"Бабушкины россказни" - читать интересную книгу автора (Мельников-Печерский Павел Иванович)Бабушка Прасковья Петровна Печерская кончила жизнь далеко за сотню годов от роду. На старости лет хватила старушка греха на душу — молодилась. Бывало, бабушке все восьмой десяток в доходе. Лет двадцать пять доходил — так и не дошел. Бабушка Прасковья Петровна на самом-то деле была мне прапрабабушкой, да мы все ее бабушкой звали. И это старушке нравилось. Спросишь, бывало: — В котором году родились вы, бабушка? — А вот уж года-то, mon c#339;ur,[1] и не упомню, — ответит. — Да ты считай: покойница матушка принесла меня в самый тот день, как на Охте попа жгли. Привозил того попа в Петербург князь Дундук, а князь Дундук в ту пору был еще некрещеный, и тот поп был у него самый набольший: по-нашему архиерей, по-ихнему, по-калмыцки, чурлама. Он в Петербурге возьми да и помри, а по калмыцкому закону мертвого попа надо жечь. Ну и сожгли. Весь Петербург тогда на Охту высыпал: всякому лестно было поглядеть, как попов жгут. И батюшка с матушкой, дай бог им царство небесное, ездили. Матушку-то в народе и помяли: как приехала домой, так меня и принесла… Так-то, Андрюша!.. Ты знал ли, голубчик, что я недоносок? — Бабушка! да ведь этому больше ста лет.[2] — Полно-ка ты, — заворчит бабушка, — молод еще надо мной смеяться!.. Сто лет!.. Эк что сморозил!.. Перекрести лоб-от, опомнись… Семьдесят восемь либо семьдесят семь — это может статься, а ты уж гляди-ка что махнул!.. Сто годов!.. Прошу покорно!.. И пойдет, бывало, ворчать бабушка, но не надолго: добрая была старушка и меня очень любила. С малолетства был я ее баловнем. Меня, бывало, так и звали: бабушкин внучек да бабушкин внучек. И она очень это любила. Глуха под старость стала и видела плохо, но память сохранила редкую. И, как часто бывает с людьми преклонных лет, хорошо помнила только время молодости. Как начнет, бывало, свои россказни про времена елизаветинские да екатерининские — все до подробности расскажет, а французского погрому не помнила, хоть и вывезли ее из Москвы за пять часов до вступления Наполеона и она, крестясь и глухо рыдая, всю ночь проглядела из подмосковной на страшное зарево славного пожара. — Как же это вы забыли, бабушка, как Наполеон-от в Москву приходил? — спросишь, бывало, ее. — Нет, милый Андрюша, не припомню. Не припомню, родной… И долго жила на Москве, а такого не помню… Да кто он такой был? По прозвищу из чужестранцев, должно-быть? — Француз, бабушка. — Француз!.. Нет, моя радость, такого не помню. И хвастать не хочу. Много ведь французов-то тогда на Москве проживало… Да он кто таков? Танцовщик аль гувернер, может статься? — Император, бабушка. — Император!?. Как так император?.. Какой? — Император французов, бабушка. — Перестань, Андрей!.. Грех над бабушкой смеяться. Господь счастье отнимет… Смотри-ка, что вздумал. Нашел у французов императора!.. А еще учишься!.. Нехорошо… Императоров, mon c#339;ur, во всем свете только двое — наш да еще римский; салтан турецкий тоже в ранге императора состоит, только не совсем, для того, что некрещенный. А у французов, mon c#339;ur, король, roi de France et de Navarre.[3] Да… Как нынешнего-то зовут? Louis seize все еще царствует, аль дофин воцарился? — Эх, бабушка, чего хватилась! Да теперь уж лет пятьдесят, как Людовику головку срубили. — Жалею, очень жалею. Бесподобный был король и к нам всегда был расположен. Mon cousin, князь Свиблов, при нашем резиденте в Париже находился и рассказывал про Louis seize очень много хорошего. "Il ne parle jamais de notre imperatrice, — говаривал mon cousin, — que dans les termes du plus profond respect et de la plus haute estime".[4] Потому и жалею его. Только ведь он был такой миролюбивый; с кем же это он воевал? С гишпанским, полагаю. — Ни с кем, бабушка, не воевал. — Il est tue,[5] — ты сказал. — Tue-то tue. Да не на войне, а на эшафоте. — Послушай, Андрей! Ты, должно быть, мартинист… Нехорошо, милый, очень нехорошо! Уж ты с Лопухиным[6] не знаешься-ли?.. Смотри, mon c#339;ur, не опечаливай бабушку: мало-ль что может случиться! Долго-ль к Шешковскому[7] в лапы попасть?.. А у него, mon pigeonneau,[8] еще милость божия, как только посекут — это еще ничего, примочил арникой и вся недолга, — а неровен час… хуже бывает… Нет, Андрюша, береги ты себя и бабушку не огорчи!.. И об чужестранных королях всегда говори с уважением… И какие ведь ты, в самом деле, несодеянные вещи говоришь: и король-от на эшафоте, и французский-то император в Москву приезжал… Стыдно, mon c#339;ur, беспримерно как стыдно… Постой… постой, Андрюша! Вспомнила, вспомнила… Ты перепутал, радость моя!.. Точно, был на Москве