"Девять" - читать интересную книгу автора (Стасюк Анджей)

Анджей Стасюк Девять

Яцеку, а также Асе и Войтеку – они-то знают, за что

Ночью шел снег. Павел встал с постели и пошел в ванную. Там горел свет, зеркало было разбито. Сброшенные с полки тюбики, щетки и флаконы валялись на полу. Раздавленный тюбик выстрелил пастой, и она осталась висеть на салатовой стене белой змейкой. Бритвенные станки были втоптаны в разодранную коробку с порошком. Расколотая крышка унитаза валялась в углу. Павел подумал, что тут слишком много стекла, и вернулся в прихожую надеть ботинки. Он поднял с пола зубную щетку, сунул под кран, снял со стены немного пасты. Присел на корточки и выбрал себе бритву с надломленной ручкой. Под ванной нашелся аэрозоль с пеной для бритья; он был весь помят, но внутри еще что-то булькало. Павел побрился, глядя в осколок зеркала. Сполоснул лицо. Белый пластиковый флакон «Олд спайс» треснул, но на дне его еще оставалось немного жидкости. Он встряхнул покореженной грушевидной бутылочкой. Та захрустела, как детская пустая погремушка. Несколько капель упало на ладонь. Павел растер их по щекам. «Почти не щипало – значит, не порезался», – подумал он. Пошел отлить, потом вернулся в комнату.

Тут тоже было не лучше. Больше хрупких вещей. Цветные внутренности магнитофона вывалились на пол из серебристого развороченного корпуса. Павел щелкнул выключателем. Люстра была разбита. День только начинался. Свет утра был похож на пыль, висящую в воздухе. Из распоротой обивки дивана торчало что-то белое. Он погладил прореху ладонью и направился к выброшенной из шкафа одежде. Ища в полумраке во что переодеться, понюхал несколько вещей. Надел рубашку, свитер, около кровати нашел брюки, в уцелевшем ящике отыскал носки, натянул их, и только тогда почувствовал, что дрожь наконец унялась.


Павел смотрел в окно, отхлебывая кофе. Снег лежал на крышах домов, на тротуаре, черные деревья стали белыми, все напоминало какой-то рождественский праздник в далеком детстве. Красный автобус осторожно пошел на поворот. Тихо и сонно вырулил и поехал по прямой, постепенно исчезая в перспективе липовой аллеи. Кроны деревьев расплывались в низком небе. Павел стал вслушиваться, не стучит ли капель по водостокам. Тихо.

«Полежит еще», – подумал. Он ждал, пока кофе взвинтит нервы и мысли до состояния, похожего на страх или хотя бы на удивление. Сделав последний глоток, Павел вылил кофейную гущу, сполоснул кружку, поставил на место и вернулся в комнату.

Он затолкал в шкаф ворох шмоток и освободил себе место для ходьбы: десять шагов туда и обратно, от двери в кухню до двери на балкон. Насчитав сто с лишним шагов, он бросил это дело, прижался лбом к холодному стеклу и закрыл глаза.

– Думать, думать, – бормотал он. – Надо на ночь принять снотворное.

За окном проезжала снегоуборочная машина, снимая снежную стружку с голубоватого асфальта, но Павел этого не видел, а когда открыл глаза, белый пейзаж уже был перечеркнут горизонтальной песчаной полосой. Он почувствовал сожаление, тот род печали, что сопровождает полузабытое воспоминание, – воспоминание, от которого остался лишь слабый след.


Павел вернулся на кухню. Часы показывали пять тридцать две. Самые бедные уже встали и ехали туда, куда полагалось. Длинный прямой участок дороги, ведущий к автобусному кольцу, был очищен от снега. Темная полоса вела вдаль и в будущее. Приближались две малолитражки, похожие на игрушки, – одна веселого огненного цвета, другая – зеленый металлик. С такого расстояния, да еще сверху, со второго этажа, лиц водителей было не разглядеть, но он и так знал, что это, вне всяких сомнений, были благонамеренные граждане и не пройдет и девяти часов, как они проедут здесь обратно, в той же самой, а может, другой последовательности. Стук двухцилиндровых двигателей отражался от голого асфальта. А двум воронам было хоть бы хны, они продолжали сидеть где сидели – на своем каштане, ветви которого торчали над поворотом, как спицы ободранного зонта. Автомобили свернули и покатили дальше, а он почувствовал в сердце легкий укол зависти.

Павел перешел в комнату, чтобы оттуда продолжать следить за двумя цветными пятнышками, которые все уменьшались и таяли в сером тумане утра, там, где деревья сливались с мачтами электропередач, а змея шоссе ползла вверх по мосту над железнодорожными путями, и мгновение казалось, что машины карабкаются ввысь, прямо в мутное небо.

Он пошел за мусорным ведром. Поставил его посередине комнаты. Стало ясно – чтобы убрать этот свинарник, и десяти ведер мало. Пинками загнал разбитые бутылки под диван. Та же участь постигла книги. Теперь здесь можно было ходить хоть с закрытыми глазами. Путь удлинился до окна в кухне. Павел протоптал тропинку среди разбитой посуды. Десять плюс пять – пятнадцать шагов в одну сторону.


«Без пяти шесть, – подумал Павел. – В жопу все это». Надел в прихожей коричневую кожаную куртку, вышел и захлопнул дверь, даже не проверив, с собой ли ключи.

По утрам, в снежную безветренную погоду, воздух на окраинах отдает угольным дымом и раздается металлический стук лопат по асфальту. Павел решил дойти до конечной, теплый автобус сейчас – то, что надо. Над рыжими веточками постриженного кустарника лепились сахарные полоски. Он прошел мимо старомодного особняка с четырьмя колоннами у входа. На крыльце стоял трехколесный велосипед с замершей вертушкой на руле. На тропинке не было никаких следов, кроме нескольких углублений от кошачьих лап. Павел миновал и следующий дом, и еще два – серые, голые коробки. Их обитатели уже вышли на улицу. Разнесли снег на подошвах. Осталась грязь и жалкая трава. Потом застройка внезапно кончилась, словно отпрыгнула в сторону, освобождая место остроконечной громаде костела. Кирпич цвета свернувшейся крови. Как кровоточащая сквозь бинты рана. В глубине улицы Павел увидел стоящий автобус. Вокруг ни души. Где-то залаяла собака. Лай потонул в стуке колес далекого невидимого поезда. Наверное, экспресс или скорый, потому что звук быстро пропал.


В теплом полумраке автобуса Павел впал в короткий горячечный сон. Обрывки снов быстро сменяли друг друга. Пассажиры свободно проходили сквозь являвшиеся ему призраки, не причиняя им никакого вреда: те лопались и тут же срастались снова, ибо материя прошлого, из которой они сотканы, живая. На свете только люди бывают такими же живыми. За считанные минуты перед ним промелькнуло несколько лет жизни, он задержался на последней ночи, оттолкнулся и вернулся в детство, в те времена, когда никому еще не приходило в голову, что бизнес спасет мир. Он замер с закрытыми глазами, втянув голову в плечи и зажав ладони между колен. В этой позе, слегка подавшись вперед, Павел был похож на пацана, который зашатался на самом краю и сейчас прыгнет, а может5 и струсит, предпочтя безопасное падение на спину.

Звякнул звонок, двери зашипели, и автобус тронулся с места. Павел по-прежнему сидел зажмурившись. Это такая игра: отгадать, где сейчас идет «икарус». Быстро открываешь глаза и – пан или пропал: дом Завадского, опрокинутые помойные баки, перекресток с Быстрицкой, березовый лесок, лавочка с алкашами, и так до следующей остановки. Слушаешь мотор и считаешь метры в темноте. Угадал или нет. Слепым легче – из-за постоянного чувства опасности у них, наверное, в конце концов вырабатывается привычка.

Он почувствовал, что автобус поворачивает, и открыл глаза. Белизна его ослепила. Сейчас будет остановка. Занесенная снегом, поросшая кустарником площадка, а за ней начинается металлическая стена склада и тропинка, ведущая к трем расположенным неподалеку баракам, где недели тянутся по длинным темным коридорам, и когда в конце их уже наступал понедельник, в начале едва брезжила суббота. На остановке ни души. Ее старомодный столб был похож на тюбик красной губной помады, воткнутой в обшарпанный листок бумаги. Везде уже давно висели новые голубые таблички, а здесь нет.

«Бейрут, – подумал Павел. – Зачем им остановка? Куда им отсюда деваться? Кобель их е…» И Павел ощутил, как его охватывает тоска, дерьмовая жалость к себе, – ее, бывает, приносят с собой воспоминания, те непрошеные картины, которые выползают неизвестно откуда именно в тот момент, когда сознание должно быть таким же ясным и холодным, как ясна и холодна реальность.

Автобус начал взбираться на мост. Навстречу ехал грузовик, вез бидоны с молоком. Бидоны были цвета дождя, их крышки блестели, как дешевые коронки. Такие ассоциации подсовывало ему подсознание. Балюстрада казалась хлипкой и ненадежной. Ажурный узор из полосного железа являл безнадежно приземленную иллюстрацию бесконечности. Рельсы бежали на север и через триста километров терялись в море как серебряные нити, а линии электропередач терялись в небе, озаряемом по ночам факелами нефтеперегонных заводов. Пассажирский пронесся в направлении города. Вынырнул из грязно-серого утра и тут же снова пропал в нем. Из открытой кабины водителя слышалась музыка, это играло радио – для тех, кто уже проснулся. Мелодии, которые передавали по первой программе, имели привкус сонной скуки, а иначе все эти люди вокруг давно бы сошли с ума или умерли от удара, ведь невозможно пережить целых пять тысяч утр, должен же быть какой-то способ – яд или другое средство, – чтобы заполнить пустоту между небом и землей.

Мост кончился, снова пошли дома. Каждый стоял на своем, огороженный сеткой, ее квадратные ячейки тиражировали в бесконечность квадратную форму зданий, окон и площадей. На остановке вошли три человека. Автобус дернулся, толстая женщина с билетом в руке качнулась и навалилась ему на плечо. Павел почувствовал ее мягкий зад и запах духов.

По правой стороне когда-то лежали поля. Над рекой собирались облака, поднимались вверх и бежали по небу, таща за собой тени по жнивью, где осенью паслись коровы. Улица была узкая, машины ехали медленно. Горизонт был похож на аппликацию из обрывков зеленой бумаги. Как-то он поехал в ту сторону на велосипеде. Охристые тропинки вились среди ракит. Он увидел девочку-подростка в красном купальнике. Сидела себе и сикала. Павел даже заметил темное пятно на песке. Завидев его, девчонка не торопясь выпрямилась и начала медленно натягивать трусы.

Теперь ряд рекламных щитов отделял шоссе от океана серых трав, выросших на месте огородов. На горизонте стояли серые многоэтажки, скорее, свисали с неба, как бурый дырявый занавес: облака и стены одного цвета.

«П… белобрысая», – подумал Павел. Он хорошо помнил, как красная ткань ползла вверх, и почти слышал тихий шелест, с которым она скользила по светлым волосам. А потом все исчезло, припечатанное щелчком резинки, когда девчонка отпустила ее большими пальцами и встала руки в боки. Он нажал на педали, чувствуя на лице горячий ветер. Огромные щиты отгораживали его от этих воспоминаний.

Кто-то остановился возле его места:

– Что ж это вдруг сегодня, – на автобусе?

Павел поднял голову, узнал говорящего и ответил:

– Та-а, иногда полезно.


Он стоял у окна и смотрел на коричневое здание управления железной дороги. Здесь от снега не осталось и следа. Мостовая и тротуар мокрые. Колеса автомобилей с шипением катились по асфальту. Фасад за металлической решеткой, казалось, ушел в землю. «Тимпан», вспомнил он словцо из школы, а потом, тоже откуда-то издалека, к нему вернулось словосочетание «Бранденбургские ворота» и еще другие слова и образы. Так прошло минуты три. Он перевел взгляд на церковь. Черные баллоны, оплетенные сеткой из ветвей без листьев.

«Кой х… туда ходит, – подумал он. – Тут русские, там немцы, тут немцы, там русские», – крутилось у него в голове. На Вильнюсский вокзал прибыла электричка, толпа текла по зебре на красный свет, прямо в горло подземного перехода, и выливалась с противоположной стороны, у почты: трамваи откусывали по кусочку от ее подвижной туши, проглатывали и увозили в город, на все четыре стороны.

Хуже всего тем, подумал Павел, кому надо ехать по магистрали Восток – Запад, потому что им приходится тащиться до Зомбковской и ловить битком набитый, просевший от тяжести сто тридцать восьмой, который повезет их к огромному газохранилищу, снившемуся ему по ночам, – ему снилось, как чудовищные резервуары лопаются, взрываются и огонь разливается прямо по земле, оголяя ее, очищая от всего – зарослей, трав и стихийных свалок на Ольшняке,[1] вытекает из железнодорожных тоннелей на Козьей Горке, и от депо остаются голые скелеты цехов и вагонов с рассыпающимися жилами рельсов, «Камчатка»[2] горит, как карточный домик, и все воровки и отравительницы, прекрасные и недостижимые, сплавляются в единое целое с металлическими остовами своих кроватей. Этот сон снился ему множество раз.


На углу у почты, около Славика Четвертого,[3] застыли три цыганки. Такие яркие, что даже утренний свет ничего не мог с ними поделать. Выждав, когда толпа поредеет, цыганки спустились под землю. Он поискал их взглядом, но они наверх не вышли. Двадцать первый сверкнул снопом искр и помчался в южную часть города. Воздух со стоном расступался перед ним, а женщина с огромной сумкой в красно-голубые полосы едва успела отскочить в сторону. Павел попытался вспомнить, есть ли в Москве трамваи. Нарисовал пальцем на стекле загогулину. Стекло было сухое, и на нем остался только мутный сальный след. Он отошел от окна. Заскрипел паркет под серым ковром. Павел направился на кухню. Здесь пол был сделан из широких досок и покрыт лаком. На столе остатки завтрака: две рюмки для яиц, две керамические тарелки и корзинка с черным хлебом. Одно яйцо почти не тронуто… Желток просвечивает сквозь белок, как глаз из-под бельма. К краю тарелки с недоеденными кукурузными хлопьями прилип один кусочек, Павел дотронулся до него. Он был размокший и холодный. Подцепил пальцем и лизнул. Без сахара. Попробовал молоко в другой тарелке. Сладкое, как сироп. Вернулся в прихожую. Толкнул желтую крашеную дверь, но тут же затворил ее. Вернулся в кухню, открыл шкафчик из темного дерева. Там стояли две стопки тарелок – мелкие и глубокие отдельно, остальное место занимали кофейник и супница, покрытые пылью. Еще там было три разнокалиберных чашки. Пахло влажным деревом и едой. В шкафчиках, куда редко заглядывают, всегда чувствуется застоявшийся запах несвежего хлеба. Павел закрыл дверцы и посмотрел в окно, но там все было по-прежнему. Дом напротив поблескивал мертвыми окнами.

Он вернулся в комнату и начал кружить по тому месту, где в прежние времена обычно ставили столы. На четвертом круге он сошел с дистанции, его занесло в сторону белого стеллажа. Сунув руки в карманы, он принялся рассматривать то, что лежало на полках. Разная дребедень, которая ни о чем ему не говорила. Фаянсовая танцовщица, стеклянная посудина, полная всякой хренотени, египетский сонник, китайская И-Цзин,[4] телефонная книга, четырехтомная энциклопедия, несколько аудиокассет: «Marillion», «Pet Shop Boys», английский для начинающих, Смолень с Ласковиком,[5] Кора[6] с «Маанамом»,[7] щетка для волос, рожок для обуви. Заглянул в бар и обнаружил там початую бутылку каберне, рюмки, пепельницу и отражение собственного живота в зеркале. Он захлопнул крышку, стекло задребезжало, зазвонил трамвай, задрожал пол.

Шкаф был закрыт на ключ. Без него замок не хотел открываться. Павел надавил на дверцы, пытаясь вернуть створки в прежнее положение, и дернул еще разок.


Он с трудом сунул руку в плотно спрессованную стопу постельного белья, шевеля пальцами так, точно расклеивал страницы большой, лежащей плашмя книги. «Постирал, и гладить не надо», – подумал Павел. Между этой стопой и полотенцами было свободное место, поэтому он запустил туда руку поглубже, почти по локоть, и стал водить там ею в прохладной и шершавой темноте, но ничего не нашел. На нижней полке стоял утюг. Павел подвинул его, чтобы пошарить за стопкой скатертей и льняных штор. Утюг был еще теплый. Регулятор стоял на отметке «хлопок». Павел стал рассматривать одежду. Футболки на ощупь такие мягкие, какими бывают только поношенные, многократно стиранные вещи. Зеленая, черная, красная, две белых, опять черная и на самом дне бирюзовая. Четыре пары джинсов – белые и голубые «левиса», темно-зеленые вельветовые и застиранный потертый комбинезон цвета хаки – соседствовали с теплыми спортивными анораками. У них на сгибах кое-где виднелись надписи и эмблемы. Тыльной стороной ладони Павел ощущал то выпуклую вышивку, то липкое прикосновение прорезиненных надписей. Выше лежали блузки и юбки. Он взял их и, не двигая с места, пропустил через большие пальцы, как две колоды огромных квелых карт, затем слегка раздвинул и заглянул поглубже. Сверток в газете. Павел осторожно вынул его, сел на корточки и положил находку на пол, насвистывая: «Эх раз, еще раз…» Пожелтевшая «Жиче Варшавы» рассыпалась в руках, как тоненькая облатка, лицо Ярошевича лопнуло посередине. Он поднял крышку бомбоньерки и нашел там локон светлых волос, сухую, почерневшую от времени розу и стопочку исписанных страниц. Бросил свистеть, скомкал все кое-как и сунул на место. Обрывки газет сгреб ногой под ковер.

На уровне лица находилась полка с бельем. Шероховатые чашечки лифчиков, сложенные одна в другую: черные, белые, черные, бежевые, бессмысленная конструкция, бесплотная и жесткая, две шапочки, скрепленные между собой, две жокейки без козырьков. Он прервал ненадолго свое занятие и отошел к окну. Толпа поредела, стрелки часов на башне остановились на четверти четвертого неизвестно какого дня. Павел окинул взглядом тротуары и переходы, улицу Сверчевского, Вильнюсскую, скосил глаза на Торговую, чувствуя лбом холод стекла. Сто первый проволок брюхо по рельсам и остановился перед церковью. Какой-то тип в варенке выбежал из очереди, тянущейся к киоску, и проскочил в закрывающиеся двери. Из-за угла нарисовались трое пацанов, свернули на Кирилла[8] и потопали в сторону парка. Полы их болоньевых курток развевались от ветра, как крылья: черные, коричневые и синие. Они уже успели принять, и холод был им нипочем. Павел подумал, что хотел бы быть на их месте. Еще сто метров, и они проскользнут в извилистые аллейки, безлиственные густые заросли скроют их, они затеряются там и, хоть не станут невидимками, будут в безопасности. Деревья сомкнутся над ними не хуже потолка, найдут они себе лавочку рядом со стариками, играющими в шашки, беспокойство покинет их, и небо цвета дыма будет светить им до самых сумерек, до того времени, когда, избавившись от боли и стаха, они снова ринутся во мрак, полный электрических звезд, сыплющихся из пантографов трамваев, которые бегут по улице 11 Ноября и Сталевой прямо в вифлеемскую ночь Шмулек и Таргувка,[9] и будут ждать, ждать, ждать сколько влезет, времени у них хоть пруд пруди, а у него осталось – кот наплакал.

Пацаны прошли по Ягеллонской мимо бензозаправки. Пятьсот девятый шуганул их сигналом, но Павел уже этого не видел. Он вернулся к открытому шкафу. Потрогал трусики. Они лежали как стопка разноцветных книжек. Сказочки в пастельных тонах, почитай мне, мама, – желтый «Дональд Макдак», фисташковая «Уточка-Чудачка», «Проделки, каверзы и трюки обезьянки Фуки-Муки»… Он провел пальцами по сгибам. Сверху вниз, один раз и другой, а потом осторожно сунул ладонь между черными и белыми. Почувствовал, что у него встает.


И тут понял, что он не один. Замер, прислушиваясь. Стук повторился. Тихий, едва слышный, но, без сомнения, идущий откуда-то из квартиры. Павел втянул воздух и зажал рот. Сделал шаг, пол заскрипел, он застыл на месте, и тогда что-то стукнуло совершенно отчетливо. Он подошел к дивану, накрытому белой лохматой накидкой. Приподнял ее за край.

Черепаха смотрела на него холодно и не мигая, словно фотоаппарат. Коричневая матовость делала ее похожей на какую-то старую кожаную вещь. Черепаха пошевелилась, и пустая тарелка, в которую она попала ногой, звякнула о пол.

– Ты, чертово ракообразное, – сказал Павел тихо и перевел дух.


Павел закрыл шкаф как раз в тот момент, когда в прихожей заскрежетал замок.

На ней было длинное серое шерстяное пальто. Павел подошел помочь, но она быстрым ловким движением сбросила пальто с плеч и повесила на вешалку. Переобулась и пошла на кухню. Сразу принялась убирать со стола: посуду в раковину, объедки в мусорное ведро, недоеденное яйцо к раковине, – на него она не взглянула ни разу, и руки у нее дрожали. В тишине и сером свете утра стук и звяканье казались слишком резкими и раздражающими.

Наконец она начала разговор:

– Извини, что я так тебя бросила. Думала, успею. Начальница – зараза, а у меня еще долг за прошлый месяц. – Взглянула на зеленые пластмассовые часы на стене. На них было восемь двадцать две. – Что будешь? Кофе или чай? Мне уже надо идти.

– Когда в школу?

– На будущий год. Давай кофе.

Павел сидел на стуле и смотрел ей на ноги. Голубые пантолеты на небольшом каблучке выстукивали по полу между раковиной и плитой. Везде, даже дома, она хотела выглядеть по-светски. Никогда не носила растоптанных тапок. Стук-стук-стук и чашка, и чайная ложка, стук-стук, коробка с кофе, свист чайника.

– С молоком?

– Все равно, – ответил он, рассматривая ее ягодицы под бежевой тканью платья, идеально отутюженного, – наверное, ей пришлось встать черт знает во сколько, чтобы привести в порядок себя и ребенка. И еще белье погладить – он вспомнил теплый утюг.

Темные волосы у нее были завязаны сзади на шее.

– А ты как?

– Все так же.

– Ты являешься чуть свет, через столько лет, и говоришь «все так же»?

– Все так же. Шел мимо, захотелось узнать, ты все еще здесь живешь или нет.

– А где мне жить? В Калифорнии?

Она поставила перед ним коричневую чашку с зеленым ободком. Он почувствовал запах духов и тепло, исходившее от ее тела, и вдруг понял, что в квартире холодно. Когда она нагнулась, он покосился на ее грудь. Это оттуда шел запах. Частички тепла выскальзывали из-под платья, поднимались от лобка вверх по животу и ручейком текли вверх между сиськами, прыскали, как вода из резиновой груши. Что если после стольких лет положить ей туда руку? И посмотреть, что будет, посмотреть, можно ли преодолеть время и – интересно, как все получится. Но это было лишь мгновение. Она выпрямилась и отошла. Он снова оказался в холодном и пустом пространстве дома, где редко появляются чужие.

– Как там Йолька? – спросил. – Как остальные?

– Вышла за грека и уехала. Болек…

– Ну? Я как-то встретил его на улице. Он спешил.

– Деньги делает. Вернее, они сами у него делаются. Продает, покупает, что-то в этом роде. – Она поставила чашку на подоконник.

С окна, с потолка, со стены сыпалась серая пыль, во дворе лаяла собака, под батареей валялась утренняя плюшевая игрушка.

– Я иногда захожу к нему. – Она поставила свою чашку в раковину, потом подошла взять его. – Ну, мне в самом деле уже надо идти.

– Он живет все там же?

– Да.


Почти пустой двадцать шестой унес ее прямиком в синюю даль, на запад, по мосту над гнилым притоком реки. Минута в пространстве, когда город на другом берегу кажется макетом будущей застройки. Маленькие башенки пытаются дотянуться до неба – так было испокон веку, и всегда им не хватает высоты.

Павел машинально пошел вслед за трамваем. Пересек Ягеллонскую и свернул к парку, надо было спокойно подумать. Коричневые стволы деревьев влажно блестели, добавляя мрачности в окружающий пейзаж. Никто здесь не гулял. Он прошел мимо старика на лавке, похожего на старый манекен. Тот даже не взглянул на Павла. Сидел, курил сигарету в темном мундштуке, сунув руки в карманы шинели.

«Весна хуже осени», – подумал Павел. Он уже дошел до широкой аллеи, ведущей прямо к зоопарку. Но сейчас ему было не до обезьян с пингвинами. Свернул налево и снова оказался на улице. Увидев киоск, вспомнил, что у него нет с собой сигарет. Пошарил по карманам, собирая бумажки, – набралось сто двадцать тысяч. Поискал еще, но больше ничего не было. Фальшивая «Zippo», ключи, использованная телефонная карта, никаких документов, два жетона. Купил «Марс», закурил, и у него закружилась голова. Башни костела Святого Флориана целились в небо, как в прежние времена ракеты. Старушки входили внутрь. Маленькие черные фигурки. Катились как бусинки. От остановки отошел сто шестьдесят второй. Прохожие смотрели прямо перед собой, то есть в будущее. Рыжая девица скользнула по нему равнодушным взглядом. Он подождал, когда зажжется зеленый, и перешел на другую сторону улицы. Все же надо дать себе еще немного времени, еще одну сигарету, думал Павел, и пока искал место, где можно примоститься или хотя бы спрятаться от ветра, дующего с реки, сообразил, что это же его родные места. Отсюда до роддома было меньше Ста шагов. Белые кареты «скорой помощи» на подъезде к нему, здесь, в грязи сквера, среди зарослей кустарника, под набухшим небом, казались нереальными и бесстыдными, как смерть. В дверях приемного покоя то и дело мелькали халаты дежурных ангелов, потому что, как припрет, люди делаются нервными и пытаются за пятнадцать минут отыграть всю свою загубленную жизнь.

