому не окрасила снег.

— Хвалю тебя, — говорит хан джигиту. — Ты верно понял мой приказ и быстро выполнил его. Ты достоин награды. Эй, принесите сюда кусок золота величиной с конскую голову!

Джигит радостно улыбается, ожидая заслуженной награды, а в это время хан спрашивает:

— А кто был этот человек?

— Это был мой отец, — отвечает джигит.

— Эй, — кричит хан, — разрубите эту мразь пополам, я не хочу об него свою саблю тупить.

— За что? — взмолился джигит. — Я же исполнил твою волю.

— Мою волю?! — взревел Чингисхан. — Я ждал, что кто-нибудь из смекалистых воинов поймет, что нужно поймать уруса и его заморозить. Я хотел наградить того сообразительного батыра, потому что он возбудил бы у других жажду крови и мои тумены вместо того, чтоб сидеть здесь по уши в снегах, сами стали бы рваться в бой с людьми этой стылой страны. А ты, гниль вонючая, ради куска золота с конскую голову умертвил собственного отца. А завтра за кусок золота с кулак рад будешь и мне всадить нож в спину. Рубите его!

И десять батыров из свиты хана враз взмахнули саблями, и разлетелось тело джигита на сто кусков, и лишь кровавое пятно осталось на снегу.

— Из какого народа был этот отцеубийца? — спрашивает хан.

— Из черношапочников он, — отвечают тысячники.

— Сейчас же перебить всех чериошапочников в моем войске! — приказывает жестокий Чингисхан.

И через час во всем его воинстве не осталось ни единого каракалпака.


— Как же так? — спрашиваю я дедушку. — Неужели этот джигит был нашим предком?

— Не горюй, — утешает дедушка. — И знай, Тулек, что у любой беды есть и своя польза. Во-первых, тот джигит никому из сегодняшних каракалпаков прапра-прадедом не доводится, потому что не успел оставить он потомство. И нет в нашем народе никого, кто захотел бы так же, как он, поступить со своим отцом. А во-вторых, то, что Чингисхан велел перебить всех черношапочников в своем войске, прежде чем идти на Киеу-Урус, очень помогло потом нашему Маман-бию. Когда Маман-бий приехал в Пытырбур просить, чтобы приняли каракалпаков в российское подданство, тогда царица урусов велела своим визирям и книгочеям проверить, не было ли каракалпаков среди тех, кто поднимал оружие против ее страны. И визири с книгочеями ответили, что ни один из каракалпаков никогда не воевал против урусов.


Предание, которое я слушал, пока собаки грызли дыни. Жестокосердый и свирепый повелитель Востока Хромой Тимур имел такое обыкновение: решив напасть на какую-либо страну, сначала посылал сотню воинов, чтобы они из той страны привели ему нескольких пленников. Плененных людей он сперва расспрашивал обо всем, что его интересовало, потом пытал жестоко и в конце концов казнил лютой казнью. Так Хромой Тимур испытывал дух того народа, который он намеревался покорить.

И вот однажды повелитель Востока задумал покорить землю урусов. Нукеры привели ему восемь мужчин. Это были люди, жившие в доме подле самой границы: старик отец и семеро его сыновей. Когда Хромой Тимур узнал об этом, то тут же повелел умертвить старика отца, но сыновья в один голос попросили:

— Не трогай его, убей любого из пас. Тимур удивился, но сказал:

— Будь по-вашему, я казню одного из вас. Кого? Выберу сам.

Хан приказывает всех пленных посадить в зиндан, каждого отдельно, и связать.

Через день хан, прихватив с собой одного из воинов, спускается в зиндан. Заходит к старшему сыну, хватает его за бороду, поднимает голову и приказывает воину:

— Режь!

Как только воин поднес кинжал к горлу старшего сына, хан остановил его и приказывает:

— А ну, сын уруса, говори свою последнюю просьбу.

Старший сын глядит прямо в глаза Хромому хану и говорит:

— Об одном прошу, не отступайся от своего слова. Коли обещал пощадить отца, то пощади. Все. А теперь режь.

Тимур разжал пальцы, пнул хромой ногой старшего сына уруса и вышел. Потом он зашел к другому сыну уруса и тоже, когда воин уже поднес нож к горлу пленника, спросил осужденного:

— Готов ли ты умереть за отца своего? Чего просишь перед смертью?