император, только не французский, а римский! Жозефом звали. Видала его, голубчик, видала… На бале у главнокомандующего видела, в Нескучном — у графа Алексея Григорьича Орлова, в Кускове — у Шереметева на празднике… Как теперь на него гляжу: черты такие тонкие, нежные. Только он сохранял самое строгое incognito и завсегда в трактирах да на постоялых дворах приставал. А когда у государыни в Царском Селе находился, проживал в бане. Над баней-то государыня трактирную вывеску велела повесить. Он и поверил, да так и прожил все время в бане и тем свое incognito сохранил… Графом Фалькенштейном прозывался, а ты и прозвище-то ему какое-то несообразное придумал… Наполеон! Что такое Наполеон?.. Таких святых и у католиков нет, не то что у нас, правоверных… Собачья кличка какая-то!.. Нехорошо, мой дружок!.. Будь умник, mon bijou,[9] таких слов не говори, особенно при чужих людях… осудят… Нехорошо… Да… Много испытала в своей жизни покойница-бабушка. До замужества жила в Петербурге, а выходила замуж не очень стара: лет четырнадцати. Была при дворе Елизаветы Петровны и Екатерины второй, жила в Москве во время чумной заразы, в Казани перед пугачевским разгромом, в Нижнем, в Архангельске, в Ярославле, в Киеве и опять по нескольку раз в Москве и Петербурге. Много видела, много слышала, больше того испытала… Что греха таить — смолоду бабушка пошаливала… Да какая-ж молодая, светская женщина в тот век не пошаливала?.. Время было такое… А вот что странно: каждая женщина, в стары ли годы, в нынешнем ли веку, ежели смолоду пошаливает, под старость непременно в ханжество пустится, молебнами да постами молодые грешки поправить бы… За бабушкой не водилось этого. Печать восемнадцатого века неизгладимо сохранилась на ней до самой кончины… Бывало, с грустью, со слезами на тусклых очах глядит на свою иссохшую, желтую руку, вспоминая то время, когда напудренная молодежь любовалась ее прекрасной, пухленькой, белоснежной ручкой… Лет с пятидесяти в зеркало перестала смотреться… Страшно стало постаревшей красавице взглянуть на себя. Но никогда нимало не ханжила. Напротив, от нее от первой узнал я про Вольтерову le sermon des cinquante, про Фоблаза, про la guerre des dieux.[10] Впрочем, в последние годы жизни своей бабушка каждый день до обмороков замаливалась. Сотни по полторы, по две земных поклонов по вечерам на сон грядущий клала… Разыгрывалось тогда в лотерею головинское именье, бабушка взяла три билета, и ей очень хотелось выиграть Воротынец. Об этом-то она и молилась, да так усердно, что каждый раз, бывало, ее без чувств в постель уложат… Лотерея была разыграна, бабушке вынулись пустые, но она верить тому не хотела и по-прежнему молилась до обмороков о богатом Воротынце, об его садах, пристанях, картинных галереях и других богатствах диковинного имения. Много воды утекло с тех пор, как пришлось мне бросить горсть сырого желтого песку на бархатный гроб нежно любившей меня старушки… Я был очень еще молод, когда, бывало, сидя у изразцовой лежанки, где любила греть свои косточки покойница-бабушка, слушал рассказы ее про старые годы. Не мог тогда оценить их: мимо ушей они пролетали, другие тотчас забывались. Но теперь, когда стихли порывы легкомысленной молодости и седина начинает в бороде пробиваться, добрая бабушка, с ее сказаньями, воскресает в памяти, и люди восемнадцатого века встают передо мной, как образы какой-то знакомой, хоть и не прожитой жизни. Блеск протекшей эпохи ослепительно бьет в глаза… Все так величаво, так пышно, широко и обаятельно… Но этот блеск — случайный, внешний. Поднимая заповедную пышную завесу, за которую от пытливых взоров грядущих поколений хоронится восемнадцатый век, видишь душевную пустоту, царствующую над ветреным поколением, что, прыгая, танцуя, шутя и смеясь, с триолетом буриме на устах, врасплох застигнутое смертью, нежданно для него и негаданно вдруг очутилось в сырых и темных могилах… Когда оживают в памяти рассказы милой бабушки и восстают перед душевными очами образы давно почивших дедов, слышатся: и наглый крик временщиков, и таинственный лепет юродивых, и подобострастные речи блюдолизов, и голос вечно живущей правды из-под дурацких колпаков. Слышатся амурный шепот петиметров и метресс, громкие, сочные лобзанья дворовых красавиц, рев медведей, глухие удары арапника, вой собак и сладостные созвучья итальянской музыки. Чудятся баснословные праздники, ледяной дворец Анны Ивановны, маскарад на московских улицах, екатерининский карусель, потемкинский бал, плаванье по Волге с переводом Мармонтеля, блестящая поездка в Тавриду… Все ликовало в тот век!.. И как было не ликовать? То был век богатырей, век, когда юная Россия