«Вот куда мне надо, – подумал Павел. – Пусть меня зашьют обратно. Такое кесарево в другую сторону».

Мимо прошел старик в шинели. Павла все обгоняли, хотя прохожих было немного. В половине десятого город затихает, замирает, предоставляя время тем, кому нечего делать. Павел стрельнул хабариком. Тот упал в желтую траву. Струйка дыма поднялась вертикально вверх, а потом ее унес ветер.

«Хватит думать». – Павел повернулся и двинулся в направлении Флорианской, где с незапамятных времен на краю тротуара торчали мужчины в свитерках bouclé и расклешенных брюках с несминаемыми стрелками, заглаженными еще лет двадцать назад. Над ними, над едва слышным шелестом их беседы, вздымались до самого неба кирпичные стены, но было ли что за ними – какие-нибудь квартиры, однокомнатные там, с кухней и старой, облупившейся мебелью, – кто знает. Молодые не сильно отличались от отцов. Только одевались поярче, «форд» или «буллз» или «найки», лижущие языками тротуар. Сбившись в тесные кучки, стояли, прикидывая, как справляться с этим миром, с какого боку к нему подойти. Женщин здесь не было. Пятнистая дворняга бегала от одной группы к другой, ища своего хозяина. Кто-то запустил петарду.

«Ах да, – подумал Павел. – Ведь скоро Пасха».

Около универмага его настигли воспоминания, как когда-то он с матерью ходил в кукольный театр. В темноте светились огоньки сигарет. Мужчины стояли в подворотнях и бросали слова, которых он не понимал, – так, только некоторые. Был ноябрь или декабрь. Белый свет от фонарей не доходил до тротуара. Дрожал и шипел где-то наверху. Металлический блеск лежал на голых ветках деревьев. Мать ускорила шаг, и через ее холодную ладонь он чувствовал, как ей страшно.

На залитой желтым светом сцене, в серебристых пыльных лучах прожекторов, принц спасал принцессу или что-то в этом духе, какая-то визгливая история, которая занимала его лишь постольку, поскольку он был в таком месте впервые. Ему хотелось еще раз пройти по той улице, пробитой во мраке, в двух шагах от освещенной Торговой, и еще раз посмотреть на красные огоньки, блуждающие вверх-вниз. Когда представление закончилось, мать крепко взяла его за руку и проскользнула с ним в середину толпы родителей с детьми. Он был разочарован. Универмаг был похож на стеклянный шкаф. Где-то там, внутри, стояла, склонившись над корзиной со всякой снедью, та гипсовая женщина с большой грудью и с задом как две подушки. Он часто о ней думал.

Переходя пустую, блестевшую асфальтом улицу Окшеи с единственным автомобилем вдалеке, едущим от реки, Павел вспомнил, что там, за магазином, он был когда-то с отцом. Плоская одноэтажная застройка, идти туда надо было через ворота в кирпичной стене. В скверном помещении мужчины в резиновых сапогах кидали лопатами внутренности животных в металлические емкости. Бетонная силосная яма была наполнена лоснящимися кусками печени – целой горой скользких, отливающих глянцем багровых сгустков; под ногами хлюпала кровь. У отца был там какой-то знакомый.


За спиной влажно прошелестел автомобиль. Принес с собой запах тумана над портом. Свернул влево. Автобусы в это время шли пустые.


Павел шел вдоль бесконечного ряда машин и угадывал марки. Здесь не так дуло – панельный дом горчичного цвета закрывал это место от ветра. Деревья выросли, а огромная свалка строительного мусора превратилась в детскую площадку. Он миновал одиннадцатиэтажку, и холод ударил ему в лицо, но, к счастью, за ней сразу же потянулась другая. Павел считал подъезды. Везде стояли домофоны. Корпус четыре, подъезд шесть. В сумме должно быть десять. Никогда не мог запомнить. Он провел пальцем по кнопкам. Из какой-то квартиры принялись допытываться, кто это, и замолчали, то же самое в другой, но потом наконец запищало. Павел толкнул дверь, почувствовал запах мокрого бетона и, чтобы было быстрее, стал подниматься пешком.


Ему открыл какой-то боров.

– Я ничего не покупаю, – сказал он, сразу закрывая дверь. – И на х… было этот домофон ставить, – пробурчал он себе под нос.

– Болек?…

Дверь замерла и поехала в другую сторону.

– Что Болек? Ты кто такой? Братан… – Он повысил голос. В глубине квартиры залаял пес. Потом между дверной притолокой и ногой в джинсе просунулась морда ротвейлера.

– Спокойно, Шейх. Ну что тебе?

– Болек, это я, Павел.

– Какой Павел? – Он наморщил лоб, и шарик памяти начал вращаться, стуча, пока не оказался в нужной лузе. – От Кичора?

– От Богны, старый знакомый…

Боров начал вглядываться, недоверчивая усмешка тронула уголки его губ, правой рукой он шире распахнул дверь, а левой схватил пса за ошейник:

– Не могу… А я, как с торговым агентом…


– Я купил еще и эту, рядом, и велел раздолбать стену. Вместе тут сто тридцать метров.

Золотая цепь соскользнула у него с запястья на предплечье. Потянувшись за бутылкой, он встряхнул рукой, и цепура вернулась на место. Когда он брал рюмку или сигарету, она снова скатывалась, останавливаясь где-то на полпути к локтю. Собака, лежа на алом матрасе, перестала открывать глаза. Павел сказал, что сегодня ему забирать машину из автосервиса, и пил через раз. Огонь гулял по пустому желудку, подбираясь к самому горлу, и голова тоже была пустой, но холодной. День поднимался, разрастался, далекий центр города был накрыт зонтом облачности, но свет уже вовсю пробивался сквозь него, расправляясь и приподнимая свод сизых туч. Над гостиницей реяло маленькое знамя чистой синевы.

«Не потеплеет, так хоть прояснится», – подумал Павел и стал разглядывать квартиру. Она казалась копией, снятой с чего-то такого, что вряд ли существует. Тяжелая мебель неизвестного черного дерева была окована желтым металлом. Огромный буфет врастал в потолок, а может, даже пробивал его и заканчивался этажом выше. По дымчатому стеклу были пущены золотые арабески, за этой красотой виднелся сервиз. Павел сидел в кресле из черной кожи, пил из рюмки с серебряным узором. Живот у Болека без всяких помех вываливался из-под футболки. Они сидели в тени пальмы, стоявшей в фаянсовом кашпо. Над пальмой пылала латунная люстра. Павел не утратил способности соображать трезво и точно, но мыслям не за что было зацепиться. Он курил одну сигарету за другой, чтобы заглушить голод. Самолет летел слева направо поперек окна: зеленый мерцающий светлячок на рваном лоскутке неба, очистившемся от облаков.

– Помнишь, Павел, как в «Капризе» нам солдатня чуть не вломила?

Он помнил. Пьяный капрал получил тогда стулом, гардеробщик закрыл двери, поэтому они, воспользовавшись тем же самым стулом, выскочили через большое окно и побежали в сторону вокзала, а потом по лестнице вниз, к парку, чтобы исчезнуть там во мраке, – бежали, пока хватило дыхания, потом повалились на снег и стали хохотать во все горло, а поезда на мосту вспарывали небо желтыми молниями.

«Теперь бы небось не больно-то побегал, боров», – подумал Павел. Болек снова выпил, опрокинув рюмку прямо себе в горло. Было видно, как водка отрывается от стекла, плывет по воздуху и падает в раскрытый рот. Время хулиганило, выкидывало коленца, бежало то быстрее, то медленнее, делая едва видимое почти что видимым. Павел никак не мог вспомнить, что означают два удара – четверть часа или половину. Солнце показалось из-за туч, но окна в комнате выходили не на солнечную сторону. Другой самолет, яркий, как искра, летел слева направо с задранным носом прямо на север, в Стокгольм, Осло, Хельсинки, может, даже в Гренландию, чтобы там с шипением погаснуть в снегу. Почувствовав холод в левом ботинке, Павел пошевелил пальцами, – носок промок. Болек с тихим малиновым звоном раздавил окурок в пепельнице, икнул и скрылся в глубине квартиры.


И Павел остался созерцать все в одиночестве. Слева от него было море. Безбрежное, голубое, с белыми барашками и парусником на полпути между креслом и горизонтом. Пальма вырастала из горшка как раз в том месте, где должна уже быть суша. Павел перевел глаза правее. Фотообои не заканчивались в углу, они перегибались и вползали на соседнюю стену, ту, где было окно, и, если бы не рама, незаметно переходили бы в небо.

Павел повернулся в другую сторону. Буфет он уже видел, осталось осмотреть только правую часть комнаты. Тут стена была покрыта коричневой тканью с тиснением в розы телесного цвета. Из стены торчало бра в виде какого-то зеленого цветка. Ниже красовался бар из бронзы. Из львиных лап вырастали колесики. Едва початые «Дэниеле» и «Уокер» стояли в ряд, «Смирноффа» было уже скорее меньше, чем больше, только уровень бренди вместе с этикеткой тонули в тени.

«Шмудила», – подумал Павел, чувствуя на губах беловатый обжигающий ржаной вкус. В дальнем углу поблескивала мертвая туша, телевизора, под которым размещалось все необходимое: видеомагнитофон, кассеты, CD-плеер и радио. Кончики трех пультов выступали из полки как носки начищенных ботинок. Павел снова посмотрел на буфет. Мысли кружили по комнате вслед за увиденным, то отставая, то возвращаясь на место. Павел потянулся за сигаретой. Взял «Мальборо», но потом воткнул ее обратно. Надпись можно закрыть пальцем, но у «Мальборо» не было золотого ободка, как у его «Марса». Он встал.


Болек вошел в последний момент. Он застегивал брюки, где-то шумела вода. Павел почувствовал, как волосы на голове встают дыбом. Замерев и скосив глаза, он пытался увидеть, что творится сзади.

– Стой! Не шевелись.


– Давно хотел это барахло выбросить. Да здесь половину всего можно повыбрасывать и купить новое. – Он подцепил пальцем картину на крючке.

Рамка стукнулась о стену. Где-то внутри дома заработал лифт.

Болек еще раз взглянул на мальчика в белом костюмчике с восковой свечой в руке, потом сел на диван и налил:

– Сейчас бы остался без яиц.

– Я хотел рассмотреть поближе, – сказал Павел.

– Вот и рассмотрел. Я забыл тебе сказать, чтоб ты не двигался. С ним только так. Знаешь, сколько я отвалил за дрессировку? За эти деньги можно было бы еще одного такого купить, и еще осталось бы.

Они выпили, и время побежало быстрее. Павел чувствовал, как оно разгоняется и, точно сквозняком, им тянет по квартире, оно течет по лестнице вниз, выливается на улицу, подхватывает всех людей, подобно наводнению, и несет их, они пытаются удержаться на поверхности, но тонут, выплыть удается лишь самым шустрым и одиноким. И он отставил рюмку, а сигарету брать не стал:

– Болек, мне нужны бабки.

Тот посмотрел на него пустым взглядом, таким же пустым, как бутылка на столе, но совершенно трезвым. Отвел глаза и сцепил руки на животе:

– И мне тоже, ты не поверишь…

– Болек, я серьезно.

– Я тоже. Любой делается серьезным, когда речь заходит о деньгах.

– Богна мне посоветовала к тебе обратиться.

Болек наклонился вперед, слегка поддернув рукава куртки, словно собирался что-то делать руками – исполнить пантомиму, например, или нарисовать в воздухе какую-нибудь сложную, громоздкую фигуру.

– А она здесь при чем? Вот пусть тебе и даст, если такая умная.

– Она только сказала…

– Сколько?

– Двести.

Болек расплел пальцы, вытянул ногу и полез в карман брюк. Вытащил горсть банкнот, отделил две бумажки и бросил на стеклянную столешницу. Они упали как бумажные цветы, не доделанные до конца какой-то мастерицей.

– Болек, мне надо двести кусков.

Тот снова наклонился вперед, опершись руками о колени, и посмотрел на Павла так, словно только сейчас увидел.

– Братан, ты что, е…тый? Ведь я тебя даже не знаю как следует.


Народу в автобусе было мало. Он скользил под бетонными дугами эстакад. Двое малолеток плевали сверху на проезжающие автомобили. Старая забава всех мальчишек – стрельба по движущимся мишеням. У их ног, на краю перекладины, стояла бутылка из-под пива и преспокойно ждала своего часа. Многоэтажки по обеим сторонам все глубже врастали в землю. Сколько им уже. Они – как отвесные скалы, на которых гнездятся птицы. Жители этих домов успели состариться, некоторые даже умерли, на их место пришли новые и теперь борются с застоявшимися запахами чужих тел. Немало нужно попотеть в четырех стенах, чтобы вонь впиталась в бетон. Павел хотел угадать, в котором доме его когда-то рвало, а потом он посреди ночи решил отправиться домой, помнится, совершенно пустой, – ни на сигареты, ни на билет. Тогда он еще не курил так много, мог потерпеть два или три часа – столько пришлось идти, – город ночью был большой и неподвижный, как сновидение.

«Лифчик у нее был, а сисек не было». – Но ни дома, ни имени так и не вспомнил. Пошли дачные участки. Клубящиеся на небе облака сплющивали пейзаж, заборы, домишки и деревья становились игрушечными, будто здесь обитали лилипуты, – настоящее царство кукол. Переплетенные голые ветви жесткой паутиной покрывали все до горизонта, и нигде ни единой живой души, только ветряки на крышах беседок поворачиваются по ветру, купаясь в безбрежных воздушных потоках. И это проехали. И снова автобус нырнул в невидимую тень многоэтажек, дневной свет сгустился, время от времени его разжижали плывущие под колеса поперечные улицы, но потом отраженный от цемента свет вновь затоплял автобус, а Павлу хотелось вспомнить еще что-нибудь из далекого прошлого, чтобы, вырвавшись из реальности, перевести дух, побыть немного в прошлом, где нам почти нечего бояться.

Но не успел, потому что въехали на мост. Дымили трубы Секерок,[10] ветер тянул белые косы дыма на запад. Они расплывались в небе над Садыбой,[11] над Палюхом[12] и собаками, которые выли в клетках приюта день и ночь, но никто за ними не приходил. Что-то вжикнуло по левой полосе, он успел заметить красный зад машины с берлинскими номерами.

«Если бы река текла с запада на восток, всем было бы лучше. И тем, и другим, – думал Павел. – Одни плыли бы по течению, другие на парусах». Он вспомнил рисунок из какой-то школьной книжки: бородатые оборванцы, тянущие баржу вдоль берега.

«Всем было бы лучше, а так ни х…, поезд, машина или самолет». Желтая медленная река маслянисто блестела. Водовороты медленно закручивали пену, потом выпрямлялись; вода текла на север под мостами: под пятью здешними, а потом в Новы Двуре, Вышогроде, Плоцке, под двумя во Влоцлавке, в Тору ни и еще под одним мостом в Фордоне,[13] который тревожил его воображение с того момента, как кто-то сказал ему, что именно там расположена женская тюрьма, раньше он знал ее название только по этикеткам на банках с джемом. Дело прошлое, но река всегда оживляла это воспоминание: цвет и сладость клубничного джема, тихий хруст тех странных то ли косточек, то ли зернышек, похожих на запятые или поры на кожице ягоды. И еще холод и полумрак длинных коридоров, где движутся молчаливые женщины в коконах одиночества, более недоступные, чем королевы в стародавние времена, и в тысячу раз более телесные. Он воображал, как их пальцы касаются баночек, и пытался представить запах их кожи, которая должна была быть гладкой и белой под серо-бурой тюремной робой, нежной, как у растений, которые растут в темноте. Но это было давно, он все помнил, но уже ничего не чувствовал. Ресторан на воде белел, как обглоданная кость. Ехали быстро. День делал глубокие вдохи перед полуднем, когда трасса поперхнется, движение захлебнется и прекратится совсем. Вдали виднелось черное горло Роздрожа.[14] И тут тип в бомбере на меху попросил предъявить билет.

Павел принялся медленно перетряхивать карманы – в безнадежном деле спешка ни к чему. Куртка: один на груди, два внутренних и два внизу, потом на брюках: задние, еще два спереди, пистон;[15] снова куртка, – Павел следил, как темный тоннель приближается с головокружительной скоростью. Кондюк нависал над ним, обеими руками держась за верхний поручень. Краем глаза Павел заметил ногу в белом «адидасе». Она притоптывала по черному полу. Женщина в красном пальто прошла к выходу.

– Ну что, дальше будем гнать дуру или выйдем и поговорим по-людски?

Автобус замедлил ход, вкатываясь на стоянку. Услышав шипение, Павел прыгнул. Почувствовал руку на своих волосах, пригнулся, женщина вспорхнула со ступенек, расталкивая толпу и давая ему возможность пройти, упала. Павел перепрыгнул через нее, двинул кого-то локтем и в десять прыжков оказался на лестнице. Еще не взбежав наверх, он понял, что шансов почти нет, но не остановился, а ринулся направо, прямиком в открытые ворота парка. Кругом пусто, сыро, и чем дальше, тем тише. Павел попробовал поднажать, споткнулся и едва устоял на ногах. Смысла продолжать не было, он хотел остановиться, но в тот самый момент кто-то сделал ему подсечку. Он полетел головой вперед и зарылся ладонями в гравий. Теперь можно было перевести дух. Попытался встать, но чья-то нога надавила ему сзади на шею, впечатав лицо в землю. А потом кто-то пнул его два раза, он сгруппировался, перекатившись на бок, и увидел, что их трое. Тот, что в коже, стоял согнувшись и тяжело дышал, двое других тоже запыхались, но не так сильно. Павел, поднявшись на колени, ждал в центре треугольника.

– Ну и зачем оно тебе надо? – спросил невысокий, в джинсе и бейсболке.

– Спринтер долбаный, – сказал третий.

Быстрое прерывистое дыхание подхватывало звуки. Трепало их по краям, и они получались смазанными.

Павел медленно встал с коленей и на полусогнутых дотащился до лавки. Те трое, окружив его, ждали, пока сердце и легкие справятся с воздухом и кровью. Их злоба медленно испарялась, а Павла покидал страх. Красные огоньки автобусов, шедших по Аллеям,[16] пробивались сквозь полумрак парка. Он то и дело озарялся огнями, с тонких веточек деревьев свисали капли серебряного света. Падая, они лопались, но свет исчезал, не растворяясь в воздухе.

– Ну ладно, давай документы, – сказал тот, в бомбере.

– У меня нет.

– Тогда отстегивай.

– Говорю, я пустой.

Кондюк кивнул остальным, те взяли его под руки и поставили на ноги. Нашли горсть мелочи, меньше сотни, осмотрели зажигалку и засунули ему все обратно в карманы.

– Один мусор, – сказал тот, что в бейсболке. – В отделение надо мудака. Скажем, что оказал сопротивление, пусть посидит.

– Охота тебе? – спросил третий.

– Он меня достал. Чего я бежал?

Они подтолкнули его к выходу на Пенькную,[17] но он не двинулся с места.

Его схватили за руки, кто-то ударил сзади по голове:

– Двигай поршнями, придурок, не то останешься здесь навсегда.

– Господа, нет, я не могу в отделение, мне некогда.

Он стал вырываться, они тянули его за руки, гравий хрустел, вдали показалась женщина с коляской, мысли прыгали в голове, вспомнилась черная рукоятка пистолета, которую он заметил у Болека в прихожей. Она выглядывала из шмоток, брошенных на тумбочку у входа, Павел заметил ее краем глаза – он был уверен, что и Болек, шедший следом за ним, тоже приметил эту рукоятку. К ним приближалась женщина с коляской. На ней было серое пальто, ее очки в туманном воздухе поблескивали, как кружочки льда. Женщина все больше замедляла шаг, потом свернула в боковую аллейку и пустилась бегом. Ребенок заплакал.

– Вот обручальное кольцо, берите. Это тоже деньги. – Он стал стягивать кольцо, но то сидело крепко. Тогда он сунул палец в рот, послюнил, и оно слезло.


А в это время Болек шествовал через анфиладу комнат в своей квартире. Начал с той, в которой они тогда сидели, черно-золотой, потом прошел через голубую с серебряными прибамбасами, потом красную, потом через кухню, сверкавшую белизной, – оставшиеся два помещения выходили на другую сторону: первая была цвета морской волны, с большим пустым аквариумом, вторая – серебряно-серая с вращающимся креслом посередине и зеркалом, в котором отражалось небо, и это отражение было ярче и краше оригинала. Пес остался на своей лежанке, и Болек путешествовал один. Вот он открыл последние двери. Тут все было розовое. Правда, вокруг царил полумрак, но так может пахнуть только розовое – как внутри пудреницы. Болек подошел к окну и раздвинул шторы. Под белой простыней лежала женщина. Тонкая ткань облегала ее тело почти как вторая кожа. Ноги, бедра – все вырисовывалось отчетливо, только было словно слегка растушевано. Болек присел на краешек рядом и шлепнул ее по жопе. Она забормотала что-то под простыней, высунула голову – это была крашеная блондинка. Перевернулась на спину. Грудь торчала прямо в потолок. Он положил ладонь на левую сиську.

– Ну, ну, Бомбончик, я еще не проснулась.

– Ну и спи. Кто тебе запрещает. – Болек скинул тапки и растянулся рядом.

Он привалился, стараясь взгромоздиться на нее, но блондинка высунула руку из-под простыни и ущипнула его за складку жира на животе:

– Бомбончик, ну брось. Лучше скажи, кто это приходил. Я слышала. А может, мне приснилось?

Болек положил ладонь ей между ног. Простыня пошла складками на манер драпировки, изображающей лучи солнца.

– Да там один, Павел.

– Что ему надо?

– Бабки. Всем нужны бабки.

– И что?

– И ничего. Послал его к пану Максу.

– Недобрый.

– Мог бы натравить на него Шейха. – Он пододвинулся ближе и поцеловал ее в шею. Попытался перекинуть левую ляжку через ее ногу.

– Брось, – сказала она.

– Ну, пожалуйста…

– Ты побрился?

– Да. И помылся.

– Ну тогда можешь сделать то, что я люблю.

Болек сполз вниз и встал на колени в ногах кровати. Приподнял края простыни и натянул себе на голову. Теперь он был похож на старомодного фотографа. По Остробрамской неслись три пожарные машины. Голубые вспышки рассекали поток машин надвое. Старушка за рулем серой малолитражки от страха съехала на обочину. Силь лежала с широко открытыми глазами. У нее была такая игра: продержаться как можно дольше, прежде чем они закроются сами.


Выйдя из лифта, Павел немного подождал, пока глаза привыкнут к темноте. Стоял и думал, что все тихо и, пока лифт едет вниз, можно не бояться. Никто его не увидит, никто не услышит. Этот этаж пустовал. Его сняли китайцы, вставили во все двери новые замки, и на этом дело кончилось. Жизнь с ее возней и движением текла ниже. Он даже чувствовал запах людей. Кухни здесь были очень тесные, и в обеденное время хозяйки приоткрывали входные двери на цепочках. Павел вынул сигарету и зажег спичку. Серо-коричневая тьма клубилась в конце коридора. Будто поднялась пыль, но воздух был неподвижен. Это старые стены так отражают свет. Спичка отскочила от стекла, ведущего на галерею, но там внутри не было никаких окон, ничего, только стена да черный навес крыши. Огонек погас. Павел сунул сигарету обратно в пачку. Двинулся по коридору почти на ощупь. Эхо шагов поднималось над плиткой пола и летело вверх, куда-то в глубь здания. Шесть ступенек, лестничная площадка, еще шесть ступенек, и вот маленькое пятнышко света – легкий укол в темноте. Павел нащупал дверь и тихонько постучал.


Но хозяина не было. Наверное, вкалывал где-то. На самом деле обитатель этой квартиры час назад закрыл за собой дверь и спустился вниз по лестнице. Он боялся лифта, вообще замкнутого пространства, сдавливающего тело и мозг со всех шести сторон до тех пор, пока не сплющит его в горячий кубик, из которого начнет хлестать кровь. Именно такие картины рисовало ему воображение. Он пробежал шесть этажей вниз, чтобы почувствовать на лице движение прохладного воздуха, и толкнул стальную дверь, запиравшуюся автоматически, которая долбанула за спиной так громко, словно рушился дом, но на улице никто ничего не заметил. Он был одет во все серое. Пиджак, свитер, брюки, только ботинки были черные – правда, давно не чищенные. На Маршалковской его подхватило ветром и понесло в преисподнюю под гостиницей. Здесь, в нервном свете голых лампочек, все были равны: красивые и некрасивые, богатые и бедные. Мертвенный свет забивал поры, как пыль, въедался в тело и одежду, как смрад или старость – ни пятнышка тени, ни крохи жалости. Все двигались здесь как рыбы, освоившие прямохождение. Яцек (да, я вспомнил, его звали Яцек) свернул влево, прошел мимо выхода к трамвайной остановке в сторону Жолибожа,[18] мимо выхода к «Метрополю», к Аллеям и к трамваям на Прагу, пробился сквозь людской поток, текущий по ступенькам от Центрального универмага, проигнорировал выход к трамвайной остановке в сторону Охоты и пошел по второму кругу. Это была безопасная орбита – остатки его собственной крови тоже кружили по артериям, и его толкая по кругу, на безопасный путь безумства, которое тоже почти всегда имеет форму замкнутого круга. К тому же он знал, что вид у него хреновый, поэтому предпочитал оставаться под землей. Щетина, отросшая клочьями, липкие волосы, серое лицо, словно зима тянулась уже неизвестно сколько, а солнце было лишь какой-то дебильной декорацией, или, может, оно давно выдохлось, как старая батарейка.