И другой сын тоже ответил:

— Готов умереть за отца, а прошу одного: не отступайся от своего слова. Коли обещал пощадить старика отца, пощади.

Тамерлан — к третьему сыну. Но и тот ответил так же. Он — к четвертому, к пятому… Наконец — к самому младшему. Тот мальчик совсем. Кму бы жить да жить, но тоже ни о чем не просит, лишь об одном:

— Возьми мою жизнь, но пощади отца.

Хромой Тимур — сам не свой от злобы и печали. Долго он думал и наконец сказал своим воинам:

— Мы не будем покорять землю урусов. Чтобы победить этот народ, его надо уничтожить до последнего. Иначе сыновья всегда будут мстить за своих отцов. Опасно идти в поход на эту страну.

Люди рассказывают, что воин, который вместе с ханом спускался в зиндан и подносил нож к горлу пленников, был черношапочник. Потом он вроде бы сбежал от хана и, добравшись до своих, рассказал обо всем, что видел и слышал.

И очень может быть, что рассказ того черношапочника дошел не только до ушей, но и до сердец его сородичей. Неспроста же каракалпаки всегда хотели соединиться с урусами.

* * *

Была у дедушки еще одна страсть: он любил созывать гостей, чаще всего своих сверстников стариков. Собирал их не по праздникам или дням семейных торжеств (то есть и по праздникам тоже), а в самые что ни на есть обыденные дни, в самые что ни на есть будни.

Если кого-то из домочадцев начинали раздражать столь частые и ничем не обоснованные визиты дедушкиных друзей, если кто-то принимался вздыхать и сетовать, выражая свое недовольство («Опять… Ну сколько можно?.. Нашел время»), то дедушка одергивал ворчуна:

— Не говори так. Запомни: гость — честь для хозяина.

Если недовольным оказывался кто-то из нас, внуков, то он растолковывал:

— В других краях есть высокие горы, и там, если человек хочет увидеть что-то кроме клочка земли, на котором живет, он должен непременно перейти через гору. У нас же земля ровная. Самая большая возвышенность, через которую людям приходится переступать, — это порог дома. Вот и ходят люди друг к другу в гости, когда хотят узнать нечто большее, чем клочок, на котором они живут.

Иногда дедово неуемное гостеприимство начинало беспокоить моего отца, но чаще — бабушку. И надо сказать, что им было о чем беспокоиться. Ведь гостей полагается угощать. А наше семейство, становившееся с годами все многочисленнее, постоянно, сколько помню, жило если и не впроголодь, то и не сытно — это уж точно. Ведь и перед войной в аулах с едой было туговато, а уж о войне и первом послевоенном времени и говорить не приходится. Но даже откровенные замечания, что лучше подумать о себе и внуках, чем гостей потчевать, не могли смутить дедушку. Он всегда находил слова, которые убеждали мою религиозную и суеверную бабушку. Ну, например, такие:

— Гость — посланец божий. А бог знает, что делает. Уже за сорок дней до того, как гость переступит порог какого-нибудь дома, Аллах посылает в этот дом все, что нужно для угощения, и, значит, этот дар господень предназначен не нам, а гостям. Разве ты этого не знаешь?

— Знать-то знаю, — отвечала бабушка, — но ведь в наш дом в последние сорок дней Аллах ничего не посылал.

— Как же не посылал? — удивленно восклицал дедушка. — А джугару мы собрали. Это ли не дар божий?

— А сколько мы ее собрали? — стояла на своем бабушка. — Сколько? Тут самим хватит ли, нет — сказать трудно.

— Сколько б ни собрали, — не унимался он, — там и то, что на гостей рассчитано. А иначе урожай был бы еще меньше или и вовсе бы не уродилась джугара. Разве не бывало такого, что джугара вовсе не родится?

А вот мать моя никогда с дедом из-за гостей не спорила просто потому, что она тоже очень любила принимать людей в доме.

Вообще моя мать больше была похожа на дедушку, а отец — на бабушку. Вернее, даже так: отец унаследовал от бабушки молчаливость и внутреннюю сосредоточенность, а от дедушки — покладистость. Мать же походила на дедушку Хакимнияза общительностью и любознательностью, а суровостью и строгостью — на бабушку Бибизаду.