поборола двух королей-полководцев, две первостепенные державы низвела на степень второклассных, а третью — поделила с соседями… Полтава, Берлин и Чесма, Миних в Турции, Суворов на Альпах, Орлов в Архипелаге и гениальный, неподражаемый, великолепный князь Тавриды,[11] создающий новую Россию из ничего!.. Что за величавые образы, что за блеск, что за слава! Но с этим блеском, с этой славой об руку идут высокомерное полуобразование, раболепство, слитое воедино с наглым чванством, корыстные заботы о кармане, наглая неправда и грубое презрение к простонародью… Но мир вам, деды! Спите покойно до трубы архангельской, спите до дня оправдания!.. Не посмеемся над вашими могилами, как смеялись вы над своими бородатыми дедами!.. I. СЕРГЕЙ МИХАЙЛОВИЧ— Куда как просто живали мы в старину-то, Андрюша. Сравнения нет никакого с нынешними поведениями… Затейное было времечко, раздольное да привольное. Не ломали твои дедушки дворянские головы над всякими науками, зато выхрапку такую задавали по ночам да пообедавши!.. Немного думали, mon pigeonneau, зато много кушали, и оттого здравы и долголетны бывали. А теперь пошли люди тщедушные, и живут не подолгу. А отчего? Мало едят, много думают… Да… Ведь крепкая-то дума кровь портит, mon c#339;ur… Да… А какие здоровенные люди в наше-то время бывали! Генерал-аншефа Михайлу Васильича Пильнева взять… Помнишь, в Ярославле государевым наместником был?.. Он тебя очень ласкать изволил… Как, бывало, ни приедет к нам, тебя на коленки посадит и жалованну табакерку с алмазами даст поиграть… А ты ее один раз и раскокал… Папенька твой за это наместнику серого аргамака отвел, а тебя высек… Нет, постой, mon c#339;ur, — перепутала я, это папеньку твоего за табакерку-то высекли… Так… Точно так — Петрушу, не тебя: ты еще тогда не родился… Так вот Михайла-то Васильич… Истинно был человек, можно чести приписать. Бык, сударь мой, быком… Иначе как на софе не садился, а ежели в бальной зале случится ему сесть, так на трех стульях — меньше нельзя… Породист уж очень был… А когда помер, гробовщик так и ахнул. "Этого барина, говорит, в одном гробе не похоронишь". Косяки в наместничьем доме из дверей выламывали, гроб-от чтоб возможно было вынести… А нынче что за люди?.. Мозгляк на мозгляке — смотреть даже неприятно. А уж простота какая была, Андрюша!.. По чести сказать, ужесть какая простота!.. Хоть бы того же Михайлу Васильича взять! В летнюю пору, бывало, сберутся молодые, иной раз старички, да всю ноченьку напролет и прокуликают. А пили в стары годы, mon c#339;ur, беспримерно — не по-нынешнему. Пропивши ночь, под утро с песнями да с музыкой по улицам — да прямо в рубленый Город. Там у Ильи пророка перед наместничьим домом станут да какой-нибудь полонез и грянут. Разбудят, конечно, Михайлу Васильича, он без парика, в одном шлафроке на балкон и выйдет. — Что вы, пострелы, — крикнет, — с пьяных-то глаз у меня весь Ярославль перебулгачили? Аль под караул захотели? А те ему: И велит Михайла Васильич ключнику наливок корзинку-другую на площадь вынести… И сам выйдет к гулякам, усядется с ними на краю горы, что над Которостью, да до позднего утра и прогуляют. Вот ведь и наместник был и генерал-аншеф, а изрядными людьми не брезговал, как теперь попович какой-нибудь в люди выскочивши… Parvenu,[12] знаешь, этакой, выскочка из подлости… Ух, какой бесподобный был человек Михайла Васильич!.. Ужесть!.. Попробуй-ка нынче, mon bijou, так сделать — в самом деле, пожалуй, под караул угодишь… Как можно сравнивать старые годы с нынешними!.. Гораздо было проще. Опять Сергея Михайлыча взять — Чурилина. Беспримерный был человек, даром что из солдатских детей. Штатский действительный советник, отставной красногорский губернатор, аннинская лента через плечо — персона, значит, немаловажная. Взявши абшид, доживал свой век у нас в Зимогорске… Покойник твой дедушка с драгунами тогда в Зимогорске на винтерквартирах стоял, там и жизнь-то свою скончал, в синодальном Благовещенском монастыре и погребен… Я уж вдовела, у Ванюши жила, когда Сергей-от Михайлыч в Зимогорск на житье переехал… Изрядный был господин, отменного ума, все уважали его и боялись. У кого дело какое случится — ссора ль домашняя, другое ли что — первым долгом к Сергею Михайлычу. И совет даст и помирит, а ежели кто виноват, и пожурит, да, глядя по вине и по человеку, иного и тросточкой… Всякое дело устроить умел… И за то Сергея Михайлыча все как родного отца любили, «дедушкой» звали, а он всем говорил «ты» и каждого «собакой» звал — не из брани, а любя. Все ручку у него целовали, и дамы, даже et demoiselles,[13] а он руку целовал только у преосвященного, с попами в губы целовался. Без