«Б…ство. Еще один кружок, и надо сваливать отсюда», – подумал Яцек. Но сделал целых три, потому что уродство неподвижных лиц означало безопасность, оно позволяло слиться с толпой. Яцек сунул руку под свитер и нащупал сигарету. Полиса затолкали алкаша в темный угол. Четыре пацана плечом к плечу – козырьки назад – гребли прямо на него. Он вильнул в сторону и вышел на улицу около вьетнамского ларька, источавшего какие-то непривычные съедобные запахи; между голыми ветками кленов проступал Дворец,[19] отбрасывая огромную тень, которая могла бы накрыть полгорода, если бы тот сгрудился здесь. Но ему нужно было другое укрытие. Он двинулся прямиком на запад, вдоль киосков, где русские за пять минут до отхода своего поезда шерстили ларьки, выискивая порнографию, красивые пачки сигарет и сувениры в забитых товаром витринах. Вдалеке виднелось здание вокзала. Несуразное, тяжелое, оно так ушло в землю, будто его сбросили сюда с большой высоты. Яцек шел в его направлении, но вокзал не приближался. Так бывает, когда разрозненные и совершенно никчемные мысли слишком быстро сменяют одна другую. Они отделяют человека от мира как упругая материя, толкают в грудь, заставляя поверить, что это сон – из тех, где бежишь, а убежать не можешь.

«Е-мое, вообще не дойдешь», – думал Яцек. Он чувствовал, как его сухое и холодное тело при каждом порыве ветра обливается холодным потом. Ветер скользил по внутренностям, будто тело было пустым и его заполняли только куски городского пространства, обрывки пейзажа, словно там в убыстренном темпе крутился немой фильм.

«Е-мое», – повторял Яцек как начало молитвы, продолжения которой он не знал. Небо нависло над ним гигантской глыбой правильной формы, но какой именно, он не мог определить. А вверх посмотреть боялся. Здесь было не лучше, чем в лифте. В конце концов он взял сигарету, сделал три слабые затяжки, потом три глубокие и снова три слабые, и тут как раз началась лестница, ведущая прямо в утробу вокзала.

«Чудо-юдо рыба-кит, у него живот болит…» – строчка пришла ему в голову, он не помнил, откуда она. Похолодало, но ему стало теплее.


В красных отблесках света мальчишки пытались обыграть автоматы, – звонки, электронное бульканье, стрельба и меланхолический, чувственный звон поглощаемых жетонов. Яцек подходил то к одному, то к другому, но все качали головами, не отрывая взгляда от экрана. Они судорожно цеплялись за рычаги автоматов, потому что для них это был единственный способ хоть как-то защититься от реального мира. Яцек вышел из кафе, свернул направо, потом еще раз направо. В теле еще ощущалась нервная дрожь, оттого что он побыл в тепле. Он взглянул на часы, время было на исходе, и Яцек ускорил шаг. Этот переход был самым оживленным местом на вокзале. Он соединял две автобусные остановки, зал ожидания, перроны и два самых длинных пассажа с магазинчиками. Все здесь было залито светом, живая толпа вибрировала, как всегда бывает в тех местах, куда одни приходят с надеждой, а другие смываются с облегчением. Яцек протопал до самого конца, высматривая знакомые лица. Щуплый невысокий парнишка с лохматой головой скользнул по нему пустым взглядом и покачал головой. Он стоял около автоматических дверей – единственная неподвижная фигура посреди непрерывного потока тел. Яцек хотел приблизиться к нему, но тот уже смотрел в другую сторону. Около выхода на первый перрон он заметил девушку в коричневых расклешенных брюках и короткой заляпанной дубленке. За спиной у нее плыла рыжая крыша вагона. Поезд шел на другую сторону реки, может, в Белосток, может, в Москву, а может, еще дальше. Он направился к девушке, так и не угадав, узнала она его или нет, потому что в ее глазах отражалась одна бездонная пустота.

Яцек не мог вспомнить, как ее зовут, поэтому просто спросил:

– Ну как? Есть что-нибудь?

Она взглянула на него и пожала плечами, он увидел почерневший зуб, вверху справа одного переднего зуба не было, руки она глубоко засунула в рукава дубленки.

– Ничего? – повторил Яцек и понял, откуда ее знает.


В прошлом году летом они точно так же искали товар, и тоже – нигде ничего. Как сегодня. Они посадили ее с собой в машину, потому что у нее был какой-то знакомый, который… и т. д. Разогретые сиденья обжигали даже сквозь одежду, все были потные и грязные. Стояли на пустых перекрестках у светофоров, а дневной свет лился с неба как жидкий металл. Они пили воду и, проклиная все на свете, кружили между двумя кабаками и спортивной площадкой какой-то школы (точно, это было в середине июня) – девушка и трое парней, – а безжалостный свет затоплял их мозг, вытекал из носа, глаз, еще немного, и их хватит кондрашка, у них загорятся внутренности, тачка взорвется и белый огонь поглотит их навеки. В конце концов она вышла на углу Иоанна Павла и Новолипок, взяла бабки и слиняла.

Они стояли на самом солнцепеке и следили за красными минутами на автомобильных часах, а Веник их успокаивал:

– Спокуха, я ее знаю, придет, спокуха, я ее знаю. – Но не больно-то верилось, что он и сам в это верит.

В конце концов она все же показалась между домами, худая, в своих слишком свободных джинсах и блузке в желтых и зеленых попугаях. Села в машину и сказала, что у нее два грамма. Все разозлились, потому что должно было быть три.

– Себе взяла, – сказал водитель. – Грамм взяла себе.

А потом все разозлились еще больше, потому что товар был полное фуфло – желтый, липкий левак.

– В жизни не видел такого говыдла, – сказал Веник, а потом набросился на нее, чтобы отдавала деньги или то, что заныкала.

А она сидела на заднем сиденье, опустив руки почти до пола, и все повторяла, что ничего не брала, просто продавец знает, какие дела в городе, вот и накручивает. Пусть сами к нему сходят, если хочется, но она не советует, потому что он один троих сделает, легко. При этих словах водитель включил зажигание, и пока они двое делили эту дрянь, рванул как сумасшедший с места в карьер, свернул на улицу Солидарности, кругом почему-то был зеленый свет, поехал дальше по Вольской, под мостом свернул на Примаса. Нашел тихое место на краю парка и взялся за девушку конкретно. Сначала велел ей вынуть все из карманов и сумочки – там один мусор: пустой футлярчик от помады, пачка сигарет, старые, вылизанные дочиста целлофановые упаковки, тридцать тысяч, всякий сор, крошки, бумажные носовые платки с пятнышками крови, и все, – после этого он вытащил ее из автомобиля и начал обыскивать. В карманах тоже ничего не было – пыль, пропитанная потом, и цветные вырезки из какой-то газеты. Тогда он взялся за нее саму, но и в трусах ничего не нашел. Она даже не сопротивлялась. Только твердила как заведенная, чтобы ей отсыпали дозу.

– Ладно, – сказал водитель, – но отсосешь всем. Когда уже сидели в машине, он все повторял:

– Имейте в виду, что когда-то это была красивая девушка.


– Ничего, – наконец отозвалась она. – Телевизор не смотришь?

– Нет.

– Тогда купи себе вчерашнюю газету.

– Не знаешь кого-нибудь?

– Нет. Это меня больше не интересует.

Героиновый сон склеил ей веки – конец разговора.

Очередной поезд – на этот раз крыши вагонов были черные как бархат – подошел к перрону. Яцек оставил девушку в покое и направился в сторону подземного перехода под развязкой. Нашел телефон, работающий на жетонах. Было мертвое время – полдень, – и толпа редела. Из трубки неслись длинные гудки. Наверху грохотали трамваи. Яцек перешел к другому автомату и набрал номер. Снова длинные спокойные звуки, которые наполняли голову, потом весь подземный лабиринт, потом вытекали на улицу и разливались над целым городом. Он повесил трубку, все смолкло, слышен был только звук шагов быстро и молча идущих людей. Яцек решил двинуться к Иерусалимским аллеям и вышел наверх. Из бесконечной перспективы моста Понятовского дул ветер и гнал редкие холодные тучи, бежавшие над большими рекламными щитами «Кока-колы». Сверкающая стужа привела в движение огромные массы воздуха, они неслись прямо на Яцека, и это его слегка успокаивало: что могла значить для этой невообразимой громады такая малость, как он – сгусток страха вперемешку с кровью, крошечная капля в воздушном океане. Легкий одномоторный самолет красного цвета летел на восток и тянул за собой рекламу страхования жизни «ФЕНИКС». Яцек выбрал Саскую Кемпу,[20] потому что там он кое с кем был знаком, не знал только номера телефона.


Но Павел все равно вошел в квартиру. Самым обычным образом – повернул ручку и оказался внутри. Здесь воздух был лишь на тон светлее, чем на лестничной площадке. Павел почувствовал запах ношеной одежды, обуви и привкус пыли. Он открыл дверь с матовым стеклом и вошел в комнату. Серый пыльный свет проникал в комнату сквозь задернутые шторы и оседал на мебели. Павел раздвинул шторы и сразу узнал эту квартиру. За десять лет она совсем выцвела, постепенно все в ней сделалось едва различимо. Ничто так не разрушает краски, как время, ничто так не стирает углы, как течение часов и минут. Потому что время – это материя, которую просто не видно. Красный стеллаж с книгами порыжел, а корешки поредели, как зубы к старости. Крепкий чай в стакане стал мутным. Павел искал признаков жизни, но ничего не обнаружил. Он оглянулся в поисках часов, стараясь услышать тиканье. Направился в темную кухню, продолжая прислушиваться. Время текло спокойно и монотонно.


– Яцек! – позвал он громко.

Ответом ему было какое-то боковое эхо, гудение, отраженное от стены, и какие-то отголоски в трубах. Он заглянул в пепельницу. Все окурки были одной дешевой марки и очень короткие. Павел сел в кресло, стараясь вспомнить что-нибудь из их с Яцеком общего прошлого, но откуда-то всплывал один только щуплый блондин в джинсовом костюме. Когда-то они виделись очень часто. Сознание не сохранило ни одного слова, ничего, только какие-то смутные чувства. Он хотел задержать их хоть на мгновение, чтобы понять, какие именно.

– Как же время летит. Летит, не поймешь, откуда и куда, и ни хрена от него не остается. – Он чувствовал боль в плече и голод. Зажег свет на кухне, холодильника не было, заглянул в шкафчик и нашел плавленый сырок. Принялся отколупывать ножом засохшие кусочки и глотать.

Был и чай. Павел повернул ручку плиты, но конфорка оставалась мертвой и молчала. В комнате на подоконнике лежал тюремный кипятильник, сделанный из двух бритвенных лезвий. Павел побоялся включить его в сеть и просто напился воды из-под крана. Лег на узкую кровать, накрытую чем-то шершавым и грязным. В этом загаженном сарае он почувствовал себя в безопасности. Он висел над городом, всеми забытый, все события происходили где-то в другом месте. Павел вспомнил их последнюю встречу. Три года назад на Маршалковской кто-то тронул его за плечо. Высокий, худой, опустившийся парень. Серый костюм тяжело свисал с плеч. В карманах, должно быть, куча всего, так они были раздуты.

– Извините, – сказал парень, – мне нужно немного денег. Не могли бы вы… пятьдесят тысяч…

Павел ускорил шаг, буркнув:

– Я спешу, у меня нет мелких. – Но потом остановился, обернулся и неуверенно спросил: – Яцек?

Только сейчас ему пришло в голову, что Яцек, наверное, выстебывался, он прекрасно знал, к кому обращается, а тогда он сначала удивился, а потом обрадовался. Они полдня просидели в баре «Метрополя».

– Что, в самом деле так плохо, старик?

– Почему плохо, хорошо, – отвечал тот с улыбкой.

– Да брось. Пристаешь к людям на улице, просишь пятьдесят тысяч…

– Побираюсь, хочешь сказать.

– Ну да, на самом деле так. Просишь подаяние.

– Бывает, человеку немного не хватает. А ты, я вижу, в полном, полнейшем… Один прикид потянет на пару кусков.

– Ну, когда бываешь в разных местах, надо выглядеть.

– Бизнес…

– Ну да. – И весь остаток вечера говорил, собственно, он один. Длинно и нудно рассказывал, как начинал с нескольких сотен, вообще было тяжело, все сам, все сам, и вот теперь ему не на что жаловаться, само крутится, а через несколько лет наверняка уже будет ого-го. Один раз он только прервался и спросил, не может ли он как-то помочь – работой, так, для начала, но заметил в глазах Яцека усмешку и больше не спрашивал, почувствовав, что начинает заводиться. В конце вынул два миллиона и положил на стол.

Тот покачал головой и сказал:

– Не, старик. Я просил пятьдесят.


Сейчас, лежа в этой грязной берлоге, он повторял:

– Просто развел меня, козел, и как все разыграл.

Павел вскочил с постели и стал кружить по комнате. Скинул с полки «Капитана Блада» и пнул его в угол под овальный столик – последний писк времен Гомулки, на котором стояло радио марки «Юбиляр». Покрутил ручку. Проехался по шкале.

Везде одна болтовня, треск или обрывки незнакомых песен. В конце концов какая-то станция, тарахтевшая как пулемет, сообщила, что скоро два часа, и Павел вздохнул с облегчением.

«Чего только мы не делали вместе», – думал он, уставившись в окно. Голубое небо было близким и чистым. Дома казались плоскими, как аппликация из грязной бумаги, как картонная книжка-игрушка, где в вырезанных окошках появляются принцессы, Марьи-царевны, Иванушки и свинопасы. Только эта книжка для взрослых. Но крышка памяти захлопнулась раз и навсегда. В просвете между домами торчал Дворец со свежепозолоченным шпилем. Красный самолетик как раз летел мимо, таща за собой огромный гондон с надписью «ФЕНИКС». Тут он почувствовал, что не один, и обернулся. На вид ей было лет восемнадцать, но это, судя по всему, было ей безразлично. Бурый свитер, зеленая куртка, голубые подвернутые снизу джинсы и «мартенсы». На плече плетеная веревочная котомка. Девушка смотрела на него без всякого удивления, как на живую вещь.

– Я принесла ему еду, – сказала она, проходя в кухню.

– Его нет.

– А когда будет?

– Не знаю. Я его не застал.

– Что вам от него надо?

– Ничего. Шел мимо и зашел.

– Ему нельзя выходить.

– Почему?

– Долго не возвращается.

– Ты его девушка?

– Я приношу ему еду. Овощи. Он должен есть овощи, больше овощей. А ему подавай мясо. Это неправильно.

– Он болеет?

– Нет. Но есть мясо – это плохо. Все равно что питаться страданием и смертью. После этого нельзя оставаться нормальным.

– А после салата можно? Что ты несешь, детка?

Она вышла из кухни и повесила куртку на спинку стула. У нее была большая грудь. За стеной творилось неизвестно что. Самолетик сделал круг и летел теперь на восток, в сторону Воли.[21] Девушка закатала рукава. Латунные и медные браслеты зазвенели на запястьях. Она вернулась на кухню, взяла из раковины кастрюлю, из сумки лук-порей, морковь, цветную капусту, петрушку и начала все это нарезать брусочками.

– Газ отключили, – сказал Павел.

– Я знаю. Я сниму пломбу, а потом снова поставлю.

Грудь под свитером подскакивала в такт ударам ножа.

– Ему надо есть овощи. А то выйдет в город и наестся там всякой дряни из ларьков.

Он смотрел на нее, и его мысли перестали блуждать где попало. Осели на какое-то время, – было только два часа, и у него в запасе оставался еще целый час.


Стоя в дверях кухни, он рассказал ей почти все. Булькала кастрюля. Он чувствовал, что у него вспотел лоб. Может быть, от жара и пара, а может, он просто вспотел, ведя свой отрывистый рассказ, который она слушала вполуха, моя посуду и очищая раковину от липкой грязи, накопившейся за неделю. Он говорил и думал: «Ах… с ним, я ее больше не увижу, тем более что ей и так все это по барабану». Время от времени она бросала на него взгляд, словно хотела убедиться, откуда исходит звук, не радио ли это, будто его присутствие казалось ей не совсем реальным. На лбу у нее было несколько прыщей. Она сняла свитер. Осталась в черной хлопчатобумажной блузке:

– Не понимаю, зачем тебе надо было столько денег. Я, например, стараюсь ограничивать свои потребности. Самоограничение делает человека независимым. Если бы люди понимали, что все это им совсем не нужно… Надо жить в соответствии со своей сущностью, а не с тем, что тебе навязывают все кому не лень, чтобы вытянуть из тебя еще больше. Наверняка ты ешь слишком мало овощей, наверняка любишь мясо, поскольку тебе кажется, что это увеличивает твою агрессивность, силу и вообще. Ты должен есть овощи, понимаешь, это меняет сознание человека, и тогда ты будешь в ладу с самим собой, а не с тем шовинистически-христианским мировоззрением, которое разрешает убивать и съедать невинные создания, а ведь это ведет к возникновению хаоса в космосе, потому что человек является частью космоса, так же как растения и животные, которые, в конце концов, не сделали нам ничего плохого. Тебе надо есть цветную, белокочанную и брюссельскую капусту без соли, потому что она оказывает воздействие на верхний поясничный отдел, ведь блокирование энергии в этой области приводит к тому, что ты слишком близко к сердцу принимаешь материальные проблемы. Еще хорошо помогает соответствующий массаж.

– Дело в том, что я взял в долг деньги и теперь должен отдавать, а у меня их нет. Брюссельская капуста тут не поможет.

– Если бы ты вовремя начал, ты никогда бы не оказался в таком положении. Я, например, мысленно делю свое тело на семь частей и стараюсь ежедневно питаться овощами одной из семи групп. Это дает мне возможность жить в полной гармонии с собой и космосом. Ведь мы принадлежим космосу, скажешь, нет?

– Гагарин?

– Что?

– Космонавт такой.

– А, ты об этих фашиствующих технократах. Знаешь, что сказал Лао-Цзы?

– Знаю. Выше х… не прыгнешь.

– Что?

Он подумал, что, может, уже четырнадцать пятнадцать и самолет из Праги сейчас снижается где-нибудь над Жирардовом и Сохачевом и через десять минут приземлится на Окенче.[22] Потом вспомнилось далекое прошлое. Как они в большом зале ожидания на вокзале охотились за пустыми пачками от заграничных сигарет. Когда толпа редела, они принимались шарить в урнах или издали высматривали в пепельницах эти цветные коробочки. Кто смел, тот и съел, и плевать им было на чьи-то косые взгляды. Шлепали себе в серых мокрых кедах, а джинсы на них были из тех, что не меняют цвет даже после сотой стирки. Так было. Бело-зеленая «Суэц», бело-красная «Винстон», коричневая пластиковая «Филип Моррис», сине-желтая с золотом «555» – та самая марка, которую курил Мао. Если бы они об этом узнали, цена бы подскочила и за одну пачку можно было бы получить зеленую «LM» с кабриолетом или синюю «Данхилл». И еще серебряно-черную «Дезайр» и коричневый «Казбек», который никто не хотел брать. Высокие мужчины в темных костюмах и светло-голубых рубашках смотрели на них с улыбкой, а как-то раз, когда он рылся в пепельнице, один темнокожий тип дал ему полпачки «Мальборо», но того, красного, так что ничего особенного. Потом все пошли под бетонный навес, моросил мелкий дождь, корпуса самолетов выныривали из тумана – серебряные, гладкие, блестящие – и снова исчезали в нем. Может, тогда-то все и началось. В сто семьдесят пятом автобусе они доставали мятые пачки, рассматривали и читали надписи.

– Ничего, – ответил он и пошел в комнату.

За стеной кто-то долбил в стену, возможно чьей-то головой. Ему захотелось прочитать названия на корешках книг. Кое-как он разобрал, что большой черный – это Лондон, бордовый – Бустер и белый – Сухецкий. На мгновение ему показалось, что минуты падают на пол к его ногам, как капли ртути, дрожат, а потом катятся в угол под столик, где радио.

«Значит, пол здесь покатый», – подумал он.

Девушка выглянула из кухни и спросила, не хочет ли он ячменного кофе.

– Знаешь, он сделан из зерен грубого помола, поэтому его энергетическая структура осталась не нарушенной и…

– Тогда уж лучше массаж, – ответил Павел.

– Хорошо. Только сначала в туалет. Мочевой пузырь должен быть пустым, чтобы не было напряжения между органами. Тогда энергия сможет свободно циркулировать. Впрочем, вода и жидкость вообще негативно влияют…

– Ладно, иду.

Ванна с ржавчиной на дне, пожелтевший, как старая кость, унитаз. Он отлил в раковину, дернул за цепочку и хорошенько вымыл свой конец. Вода была холодная. На веревке висел зеленый камуфляж. Рядом с толчком лежала стопка газет. Павел присел посмотреть: «Разем», «Перспективы», «И т. д.», «Панорама». Видно, тот, кто тут жил, постепенно освобождался от движения времени. И нигде ни одного зеркала, которое могло бы отразить перемены.

«Просто идеальное место», – подумал Павел. Теперь безопасность имела запах хлорки и влажного бетона.


Девушка велела раздеться и лечь на живот. Вынула из сумки флакончик с желтой жидкостью.

– Это специальное масло, – сказала она.

Натерла ладони, а потом пустила тонкую струйку ему на спину. Он почувствовал холод, но когда она коснулась его кожи, перестал об этом думать. Начала с боков. Мяла сильно, почти грубо. Ногти у нее были коротко острижены. Потом ниже, аж до ягодиц, потом снова вверх. Хватала пальцами тело, словно это был толстый материал или резиновая оболочка манекена. Ему стало тепло, он почувствовал себя вещью и снова стал думать о безопасности, которая на этот раз ассоциировалась с резким запахом ее пота. Она не пользовалась дезодорантом. Он закрыл глаза и спрятал лицо в сгибе локтя. Ему казалось, что она черпает из его тела полными горстями, лепит из него шарики, кубики и непонятные, только что изобретенные ею фигуры, разбрасывает их по квартире, распихивает по углам, затыкает то под кухонную мойку, то за батарею, прилепляет под подоконник; эту материю поглощает пыль, которая облепляет ее, как детский пластилин, и никто-никто никогда уже о нем, Павле, не спросит. Это было совсем не больно. Он был как тесто, тяжелое и легко прилипающее к рукам. Нервы, кровь и зрение пропадали в этой массе, похожей на оконную замазку или полуживую плоть. Все новые куски легко отделялись от его тридцатичетырехлетнего тела, словно оно было одноразовой дешевой дрянью. Скоро он почувствовал холод на голых ребрах. Ее тонкая ладонь проскользнула внутрь и начала тискать легкие, кусок за куском извлекая их пористую ткань и лепя из нее розовые комки размером с пончик. Павел подумал, хорошо бы сохраниться в таком раздробленном состоянии, пусть его сознание угаснет, но не совсем, и когда-нибудь, неизвестно когда, пусть его снова слепят в соответствии с нормами того времени. Но потом ему пришло в голову, что квартира слишком мала и не сможет вместить его всего, в ней не найдется столько закутков, чтобы запрятать там все комки, кусочки и шарики. Ему совсем не хотелось оказаться на помойке, в глубине этого темного двора, где отовсюду, куда ни глянь, торчали стены, а в окнах мелькали белые рубашки – там размещались какие-то конторы, – но основными обитателями здешних мест все же были вечный полумрак и застывший воздух. И еще кошки. Они постоянно воевали за жратву в стальных контейнерах. По ночам их вопли заглушали шум с улицы. И хотя он собирался перевоплотиться в не совсем живую материю, эти вечно голодные твари наверняка бы его растерзали, уж попытались бы точно. Тут Павел почувствовал, что ее руки коснулись сердца.

– Ну вот, – сказала девушка. – Теперь все зажимы сняты.

Она похлопывала его открытыми ладонями. Мягкие влажные звуки наводили на мысль об ударах по сырому мясу. Но ему было хорошо. Он попробовал представить, как под черной блузкой подпрыгивают ее большие груди, как ударяются друг о друга со звуком, похожим на шлепки ладоней по спине. Павел сказал ей, чтобы передохнула.

– Ладно, – сказала она.

Он перевернулся на спину, и было видно, что у него стоит. Но она сидела боком и не обращала на него внимания. Ее лоб блестел от пота. Она была полноватая. Сейчас он это заметил. В ухе – серебряная сережка.

– Ты где живешь?

– На Праге.

– Что ты чувствуешь, когда это делаешь?

– Ничего.

– Ничего? Тебя это не возбуждает?

– Что?

– Ну то, что массируешь меня.

– Это должно расслаблять, а не возбуждать.

– А что тебя возбуждает?

Она пожала плечами, а он протянул руку и коснулся ее груди. Она не отреагировала никак. Не пошевелилась, не взглянула. Его жест был из реального мира, в котором не было тайн. Он воспользовался этим. Другую руку всунул себе в трусы.

– Все зря, – произнесла девушка. – Не будет никакого положительного результата, опять перенапряжение и заблокированные каналы.

Он сунул руку ей под блузку и нашел сосок. Осторожно сжал его пальцами и стал вращать. Никакой реакции. Он нащупал другую грудь. Она показалась ему даже тяжелее той, которую он только что оставил. Потом он встал на колени на своей подстилке, прижался к ее спине и сжал руками обе груди. Со стороны они оба выглядели довольно странно. Она легко подалась вперед, но это был не защитный жест, просто ей нужно было опереться локтями о колени, чтобы сохранить равновесие. Он коснулся губами ее волос. Их давно не мыли. Он видел белый пробор.