Можно даже сказать, что у матери моей склонность к общению была сильнее, чем у дедушки. Он-то отдыхал с гостями, сидел с ними за дастарханом, а она, вернувшись с поля (возвращалась с работы, аж покачиваясь от усталости}, принималась за домашние хлопоты, убирала дом и двор и прислуживала гостям. И никогда при этом не бывала мрачной или хмурой, всегда радушно улыбалась людям.

В этих хлопотах первым помощником матери был, конечно, я, что и понятно — все-таки старший из детей. Главной моей обязанностью было поддерживать огонь в очаге. Топили мы соломой. Не только с дровами, но и с хворостом в наших краях всегда было трудновато, а в войну и сразу после нее — особенно. Вскипятить котел или хотя бы чайник на соломе — мука мученическая. Она моментально вспыхивала и тут же прогорала. Свету много, тепла — никакого, и еще после вспышки целый ворох золы, которую только успевай разгребать. Приходилось беспрестанно подкладывать топливо в огонь и шуровать кочергой. Руки мои не знали покоя и к вечеру прямо-таки отваливались от усталости. А к вечеру как раз и начинались разговоры, рассказы, притчи и легенды аксакалов. До этого они лишь пили чай и обменивались любезностями. И вот порой заведет гость неторопливый рассказ, а я, слушая, начинаю клевать носом, глаза слипаются сами собой. Тогда мать легоиько ущипнет меня и прикажет тихим, но строгим шепотом: «Слушай, что люди говорят». Я встряхиваюсь и продолжаю слушать, но сон вновь одолевает. Тогда она ущипнет посильнее и опять тихо и сурово скажет: «Слушай людей». А назавтра непременно спросит, что я понял, что запомнил из рассказов гостей. И если начну путаться и запинаться, то не миновать мне упреков, а то и подзатыльника.

Мать была женщиной находчивой и сообразительной, мастерица отгадывать загадки, давать моментальные остроумные ответы на самые каверзные вопросы, вообще за словом в сундук не лазила. За это ее уважали и ценили в ауле, с удовольствием приглашали на всяческие вечеринки, той, собрания и посиделки. Она же неизменно была и «кыз женге» — «снохой девушек».

По старинному обычаю, парни и девушки должны встречаться, знакомиться и выбирать себе будущих спутников не где попало, а на особых посиделках в одном из домов аула. Девушек должна возглавлять молодая замужняя женщина — «кыз жснге», а парней, соответственно, молодой женатый мужчина, как правило остроумный и компанейский «джигит агасы» — «брат парней».

Собирались на чаепитие за дастарханом, но вовсе не для чаепития, а чтобы лучше узнать друг друга. В таких посиделках было одно непреложное условие: весь вечер нельзя менять положение: как сел, войдя в дом, так и сиди до самого конца, не ерзай и не переваливайся с боку на бок. Этим, во-первых, проверялись выносливость и терпеливость — черты характера, чрезвычайно важные для аульчан. А во-вторых, это заставляло человека сразу принимать наиболее естественное для него положение, а не какую-нибудь картинную позу.

На посиделках устраивались различные словесные игры: решение загадок, состязания в острословии и стихосложении. Каждый обязан был проявить свои способности, показать, на что он горазд. Но никто не стремился выставиться напоказ, задеть или оскорбить другого (даже во время состязания в острословии), напротив, одним из главных достоинств считалось умение вести себя скромно, вежливо, учтиво.

Мать часто брала меня на такие посиделки. Порой они затягивались до полуночи, а то и до утра, и если я начинал дремать, то она опять же щипала меня тихонько и приговаривала: «Не спи, слушай, что люди говорят». И я старался слушать как можно внимательнее, поскольку знал, что завтра, улучив минуту, она непременно расспросит меня о сегодняшних загадках, шутках и стихах и очень рассердится, если я, не дай бог, что-нибудь забуду или напутаю.

Она заставляла меня все запоминать, но в то же время и предупреждала строго: «Если хоть кому-нибудь расскажешь о секретах девушек, которые делятся со мной своими тайнами, то смотри, не избежать тебе трепки, по спине палка попляшет». И я верил, что это не пустая угроза — мать всегда была хозяйкой своих слов.

Наше семейство отличалось радушием, гостеприимством и чистотой дома. Мать обычно говорила:

— Многодетная семья должна всегда держать дом в порядке и прибранным.