спроса Сергея Михайлыча ни единой дворянской свадьбы не бывало, сын ли у кого родится, дочь ли — имени младенцу отец с матерью наречь не смели, спрашивали, какое будет угодно Сергею Михайлычу. И всех сам крестил — любил крестить, дай бог ему царство небесное. Бывало, и у дворян, и у купцов, и у попов — у всех в кумовьях. И что ж ты думаешь, mon c#339;ur, какая из этого неприятность вышла… Подросли крестники да крестницы, хвать — ан по всей Зимогорской губернии ни одной дворянской свадьбы сыграть невозможно: все в духовном родстве, все одного крестного отца дети. Теперь, слыхала я, такого закона уж нет, а тогда очень строго было… Ну, известно которые и повлюблялись друг в дружку, а венчаться не могут. Досталось же тогда крестному батюшке на орехи! Такие поминки сердечному Сергею Михайлычу загибали, что не один, чать, раз икнулось ему на том свете. Делать нечего: стали невест из других губерний брать, а барышень в Москву для замужества возили. С десяток однако ж до того крестными братцами заразились, что с горя да с печали в монастырь пошли… Дуры они были, mon pigeonneau… По моему рассужденью сущие дуры!.. Не могли разве просто любиться?.. Не правда ль, mon bijou?.. А один из крестников с любви али с горя, а думаю, оттого, что в голове сквозная пустота была, в Волге утопился, другой из мушкетона застрелился… Вот что значит крестить-то без пути, Андрюша!.. Поэтому я и не крещу никого… Сохрани господи!.. А все-таки Сергей Михайлыч отменный был человек. Таких людей, радость моя, в нынешнее время сыскать невозможно. В старину-то ведь, mon petit,[14] люди бывали беспримерно лучше, чем теперь… Как можно!.. Что теперь!.. Важности нет. Ужесть как неловко все выделаны, и так темны в свете, такая у всех теснота в голове, что просто умора… Ужесть, просто ужесть!.. Разночинцами какими-то все глядят… Право!.. Беспримерно, как смешны!.. Не так, mon c#339;ur, в наше время живали. Бывало, ни один дворянин лицом в грязь себя не ударит, всяк свою честь бережет строго и с подлой сволочью якшаться — ни за что, бывало, не станет, а теперь… Ох-ох-ох-охо!.. Нынче барин из знатного, родословного рода с мещанином аль с кутейником на одной ноге себя ставит — он, дескать, ученый. Да коли он ученый, так ученость его пущай при нем и остается, никто у него ее не отнимет, — да в дворянский-то круг ему подло-рожденному зачем лезть?.. Место, что ли, ему там?.. Поверь ты мне, mon c#339;ur, ежели какой человек рожден в подлости, будь у него ума палата, с неба звезды хватай, все-таки dans la sociele des gentilshommes[15] быть ему не следует. Дворянство тем роняется, mon cher, l'aristocratie se tombe… Ты это пойми, mon pigeonneau… Нельзя же, mon ami, об этом не подумать. На этом все держится. — Бабушка, да ведь сами вы говорите, что Сергей-от Михайлыч из солдатских детей был… Как же вы у него ручку-то целовали? — Ах, Андрюша, Андрюша! Как ты этого, дружок мой, сообразить не можешь?.. Тут совсем иное… Сергей Михайлыч — штатский действительный советник, отставной губернатор, аннинская лента через плечо, две тысячи душ. Тут уж une autre position dans le monde.[16] Мало ли что! И Меншиков оладьями торговал, и Шафиров в лавке сидел, и Разумовский на клиросе пел, однако ж какими вельможами стали… Тут, mon cher, милость божия, а больше того — la faveur de la cour…[17] Кто взыскан и вознесен, к тому, в какой бы подлости он ни родился, хоть бы от самого последнего холопа, — подлость льнуть не может… Навсегда омыт такой человек от первородного греха подлости рождения… Да… Сергей Михайлыч роду хотя был не шляхетного, однако ж в люди вышел, на службе разбогател, выгодно женился, дослужился до генеральства… А все умом. Отменно умный был человек: во всяком умном человеке умел сыскать себе милостивца. Сначала сам ручки у всех целовал, потом у него стали целовать… Вот это и называется ум… Да, mon c#339;ur, это настоящий ум, не такой, что у нынешних умников проявился… Посмотришь теперь: сам-от медной полушки не стоит, а рыло кверху гнет по-рублевому… Плеточкой бы их, mon petit, — по-старинному, либо кнутиком… На истинную дорогу беспременно бы вышли. А то смотреть даже неприятно. А стал Сергей Михайлыч в люди выходить после женитьбы. А женился в пугачовское замешательство, он в ту пору был в Чернорецке воеводой… Когда злодеи на его город нагрянули, задал он, сердечный, тягу… В лесу схоронился и царску казну с собой захватил, опричь медных гривен да пятаков сибирского дела — большущие были монеты — из гривны-то порядочную кастрюлечку можно было сделать… А нынче — поневоле вздохнешь да поропщешь иной раз — и денег-то таких не стало — перевелись… Все-то измельчало, все-то, mon