– Я еще тайский массаж знаю.

– Это как? – спросил он и прижался к ней еще сильнее, засунув правую руку ниже, на живот и обнаружив там три складки жира и утопленный в них пупок.

– Его делают ногами. Ты ляжешь на пол, а я просто буду по тебе ходить.

– Хоть ботинки-то снимешь?

– Да. Чтобы не блокировать энергию.


Ему это тоже понравилось, хотя иногда он задыхался. Он лежал на животе, рядом была полка с книгами, за которую ей приходилось держаться, чтобы не съехать с его натертой маслом спины. Он чувствовал, как девушка по щиколотки проваливается в его тело. Кожа и мясо расступаются, и она бродит во внутренностях – теплых, скользких, невосприимчивых к боли, словно их сделали из разноцветной пластмассы, покрыли и наполнили некоей инертной массой. Перед началом массажа он попросил ее снять джинсы. Она подчинилась с тем же безразличием, с каким позволила слизать ей пот со лба.

«Пусть не живая, зато теплая – сойдет», – повторял он про себя, прекрасно зная, что делает. Он представлял себе, что ее пальцы копаются в его внутренностях, как в горячей грязи. Его мысли все бродили вокруг материи, он представлял ее как нечто старое и бесформенное, неброское, безучастное, неподвижное и пассивное.

После того как он объяснил, чего от нее хочет, она, безучастно вставая на колени около стула, попросила включить радио, тишина ей будет мешать. Он пошел к приемнику, повернул ручку и тут вспомнил о времени.


Голос в трубке был низкий и неповоротливый. Наверняка его владелец давно сидел и еще долго не собирался вставать.

– Нету. По этому телефону он бывает только в пятнадцать.

– А по другому?

На том конце провода засмеялись и положили трубку. Он остался стоять, слушая гудки и глядя на исцарапанный корпус телефона-автомата. Бетонный потолок нависал здесь так низко, что до него можно было дотянуться рукой. Наверху трамваи, грохоча, разъезжались на все четыре стороны света. Здесь была центральная точка, а он был в ней, и ему хотелось плакать, но он забыл, как это делается, и не мог вспомнить. Кто-то оставил запах духов на черном эбоните. Он ухватился за это ощущение, крепче прижал щеку к трубке, но прикосновение было холодным, липким и печальным.

– Говорит или сломат? – услышал он за спиной.

– Сломат, – ответил Яцек, и вьетнамец в синей ветровке, улыбнувшись ему, пошел искать другой автомат.

Можно было еще немного постоять тут, вроде бы по делу, с трубкой в руке. Он начал крутить диск и прерывать случайные соединения, семьдесят два, тридцать, ноль-ноль, еще раз, потом четыре двойки, три пятерки, шесть, – все для того, чтобы только не уходить отсюда. В какой-то момент в трубке раздался женский голос, но он услышал только начало слова «алло!»

Он попытался вспомнить эту комбинацию цифр, но мужчина в пальто и со злым лицом сказал громко:

– Жетоны! Чтобы говорить, нужно бросить жетон!

Дефилируя мимо витрин в переходе, он обнаружил, что у него расстегнуты брюки. Привел себя в порядок, закурил, никто не обращал на него внимания. Он двинулся мимо стеклянных стен в восточном направлении. Сквозняка здесь почти не чувствовалось. Мимо прошли две телки с задницами наружу. На них были высокие черные сапоги, и, наверное, им было холодно. Он никогда не мог добиться правды об этих колготках или чулках. На настойчивые расспросы о том, греют они или нет, он неизменно получал уклончивые ответы. Всю свою жизнь. Сколько себя помнил. Еще можно вернуться в квартиру и закончить то, что начал. Толпа подталкивала его, несла, он воспользовался этим и решил выбросить все из головы. Где-то в этих краях продавали первые в городе гамбургеры. Двадцать лет назад. Из единственного окошка в обширной глухой стене высовывалась баба в белом халате; маленькая булка со сплющенной внутри котлетой по два пятьдесят или по пять. Все вполне приличное. Да. С улицы Рутковского постоянно тек пестрый людской поток. Как-то раз, давным-давно, когда еще можно было тратить время на что вздумается, он свернул с Нового Свята и стал считать предметы, разложенные в витринах. Просто шел и считал – солнечные очки, косметички, ботинки, ремни, носки, фарфоровые фигурки, часы, саше, чемоданы, – но буквально через пару шагов досчитал уже до тысячи, сбился и почувствовал, что голова у него раздулась, разбухла, как налившийся соком арбуз, и он бросил это дело. Теперь вот стоял и смотрел на Братскую, и на него накатывала жажда обладания. Она носилась в воздухе. Каждая вещь, каждый предмет излучали нечто такое, какой-то нематериальный запах, проникающий сквозь стекла витрин и стелющийся как дым, туман или тяжелый газ. Этот запах затоплял узкое русло улицы, поднимался к крышам домов в центре, его подхватывал ветер и разносил по небу над всеми районами города. Замусоренная Воля, снулый Мокотов[23] – все получали свою долю, и даже ушлая, наполовину животная Прага (несмотря на то что у нее была своя собственная барахолка). Этот воздух, напоенный блеском, тек отсюда, из центра города, из его главной вены, как кровь, на которую слетаются мухи. Люди не могут мечтать о вещах несуществующих. Их привлекает лишь то, что они уже видели. И далекие печальные окраины, избушки на Выгоде тоже получат свое. Безнадежный самострой из старых, крашенных краской кирпичей в Бялоленце, милосердная зелень Секерок, покрывающая эти дома, где зимой ссут в ведро в сенях; деревянная застройка Грохова из прогибающихся досок; стены Кола и Млынова, все в разводах, покрывшиеся патиной от дыма цигарок без фильтра: «Мазуров», «Спорта», «Вавеля», и с фильтром: «Силезии», «Зенита», и плоских дамских с мундштуком, – все были во власти этого запаха, он спускался с неба и наполнял сны, а жизнь без мечты – что башмак без каблука, в жопу ее. И ничего, ни единой вещи, которая принадлежала бы ему, – может, в этом зародыш всего… И сейчас не изменилось ничего. Люди идут тесной толпой, с чутким взглядом косуль, глядя то вправо, то влево, то вперед. Назад не оглядывается никто.

У сигареты был отвратительный вкус. Мужчины – быстрые и уверенные в себе. Каждый идет к своему автомобилю. У кого-то его уже угнали. Такая игра. Полицейские здесь недалеко, на улице Видок. Большие стеклянные панели в другой мир. Так должна выглядеть бесконечность. Стоит войти, и можешь блуждать там, пока не околеешь. Мест перехода в городе предостаточно. Всегда найдутся какие-нибудь двери, ведь чтобы вернуть надежду, все средства хороши.

Он дошел до улицы Киевского и свернул к кинотеатру «Палладиум», чтобы немного постоять в затишке у входа. Автомобили с визгом ныряли в тоннель, справа перспективу перекрывал Дом мебели, где на кожаных диванах трахались манекены, чтобы все было по-настоящему. Больше минуты у «Палладиума» он не выдержал, перешел на другую сторону, миновал «Релакс», освежив воспоминания о билетах по двадцать злотых и о тех типах с бойкими и бездумными лицами, которые всегда обитали здесь, в темном узком проходе. Их белые футболки светились в темноте, как фосфоресцирующие рыбы. Эти люди тоже принадлежали к классу холоднокровных, только у них еще были спокойные, быстрые пальцы. Он боялся их, как неподвижно застывших псов.

Дальше «дом под стульчаками»[24] и «Сезам». Он пытался вспомнить запах, затоплявший этажи большого магазина со жратвой внизу и всем остальным наверху. Горячий, словно прокопченный. Не плохой и не хороший, а своеобразный. Непонятным образом он связывался в памяти с темной шершавой плиткой на ступенях лестницы, где невозможно было поскользнуться. Обувь просто прилипала к ней, и было трудно идти, потому что у молодняка походка всегда плавная. Рядом была когда-то закусочная, где меньше чем за десятку давали макароны с колбасой. Однажды дождливым днем он зашел туда и уронил тарелку.

Он подождал на светофоре, вскочил в восемнадцатый и проехал две остановки, вертя головой во все стороны.


Прежде чем войти, окинул взглядом улицу. Внутри было заметно темнее и теплее. Из радиоприемника неслась «Свобода» со Щетой на барабанах, но вошедший в этом не разбирался.

При виде начальника девушка-продавщица встала и сказала:

– Здравствуйте.

Он тоже поздоровался и мгновенно ощупал помещение глазами:

– Никто не приходил?.

– Нет. Только покупатели.

– Много?

– Как обычно.

На улице поливал косой дождь. Налетела туча, но это ненадолго. На полках лежали его товары, толку от них как от козла молока. Большую часть он еще не оплатил. Он зашел за прилавок и открыл кассу. Пересчитал банкноты.

– И это все?

– Все, – ответила она.

– Мало.

– В обед приходил господин Залевский за деньгами. Вы на прошлой неделе говорили, что ему в первую очередь.

– Хорошо, Зося, – сказал он спокойно.

Хотелось схватить металлический ящик и запустить им в зеркало на стене, а потом упасть в кресло и закрыть лицо руками. Такие картины ему рисовались.

– Сколько ты ему дала?

– Десять миллионов.

Он еще раз пересчитал банкноты. Жиденькая стопочка. Наводящая на мысль о внезапном конце. Он играл с нею, тасовал бумажки, сортировал по номиналам, раскладывал по две, три, четыре – сумма не менялась. Захлопнул ящик и уселся на стул. Тот затрещал, и он понял, какая стоит тишина. Только радио, и ничьего дыхания вокруг.

– Зося, я знаю, что должен тебе за прошлый месяц, но я забираю эти деньги. Они мне сейчас нужны.

– Надо что-нибудь оставить в кассе на завтра. Своих мне не хватит, – сказала она робко, словно извиняясь.

Снаружи падали последние капли дождя. За автомобилями неслась водяная пыль. Желтый «полонез» пошел на обгон белого «форда». Коричневые деревья на другой стороне улицы влажно блестели. На Зосе была зеленая блузка, сколотая под шеей серебряной брошкой, и серая юбка. Несколько раз он говорил ей, чтобы она одевалась чуть раскованней, носила чуть покороче: «Пойми, Зося, ведь речь идет о клиенте», но на следующий день она являлась в чем-то такого же цвета и длины. Самое большее – с расстегнутой у шеи пуговкой вместо брошки. Или с распущенными волосами. Как сегодня. Он попросил у нее чашку кофе. Зося пошла в подсобку. Мелькнули ее худые щиколотки и темные туфли на низком каблуке. Она никогда не опаздывала, не допускала малейшей неточности, говорила тихо, мало и по делу, у нее были темные волосы, она не пользовалась губной помадой, он нашел ее по объявлению в «Газете Выборчей».

Зося подала ему чашку с блюдцем. С одной ложечкой сахара без верха. От вида кофе его тошнило, но ему хотелось попросить ее о чем-нибудь, чтобы сделать ей приятное. От нее исходил легкий цветочный запах, она коротко стригла ногти, на безымянном пальце левой руки носила скромное колечко; теперь она вернулась на свое место за прилавком.

– Нет, – сказал он. – Нет, Зося. Сегодня закроешь в семь, а завтра не приходи. Сделаем маленький перерыв. Если сегодня что-нибудь еще купят, деньги возьми себе в счет моего долга.

Кто-то прошел под окном. Смеркалось. В доме напротив уже зажигали свет. Черная согнувшаяся фигура перешла улицу. Где-то со стоном тормозил трамвай. Дул холодный ветер, постепенно открывая звезды.

– Ох, я забыла зажечь свет, – спохватилась Зося.

Зеркало отчетливо и безучастно отражало ее фигуру. Ничего не приходило в голову. У него еще оставалось полчашки до выхода. Он смотрел на улицу. В квартире на первом этаже только собирались обедать.

Тут он заметил марципанового барашка.

– Это ты принесла овечку?

– Я. Но можно снять…

– Нет. Пусть висит. Для красоты.

Ему подумалось, что ночь он мог бы провести у нее. Где-нибудь в Урсынове,[25] в двухкомнатной квартире: светлая сосновая мебель, циновка в прихожей, кухня, украшенная коллекцией деревянных ложек, на стеллаже – переносной телевизор. После стольких месяцев знакомства эта мысль впервые пришла ему в голову. Столик со скатертью в бело-голубую клетку и розовый махровый коврик возле ванной.

– У вас неприятности, да? – спросила она своим тихим голосом.

Он улыбнулся, чашка звякнула о блюдце, и он поставил ее на прилавок:

– Пустяки. Бизнес есть бизнес.

– Если б я могла как-то помочь…

Он встал и направился к выходу:

– Спасибо, Зося. Не надо сидеть здесь до семи. Можешь закрыть раньше.


Он перешел улицу, застегивая молнию на куртке, – дуло ужасно. Даже свистело. Звезды были серебряные, с острыми, как иглы, лучами, далекие, – внезапно он увидел, как с улицы Добжанского выруливает темная машина. Остановилась у магазина. Вышли двое. И прямо туда. У одного было что-то в руке. Она стояла в витрине, и он почти увидел, как ее лицо принимает любезное выражение. Он медленно пошел вперед, свернул на Белую и побежал в сторону Электоральной.


Болек в это время, а может чуть пораньше, ел мясо, а Силь пила виноградный сок. Они сидели в черно-золотой комнате, работал телевизор, Болек в том же, в чем утром, Силь – в белой футболке. Болек ел свиную отбивную. Она лежала на листьях салата в венке из ломтиков жареного картофеля, рядом стоял стакан пива. Силь скучала. Потягивая сок, она смотрела на людей в телевизоре, давала им возможность немного поговорить, а потом уничтожала нажатием кнопки, и появлялись другие, они разыгрывали какую-то историю, но там были одни мужчины, и она искала дальше: попала на спорт, где немецкий комментатор выговаривал имена японских мотоциклистов – это позабавило ее с минуту, – потом на музыкальный канал, но там показывали какие-то древние записи, сделанные еще до ее рождения, поэтому она остановилась на черно-белом арабском канале, где вот уже три часа подряд крутили какой-то фильм.

– Бомбончик, пойдем куда-нибудь.

– Но ты ведь приготовила обед, – ответил Болек и показал вилкой на тарелку.

– Не в ресторан. Так просто. В кино, потанцевать.

– Я не могу. Мне должны звонить.

– Телефон же при тебе.

– Нет. Может, мне придется сначала съездить в одно место, чтобы забрать кое-что оттуда.

– Мне скучно, Бомбончик.

– Поставь кассету.

– Я их уже наизусть знаю.

– Позвони в прокат. Пусть принесут еще.

– Я не люблю кассеты, я люблю кино.

– Не сегодня.

– Не вчера, не позавчера, не завтра, не послезавтра…

Стакан Силь стукнул по стеклянному столу.

– Держишь меня тут как в тюрьме, тебе только одно подавай.

– Я сегодня правда не могу, Люцина.

Заиграл телефон, и Болек протянул руку к трубке. Слушал молча. В конце сказал: «Хорошо».

– Вот видишь, малышка, я же говорил.

– Ну хотя бы Шейха закрой. Я боюсь его. Он так смотрит. Я не могу пошевелиться. Все время смотрит.

– Это хороший пес.

– Я знаю. Но ты его закрой.

Он встал, вышел в прихожую и начал одеваться. Закончив, последний раз осмотрел себя в зеркале. Все сидело безукоризненно.

– Закрою тебя снаружи на ключ.

– Б…! Болек! Ты со мной как…

– Люцина, или я закрываю дверь, или не закрываю Шейха.

Она схватила пульт и принялась давить на кнопки. За окном плыли сизые облака.


Он бежал почти так же быстро, как два часа назад. Только на Мархлевского сбавил темп, пересек мостовую и остановился на пустой остановке. Две пожилые женщины и он. Со стороны Жолибожа ничего не показывалось. Может, поехать на семнадцатом: прямо на юг, в безлюдные в такой час кварталы между Конструкторской и Доманевской, где петля в начале Марынарской, по которой несутся машины, въезжают на виадук и короткое мгновение текут прямо в небо, а потом, сдавшись, опускаются на землю прямо посреди дачных участков. Там бы он мог спрятаться, в районе «Цеми»,[26] на зловеще пустых улицах, где гуляет ветер и нет ни одной живой души – разве какой-нибудь сторож, хотя что там воры забыли. Кубы офисных зданий «Унитры» с темными, грязными стеклами, здесь по ночам бродят роботы-привидения, а человеку в здравом рассудке делать нечего. Значит, туда, если семнадцатый подойдет. Ближе к улице Воронича трамвай становится похож на разоренный аквариум, пустой и холодный, как лед. Он бывал в тех краях всего один раз. Воскресным утром. Казалось, люди навсегда покинули эти места – сразу после того, как все построили. Он слыхал, что в Америке есть такие города. Но семнадцатого все не было. Поэтому он стал ждать двадцать девятый, чтобы рвануть на Окенче. Под вечер трамвайное кольцо всегда обнимает пустоту. В будках из стекла и железа прячутся тени и огоньки сигарет. Мелочь пересыпается в карманах межу пальцами, сокращая ожидание. Окенче, думал он, Окенче, где город обрывается сразу за Минеральной, а дальше один полумрак – до самого Гройца. Слева, за забором из сетки, в пожухлой траве лежит гигантское «X» двух взлетных полос, их призывные чернильные огни манят самолеты, а далекие башни аэропорта похожи на палубы затонувших крейсеров. Из-за гула в небе земля кажется в два раза больше и совершенно безлюдной. Недалеко, за три остановки отсюда, он когда-то спал с женщиной. Да, было дело, но двадцать девятый все не шел.

Наконец где-то далеко, в Муранове, замаячил, колыхаясь, одинокий огонек. Тут он вспомнил, что у него нет билета. От крытого рынка несло битой птицей. Он подошел к женщине в светлом плаще и спросил, не продаст ли она ему билетик.

– Оставьте меня в покое! – крикнула она.

Подъехал девятнадцатый.


Киоск оказался только на Свентокшиской. Он купил билеты и две мягких пачки «Мальборо», все время ища глазами большой темный автомобиль, и уже насчитал их не меньше пяти. Они спокойно проезжали мимо или мелькали вдалеке, летя по дуге кольцевой развязки. «Вента», «вектра», старые «скорпио» и х… знает что еще. Постепенно страх покидал его – вместе с надеждой. Справа шло сияние. Воля уже догорала, в Познани было немного светлее. На край освещенного экрана проецировались высотки возле Центрального вокзала. Узкая черная туча клином нависала над землей. Пейзаж гас, росли звезды, люди прятались от ветра на остановках. Тротуары по-прежнему были мокрые. Наверное, ночью мороз застеклит лужи. Теперь у него было чуть побольше миллиона, но все равно мало, чтобы где-то пережить эту ночь. Он прикидывал, не пойти ли домой, но от одной мысли об этом возвращался страх, хотя он знал, что у него в запасе еще три дня. Три дня, начиная с сегодняшнего утра. То есть по сути уже только два.

– Сифонит, как х… знает что, – проворчал он.

Воротник куртки едва закрывал сзади шею. Он подумал, не пойти ли в Центральный универмаг, чтобы купить себе шапку, но вместо этого решил податься на Центральный вокзал – там за тепло денег не берут.

В переходе тянуло горелой помойкой. Его обогнала какая-то малолетка на роликах. Вся в черном, в обтяг, на голове каска. Он почувствовал запах пота и духов. У него болели ноги. Девушка была уже далеко. Из глубины вокзала волнами плыл теплый воздух. Павел повернул вправо и поднялся по эскалатору в здание вокзала.


Коричневый свет в баре едва отделял лица от темноты. Здесь, как тряпичные куклы, сидели, ели, спали пассажиры, потеряв счет времени. Он не смог доесть вторую порцию. Рубленый бифштекс лежал облитый разваренной капустой, холодная картошка по вкусу напоминала соленый клейстер. Внизу по Аллеям бежал поток машин. Солнце на крышах автомобилей играло, как блики на темной поверхности воды. Он попытался сосредоточиться на каком-нибудь конкретном человеке, хоть вон на том, в красной «хонде», но добрался вместе с ним только до пересечения с улицей Кручей, испугавшись черной дыры тоннеля Понятовского, который ночью всегда казался ему огромным горлом, выйдешь ли из него на другом берегу целым и невредимым – неизвестно. Поэтому он выбрал старую белую малолитражку, которая уже сворачивала на Новый Свят и по Уяздовским аллеям доехала до огромных многоэтажек, что стоят на улицах Ялтинской, Батуми и Сочи. Водитель – лет пятидесяти, у него на заднем сиденье портфель, от которого несет бутербродами – кисловатым запахом хлеба, который слишком долго лежал в тепле в целлофане. Под зеркалом заднего вида висит маленькая круглая чеканка с Ченстоховской Божьей Матерью. Он из тех, у кого всегда грязь под ногтями. Коричневая куртка застегнута до подбородка, на голове – коричневая шляпочка. Вышел у своего дома и поехал на свой седьмой этаж. Открыла ему жена.


Павел отвернулся от окна и увидел перед собой какого-то небритого типа в зеленом пальто. Из рукавов у него торчали другие рукава, а из-под них – третьи.

Он слегка наклонился и сказал:

– Извините, вы еще будете есть?

– Нет, не буду, – ответил Павел машинально.

– Тогда я, – ответил небритый, сел и принялся есть. Спокойно, не торопясь: кусок котлеты, немного капусты, ломтик картошки с вилки. Обтрепанная рыжая шерсть, словно языки пламени, окружала кисти его рук. – Жалко, остыло, – сказал он, проглотив очередную порцию. – Иногда трудно сразу сориентироваться. Вы сели далеко от входа. Я всегда сначала смотрю через стекло и вхожу, только если наверняка.

– Я взял две порции и вторую уже не осилил.

– У одного две, а у другого половина. Не так уж плохо, а?

У него было красное лицо и голубые глаза. Вони от него не чувствовалось. Разве чуть-чуть, как из непроветренного платяного шкафа. Съев все, сказал «спасибо». Во рту торчало несколько желтых зубов.

– Вы здесь живете?

– С некоторых пор. Скоро потеплеет. Это нехорошее место. – Он оглянулся. – Сегодня эта выдра. Если поставите чай, я смогу еще посидеть. Она выгоняет тех, кто ничего не покупает.

Павел достал банкноту и положил перед мужичонкой.

– А вам взять? Чертовски жирная здесь жратва. Павел кивнул в ответ. На часах было девятнадцать сорок две. Небритый вернулся со стаканами, отдал сдачу. Они бросили пакетики в воду и смотрели, как от тех начинают тянуться полосы карамельного цвета.

– Это плохое место, но сейчас не из чего особенно выбирать. На Восточном вокзале еще хуже, ей-богу, хуже Восточного ничего быть не может. – Он сказал это понизив голос, словно кто-то мог их подслушивать. – Я там когда-то жил. Это ад.

– Почему ад? – спросил Павел и бросил в стакан кружок лимона.

– Вы в дьявола верите? – Небритый склонился над столиком, и Павел почувствовал его горячее вонючее дыхание. – Ну в дьявола, – зашептал он.

– Не знаю. – Павел пожал плечами. – В дьявола?

– Вот видишь. Раз не веришь, что я тебе буду рассказывать. Это история для верующих.

– А здесь как?

– Одно паскудство, но перебиться можно.

– Как в чистилище?

Небритый захихикал:

– Отгадал. Вроде того. Покаяние. Каешься, каешься, все в холостую. Всю жизнь можешь каяться, и шиш.

Чай перестал дымиться, стаканы наполовину опустели, было уже почти восемь. В зал вошли двое охранников в черной форме.

– Где дела делаются, должен быть порядок.

– Какие дела?

– Давай мне сотню зеленых, и я тебе, уважаемый, устрою все, что пожелаешь. Когда никого не знаешь, а кой-чего хочешь, то сотня за услугу – считай, что ничего. Бутылка, порошок, гера, кока, девка, мальчик, девочка – на месте или на вынос, с доставкой на такси или на леваке. А может, нужен кто-нибудь, чтобы дела уладить? Одна сотня, командир.

– Спасибо. Может, в другой раз.

– Я сюда каждые два часа захожу. Примерно по нечетным. Дай хоть пятьдесят тысяч.

Павел положил деньги перед небритым и вышел на галерею. Напоследок услышал, как тот сказал ему в спину:

– Но это не задаток. Если что надо – беру сотню.

Павел стоял и смотрел вниз, опершись о перила. Бомж спустился по лестнице, пересек зал и встал в очередь у киоска. Но передумал и двинулся в сторону двух быков в бомберах. Стал что-то им говорить, показывая на часы над лестницей, ведущей на перроны, – они, склонившись к нему, слушали. Один хлопнул его по плечу, потом эти двое пошли вниз. Вокзальное освещение придавало всем лицам трупный оттенок. Каждая фигура отбрасывала тусклую многократную тень.


За спиной стукнули автоматические двери; на улице Эмилии Платер, как всегда, было сумрачно – тень от Дворца лежала здесь даже ночью. Огромная глыба неба осела на это место. Ее обрубали корпуса Центрального универмага, а справа отпиливал неровный ряд домов на Аллеях. Люди прятались в освещенных недрах автобусов. Пятьсот первый, пятьсот пятый и пятьсот десятый были похожи на небольшие пещеры, выдолбленные в черной скале. Водитель пятьсот пятого отошел перекусить к вьетнамской палатке, пассажиры ждали, шевеля в ботинках замерзшими пальцами. Павел смотрел, как пятьсот десятый с обвислым брюхом отъезжает от остановки: Не успеет он выкурить одну-две сигареты, как придет следующий, можно будет сесть, доехать до конечной и пойти домой, навести порядок в своей раскуроченной квартире: подмести, помыть, расставить все по местам, как он делал всегда, только на этот раз более основательно. И надо-то посидеть минут пятнадцать среди посторонних людей, проехать один мост, ведущий из пустого в порожнее, потом колосс ТЭЦ по левой стороне, с трубами, на которых горят красные огни, точно электрические терновые венцы. Он закурил сигарету, чтобы засечь время. Ветер дул из-за угла, подхватывая искры от сигареты. Павел прикрыл ее ладонью. Тип в каком-то незнакомом мундире пытался закурить, но потом бросил попытки и попросил огоньку.