Она успевала убраться не только в доме, но и почистить все вокруг дома шагов на двадцать — двадцать пять. И вот среди этой чистоты дедушка к вечеру садился перед воротами в ожидании гостей. И так ежедневно.

Теперь я понимаю, что дедушка и мать стремились дать нам, их детям и внукам, не только домашнее, но еще и аульпое воспитание. А через рассказы аксакалов познакомить еще и с миром, лежащим за пределами аула. Хоть мельком, но познакомить. Они оба старались, чтобы мы выросли воспитанными людьми.

* * *

Родители мои были безграмотными. Впрочем, какое-то время они занимались в ликбезе и с грехом пополам выучились писать латинскими буквами[23] собственные имена: «Kaipbergen» и «Gulhan». Но, кроме собственных имен, ничего писать они не могли, а читать и вовсе не научились. Видимо, безграмотность виной тому, что отец, человек толковый и деятельный, так и не сумел подняться выше звания колхозного звеньевого. Мать же посещала курсы механизаторов. Читать не могла, но учила все наизусть. Во время войны она была в колхозе известной трактористкой. В последние годы жизни они оба и верить не хотели, будто когда-то умели расписываться латинскими буквами — забылась грамота. А вот если возле дома затарахтит трактор, то мать, прислушавшись, безошибочно определяла, какие неполадки в двигателе этого трактора.

Я не помню, чтобы в детстве или юности у меня с отцом были какие-либо разногласия. При всей разности характеров мы отлично уживались друг с другом. Он, в свою очередь, никогда не ссорился со своим отцом, то есть с моим дедушкой. Поэтому для меня были полной неожиданностью слова, сказанные дедушкой вроде бы и ненароком, но в то же время сказанные так, что я должен был их услышать и запомнить. Я и запомнил их на всю жизнь.

А слова вот какие:

— Когда я повзрослел, мой отец, а твой прадед, Тулек, подозвал меня однажды и говорит: «Сын мой, мы вроде как перестаем понимать друг друга». Я удивился, но перечить не стал. А потом уже и я сказал своему сыну, твоему, значит, отцу: «Мы почему-то перестаем друг друга понимать». Что поделаешь?.. Пройдет срок, и ты от своего отца услышишь то же. Пройдет срок, и ты своему сыну скажешь то же.

И вправду, когда я достиг совершеннолетия, мой отец Каипберген сказал мне: «Тулепберген, что-то мы начинаем не понимать друг друга. Какой-то ты становишься непонятный мне».

Ныне достигли совершеннолетия мои дети, и все чаще они кажутся мне непонятными, хотя слов, сказанных дедушкой отцу и отцом мне, я своим сыновьям еще не произнес. Неужто проблема отцов и детей вечная? Выходит, что так. Может, в том и состоит развитие человечества, что потомки понимают мир иначе, чем предки?

* * *

…Когда я родился, моему отцу шел двадцать первый год, а матери — девятнадцатый. Я стал их первенцем, их первой родительской гордостью, но они были еще молоды и неопытны. Потому воспитывали меня в основном бабушка и дедушка.

Дедушка советовал:«Не приставай к плачущему. Не спрашивай, чего это он плачет. Зачем лишний раз напоминать человеку о его горе. Захочет — сам расскажет. Лучше спроси у смеющегося, чему это он смеется. Пусть человек лишний раз поделится радостью».

Бабушка поучала:«Если найдешь чужую вещь, то не бери, а крикни три раза: я нашел то-то и то-то! Сыщется хозяин — верни. А нет — так отдай первому встречному».

Теперь уж не помню, следовал ли я этим советам в детстве, так что ни похвалиться, ни покаяться не могу. Но с годами почувствовал, что не могу равнодушно видеть чужих слез, у самого сердце сжимается. А от чужой радости сам становлюсь веселее, настроение улучшается. Это не к тому говорю, чтобы покрасоваться: вот, мол, какой я сердобольный и отзывчивый. Нет, я обыкновенный человек, и мне, как каждому, близки и чужие радости, и чужие беды.

Бабушка говорила:«В слове «человек» всегда есть мера твоей любви к другим людям, твоей признательности им».

Дедушка говорил:«Сказать про себя: «Я человек», — значит подумать: «А чем я другим-то полезен?» Кто об этом себя не спрашивает, тот не человеческое дитя, а звереныш».