c#339;ur, измалодушествовалось… Прежние-то люди какие здоровенные были — пни дубовые, а нонешни — хлысты вербовые… Да… Ну так вот, Сергей-от Михайлыч тяжелу-то казну с собой и не взял — захватить-то ее было не под силу, серебряную казну зарыл в землю, и в лесу от сущих злодеев отсиделся. А не уйти из города ему было никак невозможно, для того, что сила у него была невеликая, да и не больно надежная, а у государственного злодея ратной силы было видимо-невидимо. Пугач в Чернорецке недолго канальствовал, царицына сила по пятам за ним шла, для того и навострил он лыжи за Волгу. Только-что из Чернорецка злодей вышел, Сергей Михайлыч в город… Сызнова на воеводство сел, чтоб, знаешь, настоящие порядки вести… Тут его сердечного плетьми взодрали. — Как так, бабушка? — Да так, mon c#339;ur, выдрали да и все тут… По ошибке… Такое сумятное время было. — То ли еще по ошибке-то случается, mon enfant!.. А с Сергеем Михайлычем видишь как это приключилось. Только-что он на воеводство-то сызнова сел, глядь, ан с Караульной горы конница, да все казаки. Переполох в городу поднялся, думают, Пугач воротился, бегут кто куда, сломя голову, Сергей Михайлыч в огород да в горохе и схоронился. Однако ж его отыскали и к казацкому начальнику сердечного приволокли. А начальник-то еле на коне держится — пьянехонек. Спрашивает Сергея Михайлыча: — Кому служишь? А Сергей Михайлыч поглядел-поглядел на его пьяную рожу, думает себе: "Гусь-от не кто другой, как пугачовец. Дай надую шельмеца, а то еще с пьяных-то глаз повесит, пожалуй". Да и брякнул: — Служу великому государю Петру Феодоровичу. Только-что молвил он это слово, на кобылу его да в плети. Ста полтора вкатили да в тюрьму посадили. А тот казацкий начальник вовсе был не пугачовец, а царицын — из Михельсоновых полков. И как он к утру-то проспался да узнал, что во хмелю царицына воеводу выпорол, — пошел к нему в тюрьму alleguer pour excuse…[18] А это он родного дядю плетьми-то вздул… Слово за слово, разговорились… и вышло, что казацкий-от начальник племянником родным Сергею Михайлычу доводился… Да… Зато после, когда Сергей Михайлыч при уголовных делах находился и когда губернатором был, как ни подадут приговор о кнуте аль о плетях, завсегда на половинку сбавит, да тому, кто подает, беспременно примолвит: "Тебе, собака, легко приговор-от пером на бумаге писать, а как станут его на спине кнутом подписывать, так не тебе небо-то с овчинку покажется. Ты, собака, не можешь понимать, что такое кнут да плети, а я, по милости родного племянничка, отведал, каково они вкусны… Не роди на свет мать сыра земля!" После того, как его высекли, женился он по скорости. Пали ему слухи, что недалеко от Чернорецка, в селе Княжухе, молодая вдова бедствует, Марья Семеновна Жилина, а родом Болтиных была. Мужа-то у нее злодеи повесили в ихнем селе Енгалычеве, а сама она с четверыми детьми, мал мала меньше, в овине как-то ухоронилась. Жилинская вотчина была немалая, — дворов под тысячу, а жить Марье Семеновне негде: барский-от дом Пугач спалил, а у мужиков жить побаивалась. Оченно были они тогда неспокойны… Сергей Михайлыч послал к ней для береженья капрала с солдатами и звал ее на житье в город. Приехала Марья Семеновна не в глазетах, не в бархатах, а в бабьей поняве да в кичке, детки-то — Захар Михайлыч, Дмитрий Михайлыч, Сергей Михайлыч, да еще, кажись, Петр Михайлыч — все в пестрядиных рубашонках. Отвел воевода Марье Семеновне с детьми квартиру самую лучшую, одел ее с ребятишками, поил, кормил на свои кошт, покуда не затихло замешательство. А потом — женился на ней и зажил барином. У нее и достатки хорошие и родство хорошее; а у него место доходное, стало-быть, и можно было жить складно. Взявши абшид, Сергей Михайлыч стал в Зимогорске жить. Тогда уж он овдовел. Жил один, а в доме завсегда было ладно… Каждый божий день открытый стол для званых и незваных и какой есть час, какая минута — без гостей Сергей Михайлыч не обходился. Очень его любили… и побаивались. И нельзя было его не любить, нельзя и не бояться, — в Петербурге рука была сила сильна — с самими Орловыми смолоду в приятельстве был. Прежде чем фортуну они себе сделали, по трактирам с ними куликал да на кулачных боях забавлялся. Дом у Сергея Михайлыча в Зимогорске ужесть какой большой был, ровно дворец какой… Как-бишь, улица-то прозывается?.. Да ты должен помнить, Андрюша… Тут еще неподалеку архиерейский дом, у Тихона-чудотворца в приходе, помнится мне. — Да ведь я, бабушка, в Зимогорске-то никогда и не бывал. — Что ты дурачишься, mon petit… Как это ты в Зимогорске не бывал?.. А забыл, как у Сергея Михайлыча на именинах либо на его рожденьи, хорошенько не запомню