И тут в автобусе, через грязное стекло автоматических дверей, он увидел Яцека. Тот же костюм, те же длинные волосы. Но на этот раз Яцек бежал прямиком в закрытые двери. Сделал два шага и встал на подвижной ступени. Двери раздвинулись, и серая фигура проскользнула мимо него. В эту секунду к выходу подбежал парень в бомбере. Он уже наполовину высунулся наружу, когда Павел пнул ему под ноги урну.


Красный неоновый свет вспыхивал через каждые пятнадцать секунд, озаряя комнату. Горел ночник на радиоприемнике. Они сидели у стола напротив друг друга. Их тени на голой стене выдыхали дым. Радио передавало какую-то старую невыразительную музыку.

– У него был пистолет, – сказал Павел.

– У кого? – спросил Яцек. Он оторвал взгляд от стены и посмотрел на Павла, словно очнувшись от сна.

– Того, кто за тобой гнался. Вывалился у него, когда он упал. Наверное, был под курткой. Вижу, скользит по бетону. Черный…

– Чего ж ты не взял?

– Я уже убегал.

– Вот это было б да. Мог бы взять.

– Мог.

– И сейчас показал бы его мне.

– Ты мне не веришь? Не веришь, что я его остановил?

Яцек встал и подошел к радиоприемнику. Поймал другую станцию. Это была «Свобода» с Весеком Орловским, но они об этом не догадывались.

Он передвинул красную стрелку влево, нашел классическую музыку и сказал:

– Она мне все рассказала.

– Ты мне не веришь, – твердил свое Павел и смотрел ему в лицо, освещенное желтым светом лампы.

– Не в этом дело, просто теперь мы были бы с пистолетом.

– Зачем нам пистолет?

– Иметь лучше, чем не иметь, – сказал, улыбаясь, Яцек.

Это были скрипки. Много скрипок. Звук бился в комнате и не находил выхода. Звенел все выше и выше и вдруг упал глубоко вниз, в темное гудение контрабасов, увязавшее в дешевом динамике. Яцек сделал громче, так, что радио стало сипеть. Какое-то время он вслушивался в хрип и вдруг убавил звук.

– Ты что-то сказал? – спросил он.

– Нет. Ничего. И что она тебе рассказала?

– Все. Что приходили к тебе, что разнесли твою квартиру и предупредили, что то же сделают и с тобой. Кто они?

– Не знаю. Я их не знаю. Это заказуха. Говорил только один. Остальные ничего не говорили, делали свое и все.

– У кого ты занимал?

– Там у одного с Фаленицы.[27] Знакомый. Чуть ли не вместе работали.

– А теперь он хочет тебя замочить.

– Прошло полгода, как я должен был вернуть деньги.

– Да, недорого он берет за кредит.

– Знакомый. В бассейне познакомились.

– Ты умеешь плавать?

– Потом мы пошли в кабак. Так мы познакомились.

– Пистолет бы тебе не помешал.

– Он разным занимался. Поговорили. Знаешь, как это бывает. Я был у него дома, у него собаки, кошки…

– Девяносто вторая «беретта». Магазин на пятнадцать патронов. Можно и побольше. На двадцать.

– Я тогда крутился как мог, то здесь, то там, бабло, поставки, бизнес спасет мир. А потом как пошло… Каждый день все надо, думал, вот-вот отобью. А в банке быстро не бывает…

– Нет, здесь пистолет не помог бы. Зачем ты ходишь в бассейн, если плавать не умеешь?

– Ну, я за компанию.

– Жалко, этот на двадцать слишком бокастый, выпирает.

– Он говорил, что нет проблем, что для него это не деньги. Я думал, что для меня тоже…

– А чем ты вообще занимаешься? Ты говорил тогда, я забыл.

– Торговлей.

– А чем?

– Всем подряд. Раньше шерстью, теперь хлопком.

– Трусами?

– И трусами тоже.

– И кальсонами?

– И кальсонами. Всем.

– Пятьдесят кусков ты потратил на эти труселя?

– Это совсем немного. Знаешь, сколько одна доставка стоит?

– Жалко, что ты его не поднял. Он был черный?

– Да. Я пытался занять, чтобы отдать, но все как-то просекали, что у меня проблемы, да и не у кого было.

– Может, он еще там?

– Исключено. Там светло как днем. Почему он за тобой гнался?

– Не знаю. Он погнался, а я стал убегать.

– Как ты догадался, что он за тобой?

– Это сразу чувствуется. Если глаза есть.


Красный неоновый огонь успокоился, замер и залил комнату ровным светом. Яцек сказал: «Опять сломался», и оба замолчали, слушая звуки, долетавшие с улицы: минутную тишину Новогрудской, шарканье на Кручей, вечное бульканье с автомобильной развязки, которая не засыпает никогда, разве только на одно короткое мгновение перед рассветом, но и тогда она продолжает дышать, как огромная больная трахея, и эти звуки напоминают о том, что небо и пространство бесконечны, что они поглотят все, проглотят, и никакой русский «TIR», никакой бундесовский конвой не смогут прошмыгнуть здесь с мало-мальски человеческим звуком, – ничего, только эхо среди камней, громыханье мусоровозов, призывный свист ветра в трамвайных проводах, подземные стоны поездов, вопли автомобилей, их визг на поворотах, когда они пытаются обогнать друг друга на скользком от тумана извилистом подъеме на Сольце[28] и исчезают в темноте Вислострады; а река отражает и звуки, и огни, точно тонкая вибрирующая полоса металла, и отсюда бессонница, отсюда бесконечность мира, где любое дерьмо может разрастись до размеров, делающих его уже невидимым.

Вот так они стояли, курили и слушали, ведь всегда есть какое-то утешение в том, что ты здесь, а не в каком-нибудь другом месте, коих бесконечное множество, и как подумаешь об этом, свихнуться можно.

Яцек встал, приблизился к окну и задернул шторы. Красный свет потускнел. Яцек сунул руки в карманы и начал кружить вокруг стола. Воздух пришел в движение. На столе стояла тарелка с какими-то объедками, похожая на большую пепельницу. Он направился в ванную и сразу вернулся, чтобы взять с полки свечу, прилепленную к блюдцу.

– Лампочка перегорела, – сказал он и пошел обратно в ванную.

Слабый свет сочился через дверное стекло в комнату. Павлу показалось, что там кто-то стоит. Встал, чтобы проверить, – никого не было. Это темнота на время приняла форму человека. Павел снова сел на стул и закурил. Первая пачка уже кончалась. Снаружи было тихо. В воздухе пахло чесноком. Он подумал, что это запах ее пота остался в квартире. Появился Яцек, задул свечу и поставил на место.

– Та девушка… – начал Павел.

– Ее зовут Беата.

– Ты давно ее знаешь?

– С полгода, а может, год. Заходит иногда. Что, понравилась?

– Несет непонятно что, а так ничего.

– Это я ее научил.

– Чему?

– Тому, что она говорила. Всю эту хренотень об энергии и все такое.

Павел внимательно посмотрел на него, хотя в такой темноте большого смысла в этом не было.

– Ну ты даешь. Ты веришь в это?

– Нет.

– Тогда зачем?

Яцек рассмеялся, подошел к окну, отодвинул занавеску и выглянул на улицу:

– Главное, чтоб она верила. На безрыбье и рак – рыба. Правильно?

– Не понимаю.

– Ну и ладно. Потом поймешь. Само придет. Разве что раздобудешь какой-нибудь пистолет.

Тут Павел вскочил со стула и закричал:

– Отвали ты с этим пистолетом! На х… мне пистолет! Что я, какой-нибудь…

Неоновый свет погас, потом зажегся и вернулся к своему пятнадцатисекундному ритму.

– Видал? Стоит крикнуть – и вот, – сказал Яцек. Он отошел от окна и продолжал спокойным тоном: – Послушай, я не могу тебе дать денег, у меня нет. Все, что я могу, – это дать тебе совет. И все. Ну, может, еще продать что-нибудь, но, сам видишь, покупатель вряд ли найдется.

– Хоть переночевать дай, – тихо сказал Павел.

Беата в это время спала. Было это на Праге. Ее тело в темноте слегка светилось, как месяц. Киевская уже затихла. Машины тянулись в Тысячелетия.[29] Некоторым уже было не суждено оттуда вернуться. Путешествие в один конец. Сперва до виадука на Радзиминской, потом по Забранецкой и дальше, на Утрату,[30] между ивняком и помойками, под беспощадным небом, где парни на раз управлялись с чем надо, и рассвет заставал одну только выпотрошенную цветную скорлупу автомобилей. Простыня прикрывала девушку до пояса. От огромного саркофага Восточного вокзала исходило слабое грязное свечение. Оно отиралось о стекла комнаты, но проникнуть внутрь не могло, потому что ее тело было слишком молодо, не думало о смерти и не грезило о ней. В другой комнате спала мать. Еще была кухня, и все. На полу линолеум и коврики, хрустальные рюмки в полированной горке. Ее тесная комната была заставлена вещами, в отличие от комнаты матери, где слова растворялись в воздухе так же, как сигаретный дым, без следа. А здесь предметы громоздились, карабкались один на другой, прижимались и обнимали друг друга. Иногда, проснувшись ночью, она садилась на кровати с закрытыми глазами и касалась всего пальцами, угадывая: серый мишка, которому десять лет назад она делала уколы пипеткой с голубой резинкой, маленькая гитара размером с гавайскую, которую так и не смогли настроить (изредка Беата пыталась сыграть на одной струне услышанную где-нибудь мелодию), ваза из пережженной глины, куда она складывала все, что не должно было потеряться или могло когда-нибудь пригодиться. В ее брюхе копились забытые истории, несделанные дела, вещи, стоившие того, чтобы их трогать или рассматривать: пуговицы, рассыпанные бусы, билетики на память, пустые зажигалки, мелочь, сережки с отломанными гвоздиками, зеленые банкноты с генералом, флакончики от ароматического масла, половинка щипцов для ногтей с золотой рыбкой на зеленой эмали, картонка со стершейся арабской вязью. Вплотную к тахте стояла полка, а на ней ночник и несколько книжек по диете и философии. Последние ни разу не открытые. Ей было достаточно того, что они есть, что можно трогать их разноцветные корешки и обложки, на которых были нарисованы божества или лица мужчин с полуприкрытыми глазами и с гирляндами из оранжевых лепестков на шее. Тут же стояла пепельница из белого пластилина, которую она сама слепила и сама обожгла в духовке, – пустая и чистая, потому что месяц назад Беата бросила курить. Фарфоровая танцовщица без руки, стеклянное сердце с дыркой, из которой торчали две шариковые ручки: красная и зеленая. Все это принадлежало ей. И магнитола, и кассеты, аккуратным рядком стоявшие в стенке, где хранилась ее одежда, и плетеная из синтетической соломки корзинка с дешевой косметикой, которой она не пользовалась вот уже недели две, и зеркальце, и три кактуса на подоконнике. Да, это все. Ну, еще стены, а точнее одна, та, у которой стояла тахта, другую занимала мебельная стенка, а две оставшиеся – окно и дверь. Беата нарисовала на ней большое желтое солнце. Мать, придя с работы, ругалась, но на том дело и кончилось: звать маляра – дорогое удовольствие. Итак, два года назад – солнце, а через год на его фоне – зеленый зазубренный лист конопли… На этот раз мать не сказала ничего, может вообще не заметила. После к этому прибавилась фотография Курта Кобейна. Проплакала она тогда всю ночь. Взяла к себе в постель магнитофон, прижалась к нему и ночь напролет крутила «Nevermind». Заснула под утро в слезах.

Мать вошла в комнату, увидела черный провод, тянувшийся из розетки под одеяло, и закричала:

– Идиотка, ведь током убьет!

Беата подождала, пока старая уйдет на работу. Тогда она сняла со стены икону «Сердце Иисуса» в позолоченной раме, выдрала картонку и образок, а на его место вставила Кобейна.

Потом Яцек дал ей иллюстрацию, вырванную из книги. Там был изображен Кришна, у него было голубое тело, а вокруг гирлянды цветов. После этого ей перестала сниться любовь с Кобейном. Сначала ей даже было немного жаль, потому что тогда она просыпалась в слезах, то ли от грусти, то ли от счастья. Потом она все же решила, что одно дело вариант с парнем, а другое – с богом. Даже днем, в школе, представлялось ей это голубое тело.

«Это все равно что с небом», – думала она, улыбаясь. Однажды она сказала об этом подружке.

Та как-то странно на нее посмотрела, а потом сказала:

– По мне, тогда уж лучше с Кобейном, хотя этот папик уже вряд ли был на что-то способен.

Они сидели во дворе и смотрели, как парни сбиваются в кучки и говорят о том типе, которого нашли утром повешенным на качелях. У него обнаружили двенадцать ножевых ран. Обсуждали, когда он их схлопотал – до или после. Те, кто были с ним хорошо знакомы, знали, что это предупреждение, и больше помалкивали.

Сейчас она спала на животе и ее тело светилось голубоватым лунным свечением. И трудно было себе представить что-то большее, чем эта ночь, и что-то столь же малое, как она, Беата, в этой городской ночи, поднимавшейся ввысь и растекавшейся во все стороны, чтобы слиться с темнотой вселенной. Холодный огонь пылал внутри вокзала. Тип в светлом костюме вышел из него целым и невредимым и попытался взять такси, но водитель заблокировал дверцу у него перед носом. Другой сделал то же самое, и еще один. Тут набежали какие-то, потянули его в сторону, вниз, на ту темную бетонную площадку, где днем выгружают посылки из почтовых вагонов. Ветер нес со стороны порта вонь тухлой воды и нервный запах из центра города. Из-под огней на Зеленецкой выезжала груженая под завязку «лада» с прицепом. Русские. Ехали на восток. За стеной ворочалась мать.


Павел лежал на полу, а Яцек на кровати. Тихо переговаривались, пытаясь вспомнить прежние времена, но все события и вещи, которые приходили им в голову, не имели ни звука, ни запаха, ни объема, как за толстым стеклом. Павел прислушивался к лязгу первых трамваев. Они начинают ходить около четырех. Он представил себе, как они выезжают из депо Мокотова, из депо около завода,[31] разгоняются, замедляют ход, а потом движутся словно во сне на месте, и поэтому день никогда не начнется.


В это время Зося пробовала говорить с котом, но кот этими разговорами уже был сыт по горло. Он соскочил с ее коленей и с напряженно вытянутым хвостом направился на кухню, чтобы усесться там перед дверцей холодильника. Это было его любимое занятие: уставиться на белую эмалированную дверцу и облизывать то одну, то другую лапу. Не отрывая взгляда от двери. И так все время. Тогда она оставалась одна. Так, как сейчас. На столе горел ночник, а она сидела в кресле рядом. Квартира была маленькая, но в самый раз. Хотелось бы только, чтобы этаж был другой, пониже. До шестого этажа не дотягивались ветки деревьев. Когда-то она мечтала о том, чтобы, просыпаясь, смотреть, как просеянный сквозь листья деревьев солнечный свет падает на пол. Или, например, дождь: ветер треплет ветки, они бьются в окно и оставляют на стекле мокрые следы. С другой стороны, шестой этаж тоже неплохо. Жизнь течет гораздо ниже. Особенно весной и летом, когда на лавках допоздна сидят подростки с огромными магнитофонами. Зелень поглощает шум – ругательства и похабщина звучат приглушенно. В это время можно было даже открыть окно и смотреть на многоэтажки на улице Нотный стан. По вечерам вид из окна завораживал. Зося представляла себе эти далекие квартиры маленькими, точно игрушечные домики, а садящиеся к столу люди казались похожими на теплых, живых куколок в искусно сшитых одежках. Она воображала, как они ходят друг к другу в гости, приглашают на кофе в маленьких чашечках или на чай в стаканчиках размером с ноготок, а книжки, что стоят у них дома, напечатаны шрифтом мелким-мелким, как укол булавки.

Но сейчас шторы у нее были задернуты. Постель смята. Она пыталась заснуть, но, погасив свет, вынуждена была сразу его зажечь. В темноте все становится явственнее. Она брала кота на колени и пыталась с ним разговаривать, но коты людские разговоры оставляют без внимания. Коты ведут себя так, как если бы они зашли сюда на минутку и им вообще-то уже пора.

Выйдя из метро в Стоклосах,[32] она пробовала позвонить. Номер Павла не отвечал. Небо над Стегнами и Виляновым[33] было такого же цвета, как телефон-автомат, и холодное, как телефонная трубка. Рядом висел красный почтовый ящик. На нем стояли пустые бутылки от пива «Королевское». Дул ветер, откуда-то из глубины города летели электронные гудки. Зося даже не знала, из какого района. Номер начинался на двенадцать, значит, наверное, Прага, она положила трубку, автомат вежливо и равнодушно вернул карту. Она пошла домой, за продуктами заходить не стала. В данный момент она заставляла себя читать, но не могла понять ни одного слова: они выходили из книги и все устремлялись в прошлое – описывать то, что случилось пару часов назад. У нее было еще радио, но и звуки вели себя так же. Зося сделала себе мюсли и чай. И то и другое осталось нетронутым. Она принялась расхаживать по комнате. Прошло несколько минут, прежде чем она осознала, что бегает между прихожей и кухней. Налила воды в ванну, но боялась раздеться. В ванной было зеркало, его присутствие казалось невыносимым. Она подумала о подруге с Виолиновой улицы, о сестре в Гданьске, о знакомых в Рембертове,[34] об их домике с садиком, где она летом пила жасминовый чай под белым зонтом, но все возвращалось к той минуте, когда эти вошли к ней в магазин и первый, широко осклабившись, оперся руками о прилавок. Это был здоровый амбал. Загородил собой чуть не все помещение, и она почти не разглядела того, другого, что стоял спиной и выглядывал на улицу.

– Найдется у тебя что-нибудь для нас, детка? – сказал амбал. – Что-нибудь экстра, понимаешь?

Она спросила, что он хочет, что именно, какую модель.

– Ну что-нибудь моего размера. – Он засмеялся отвалился от прилавка и сделал пируэт, задрав полы пиджака. – Что-нибудь этакое!

Она разложила перед ним несколько штук самых больших размеров.

Он брал их по очереди, поднимал, распялив, вверх и заглядывал внутрь:

– Понимаешь, вентиляция должна быть, вентиляция – это первое дело, потому что если ее нет, то – ха-ха – сама знаешь не хуже меня.

Он клал их обратно на прилавок, смотрел на полки, на правой руке у него была золотая печатка, а в глазах что-то застывшее.

– Нет, это не подойдет, киска, это не то, придумай что-нибудь еще, что-нибудь такое конкретное, может, из вон тех. – И показал пальцем на стопку дамских трусиков в целлофановых упаковках. – Да, эти, эти, давай, давай.

Она подошла к полке и взяла несколько штук. Он перебрал плоские пакетики, как копаются в неинтересных журналах. Разорвал один пакет, другой, тогда она сказала тихо:

– Послушайте… – но не закончила, потому что он посмотрел на нее с этой своей неподвижной улыбкой:

– Показывать так показывать, киска.

Он смахнул с прилавка несколько пар, расчищая место. Она взяла те, распакованные, и разложила их рядком, медленно и тщательно. Три пары белых с кружевом. Он выбрал средние. Ткнул в них. Переводя взгляд с трусов на нее и обратно, стал гладить материал пальцем. Второй все так же неподвижно стоял у двери, выглядывая на улицу. Она хотела крикнуть, но подумала, что ее крик отразится от этой туши и захлебнется раньше, чем вырвется у нее из горла. Зося заставила себя посмотреть на него. Но взгляд остановился на стриженных бобриком светлых волосах и розовом лбу, и она опустила глаза. Эта улыбочка была невыносима. Она смотрела на руку, которой он возил теперь под кружевом, и слышала его дыхание. Ладонь замерла, высунулась наружу и грубо смяла трусики в шаге. Она отпрянула назад, прижавшись спиной к полкам.

А потом этот здоровый сказал другому, чтобы тот закрыл двери. Зося услышала скрежет замка, метнулась к подсобке, но амбал толкнул прилавок бедром, и она оказалась в треугольной ловушке. Она могла бы выскочить, но было видно, что он только того и ждет. Подцепил трусики длинным ухоженным ногтем мизинца и протянул к ней руку.

– Мерить будем? – спросил. – Будем?

Зося вжалась в полки, что-то упало. Она смотрела на него расширившимися глазами, качала головой и говорила «нет», «нет», но слова застревали в горле.

– Ну нет, так нет, – сказал он и снова сделал пируэт. Положил белье и рявкнул: – Отвернись.

Она подчинилась. Прижалась лицом к стопке зеленых хлопчатобумажных блузок. Это было почти мгновение счастья, потому что она не знала, что творится сзади. Как в детстве: стоит закрыть глаза, и все плохое исчезнет.

Но он крикнул, чтобы поворачивалась. Она увидела и начала кричать. Тогда тот, второй, подскочил к ней, перегнулся через прилавок, схватил за блузку на груди и притянул к себе. У него было бледное лицо без всякого выражения. В другой руке он держал полицейскую дубинку. Она почувствовала ее прикосновение на своей щеке. Ничего особенного, легкое поглаживание. Почти ласковое. Она мгновенно умолкла. Черная резина коснулась ее закрытых глаз, носа, потом губ.

Когда они закрывали дверь, из нее начал выходить крик, и она заткнула себе рот красной футболкой, но сразу убрала, потому что ее рвало.

Она побежала к раковине.


На съезде с Лазенковской на Вислостраду голубой «полонез» въехал в ограждение. Полетел радиатор и дальше ехать было невозможно. За рулем была женщина. Трезвая. Ее спутник остановил такси и попросил водилу вызвать по радио дорожную помощь. Женщина плакала. В нескольких окнах многоэтажек на Горношлёнской горел свет. Свидетелем происшествия был один человек. В кустах около пристани спал пьяный старик. Ему было тепло. Завтра он проснется на рассвете, покрытый инеем, но живой. Когда-то он жил на Пшибышевского, где сейчас ветер гнал по асфальту смятую газету прямо под колеса зеленого «форда капри». Мотор машины был еще теплый. На капоте сидел бездомный кот. Бурый, полосатый, без хвоста, старый пройдоха, царь этого двора, но сегодня кто-то закрыл его окошко в подвал. На всей улице светилось только два окна под самой крышей. Это хозяин «форда» готовил себе поздний ужин. Когда-то он жил в районе Грохова, потом в центре и еще в паре других мест. Переезжал. Как все. Ничего нового. До утра ничего не должно было случиться. Большинство людей так делают: спят до утра. Заря начинает разгораться над городом в районе Старой Милосной.[35] Когда-то там была забегаловка. Называлась «Все путем». Павел давно в ней не был, у него засело в памяти, что окна и двери там были зеленого цвета. Это было много лет назад. На площадке перед забегаловкой стояли чуть живые грузовики – «стары», «ельчи» – пыль, ржавчина и изношенные рессоры, а внутри голые жопы из газет и медальоны с изображением святых, болтающиеся под зеркалом. Водители ели в забегаловке. Потом отправлялись дальше. На Белосток, к русским, или в другую сторону. Они с Яцеком ехали на Люблин. Павел взял машину у предков. Сумрак сгущался на шоссе между деревьями, в полях было еще светло. Яцек сидел рядом и дул «Королевское», одну за другой; тогда продавали в бутылочках по ноль тридцать три – их называли чернильницами – и еще бочковое.

Яцек все больше пьянел и постоянно спрашивал:

– А на х… этот пух?

– На продажу, – отвечал Павел, бесясь, что вообще взял его с собой.

– На х… кому этот пух, – раздумывал вслух Яцек и продолжал гробовым голосом: – Они это делают по живому, я раз видал. Такие розовые потом ходят.

Свернули куда-то на Колбель, совсем стемнело, садики, заборы, запах навоза и деревянные халупы. Мужика нашли уже ночью. Два сына стояли за ним, почесывая яйца. Отец в резиновых сапогах, они босые, Павел долго объяснял, а они стояли и смотрели как бараны на новые ворота, ну он опять все сначала: кто ему сказал, от кого он узнал и все дела, в подробностях.

В конце концов мужик покачал головой:

– У меня нет, – и ждал, когда Павел уйдет со двора, из желтого круга лампочки.

Но Павел снова-здорово: кто, зачем, все точно, ошибки быть не может, исключено, у него есть деньги и он хорошо заплатит, но мужик махнул рукой и двинулся на него, предлагая поворачивать оглобли, потому что ни у кого тут нет желания стоять и следить, не прихватит ли этот городской дурак чего-нибудь со двора себе на память, а было там добра – куриный помет, песок, пустая собачья будка да пеленки на веревке.

Ну, Павел дал задний ход, злясь на Яцека, который преспокойно дрых себе в машине, и был уже у калитки, когда один из парней сказал отцу:

– А может, он к Стаху.

Его отец снова махнул рукой, на этот раз в другом смысле: погодь, и спросил:

– А кого надо-то?

Павел назвал. Фамилия совпадала. Но это был его брат, младший, он жил в другом месте, приторговывал, Станиславом звать. Мужик подошел к забору и стал рисовать в темноте сложный план, а мрак тут же стирал его.