теперь, ты с Лизаветой Соболевой вальс-казак танцевал да из озорства робу ей разорвал? Тебя, раба божия, тут же в угольную свели да и высекли… Что?.. Этого, видно, не помнишь? — Да когда ж это было, бабушка?.. Что вы? — Давно, mon c#339;ur… Полагаю, не в том ли году, как граф Калиостро в Петербург приезжал. — Да ведь этому больше пятидесяти лет, бабушка, а мне и двадцати нет… — И в самом деле, mon pigeonneau, — удивилась бабушка. — Правду ты сказал… Так знаешь ли что? — Что, бабушка? — Это твоего папеньку высекли, Петрушку… Так, точно; вспомнила я теперь — доподлинно Петрушу… Какая однако ж память-то у меня стала, дружок, — все-то я забываю… А кажись бы, какие еще мои годы?.. Про что, бишь, я говорила, Андрюша? — Да, про Сергея Михайлыча. Бесподобный был мужчина, — во всем изрядный господин. Старехонек был, а любил с дамами поферлякурничать, — не ставил того во грех, царство ему небесное!.. Ужесть какие, бывало, гнилые взгляды кидает да томные вздохи пущает… Право, если б маленько был помоложе, каждой бы из нашей сестры, до кого ни доведись, можно бы было с ним досмерти залюбоваться… По чести, все мы были до Сергея Михайлыча охотницы… Je vous assure,[21] даром что седой, a les grands succes[22] между нами имел… И как славен был, когда, бывало, зачнет с дамами дурачиться… Ух! как славен!.. Беспримерно… С les demoiselles не любил — визгу, говорит, от них очень много — все, бывало, с дамами, с замужними… Из нашей сестры каждая тотчас готова была падать и задурачиться с ним до безумия… Старенек только был: бывало, и толку всего, что языком поболтает, да разве-разве когда рукам волю даст… Уж, как, бывало, любил он нашу сестру, tete-a-tete,[23] конечно, de tater, de toucher sonder…[24] Ax, как было утешно!.. Помнишь, mon c#339;ur?.. И на чужие амуры любил посмотреть и много помогал… Ах, как любил покойник об амурах козировать,[19] ах, как любил!.. Бывало не токма у мужчин, у дам у каждой до единой переспросит — кто с кем «махается», каким веером, как и куда прелестная нимфа свой веер держит…[20] Будь молодая, будь старая, в девках сиди, замуж выдь — ему все одно… Игуменью увидит — и ту расспросит, с кем и как… Dans la haute societe[25] все благородные интрижки знал до тонкости… Очень это было занятно Сергею Михайлычу. А радушный какой был, гостеприимный. Летним вечерком, бывало, выспавшись после обеда, наденет белый камчатный шлафрок, звезду к нему пришпилит, кавалерственную ленту через плечо, да за ворота на улицу и выйдет. Там на лавочке, что у калитки, усядется… И тросточка при нем, никогда с ней не разлучался, потому что на всяком месте приводилось поучить того, кто в уме развязен.[26] Сам знаешь, mon c#339;ur, дураку и в алтаре не велено спускать. Идет, бывало, по улице кто-нибудь de la noblesse,[27] променад, понимаешь ты, делает. Еще издали Сергею Михайлычу решпект, потом шляпу под мышку и подойдет к нему. Сергей Михайлыч весело, приветно комплимент ему скажет: — Здорово, собака!.. Сядем рядком, потолкуем ладком. Тот, разумеется, к ручке и рядышком с Сергеем Михайлычем на лавочке усядется… Сам посуди, mon plaisir, до кого ни доведись — всякому честь с генералом бок-о-бок посидеть!.. Хотя б и не долгое время — а все-таки честь. Малочиновные дворяне и недоросли нарочно по углам улицы из своих холопей вершников ставили — и только те вершники завидят, бывало, Сергея Михайлыча у калиточки, тотчас сломя голову к своим господам и скачут. Сел, дескать. Те в перегонышки к Тихону-чудотворцу в приход. За углом из карет выйдут, да пешечком, будто для-ради променада, к генеральской калиточке и пробираются… А друг друга для того упреждали, чтобы прежде чиновных поспеть и хоть один бы момент с Сергеем Михайлычем рядышком посидеть. Случалось, mon c#339;ur, что за углом-то и до кулаков дело доходило, потому что каждому желательно было первому у Сергея Михайлыча ручку поцеловать. А на глазах у него браниться не смели: бывало и тросточкой… Кто сядет рядком с Сергеем Михайлычем, тому он, вынувши из кармана табатерочку, понюхать поднесет. Гость возьмет с благодарностью понюшечку виолэ. В наше время, mon pigeonneau, все люди de la societe[28] беспременно нюхали; иной, ежели табак очень уж противен, едучи в гости нарочно кружевную манишку и манжеты табаком посыпала сидючи в гостях то и дело, бывало, в руках табатерку вертит, чтоб зазору от других не принять — он-де не нюхает… И дамы нюхали, et demoiselles при табатерочках ходили. Маленькие такие табатерочки у них были, voiture de l'amour[29] прозывались, для того что из них беспримерно как способно было аматерам les billets doux[30] передавать. А нынче и табатерки, mon enfant, переводятся, — на