Они таскались по каким-то задам еще с добрых полчаса, прежде чем нашли нужный двор. Дальше уже простиралась одна только ночь, без единого огонька. Яцек проснулся и начал ныть, что пиво кончилось. Собака чуть не задушила себя своей цепью. Точно чужих увидала первый раз в жизни. Зажегся свет, и до них донеслось: «Кто там?» Павел крикнул, стараясь перекричать лай, потом опять: кто, зачем, от кого – наверное, у того был сверхъестественный слух или ему было все равно, но он махнул рукой, чтобы вошли, и бросил чем-то в собаку, и псина сразу умолкла.

Желтоватый буфет с голубыми ручками ящиков, клеенка на столе и радио, которое никогда не делали тише. Еще стол, стулья и печь – и больше ничего. Им дали стулья, они уселись и стали смотреть, как женщина в сером рабочем халате ползает на карачках по разостланному на полу лоскуту ткани и перекладывает пух из мешка в мешок. Пух летал в разогретом воздухе как диковинный снег, который не желает опускаться на землю. Женщине помогала дочь. Когда она наклонялась, под юбкой были видны ее белые ляжки. Воняло какой-то кислятиной. Пол был цементный. Хозяин курил на низкой скамеечке. Им тоже захотелось курить, но на столе не было пепельницы, приходилось так сидеть париться, наблюдая, как собирают этот мешок. В какой-то момент Павел сказал, что пух не ахти, в нем много пера.

– Ну дак повыбирайтя, – буркнул хозяин, а девушка захихикала, взбивая в воздух белые хлопья.

Все происходило словно во сне. Осоловелые, карикатурные движения женщин. Пот тек по спине. Жужжали мухи. В чугунке на плите что-то булькало. Наконец набили два мешка и стали их взвешивать на каких-то фуфловых, разъеденных ржой весах. Мешок падал, стрелка прыгала, пух летал по избе. Гирь не было. Хозяин вынул из шкафа мешочек с сахаром. Павел сказал, что надо вычесть вес мешка. А хозяин ему – раз кило, значит кило. А Павел на это, что он видал такую торговлю знаешь где, и позвал: «Пойдем, Яцек». Но, распахнув дверь, увидел, что огромная желтоватая псина свободно бегает по двору. Пришлось вернуться и попросить мужика привязать кобеля. На что этот Стах ответил, что они еще дело не закончили, а Павел ему, что они уходят. Но мужик был кремень, сказал, что за дамский х… не будет перекладывать это говно из мешка в мешок, время тратить, да еще чтобы ему тут по всей избе летало, и так он торгует себе в убыток. Три раздутых мешка стояли в ряд. Делать было нечего. Они сели.

Обратно ехали уже за полночь. Яцека шатало. Павла нет, потому что он эту водку, за свой же, главное, счет, пил через раз. Таков обычай, говорил Стах, а жена поддакивала. Когда уходили, Стах приглашал за следующей партией. Пес проводил их до калитки. Ему хотелось поиграть. Забралы остановили их в Вавере[36] за мостом. Павел уже доставал деньги, как вдруг Яцек послал их по полной программе. И они передумали брать бабки. Отобрали права.


Лежа в темноте, они пытались сложить эту историю по кусочкам в одно целое, но каким оно должно быть – никто не знал.

– В каком году это было? – спросил Яцек.

– По-моему, в восемьдесят третьем. В начале восемьдесят четвертого мне вернули права.

– Зачем тебе был нужен этот пух?

– Я его продавал там одному.

– А потом мы уже туда не ездили?

– Нет.

– У меня такое впечатление, что я был там еще несколько раз.

– Нет. Потом я один ездил.

Подошел первый трамвай. Пронзительный свист налетел с севера, наполнил собой Маршалковскую, спустился ниже, припал к мостовой, но тут же взлетел вверх и погнал в сторону Мокотова.

– Тридцать шестой, – сказал Яцек.

– Откуда ты знаешь?

– Он всегда приезжает первым и почти всегда пустой.

– Откуда ты знаешь?

– Бывает, надоест лежать, я тогда встаю и сижу тут у окна. Наизусть выучил. Сейчас будет восемнадцатый из Жераня.[37]

– Тоже пустой?

– Несколько человек в первом вагоне.

Потом проснулся дом. Кто-то вошел или вышел. Удар металлической двери прошел дрожью по всему дому. По развязке двигались огромные фуры из России. Мусорные баки, стоявшие у остановок, были уже опорожнены.

– Знаешь, – сказал Павел, – мне всегда казалось, что, если бы все люди не встали, остались лежать в кроватях, день вообще бы не начался. Так и было бы темно. Все время.

– Не можешь просто свалить?

– Куда?

Они ненадолго примолкли, в это время пришел восемнадцатый. Он начал путь с площади Конституции, прочесал вальсом мимо остановки на улице Вильчей, его грохот разросся на улице Вспульной, потом снова спрессовался между домами, стал глуше на узком перешейке Журавьей, затих, но, наверное, на светофоре был зеленый, потому что он сразу начал взмывать вверх, как огромное крыло, над площадью Дефилад, пока не достиг Дворца и не разбился о его стены.

– На х… было все это отстраивать, если и так здесь негде спрятаться, – сказал Яцек.

– Что?

– Ну этот город. Здесь все смердит трупами.

– Трупы вроде повытаскивали.

– Вот именно. Подумай: сегодня в полдень, например, Страшный суд и Воскресение…

– Какой суд?

– Ну х… с ним, все равно его не будет. Одно Воскресение. Всеобщее. На Маршалковской лопается асфальт, и они вылезают; на Аллеях расползаются тротуары, и тоже они вылезают, отовсюду. Сидишь в «Макдональдсе» на Свентокшиской, давишься своим бигмаком, и тут здрасьте! Линолеум, бетон – все на кусочки, и вот жмурик, потом другой, везде, на развязке, в Пассаже, в Саксонском[38] трава расступается и они вылезают как грибы или как эти немецкие гномики из гипса – на площади Повстанцев, на площади Дефилад – и дефилируют себе: полиса у себя на улице Видок мучают какого-нибудь торчка, а тут – раз – еще один клиент из-под пола, даже лучше; потом Миров и Муранов, там просто землетрясение… О, тут не будет той благопристойности, как раньше, на кладбищах, в Вульке,[39] на Брудне, на Воле, где пусто, ни одного человека, да все ровными рядками, да сложив ручки, – так, как их клали… Тут будет по-другому.

– Переклинило тебя, Яцек.

– Нет. Просто думаю о том о сем. И об этом тоже. А ты нет?

– У меня не было времени. И с религией я не очень…

– Но «Триллер» Джексона ты видел?

– Ну видел.

– Так вот это то же самое, только среди родных осин. Покупаешь в киоске сигареты и улетаешь в дыру.

– Это меня как-то не колышет, – ответил Павел и потянулся за сигаретой.

– Концы концов уже никого не волнуют, – сказал Яцек с тихим смехом.

– Сегодня один ненормальный спрашивал меня на Центральном, верю ли я в сатану.

– И что ты ему сказал?

– А что я должен был сказать? Ничего.


Потом они заснули. Лежали навзничь с открытыми ртами, и обоим снилась их жизнь, но они ее не узнавали, и поэтому их тела спокойно отдыхали, не пытаясь защищаться. Свет переливался через подоконник и медленно растекался по полу. Как серая вода. Он поднимался все выше и выше, пока не затопил сначала их, потом стол, а потом дошел и до потолка.


Вскоре после этого Шейх встал с подстилки, вытянул передние лапы, прогнулся и зевнул. Поплелся на кухню, но в миске было пусто. Хозяин и Силь спали. От нечего делать Шейх решил попить. Сделал три глотка, шлепая языком по воде. Он чувствовал какое-то беспокойство. Черные когти цокали по темно-красной терракоте. Звук был тихий, сухой, но отчетливый. Пес вышел в коридор, обнюхал хозяйские ботинки и сразу вернулся обратно. Забрался передними лапами на подоконник и выглянул в окно. И увидел странную вещь: откуда-то из глубины Рембертова[40] или Веселой[41] поднимался огонь. Его еще не было видно, но небо уже пылало. В дымке над гребенкой леса на Ольштынке поднималось красное зарево. Похожее на темный огонь, который горит внутри Земли, огонь, никогда не видевший дневного света и от этого слепой. Чем выше, тем он становился бледнее, словно его подпитывали воздушные массы: оранжевый, над ним золотой, который тоже постепенно бледнел, делаясь все горячее, и переходя наконец в серебристо-белое свечение. Черный хвост дыма из трубы Кавечинской ТЭЦ растянулся по всему небу, но, достигнув зарева, сразу рвался, лопался, как от порыва ветра, но не рассеивался, а складывался в огромную фигуру. Она шевелилась, сгущалась, редела, просеивала свет, и казалось, что это живое существо – то ли человек, то ли животное, – которое пытается оторваться от земли, сделать шаг, потом другой, двинуться к реке и перепрыгнуть ее одним махом. Словно учится ходить. Шейх поднял морду и тихо заскулил. Понюхал воздух, клацнул зубами, снял лапы с подоконника и направился в глубь квартиры.


В депо на Ольштынке женщины прибирали красно-зеленый склад «Евро-Сити». Одна из них, пожилая, седая, с завязанным на шее платком, вышла на низкий перрон и быстро перекрестилась.


Они проснулись все же слишком поздно. Съели остатки холодного супа. Выкурили по сигарете. Молча. Яцек раздвинул шторы. Небо было голубое и чистое. Красная стрелка подъемного крана на противоположной стороне улицы была похожа на лапку огромного насекомого. Павел на кухне пил воду из белой кружки. Он надел ботинки и включил радио.

– Одиннадцатый час, – сказал Яцек; Павел выключил радио, и они вышли.

Яцек сказал, что ему надо на Прагу. Павел спросил, можно ли ему с ним. Тот неуверенно кивнул. Они перебежали дорогу, перескочили через ограждение, – как раз подошел второй. Яцек впрыгнул первым. Уселся и ни разу не обернулся. Павел пробил билет и занял свободное место через два кресла от него. Просторно, прозрачно, прохладно. Воздух в вагоне был светло-желтый. С пола поднималась пыль и висела в косых полосах света. Ночью он поспал, голода пока не ощущал, плечо болело меньше. Перебрал в памяти события вчерашнего дня. Все укладывалось в единое целое. Все события подходят одно к другому, когда они уже в прошлом. Страха он не чувствовал. По крайней мере не так явно. Его раздражали грязные носки. Стопы горели. Ближе к Свентокшиской в автобусе стало еще свободнее. На остановке никто не вошел. Павел заметил на полу бумажку. Поднял ее. Это был обычный листок бумаги в клеточку, сложенный вчетверо. Пустой. Ни единого слова. Положил его в карман, бросив взгляд по сторонам. Никто на него не смотрел. Три женщины уставились в окно.

«Могли просто вид сделать», – подумал Павел. Голый Саксонский сад справа влажно блестел. Коричневые стволы деревьев отливали легким живым блеском. Детские коляски были похожи на большие подвижные цветы. Вдалеке мелькнул мертвый фонтан.

«Фонтаны начинают работать с первого мая», – подумал Павел. У Дзержинского[42] горел зеленый, поэтому они в два счета проскочили мимо массивной золотой высотки, торчащей одна-одинешенька над пустым пространством площади, отчего казалось, что высотка того и гляди рухнет. В воздушном океане даже эта железная конструкция должна была почувствовать головокружение. Только он об этом подумал, как почувствовал движение желудка. А потом потянулась та унылая застройка, где ничего не менялось десятилетиями, если не считать дворца Мостовских[43] с левой стороны. Дальше начиналась двойная стена из серо-бурых домов. Каждый раз он ехал мимо и удивлялся, кто может жить среди такой мертвечины, где круглые сутки лежит тень, и утром, когда люди выходят из дома, так же темно, как вечером, когда они возвращаются обратно. Павел закрыл глаза и уснул. Когда очнулся, то увидел серую спину Яцека, исчезающую в дверях. Павел прыгнул вперед, двери закрылись, но он, схватившись за поручень, отжал их и выскочил наружу.

– Бросить меня хотел, – сказал он Яцеку.

Тот остановился, обернулся и удивленно посмотрел на него.

– Я? Нет… – Он вроде бы улыбнулся. – Нет, знаешь, я совершенно о тебе забыл. Задумался.

– Я заснул. Ты хотел отделаться от меня.

– Я забыл. С каждым может случиться, нет? – И Яцек двинулся в сторону Сталинградской, срезая угол, напрямик, мимо палатки с пивом и курами. Только на Ленского он остановился и произнес: – Послушай. Тебе со мной нельзя. Подожди тут, попей пивка, я вернусь самое позднее через час. – Он свернул в Скочиласа,[44] оглянулся и растворился на Брехта.


Павел на автомате пошел в сторону «Филиппинки». Войдя внутрь, он подумал, что есть места, где время как бы затухает. Заказал пиво и спросил типа за стойкой:

– А кем… был этот Галлер?

– Какой Галлер?

– Ну тот генерал, который теперь вместо Ленского?[45]

– Я откуда знаю? И кто был этот Ленский, я тоже сроду не знал.

– Ленский – это Ленский.

– Ну тогда и Галлер – это Галлер.

– Смотри-ка ты.

Он взял свое пиво и сел за старый столик на железных ножках. Сидел и думал, действительно ли Яцек хотел его сплавить.

– Может, и хотел, – пробурчал Павел себе под нос, – козел долбаный, – докончил он про себя и вскинул глаза на бармена, чтобы убедиться, что тот не слышал.

Павел не был до конца уверен, не сказал ли это вслух. Электронные часы над баром показывали двенадцать ноль семь Он сделал большой глоток, желая поскорее выбросить все из головы и углубиться в воспоминания – занятие в основном безвредное.

Двадцать лет назад он был тут в одной квартире через две улицы. Пили «Куба-Либре» – он, еще один тип и две женщины. Раньше ему не доводилось пить ром с колой, и он чувствовал себя неуверенно. Женщины были красивые, звенели бижутерией, и на них были такие обтягивающие джинсы, что, когда какая-нибудь вставала с кресла, он опускал глаза. У старшей была большая грудь, и он очень ее хотел, но сам пришел сюда с младшей.

Путь туда лежал через грязный подъезд и два лестничных марша, потом открывалась дверь, укрепленная металлом снаружи и обитая чем-то для звукоизоляции изнутри. В квартире пахло вещами, о которых он не имел никакого представления. Деревом, кожей, толстыми каталогами одежды и всякого такого. Тогда он первый раз в жизни увидел фотообои. На них был осенний парк или лес. Он сидел спиной к ним и все время оглядывался, чтобы полюбоваться. Встать и потрогать их он не осмеливался, хотя ему этого хотелось почти так же сильно, как коснуться груди той женщины. Они смотрели телевизор, слушали пластинки, неделю назад привезенные из-за границы. Потом женщины подали ужин. Павел не знал, как это едят. В жизни не видал ничего подобного. Подрумяненное, ароматное, политое красным соусом, оно лежало на продолговатых стеклянных блюдах. Ему нравилась женщина постарше, которая была здесь хозяйкой, но он пришел с той, что помоложе, с маленькой грудью. На стаканах были надписи на иностранном языке: White Horse, Johnnie Walker, Malibu и Stock. Все это возбуждало его и вызывало сладкую, мучительную тоску. На ногах у него были грязные кеды. Он беспокоился, что они воняют. Все время поджимал под себя ноги под низким столиком. Когда кончили есть и снова принялись пить, он встал и вышел в ванную. Розовый интерьер ванной и запах лаванды ошеломили его. Он закрылся и проверил защелку. Постоял, разглядывая выложенные плиткой полки и удивительный массивный кран. Он не сразу понял, как им пользоваться, и ошпарил себе руку. У него перехватило дыхание, и он стал тщательно следить, чтобы ничего здесь не нарушить. Осторожно снял кеды, носки и опустил ноги в ванну. И со страхом смотрел, как вода становится серой и пачкает розовую эмаль. Голубые и белые полотенца пахли свежестью, поэтому он обтер стопы туалетной бумагой. Потом взял какой-то дезодорант попроще и попрыскал на носки и внутрь своих кедов. Бросил бумагу в унитаз и спустил воду. Проверил, все ли на своих местах. Когда вернулся в комнату, мужчина захохотал и сказал:

– Что? Пронесло? Не привык желудок-то? Лучше б кровяной колбасы?

Он просто заходился от хохота, наливаясь краской, пока наконец девушка, с которой он пришел, не сказала:

– Манек, отстань.

Он сел на краешек тахты и услышал, как кожа под ним жутко заскрипела. Быстро опустошил стакан, чувствуя, что у него горит лицо, но те двое были поглощены собой – всякими там щипками и хихиканьем на ухо. Грудастая женщина хохотала во все горло, закидывая назад голову, и ее густые светлые волосы текли на спинку кресла. Та, с которой он пришел, сидела уставившись в свой стакан. В конце концов парочка встала и исчезла в соседней комнате.

Потом он много раз во сне убивал того мужчину и овладевал женщиной. Последнее сбылось, и наяву он делал это очень долго, старательно и всегда в той комнате с белым пушистым ковром и осенним парком на стене.

Яцек отодвинул кресло и сел напротив. Улыбнулся:

– Откуда ты узнал, где я?

– А где тебе еще быть?

– Мне до трех позвонить надо.

– Здесь через площадь есть почта.

– Та самая?

– Вроде та.

– Давненько я там не был.


Был почти час дня. По Сталинградской катились пустые трамваи. Между голыми ветками кустов были видны пони в вольере. Темно-коричневые, почти черные, они стояли опустив головы, длинные гривы касались земли, и солнце освещало их с одного бока. Во всем зоопарке не было ни души, кроме нескольких прогульщиков, которые бродили здесь в поисках слона, потому что в слона легче попасть. Но слоны были закрыты.

И у Болека тоже на какое-то мгновение пони мелькнули перед глазами. Два пятнышка, вобравших в себя солнце. Белый «пассат» справа собирался его обставить, Болек нажал на газ, загородил ему дорогу и потерял к нему интерес. Снова подумалось о том, что хорошо бы в конце концов завести сына и в солнечные дни водить его в эту зоологию, сажать на пони и щелкать фотки на память. У Болека в альбоме было много снимков, но на них одни только взрослые, если не считать карточек, сделанных тридцать с лишним лет назад, где был изображен он сам в смешной фанерной коляске – ее форма непонятно почему напоминала ему «ситроен-2СV». Или еще тех, где он сидел голышом на одеяле в белой панамке с завернутыми полями. И это все. Потом уже шли только кореша и знакомые.

С улицы Ленского ехал на зеленый сто семьдесят шестой. Болек посигналил, надавил на газ, тормознул у него перед носом и буквально через шестнадцать секунд с визгом свернул на развязку, а там вперед по Сталинградской, оставляя слева по борту тоску ментовских бараков в Голендзинове[46] и тот последний дом из красного кирпича на отшибе, где упрямо жили люди, хотя здесь на пять километров вперед не было ничего, кроме цехов, ангаров, пропастей и бездн, заключенных в громоздящихся до небес стальных стенах Фабрики легковых автомобилей, сплошной промышленной зоны до горизонта, линии электропередач и прямой жилы трамвайных путей, по которой три раза в день прибывает сюда резерв тел и три раза же отсюда отчаливает.

Сейчас он уже выжимал добрых сто километров, и мимо пролетало все то, чего ему удалось избежать. Площадь около запасного пути сияла множеством цветных крыш. Они сверкали на солнце, как поп-артовская интерпретация морских волн. Болек с презрением вспомнил тот «опель», его бумер летел уже на ста двадцати, а урчал едва в полпинка; теперь Болек с презрением думал о тех, в данный момент редких, одиночках, которые сейчас стояли и ждали, когда он пролетит мимо, чтобы перебежать на другую сторону и с пропуском в руке протопать через главную проходную или через ту, что около прессовочного цеха.

На стадионе, несмотря на холод, парни гоняли мяч. Их тела беззащитно белели на заасфальтированной площадке. Еще несколько минут, и пора будет одеваться и идти на очередное занятие в ПТУ, потому что их отцы старели и все больше уставали. Бумер проскочил здание школы. Вдали виднелся просвет Торуньской. Через минуту Болек въехал в цементную тень и встал прямо у железной калитки костела. Закрыл машину, поправил напузник и побежал через двухполосное шоссе.

На конечной стояло три «икаруса». Водители ждали сменщиков. Болек вошел в будку из коричневых досок. Несколько мужиков стояли с «Королевским» в руках, мечтая о сигарете, потому что внутри запрещалось, а снаружи был настоящий колотун. Щуплый невысокий парень в лопнувших по швам перчатках потягивал пиво. Его красная непромокаемая куртка с капюшоном была украшена эмблемой «Порше»; на лице – двухдневная щетина, которая заканчивалась под глазами.

– Что это с тобой, Пакер, замерз? – спросил Болек.

– Нет, воду с утра отключили, не умывался.

– Не мог где-нибудь по дороге?

– Где? В автобусе?

– А, да, – сказал Болек и стал ждать, пока Пакер допьет.

Пакер справился мгновенно и кивнул в сторону бара:

– Поставишь одну, Болька?

– Потом, Пакер. Потом поставлю сколько захочешь.

– А что за работа?

– Да какая работа. Надо, чтобы ты поехал со мной в одно место и побыл там.

– И что я должен делать?

– Ничего. Смотреть по сторонам.

– Ага, – произнес Пакер и посмотрел сначала налево, потом направо и сказал: – Ну поехали.

Болек покачал головой и постучал пальцем по «ролексу»:

– Подождем немного. Неохота там стоять. Пакер задержал запястье Болека:

– Красивые. Золотые. Хорошо ходят?

– Хорошо. Ты так ими все и промышляешь?

– Чем-то надо. Невыгодно стало. Одно барахло по две сотни. А у кого что поприличнее, тот уже на автобусе не ездит.

– А бросить не хотел бы?

– А потом что? На фабрику идти? Поедешь домой со второй смены, закемаришь, а у тебя часы свистнули… Нет, это не для меня.

– Есть и другие варианты.

– Я уже привык. Может, наладится. Не все же людям жить в такой нищете. Когда-нибудь должны же они разбогатеть, верно?

– А самому бы не хотелось?

– Что?

– Ну разбогатеть.

Пакер разложил локти по столу, подперев кулаком подбородок, и посмотрел снизу вверх на Болека:

– Не, Болька. Это не для меня. Я чересчур чувствительный.

– Ты всегда такой был. Драться не любил. Мне приходилось тебя защищать. Помнишь?

– Зато я был быстрый. Тебе приходилось драться, потому что тебя вечно догоняли.

– Одно из двух, Пакер. Вот были времена, скажи? В конце концов Болек поставил Пакеру и второе пиво. Дал ему пятерку и ухом не повел, когда Пакер принес свое подогретое пиво, а про сдачу и не заикнулся. Они стояли и вспоминали те времена, когда конечная автобусов и трамвайный круг тонули в буйных зарослях сирени, а по вечерам везде царила зеленая темень, лишь кое-где разведенная желтым светом лампочек; правда, фонари были такие низкие, что разбить их было раз плюнуть.

– А та палатка с пивом, – говорил Пакер. – Сколько там после получки лежало, как в кино про войну, но я тогда еще маленький был.

– Да, да, – отвечал Болек, то и дело поглядывая на часы, чтобы не дать себе слишком размякнуть.

В это время с противоположной стороны шоссе на лестнице у бокового входа в костел стоял ксендз. Он смотрел на черный «BMW» и удивлялся, что кто-то загородил машиной ворота храма. Там все только проезжали. В десяти шагах от входа тянулись из Советов на Гданьск огромные автофургоны. Высоко, на уровне цементного креста, изгибалась лента виадука, по которому текли вниз автомобили из-за реки, с Жолибожа, или гнали прямо, на Брудно, оставляя после себя плотную завесу выхлопов и непрекращающуюся дрожь, и она, точно вибрирующий лист металла, навсегда отделила костел от неба; лишь ночью гул немного ослабевал, но стены, впитавшие его, все равно тряслись беспрерывно, амплитуда полученных за день колебаний постепенно снижалась, но никогда не сходила на нет, потому что еще затемно начинали подтягиваться новые машины и, затерявшись на серпантине дороги, принимались перекликаться, как буксиры в тумане. Вдобавок, будто этого было мало, кирпичный колосс теплоэлектростанции время от времени выпускал избыток пара, и тогда воздух лопался от рева, пробуждавшего в памяти что-то древнее, из тех времен, когда еще не было на земле ни людей, ни других тварей, наделенных слухом. Никто и не жил здесь, ни одна живая душа. Ничего и никого, лишь работа, спешка, черные отвалы угля, звонки трамваев и огромные процессии, в которых люди, как муравьи, двигались на первую, вторую и третью смену и обратно, а ночью – предупредительные, для самолетов, красные розетки огней по краю подпирающих небо труб, похожие на электрические терновые венцы. Ну вот, ксендз стоял на ступеньках и смотрел на «BMW», чуть ли не уткнувшуюся бампером в ворота. А ее хозяин с пассажиром уже бежали, лавируя, через шоссе, Болек уже пикнул брелоком, а Пакер замедлил шаг, чтобы полюбоваться на величественный зад машины.

– Вы ко мне?! – крикнул ксендз, но его голос потонул в шуме дизелей машин, двинувшихся от светофора.

Он крикнул громче и тогда увидел их лица и спустился вниз, чтобы сказать что-то другое, но Пакер ощерился в улыбке и закричал:

– Мы не долго, святой отец…

– Не надо загораживать ворота. Здесь не паркинг.

Тут Болек, который уже наполовину открыл дверцу, снова ее захлопнул, посмотрел на священника, словно впервые увидел, и заорал:

– Глянь, Пакер, а у этого гаража и сторож есть, – и, обращаясь к человеку в сутане: – Что, дела пошли в гору, ты теперь нарасхват?

Ксендз открыл рот. Наверху катились два грузовика с прицепами. Приятели уже сели в машину, и Болек, едва успев осторожно пристроиться в правый ряд, сразу полез в левый, подрезав всех, и после этого бумер исчез за завесой красных огоньков, запрудивших поток машин сзади.

Через три минуты они уже были на месте. Оставили машину между двумя украинскими автобусами и медленно пересекли забетонированную площадь. Сторож преградил им путь и сказал, что два злотых. Болек кивнул Пакеру, и Пакер вынул из кармана мелочь. Они стояли на терразитовых ступенях между столбами, оклеенными пластиковой имитацией клинкера.

– Пойдем наверх, – сказал Болек. – Ты останешься в коридоре и будешь на стреме.

– А кто может заявиться?

– Как придут, узнаешь. Но в принципе не должны.

– А как придут?

– Постучи, зайди или крикни, не знаю. Так, чтобы я успел приготовиться.

– А потом?

– А потом отойди в сторонку.

– Ага, – сказал Пакер и затянулся незажженной сигаретой.

Они пошли внутрь, на них дохнуло застоявшимся табачным дымом, пылью и сральником. Это было большое темное помещение без окон: стены, оклеенные видами Швейцарии, искусственные пальмы, красные скатерти, три люстры с подслеповатыми лампочками и вентилятор. В конце комнаты под заснеженной вершиной сидели несколько человек и ели.

Никто на приятелей не взглянул, поэтому Пакер смело сунул руки в карманы и сказал:

– Хорошенькое местечко.

Болек подошел к бару и стал о чем-то говорить с крашеной блондинкой, которая то кивала, то отрицательно качала головой. Было тихо и холодно. Болек оставил девицу в покое. Она покрутила ручку радио. Передавали «Светляков». Девица сделала погромче и прикрыла глаза.

Они направились по лестнице вверх. Длинный коридор с дверями по обе стороны. Дойдя до конца, Болек сделал пальцем неопределенное движение, и Пакер остановился, прислонившись к стене. Решил закурить. Болек посмотрел еще раз в сторону выхода на лестницу и постучался в коричневую дверь с нарисованной краской цифрой пятнадцать.


Женщина стояла на фоне окна, сразу бросалось в глаза, какая она крупная. Болек закрыл за собой дверь и передвинул засов. Женщина что-то ела из пенопластового поддона.

– Чем это так пахнет? – спросил Болек.

– Рыба с жареной картошкой, – ответила женщина.

– Ты ешь рыбу?

– Я католичка.

Он подошел и заглянул в ее «тарелку». Там уже остались только кости и последний ломтик картофеля на пластиковой вилке. Она сунула ее Болеку под нос.

Он машинально открыл рот и проглотил.

– Никогда бы не подумал.

– Что? Что я католичка?

– Нет… Что вообще у вас…

– У нас многое изменилось.

– Знаю, но…

– Дурак, тебе бы только о жратве…

– Ирина…

На ней было темное платье с люрексом, а запах духов был еще темнее, он исходил из-под выреза платья, оттуда, где терялась золотая цепочка. Каблуки-шпильки оставляли в полу маленькие вмятины. Болек смотрел на эти следы и думал о ее тяжелом теле. Она взяла со столика зеркальце, карминно-красную помаду и поправила себе губы.

– У тебя с собой? – спросил Болек.

Она повернулась спиной, расставила ноги, сунула руку под платье и подала ему пакет, завернутый в цветной целлофан. Пакет был теплый.

Болек приложил его к щеке, потом потянул носом и захохотал:

– Там ты тоже душишься.

– Поляки – это извращенцы, – ответила она.

Он подбросил сверток на ладони и спрятал в карман:

– Проверять не буду. Если что не так, я вернусь.

– Ты и так вернешься, – сказала она.

Он подошел и положил ладони ей на грудь. Она даже не пошевелилась. Он лишь почувствовал, как она становится еще тяжелее, еще массивней. Она всунула ему ляжку между ног и слегка подтолкнула.

– Лучше иди, если хочешь сюда еще вернуться.


На стоянке у бумера торчали двое. Один с одной, другой с другой стороны. Заглядывали внутрь. Завидев Болека и Пакера, они медленно отступили на несколько шагов и остались стоять, глядя, как те садятся. На них были красно-голубые спортивные костюмы. Когда черное авто исчезло, они направились к ржавому «жигуленку» и стали выгружать из него клетчатые сумки. Потом принялись таскать их к гостинице.

На коротком прямом участке пути Болек разогнался до восьмидесяти. На перекрестке тормознул, и Пакер вылетел из кресла.

– Так пристегнись, б…! – заорал Болек, хотя Пакер не сказал ни слова. Быстро оглянулся влево, на бесконечную вереницу автомобилей, взглянул в зеркало заднего вида на пустую улочку, где все еще кружилась пыль. Его нога дергалась на педали газа, и стрелка тахометра неспокойно подрагивала, как хвост разъяренного кота.

Наконец слева образовался просвет, и они стартовали. Но не вправо, как все добрые люди, а прямо на бурый газон, разделявший две полосы шоссе. Бумер подпрыгнул на бордюрном камне и встал наискосок влево, выжидая момента, чтобы вклиниться в общее движение, но было уже полтретьего, машины шли плотным потоком, сплошной стеной, на которой мелькали цветные надписи: «Совтрансавто», «KRUGER, KLEEBER», «Мариола», «МанО'К», «Вера Надежда Любовь», «OLECH», «Сельдь – Твоя Рыба, Балтика – Твое Море», – последние летели порожняком, потому что возвращались домой, на север. Пакер наконец пристегнулся и спросил, что они делают.

– Гляди назад, скажешь, если едут, – сказал Болек.

– Едут. Все время.

– Не эти, идиот! Те! Что у гостиницы были.

– Мне тех из-за этих не видно, – печально сказал Пакер.

Наконец на дороге стало свободнее, и Болек выжал сцепление. Машина дернулась вперед, но тут же встала, ерзая на месте, словно ее внезапно поразила какая-то эротическая фантазия и ей захотелось потереться обо что-нибудь боком.

– Чертова глина, – рычал Болек, дубася кулаком по рулю.

Пакер предпринял попытку съехать с кресла как можно ниже, но ремни безопасности держали его где положено, и ему ничего не оставалось, как нервно косить глазами во все стороны, но там, куда проникал его взор, никакой канарейки с мигалкой было не видать.

– Чертова глина! – кричал Болек, из-под задних колес бумера летела желтая грязь и прошлогодняя трава, проезжавшая сзади малолитражка включила дворники, и те нарисовали ей на лобовом стекле серые занавески. Болек дал задний ход, переключился на первую скорость, снова дал задний и сразу на вторую.

Бумер пополз вперед, медленно, нелепо, как во сне, а Болек смотрел, как справа приближается новая волна автомобилей. Наконец они съехали с бордюрного камня и погнали влево, сопровождаемые гудением клаксонов.

Через три километра, около цементного завода, у Пакера затекла шея.

Он повернул голову и сказал:

– Куда мы едем, Болек? Вроде мы ехали в город?

– Планы изменились. Посетим родные края.

– На х…, Болька? – с глубоким удивлением спросил Пакер.


Нa длинной пустой улице пятнами лежала тень. Голые ветви тополей и каштанов отбрасывали на асфальт сложный узор. Позади остался маленький кирпичный костел на пригорке, и заросли акаций, и сосновый перелесок. Сейчас они ехали медленно, будто против течения времени. С правой стороны, на площади, похожей на лесную поляну, стоял большой деревянный дом – из тех, что до войны строили на отвоцком направлении. Здесь таких было немного. Собственно, он один. Двухэтажный, с покатой крышей, с прилепившимся к нему крыльцом и с верандами, которые проявляли явную склонность отделиться от остальной части здания. Серые, прибитые поперек доски обшивки были похожи на жалюзи. Из щелей сыпались опилки и сухие листья. Болек сказал, что раньше дом был больше, и Пакер согласился:

– Да. Но та половина завалилась. Зато тем, кто в этой, было чем топить зимой.

– А тем, кто в той?

Пакер пожал плечами:

– Наверно, они переехали.

Подальше от асфальта, за металлическими сетками и голыми ветками малины и сирени, прятались бурые кубики домов с плоскими крышами, покрытыми толем. Сквозь темные стекла виднелись горшки с пеларгониями и многоножками. Цветы выдавали человеческое присутствие, впрочем, возможно, там не жили, просто кто-то заходил поливать цветы. Они ехали медленно, а за окном будто крутили старый фильм из тех, где мужчины в лавсановых костюмах ходят свободным, уверенным шагом. Они идут на станцию, там садятся в желто-синие вагоны электрички, а днем приезжают на них обратно, потом идут по тропинке, протоптанной среди диких трав, между ивняком и березовыми рощицами; они идут немного усталые, но спокойные, ибо время стоит на месте и цены на продукты питания меняются редко, хотя конвульсивно, а значит, несколько нереально, и нет в этом того тихого ежедневного предательства, как в наши дни. Женщины приносят продукты в авоськах, которые служили еще их матерям и послужат дочерям, вместе с тяжелыми стеклянными сифонами с пластмассовым рычагом в виде пистолетной рукоятки, и пустыми, бережно сложенными пакетами из-под сахарного песка, и банками из-под варенья, молочными бутылками, жестяными, раскрашенными коробками от леденцов, целлофановыми мешочками, бидонами для квашеной капусты из бочонка в частном магазинчике на углу, вместе с сотней других вещей, чей круговорот замедлял вращение мира настолько, что между поздним субботним утром и воскресным днем наступала самая обыкновенная вечность, заполненная воркованием голубиных стай в лазурном, остановленном раз и навсегда небе.

– Сколько твой предок зарабатывал? – спросил Болек.

– Когда был жив? Всего две шестьсот. Сколько помню, вечно две шестьсот.

Они поехали еще медленнее.

Заросли справа поредели, и показался майдан – кусок утоптанной земли с трехэтажным домом за ним. Из-под обваливающейся штукатурки выглядывал кирпич цвета маренго. Красный «Фиат-125» стоял уткнувшись носом в землю. Он был похож на собаку, которая что-то осторожно обнюхивает, опустившись на передние лапы. Из нескольких труб шел дым. Лавочка на припеке была пуста. Пятнадцать градусов на солнце, и некому выпить винца. В окнах второго этажа не видно женщин, опирающихся локтями о подушки, – глазеть стало не на кого. Чтобы было на кого, нужны эти шалопуты, а они или уходят, или рано умирают, – такие настали времена. Так или иначе, они уже с трудом собираются в группы, в те подвижные и неповоротливые стада, которые способны целый день просидеть в одном месте, несмотря на то что одни уходят, другие приходят, а на глаз наблюдателя ничего не меняется.

Они доехали до перекрестка, и Болек спросил:

– Куда тебя?

– Без разницы. Давай у магазина.


Павел стоял на углу Домбровских и вспоминал голос, который только что сказал ему, чтобы он перезвонил вечером по совершенно другому номеру. Когда он попросил пана Макса, трубку сняла женщина, но сейчас он уже сомневался. Это мог быть и мужчина, или молодой парень, или автомат. Голос был мертвый, монотонный. Но дыхание было слышно. Он пытался восстановить в памяти семь цифр, которые отбарабанил голос.

Подошел Яцек с большой бутылкой минеральной воды, но у него тоже записать было нечем.

– Я хорошо запоминаю цифры, – сказал Яцек, и Павел повторил вслух этот номер, а потом спросил, зачем ему минералка. – Пить, – сказал Яцек.

– Да ведь холодно.

– Ну и что?

– Да ничего. Как-то не вяжется.

– Не вяжется, зато пьется. А что, на нервы тебе действует?

– Нет, просто есть охота. Это, наверное, мне от голода так холодно.

Они обогнули площадь слева и свернули в Скочиласа, потому что там почти никого не было, несколько автомобилей, и все – никаких витрин, магазинов, ничего, только приземистые дома, построенные в пятидесятых, – желтые, серые, рассчитанные исключительно на пребывание в них трудящихся, лишенных всяких там капризов и прихотей. «Альбатроса» и «Мевы» уже не было. Подрастающая шпана собиралась где-то еще. Они, не сговариваясь, оглянулись на большие железные двери, за которыми когда-то находились два кинозала, один налево, другой направо, один голубой, другой красный, и в обоих – позолоченные балюстрады, которые должны были изображать балконы, хотя сами залы были узкие и тесные, как кишка, – на пятьдесят – шестьдесят человек, не больше.

Яцек остановился и стал что-то рассказывать. Павел буркнул «не помню» и пошел дальше, стараясь поскорее свернуть на Брехта, а потом сразу на Боровского, потому что там в данный момент действительно было пусто – ничего, кроме кирпичных бараков, складов, гаражей и базы «Связи» с оранжевыми фургончиками на площадке перед ней. Ни веселых «жуков», ни «нис» уже не было. От них не осталось и следа. Павлу пришла в голову мысль, что если не считать квитанций, то за всю свою жизнь он получил не больше трех-четырех писем, и сам написал не больше, и на другой поворот судьбы надежды уже нет. Сейчас он шел по Ратушевой, а шестой трамвай осторожно сворачивал на Торговую.

Яцек догнал его со словами:

– А у предков ты был?

– У них ничего нет, – сказал Павел.

Они пошли вслед за трамваем. На углу у школы стояли салаги в широких штанах и с козырьками, повернутыми назад. Они что-то передавали из рук в руки, все время озираясь по сторонам.

Павел и Яцек прошли между ними, и Павел сказал:

– Я вчера здесь был. Помнишь Богну?

– Неособенно.

– У нее тоже ничего нет.

– А у кого-нибудь вообще есть?

– У тех, у кого есть, я тоже был, и у них тоже ничего не было.

Они пересекли улицу 11 Октября, их подхватил поток Торговой. От остановки мимо Спящих[47] двигался плотный поток мужчин и, срезая угол перекрестка, вливался прямо в открытые двери желто-голубых вагонов: Зомбки, Древница, Зеленка, Кобылка и Тлушч получали обратно своих жителей, отработавших первую смену на Фабрике легковых автомобилей. Светофор нехотя переключается на красный, но они идут, тесно сомкнув ряды, как пристало рабочему классу еще с прежних времен, с героическим представлением, что мир по-прежнему принадлежит им, а вечно улыбающиеся корейцы с «Daewoo» – это всего лишь привидения, герои анекдота, который утратит свою актуальность раньше, чем сделается несмешным. Пестрые цыганки уступали им дорогу, а щипачам осточертели их карманы с бумажниками, в которых ничего, кроме фотографий жен и детей да мелочи на сигареты. Зарплата еще не скоро. Все отдавало потом, металлом, поспешным мытьем под душем после отбоя, и даже дома, в постели, от рабочих исходил запах большой фабрики, отцы передавали его сыновьям, а сыновья своим сыновьям, как черты лица или таланты. Но им доставался в наследство лишь этот смрад раскаленного алюминия, стали, лака и резины, с привкусом сожженного электрической дугой воздуха.

– А куда мы вообще идем? – спросил Павел.

– Ты есть хотел. Попробуем позвонить кой-куда.

Они спустились в подземный переход. Свет люминесцентных ламп висел в воздухе, словно туман. Разглядеть что-то еще можно было, правда, непонятно что. Очертания людей здесь размывались и вновь становились четкими, только когда их обладатели уже выходили у почты, торопясь успеть на четвертый, двадцать шестой или тридцать четвертый, чтобы перебраться на другую сторону Вислы, где был совершенно другой мир. Десятилетиями выходили они, крикливо одетые, на Вильнюсском из поездов и автобусов, как новые конкистадоры, десантировавшиеся в центр города за его чудесами, великолепием и блеском. Из Лохова, Малкини, Пустельника, Радзимина, Посвентного, Гузовачизны и Темного, изо всех этих заповедных Пындровок с пением петухов в пять утра и плоским распаханным горизонтом, где вместо солнца поднимается тень огромного города, словно фата-моргана в пустыне, помноженная на рассказы тех, кто был, видел, трогал или слышал передаваемую из уст в уста легенду, – чем больше ее повторяешь, тем она становится реальнее. Это для искушения их душ через две улицы отсюда возник базар Ружицкого. В районе Бжеской пахнет деревней. Белые пирамиды сердцевидных сыров, яйца, соленые огурцы, связки мертвых цыплят, бледные тушки ощипанных кур, живые птицы в засранных клетках, морковь, петрушка, сметана в банках, черное рапсовое масло в бутылках из-под водки, пшеница, подсолнечник, мак, горох и фасоль в мешках, капуста в бочках, головы свиней, коровье вымя, мухи, чад от паленых перьев, сухой запах джутовых мешков и бабьего пота, мед в бутылках, смалец в банках, гречка, ревень, ягоды, отмеряемые пол-литровой кружкой, и кислый душок хат, несменяемый из поколения в поколение.

Но уже в минуте ходьбы отсюда пахнет блестящим пластиком, целлулоидом и нонайроном. Ботинки в стиле битлов – на каблуке и с задранным мыском, – плексигласовые запонки с голой бабой внутри, галстуки на резинке с готовым узлом и надписью «de Paris», золотые цепочки, лак карминного цвета, кримплен, болонья с серебряными пуговицами, лакированные зимние сапоги на молнии, брюки с вечной стрелкой, водолазки в обтяжку, ремни, кольца, чулки, пудреницы, ленты, тесьма, кошельки – все из полимеров кислотного цвета, словно детский калейдоскоп. После запаха кислой капусты ты попадаешь в мир этих стерильных блестящих красок, и вход сюда открыт для всех, включая тех, у кого никогда ничего не было, кто эти яркие цвета, созданные человеком, видел только в костеле во время майской службы. Это и была единственная настоящая революция, ибо она совершалась в сердцах и глазах людей, которые с того момента становились мечеными, и ничто не могло остановить их марша с восточных равнин от Соколова Подлесского до Острова Мазовецкого, от Калушина до Вышкова, от Минска Мазовецкого до Чехановец. Сначала высылались разведчики, потом передовые отряды, которые завоевывали плацдармы в Зомбках, Зеленке, Рембертове, на отвоцком направлении – в тех местах, откуда на заходе солнца можно увидеть центр города с его зазубренной линией высоток и Дворцом культуры на фоне красного, как икона «Сердце Христа», диска солнца.

Яцек пошел звонить, а Павел остался наблюдать за одним пацаном в коже, который, нанизав на пальцы обеих рук электронные часы «Касио», вертел ими, как жонглер. Черные ремешки вращались вокруг его пальцев, но мальчишка ни разу на них не взглянул, он все время озирался по сторонам. Рядом стоял старик и продавал объемные тапки-дутыши; алкаш в демисезонном пальто держал в руках стопку виниловых пластинок с группой «Christie» на обложке. Но больше всего здесь было вьетнамцев: спортивные костюмы, футболки, хлопчатобумажный трикотаж, поддельные «пумы» и «адидасы». Своими миниатюрными фигурками вьетнамцы напоминали персонажей театра марионеток – чистенькие, аккуратные куклы, которых кто-то запер в подвале, но они, несмотря на это, не утратили ни доброго расположения духа, ни хрупкой элегантности.

Павел подошел к ларьку и ткнул в черный спортивный костюм:

– Почем?

Девушка в пуховике улыбнулась и ответила:

– Шецот.

– Недорого, – сказал Павел.

Она посмотрела ему в глаза и кивнула:

– Если возьмес три, то миллион и пяцот.

Павел перекладывал вещи в упаковках и пытался через целлофан определить фактуру материала.

– Показат?

– Да. Это.

Она достала толстовку бирюзового цвета с орлом на груди.

Он пощупал ткань:

– Китай.

– Not China. Hong Kong, – покачала головой девушка.

– Очень дешево. А те футболки?

Она веером разложила перед ним футболки с лицом мужчины как из комикса:

– Че Гевара сто.

– Сто чего?

– Сто тысяц. Как три, то двесце и пят децет.

Павел не мог отвести глаз от ее темных длинных и нежных пальцев. Выпуклые ногти отливали перламутром.

– А если пять?

– Четыре сет.

На девушке не было никаких украшений. Под коричневой кожей двигались тонкие сухожилия. Трупный свет подземелья не касался ее рук. Павел был уверен, что они теплые. Он попросил, чтобы она показала ему темно-зеленый халат в коричневые с желтым цветы. Она приложила его к себе. Халат был ей велик. Подол почти до земли. Перегнувшись через стол, Павел увидел ее ноги в маленьких белых «адидасах».

– Миллион, – сказала она. – Красивый. Жена?

– Нет, не жена. – Он хотел сказать ей что-нибудь приятное, но в этот момент кто-то тронул его за плечо.


А Болек и Пакер сидели в бумере и пили пиво. Слева от них на первом этаже дома с облупленной штукатуркой был магазинчик. Справа стоял такой же дом. Серый двор, ребенок бил мячом по утрамбованной земле и пытался попасть в железное кольцо, прибитое к дереву. Вышли еще двое детей, и он бросил им мяч. У одного была забинтована рука. Они еще немного покидали мяч, но все как-то мимо, и стали гонять его по двору. Остальные дома на улице были двухэтажные. На некоторых виднелись следы от пуль. На подоконниках стояли банки с едой. Кто-то вошел в магазинчик и сразу вышел. Старушка с палочкой несла в сетке несколько бутылок. Голубело небо. Перспективу улицы замыкала железнодорожная насыпь.

Бумер медленно тронулся с места. Его черная крыша блестела на солнце. Из окна над магазином на них смотрела сорокалетняя, сильно накрашенная женщина в халате, она курила и сейчас как раз делала затяжку. У нее были красные ногти, ее звали Божена. Она повернулась и что-то крикнула в глубь квартиры. На первом этаже в доме напротив парень и девушка смотрели «Львиное Сердце» с Чаком Норрисом, лежа на диване из кожзаменителя. Парень сунул руку девушке под платье.

Автомобиль свернул влево. Узкая гаревая дорожка вела через сосновый лесок. Проехали зеленый лоскут озимых. Снова пошли дома: одноэтажные домишки, сварганенные из кирпича, асбестовых плит и тростниковых матов, оштукатуренные и побеленные известкой. Мужчина во дворе рубил дрова. Его сын копал грядку. Мать на кухне пекла пироги.

Бумер повернул направо, где начинался асфальт, постоял, пропуская автобус. Двери в костел были открыты. По лестнице поднималась девочка с букетом белых цветов. Ее фигурка исчезла в глубине здания, как в темной воде. На проезжей части лежала кошка – плоская и высохшая. Около киоска дымилась урна. Мальчик на велосипеде подъехал к киоску и, не слезая, попросил пачку «клубных». Было тихо и безветренно. Голые тополя бросали на асфальт сложную тень. Они уже начинали цвести. Воздух пах мягко и одуряюще.

Пакер открыл еще одно пиво и подал Болеку. Себе открыл тоже. Они проехали мимо запущенной виллы с колоннами и крыльцом. На дворе кто-то копался в красной «заставе»,[48] но невозможно было понять кто, мужчина или женщина, – открытый капот заслонял фигуру. Из трубы маленькой пекарни поднимался дым. На месте бывшего стадиона стоял недостроенный дом. Женщина в розовом свитере, чтобы сократить себе путь, шла через заросли кустов. Шла, курила и разговаривала сама с собой. Ее высокие тонкие каблуки увязали в земле. По встречной ехала зеленая «лагуна» с компакт-диском у зеркала заднего вида. За ней колыхался оранжевый «КамАЗ», груженный щебнем. Молодые березки стояли в золотистом облаке. Двое малолеток развлекались с презервативом. Надували и выпускали воздух. Потом снова надували и снова выпускали его с визгливым попердыванием.

Бумер катился тяжело и чувственно. Впереди опять были железнодорожные пути. Серебряная бритва рельсов лежала на высокой насыпи. Было так светло, что они не могли разглядеть, какой свет горит на семафоре. Коричневый лес вдали расступался, словно его перерезали ножом. Они вспоминали времена, когда в ту сторону ездили дрезины с кузовами старых «варшав», а шпалы были еще деревянные и от них несло динамитом, ссаками и смазочным маслом. Из фирменных поездов дальнего следования официанты выкидывали мешки с мусором. Те лопались, а содержимое разлеталось вдоль путей. Там были женские прокладки, стекло, всякая дрянь, ничего интересного, правда, иногда попадались банки от кока-колы и пустые пачки от заграничного курева. А раз нашли пиковую даму из порно-колоды. На карте была раскоряченная баба. Они стали искать в том же направлении и нашли бубновую десятку с затейливым треугольником. Ринулись дальше, уже домов стало не видно, но собрать комплект, пригодный хоть для какой-нибудь игры, им так и не удалось. Шарили во рву, обыскивали кусты, шли между рельсами, возвращались обратно, чтобы осмотреть склоны насыпи. Была осень. Травы тускнели и жухли, приобретая цвет загорелой кожи. Потом они заметили еще бубнового валета с причудливым узором. Вертели карту так и сяк и не могли понять, где у нее верх, а где низ. Бумажки, бутылки, банки возбуждали мимолетную надежду. Скорый согнал их с рельсов. Короля треф нашли на тропинке, бегущей по краю канавы. Картинка была четкая, но непонятная. Спускались сумерки. От земли исходил октябрьский холод. А им было жарко. Молча перелетали они, как воробьи, от одной бумажки к другой. У Болека было уже три карты, а у Пакера только одна. Они сжимали их в руках, оставляя на потом, потому что быстро темнело, а надежда еще не угасла, – слишком велико было желание. Только изредка они бросали на карты короткие взгляды, точно на шпаргалки. Потом пустились чуть ли не бегом, зигзагами: рельсы, насыпь, канава, тропинка и обратно. Пакер нашел половинку трефового туза – там была оторванная по пояс блондинка с закрытыми глазами и открытым ртом. Кто-то с ними играл, потому что теперь им попадались все более мелкие обрывки, четвертушки, вырванные из контекста фигурки или изображения непонятно кем производимых действий. Ночь бежала за ними по пятам, и они больше не показывали друг другу свои находки. Запихивали их в карманы и неслись, чесали все быстрей, все дальше. Оба взмокли. И стали в конце концов подбирать без разбора все, что белело в темноте, все плоское и на ощупь похожее на картон. Они остановились, лишь когда показались огни следующей станции. Возвращались взмыленные, молчаливые. Пальцы в карманах ощупывали добычу.