курево бросились все… Нехорошо!.. Снабдивши себя генеральским виолэ, пойдет дворянчик Сергею Михайлычу комплиментировать с должной политикой и с отменным учтивством. "— Удостойте, дескать, сказать, ваше превосходительство, в какой позиции драгоценное ваше здоровье находить изволите? — Ничего, — молвит Сергей Михайлыч, — живем да хлеб жуем твоими святыми молитвами. А ты, собака, как себя перевертываешь? — Досконально доложу вашему превосходительству, что такая ваша атенция раскрывает все мои сентименты и объявляет нелестную преданность к персоне вашего превосходительства. — Загаланил, пустил в ход мельницу!.. Полно-ка ты, собака, попусту чепухи у меня не мели, а изволь по всей откровенности рассказывать, с кем махаешься, на кого гнилые взгляды кидаешь? Не успеет дворянчик Сергею Михайлычу про свои амурные цепи путем доложить, как из-за угла другой господчик вывернется, починовнее. Подойдет к калиточке, отдаст решпект Сергею Михайлычу, ручку у него поцелует, Сергей Михайлыч и скажет ему: — Здорово, собака, здорово… Садись поближе… А ты долой, по тому резону, что этот постарше тебя. И велит первому сесть на тротуарную надолбу, либо холопам прикажет стул ему из хором принести. Таким манером, один по одному, да весь le grand monde зимогорский к калиточке Сергея Михайлыча, бывало, и соберется: старые, молодые, женатые, холостые, дамы, барышни — все тут. И драгунский генерал, и комендант, и наместник с наместничихой, заслышав, что у Сергея Михайлыча гости на улице, все туда же. Иной раз по соседству и владыка пешечком придет — очень был дружен он с Сергеем-то Михайлычем. Из дома все стулья, все канапе повытаскают, а по углам улицы полиция, — подлым людям езду воспрещает по той причине, что la haute sociefe забавляется. Горячее вынесут, подают, что кому на потребу: пунш, взварцы, глинтвейны, а дамскому полу — чай, оршад, фрукты, заедки и всякие закуски… Втихомолочку, mon pigeonneau, потчевали нашу сестру и наливочкой, только не при людях, а в задних горницах либо в кладовой… Марья Михайловна — арапка крещеная — тем делом у Сергея Михайлыча заправляла. Славная девка была, даром, что раба… Ежели погода тихая, на тротуарах столы поставят, за карты сядут. Кто постепенней да поскупее — в ломбер, в ламушь, в тентере, а кто помоложе да потароватее — в фараон,[31] в квинтич и в рокамболь. Дамы et demoiselles в наше время тоже охотницы были в картишки-то перекинуться, иные фараон даже метали… А молоденькие девицы — больше в марьяж, в тресет, в басет да в никитишны. Разгуляются очень, велит Сергей Михайлыч музыкантам играть да архиерейским певчим петь. Тогда в Зимогорске публичный театр уж был: князь Кошавской, тамошний помещик, целу деревню во сто дворов в актеры поворотил, музыке обучал их, танцам и всему другому. Пятнадцать лет бился с сиволапыми, а на своем поставил-таки: всякие пьесы мужики да девки стали у него бесподобно разыгрывать… Музыканты у Сергея Михайлыча бывали театральные, князя Кошавского: арии и рондо всласть разыгрывали — из «Дидоны», из "Редкой вещи", из "Дианина древа", а певчие духовные канты, бывало, поют да хохлацкие песни… Сам владыка, с пуншиком в руках, иной раз, бывало, им подтягивает… Ужесть как было весело!.. И то случалось, что на улице-то полонез почнут водить да менуэты танцевать. Хоть не больно гладко, да не беда — весело-то зато как, смеху-то что!.. Ах, как утешно живали мы в старые годы, mon c#339;ur… Беспримерно, как утешно!.. Можно чести приписать, уж истинно можно… Ужину, бывало, подадут тоже на вольном воздухе. На дворе у Сергея Михайлыча, возле кухни, нарочно для этого случая палатку разбивали. Поужинавши, кто постарше, в палатке останутся и пьют там мертвую вплоть до утра, а молодые в сад, с дамами да с барышнями променад пойдут делать. Садище у Сергея Михайлыча десятинах на пяти был — отделан незатейно, зато для утех и веселья очень был способен: аллеи темные, деревья высокие, шпалеры из акации да из сирени густые, а за шпалерами куртины с вишеньем, с малинником да с смородиной… Бывало, после ужина парочки по саду разбредутся… Там шепчутся, тут вздыхают, да то и дело чмок да чмок, чмок да чмок… Всего бывало, mon pigeonneau!.. Ух, чего не бывало, mon c#339;ur!.. И все-то прошло, все-то миновалось!.. А дамы тогдашние и барышни не того калибра были, что нынешние. Что нынче? Дрянь! Очень уж не в меру лебедки рассентиментальничались. Такими innocentes[32] хотят себя казать, что смотреть даже гадко… А все притворство одно, лицемерие… Ей-богу! Не верю я им, mon c#339;ur, и ты не верь — это они так только, дурь одну на себя накладывают. Вся эта ихняя modestie,[33] вся эта ихняя pudicite[34] — одна только умора, — они один только вздор посадили себе в голову. Поверь, mon petit, что никакая женщина без мужчины дня одного прожить не может… Совсем напрасно они жеманятся и кажут себя inaccessibles…[35] Мы это понимали, и оттого в наше время все было просто, к натуре ближе… А теперь?.. Не переродились же они, наши же внучки, — от нас же родились!.. Притворство одно, лицемерие!.. То же самое творят, что и мы в свои годы, втихомолочку только… А это, по-моему, уж гадко… N'est-ce pas, mon petit?..[36] Опять теперь эта la sensibilite[37] — один вздор, mon petit, безотменно один вздор… Ну на что это похоже? Иная словно по кровном покойнике разрюмится, как ходя по лугу цветочек помнет аль бабочку раздавит… Фу, ты, пропасть, какие сентименты!.. Да нас, бывало, мужчины-то самих мяли да давили, а ведь не плакали же мы… А это что за мода такая?.. Одно только безумие, mon petit… Об чем, бишь, я говорила, Андрюша? — Об вашем кумире, бабушка, об Сергее Михайлыче. — Oui, mon cher, c'est vrai… Certainement il etait notre idole, il etait idole de nos ames…[38] Ух, какой бесподобный был!.. — Однако, скажите, бабушка, неужели все до единого перед ним так низкопоклонничали?.. — Ах, mon c#339;ur, как ты говоришь! Тебя даже слушать неприятно… Ты мартинист — я это вижу… Ах, Андрюша, Андрюша, — не опечаль бабушку-старуху!.. Долго ли, mon petit, к Шешковскому угодить?.. Низкопоклонство, говоришь… Да разве можно так называть это… уважение, это… это… высокопочитание, это… cette consideration et deference que nous avions а[39] Сергей Михайлыч… Стыдно, mon petit, нехорошо… Ты то не забудь, что Сергей Михайлыч был штатский действительный советник, а ведь это не quelque chose des vetilles, mon c#339;ur.[40] Тогда же генералы-то не то, что теперь — в диковинку бывали… А главное, то вспомни, mon bijou, что Сергей Михайлыч большую фортуну имел и у него при самом дворе были сильные милостивцы. Сам князь Григорий Александрыч с руки ему был; не раз из Молдавии за солеными огурцами адъютантов к нему присылал!.. А ты — низкопоклонство!.. Стыдись, радость моя!.. — Да как же, бабушка? И ручку-то у него, точно у архиерея, целовали, и палкой-то он всякого бил… — А зато, mon cher, кроме пользы ничего нельзя было и получить от Сергея Михайлыча. Везде у него были благоприятели, все мог сделать, что только душе его угодно. К местечку ль доходному кого пристроить, тяжба ль у кого, под суд ли кто угодит — всякого Сергей Михайлыч выручит, из глубины морской сухим вытащит, умей только подойти к нему. Надежней его заступы и быть не могло; захочет, говорю, со дна моря вытащит… Ему, бывало, стоит только пером черкануть — все в твое удовольствие будет. В коллегиях ля дело, в сенате ли — ему все равно, потому что везде рука… А уж, бывало, кто под гнев к нему попадет, тот лучше ложись да помирай… Бывали случаи… — Какие ж это случаи, бабушка? — Каких ни было, радость моя! Всяких бывало, mon c#339;ur… И всегда так выходило, что кто ни вздумает супротивничать Сергею Михайлычу, к нему же потом с повинной придет, у него же заступы да милостей станет просить. Человек был — сила. Да помнишь, я думаю, как он смирил Боровкова Ивана Никитича, когда тот за наследством Настасьи Петровны в Зимогорск приезжал?.. — Как же мне помнить, бабушка? Я тогда еще не родился. — Точно, точно, родной, правду ты говоришь. Да, правду. Так видишь ли, mon petit. Боровков и сам не мелкой руки дворянин: четыреста дворов крестьян у него, век свой в Питере жил, ко двору приезд имел, даже по воскресеньям на куртагах бывал… А как вздумал не уважить Сергея Михайлыча, так он его в бараний рог согнул… Иван Никитич после того ползал-ползал перед ним, прощенье просивши… А зла не помнил; добрый был человек, незлобивый… Боровкову все вины отдал и все к его удовольствию сделал… Да…. Кроме должного, Сергей Михайлыч ничего от других не требовал: отдай ему аттенцию да поцелуй ручку, так он удавиться готов за тебя. — Что ж такое с Боровковым-то он сделал?.. — А видишь ли, радость моя, Боровков, Иван Никитич, родным племянником доводился кеславской помещице, вдове премьер-майора, Настасье Петровне Соколовой… Да постой, Андрюша, я лучше тебе про Настасью-то Петровну про самое расскажу… C'etait une femme remarquable, mon c#339;ur.[41] Много говорить о себе заставила… Только вот что, не пора ли тебе баиньки, ангел мой?.. И у меня глаза что-то слипаются… Лучше завтра про Настеньку-то я расскажу тебе… А теперь поди-ка с богом — усни со Христом, mon enfant… Дай-ка я тебя перекрещу… Христос с тобой, приятный сон!.. А мне еще помолиться надо… Молчи ты у меня, Андрюша, — будешь богат, mon c#339;ur, вымолю тебе Воротынец. |
||
|