Теперь они уже выросли и ехали на очень малой скорости, потому что бумер трясло на ухабах, он то и дело задевал брюхом по гравию. С правой стороны показался длинный, покрытый толем барак. Из нескольких труб шел дым. В десяти однокомнатных квартирах текла жизнь. Их обитатели сидели на кушетках и смотрели телевизор. Женщины приоткрывали двери, и оттуда текли запахи кухни. Некоторые жильцы что-то мастерили в тесных клетках своих двориков, огороженных металлической сеткой. Чинили мотороллеры или машины, которым уже не суждено было тронуться с места. Между курятниками торчали старые пожелтевшие холодильники. Что-то туда еще клали, какие-то вещи, давно не нужные и позабытые, или те, которыми редко пользовались. Здесь ничего не выбрасывали, вдруг понадобится, тогда они всегда под рукой. На спутниковой антенне сидела ворона.

– Наверняка все еще кроликов разводят.

– А что, кролик – хорошая вещь, – отозвался Пакер. – Только я не любил, когда старый их забивал. Привыкаешь к ним, а тут праздник, за уши, и нет его.

– Остановимся? – спросил Болек.

– А на кой? Я здесь уже никого не знаю. Все новые.

– От старых недалеко ушли.

– Бейрут, Болька. Это Бейрут.

– Обоссать и поджечь.

– Да брось ты. Родимый дом хочешь поджечь, – сказал Пакер и потянулся за пивом.

– Для тебя еще работенка будет, – сказал Болек.

– Главное, чтоб не слишком тяжелая, – сказал Пакер, и они покатили в сторону города.


– Сейчас выйдет, – сказал Яцек и стрельнул окурком.

Они сидели на лавочке. Смотрели на самый длинный в городе дом. Похожий на дырявую стену или муляж крутого обрыва. Никто здесь не обращал на них внимания, они были маленькие, незаметные. В такое время всем не до чего, все торопятся поесть или найти что поесть. Лишь детей это не заботит. Они выделывали на роликах и досках разные фигуры и пируэты, подражая черным братьям из-за океана. Веснушчатые, розовые, толстощекие, в широких штанах и трениках, они шастали по лабиринту двора, расписанного граффити «Harlem», «Bronx» и «Люська-минетчица».

– Говорит, нельзя, мать там у нее, – сказал Яцек, снова закуривая.

Пластиковые ролики грохотали по бетону. Эхо усиливало этот звук. Казалось, кругом стреляют. Наверное, в этом, и был кайф. Один такой голец проехал задом, чуть ли им не по ногам. Согнувшись, он проскочил под рамой ворот, на которых выбивали ковры, обогнул песочницу и пропал.

– Видал? Они ездят по кругу, – сказал Яцек. – До упаду. Потом встают и все сначала.

– Ну и что? – спросил Павел.

– Ничего. Они не ездят прямо. Когда-то, кажется, ездили прямо. А эти кругами.

– А куда им, по-твоему, ехать?

– Вот именно, – заметил Яцек, и тут они увидели ее.

Она шла в их сторону в зеленой армейской куртке с пакетом в руке. Подошла, остановилась перед Яцеком и показала пакет:

– Все только самое лучшее. Идемте к моей подруге.


Снова он наблюдал за быстрыми движениями кухонного ножа. Острие стучало по доске. Кружочки лука-порея рассыпались на тонкие колечки и смешивались с ломтиками моркови и брусочками сельдерея. Время от времени она отодвигала образовавшуюся горку вбок, ритм прерывался, и грудь под черной блузкой переставала прыгать.

– А мяса какого-нибудь нет? – спросил Павел.

– Нет. У мамы есть в морозилке, но у нее все рассчитано.

Откуда-то сзади, из темной прихожей, доносилась музыка. Из ванной вышел Яцек. Подошел к девушке и погладил ее по волосам:

– Все то же самое?

– Да, – сказала она, – но в других пропорциях.

– Пропорции невозможно переоценить, – сказал Яцек и уставился в окно.

Музыка стала громче, стукнула дверь и в кухню заглянула девушка в мини и черных колготках. Большие золотые серьги блестели в синих волосах. На ногах туфли на шпильке, с леопардовым узором. Павел сказал: «Здравствуйте». Ответа не последовало, и он подумал, что не расслышал его. Яцек стоял спиной, выстукивая на подоконнике какой-то ритм.

– Все нашла?

– Да, – ответила Беата. – Кроме растительного масла.

– Сливочное есть.

– Понимаешь…

– Понимаю. Но нету. Вчера жарили картошку, и такая дрянь от нее осталась, что я вылила.

Она прошла очень близко, чуть ли не прижавшись к Павлу, и стала шарить в шкафчиках. Запах мускуса смешивался с запахом кофе, корицы и перца. Павел заметил мелкие веснушки у нее на плечах и подумал, что от природы она рыжая.

Девица захлопнула последнюю дверцу и сказала:

– Нету. Пусть сходят в магазин. А чего они вообще так стоят? – Она повернулась к Павлу. – Садись давай, не то ноги отвалятся. Или пошли в комнату, а они пусть тут командуют.

Силуэт девицы резко выделялся на фоне окна. Она легко поводила бедрами. Ее тело, двигавшееся в сложном ритме, казалось совершенным, словно трехмерное изображение в компьютере. В первую минуту он подумал, что она делает это специально для него, но потом понял, что девица постоянно подсоединена к музыке и двигается, пока та длится, – она просто вернулась к прерванной мелодии. Музыка закончилась, девица повернулась на каблуке и присела на подоконник. Он ожидал, что она заговорит, но началась новая композиция, и ее колено задвигалось в монотонном ритме. Блик скользил по гладкой синтетике, как солнечный зайчик. Она шире расставила ноги, словно парень, присевший на уличное ограждение в ожидании автобуса. Павел водил глазами по комнате и все время натыкался на темноту между ее ног.

– Что у тебя там? – Он кивнул на плеер.

– Не знаю. Вчера дали. Супер, да?

– Песни?

– Нет. Только музыка.

Сейчас она отбивала ритм туфлей. Мысок двигался сначала вертикально, потом горизонтально на неподвижной оси шпильки. Правое бедро отклонялось и впускало немного света.

– Этот ее дистрофан какой-то шизанутый, скажи?

Павел пожал плечами.

– Голошмяк какой-то. Этот костюм он небось после отца донашивает. Давно его знаешь?

– Да так.

– Он вообще-то моется?

– Откуда я знаю?

За ее спиной сияла безупречная и далекая, как в кино, лазурь. Над многоэтажкой, над черными зарослями антенн светило солнце. Он забыл, на каком они этаже, но ощущал, как от потолка исходит тепло, пропитанное запахом мастики и толя, блестящего и смолистого. Шар солнца достиг зенита, и тени входили внутрь предметов. Павел подумал, что мог бы сползти с кожаного дивана и встать перед ней на колени. Она была великолепно равнодушна ко всему, кроме нее самой. Белье и одежда казались частью ее тела, точно слои краски, наложенные на манекен, они плавно переходили один в другой, а потом сливались с пропитанным музыкой воздухом. Ему пришло в голову, что если сунуть руку ей под платье, то не найдешь никакой щелки, там лишь гладкая оболочка и исходящее от нее слабое электрическое тепло. Ни пота, ни шероховатости, словно ее отлили целиком из одного материала.

Девица оторвалась от окна, оттолкнувшись задом от подоконника, пересекла комнату, встала перед ним – бедра оказались на уровне его лица – и начала колыхаться. В такт с ее движениями черное ритмично заслоняло голубое.


Ладонь Яцека лежала на плече у Беаты. В душной кухне стоял слегка тошнотворный запах варящихся в кастрюле овощей. По освещенной солнцем Киевской двигались «икарусы».

– Там мы познакомились, – сказала Беата.

Восточный вокзал даже в самом ярком свете дня казался грязным и запущенным.

– Я помню, – сказал он и крепче прижал ее к себе.

– Ты выглядел как старый дед.

– Я был старше тебя.

– Ты и сейчас старше, но это уже не так чувствуется.

Яцек нашел ее ухо и нежно сжал пальцами теплую мочку. Тогда, давно, она покупала что-то в киоске на вокзале и, отходя, уронила сто тысяч. Он тут же их поднял и смял в кулаке. Он помнил, как она обернулась, нервно роясь в карманах, и он встретился с ней глазами. Она стояла испуганная, беспомощная и маленькая. Рядом и между ними проходили люди. На ней была та же застиранная военная куртка, что и сейчас. Потом она позвала его к себе. Матери не было дома.

– Ты уже не носишь сережек.

– Нет, – сказала она, – уже давно.

– Дырка зарастет.

– Не зарастет. – Она подняла голову, улыбнулась и всем телом прильнула к его боку.

Белый тринадцатый тронулся с остановки. Через два вагона тянулась коричневая надпись «Mane Tekel Ares» с изображением пачки этого курева с краю. Все пассажиры вышли у вокзала. Теперь трамвай поедет пустой в сторону Шмулек, на кольце у Кавенчинской в него сядет женщина с ребенком на руках. Ей надо до конечной, в Коло, к матери. Женщина убежала от мужа. Но мать почти уже ничего не понимала, передвигалась почти на ощупь среди псевдохрусталя, фаянсовых тюленей, собак из цветного стекла, олеографий с Богородицей, стрелков в зеленых маленьких шляпах и, наливая слабый чай, все повторяла:

– Давидек, как же ты вырос. В школу уже ходишь? Бабушка даст тебе печеньица, – и вынимала старые жестяные коробки с затейливым орнаментом и полуобнаженными девами, но внутри было пусто или лежали пуговицы и лоскутки.

Пар осел на стекле, и белый трамвай пропал. Беата нарисовала что-то на запотевшем окне. Они всматривались в кусочки окружающего мира, который проступал под ее пальцами, как фрагменты головоломки. В дверях кухни появился мужчина, но они его не заметили, и он тут же исчез.

– Если хочешь, могу снова их надеть.

– Нет. Так хорошо, – сказал Яцек. Он прислушивался к ее дыханию, стараясь приноровить к нему свое.


Он старался поспевать за ней, но каждый раз, когда до нее оставался всего шаг, она ускользала. Будто у нее были глаза на затылке. Ему казалось, что он загонит ее в угол между золотой изогнутой лампой и диваном с обивкой под леопарда, в закуток между жардиньеркой с искусственными цветами и подставкой под аппаратуру, поймает в проходе между столом и стеллажом, но она без труда уходила, плавно и равнодушно, словно танцевала одна в пустом зале. Он задевал за мебель, спотыкался о ковер, точно слепой или паралитик. Несколько раз он коснулся ее бедер и попки. Это было похоже на неуклюжую игру в «паровозик». Ему пришло в голову, что музыка сейчас может кончиться. Он вытянул руку и тронул ее за плечо. Она остановилась, повернулась, и он увидел ее лицо, совершенно пустое – она улыбалась. «И правильно, так лучше», – подумал он и протянул другую руку, чтобы просто дотронуться до ее груди.

Тут в комнату вошел здоровенный парень. В фиолетовых спортивных штанах и кожане. Павел сделал шаг назад и широко улыбнулся, девушка не дрогнула.

– Что, Люська, снова бал?

Качок расселся на диване, широко расставив ноги. Белые «найки» блестели, как начищенные. Сквозь ежик на голове просвечивала кожа. На поясе рядом с напузником висели ключи на серебряном карабине. Он притоптывал ногой, хотя музыка с его приходом оборвалась.

– А тот, что на кухне с Беатой?

– Знакомый.

– От нее уже толку не будет. Мог бы выйти толк, но не выйдет. – Он покосился на Павла и вопросительно вскинул голову.

– Тоже знакомый. Пришли себе обед приготовить.

– Шо уготовить?

– Обед. Сказала же. У нее мать.

Тип хлопнул себя по коленям и сказал:

– Вот видишь, Люсенька, как хорошо быть сиротой. Не надо по чужим людям таскаться. – Он достал сигареты и закурил в полной тишине – ему, видно, все это было в кайф, он преспокойно затягивался, выпуская дым и наблюдая, как тот висит в воздухе. То ли чего-то ждал, то ли просто сидел, зная, что и они будут сидеть здесь до тех пор, пока ему не вздумается сказать слово или сделать жест. Большой, плечистый, молодой. Любил, чтоб все играло, чтоб все было как надо. Докурил, раздавил окурок, встал, подошел к окну и поманил пальцем Люську. Вынул что-то из напузника и подал ей, а потом сказал, не громко и не тихо: – Тут сто кусков. Вечером заберу. Не хочу с этим шататься по городу.

Девушка взяла, мгновенно взвесив пачку на ладони, потом открыла шкаф и воткнула между белыми простынями.

– Хорошо, – сказал парень, засунув руки в карманы спортивных штанов и наклонив голову, словно соображая.

– Хорошо. Теперь иди и скажи им, чтобы валили отсюда.

Девушка пожала плечами и прислонилась спиной к шкафу:

– Сам скажи. Я против них ничего не имею.

– Я тоже, но пусть сваливают.


Двадцать шестой миновал Киевскую и въехал под мост. Молодой солдат, стриженный «под ноль», с рюкзаком на плече, беспокойно озирался, считая в уме остановки. Только у Агентства он решился обратиться с вопросом к старушке в мохеровом берете.

– О-о-о, так вы уже проехали. Ничего, выйдете на следующей и налево, вернетесь по Любельской.

Солдат вышел у Рогаток, вдохнул стоящий в воздухе сладкий шоколадный аромат, идущий от «Веделя»,[49] и ему захотелось плакать.

В это время из Повисля отправилась электричка. Она катилась через железные пролеты, напоминая сонные американские горки. Блондинка с зеленой тряпичной сумкой на коленях пыталась заглянуть в окна дома по улице 3 Мая, но стекла были словно черные зеркала. Дальше внизу будет вода, поэтому она зажмурила глаза, и желудок привычно подкатил к горлу. Она шепотом отсчитывала удары колес по рельсам. После сорок третьего, она знала, начинается другой берег, и глубоко вздохнула.


– Дело твое, – сказал парень и встал. Прикрыл за собой дверь.

Павел стал прислушиваться, но девушка снова включила музыку и задвигала бедрами, глядя в окно. Глаза Павла блуждали между ее бедрами и дверцей шкафа. Ему чудилось, что он чует запах мускуса, исходивший от ее подмышек, но все перекрывал запах плотной, утрамбованной стопки жестких, накрахмаленных в прачечной простыней. За дверями что-то происходило. Он ничего не слышал, но ощущал вибрации и тревожный гул. А потом сквозь музыку пробились какие-то реальные звуки, но их происхождения он понять не мог. Звуки усилились, но музыка их подхватила, разнесла по комнате и перетопила в свои собственные. Павел отвел взгляд от стеклянной матовой двери и снова сосредоточился на бедрах девицы и дверце шкафа. И тут за дверью что-то быстро передвинули, по воздуху всей квартиры прокатилась волна, и все утихло.

Парень вышел из кухни и уселся на свое прежнее место, а девушка выключила музыку.

– Тебе придется там прибраться, – сказал он. – Эта дрянь вылилась. Новые штаны… – Он рассматривал небольшое пятно, натянув ткань на ляжке. – Хорошо, что широкие, а то бы обварился.

Вдруг он обернулся к Павлу, словно только что увидел.

Сощурив водянистого цвета глазки, он с минуту буравил его неподвижным взглядом, а потом широко осклабился:

– Ну, как делишки? Идут? Что новенького?

Павел почувствовал горячий язык у себя на спине. Тот лизал его снизу, от ног, по спине, плечам, по шее сзади. Жар на шее, в волосах переходил в огонь.

– Вертишься как можешь, – в конце концов ответил Павел.

– Надо, братишка, надо. Без этого никак. – Качок кивал головой все с той же улыбкой. – Люська, дай что-нибудь выпить, – приказал он девушке, не сводя глаз с Павла. Тот принялся шарить по карманам. Боковым зрением он видел, как девушка направляется к шкафу, но идет мимо него и открывает дверцу бара.

– На. Попробуй моих, – сказал парень и протянул Павлу «Кэмэл», вытряхнув одну, потому что Павел никак не мог вытащить.

Девица поставила перед ними бутылку водки и две рюмки.

– Ему налей. Мне уже надо бежать.

Она сделала, как он сказал, а вторую рюмку поставила на место.

– Ну давай. Да не шугайся ты так, – приглашал кожаный. – Вкусно и полезно. Я бы тоже выпил, но, говорю, не могу.

Павел взял рюмку и почувствовал, как водка течет у него по пальцам. Опрокинул ее прямо в горло, а в голове стучали слова парня: «Мне уже надо бежать».

– Это хорошо, что не всегда можно, а то сам знаешь, как бывает, так ведь?

Павел подождал, пока огонь попадет в желудок, и сказал:

– Точно. По-всякому бывает.

– Ну вот. Сечешь. Люська, еще налей братишке.

Девушка оторвалась от окна и наполнила рюмку. Павел старался понять, что говорит ему этот тип, но смысл от него ускользал. Он различал отдельные слова, тихие и громкие. Они распадались на странные звуки, словно кто-то говорил из колодца или звал в темноте. Павел сосредоточился на его губах. Смотрел, как они движутся, и, когда они ненадолго останавливались, кивал головой или вскидывал брови. Снова смотрел на белые неровные зубы, один был отколот, и там мелькал розовый язык. Иногда рот открывался шире, и он понимал, что тот смеется, и тоже смеялся, следя, чтобы успеть вовремя остановиться и его голос не остался бы один в полной тишине. Павел хотел считать рюмки, но потерял счет. Не мог сосредоточиться: девушка, ее попка, дверцы шкафа, рот этого братана, собственная рука с сигаретой, пытающаяся попасть в пепельницу. Они трое были как три автономных механизма. Так ему казалось. Будто пространство между ними сползло вниз и разделило их так, что они не могли дотронуться друг до друга, даже если бы захотели. У парня были часы, но его руки все время двигались, и Павел не мог сориентироваться, сколько на самом деле времени. Наконец левая рука хлопнула по колену, и он увидел, что уже четвертый час.

Парень встал, двинулся к двери, и, когда он уже взялся за ручку двери, Павел наконец вздохнул свободно. Девушка повернулась к ним спиной, рассматривая диски. Братан открыл дверь. Выходя, он оглянулся и кивнул Павлу на прощание. Павел тоже улыбнулся и подмигнул. Но тот продолжал стоять и смотреть, потом сказал:

– Ну что?

– Ничего.

– Так собирайся. Ты думал, что я тебя здесь оставлю, шутничок?


– Сроду здесь не был, – сказал Пакер, когда Болек остановил бумер на обочине дороги, посыпанной гравием.

Им полгорода пришлось проехать. Теперь он остался далеко и чернел у них за спиной на фоне красного неба. Сверху шла железнодорожная насыпь. Вдоль дороги тянулось замусоренное поле. Редкие кусты отбрасывали длинные тени. Солнце уже почти закатилось. Чуть дальше начинался сосновый бор. Ветер шелестел чем-то в траве. Целлофаном, бумагой – непонятно. Вокруг было пусто.

– Останешься тут, – сказал Болек.

– Где? – Пакер беспомощно оглянулся. – Где мне тут оставаться? Здесь ничего нет.

– Можешь, там подождать. – Болек показал на небольшую будку, стоящую на опушке, что-то вроде развалившегося отхожего места. – Тебе со мной нельзя.

Пакер покивал головой и застегнул молнию на куртке до самого подбородка:

– Хоть курева мне оставь.

Болек потянулся к бардачку и достал пачку «Мальборо».

– Не позже, чем через час, – сказал он и повернул ключ.

Деревья уже тонули в полумраке. Болек ехал очень медленно. Лужи попадались глубокие и топкие. Он остановился у забора из гофрированных металлических листов, вышел и постучал в ворота. Через минуту они приоткрылись и кто-то, вглядевшись в пришедшего, распахнул обе створки настежь.

Болек поставил бумер рядом с грязным «полонезом». Вокруг все напоминало расхлябанную стройку. Доски, переброшенные через грязь. Под навесом штабели кирпича, тачки, бочки с мастикой. В глубине площадки стоял дом. Его загораживали сосны, и трудно было понять, большой он или нет.

Плечистый мужчина в кожаной куртке встретил Болека на бетонных ступеньках:

– Иди. Ждет тебя.

Болек оскреб подошвы ботинок о край ступеньки и толкнул стеклянную дверь. Мужчина вошел следом. Нажал на кнопку в коридоре и вернулся на свой пост. Болек двинулся в глубь дома. Цементная плитка усиливала звук его шагов. Стены были кое-где оштукатурены – казалось, кто-то начинал работу то там, то здесь, бросал и начинал снова. Из-за приоткрытой двери показался еще один тип. Он кивнул Болеку. За его спиной двое играли в карты на пластмассовом столике. По телевизору шел мультфильм. Воняло носками. Где-то в недрах дома раздавались медленные, глухие удары. Словно кто-то бился головой о стену. Из темного поперечного коридора вышла жирная такса. Старая. Ей уже не хотелось лаять. Она лишь подняла голову и принюхалась.

Холл замыкала широкая дубовая лестница с резными перилами. С потолка над площадкой свисала стеклянная люстра. В жестяной миске лежала собачья жратва. Болек двинулся наверх. На полпути дубовые ступеньки закончились и пошли бетонные. Перед ним открылся широкий коридор. На цементной плитке лежал зеленый коврик, весь в дырах от окурков. Здесь стены были белые. На них висело несколько картин, где были изображены голые девицы с коричнево-оранжевой кожей на фоне морских пейзажей. Болек добрался до дверей цвета махагон и постучал.

– Просто ёперный театр! – сказал жирный мужчина, проваливаясь в кожаное кресло. – Кто должен был проследить?

– Вальдек со своими, – сказал Болек.

– Скажи ему, что я его зае… – сказал жирный. – Так ему и передай. Я не потерплю на своей территории никаких туфтарей, никаких фраеров, никаких засранцев.

– Говорит, что не догнали. Видели двоих. Говорит, гнались за ними.

– А ты им скажи, что я их зае… Да не стой ты так. Болек присел на низкий пуф.

Жирный – он был в одной серебристой пижаме – потянулся к ящику стола и достал бутылку белого «Абсолюта». Плеснул в два стакана и кивнул Болеку:

– Бери. Ты хороший парень.

Три стены в комнате были обшиты дубом. Четвертая – из стекла. За ней горел яркий свет.

– Разберись с ними. Старый Макс тебя просит.

– Будет сделано, шеф, – сказал Болек и взял стакан.

– Скажи ему, что я его зае…

– Скажу.

Пан Макс опрокинул стакан водки, пошарил по карманам пижамы и достал сигарету. Болек, вскочив, щелкнул зажигалкой. Пан Макс закурил, встал с кресла, кивком головы подозвал Болека, обнял его за плечи и подвел к стеклянной стене. Там, этажом ниже, блестела голубая гладь бассейна. Две девицы в купальниках стояли по пояс в воде и разговаривали.

– Глянь, Болек. Знаешь, сколько это стоит? Ты, наверное, думаешь, что много. Это стоит до х… Одни эти суки берут столько, сколько ты получаешь за полмесяца. Без премиальных, конечно. – Он ударил кулаком в стекло.

Девицы испуганно посмотрели в их сторону, прервали разговор и бросились резвиться.

– Я не за болтовню им плачу, а чтобы вид был. И вот не успеешь отвернуться, как тебя уже напарили. И так чего ни возьми. Ты мои глаза, Болек.

– Да, шеф.

– Если б ты был моим сыном, я бы тебе сказал: «Когда-нибудь все это будет твое». Но ты мне не сын и должен с этим смириться. Не обижаешься?

– Нет, шеф.

– Твоим это никогда не будет, но придет время, и у тебя будет все то же самое. Ты ведь знаешь, как я начинал.

– Знаю, шеф.

– Ни черта ты не знаешь. Когда ты начинал, у тебя был я. А у меня никого не было. Спроси у тех, кто меня знает.

Пан Макс оперся на плечо Болека. Он смотрел в стекло, но взор его проникал гораздо глубже. В прошлое. Вздохнув, он стряхнул воспоминания и ударил кулаком в стекло. Девушки улыбнулись им и помахали рукой.

– Хочешь какую-нибудь? Может, двух? Я не буду смотреть.

– Спасибо, шеф, но у меня на сегодня еще осталось несколько дел.

– Хороший ты парень. Работа прежде всего. – Он хлопнул Болека по спине и направился к столу.

Шлепанцы ударяли его по голым пяткам.

Пан Макс налил в стаканы, они чокнулись, потом он спросил:

– С собой?

– Да, шеф, – ответил Болек и вынул из кармана пакет в черном целлофане.

Пан Макс подбросил его, поймал, улыбнулся и спрятал в стол:

– Ты был один?

– Ясное дело, шеф. Я же понимаю.

– Хороший ты парень.


Пакер скучал и трусил. То и дело щелкал зажигалкой. Будка была чуть больше сортира. Единственное окно было выбито. Уже стемнело. Пакер щелкал зажигалкой. Хотел почитать, что написано на стенах, но газа было еле-еле. Он боялся остаться в полной темноте, боялся, что ему нечем будет зажечь сигарету, поэтому маленький язычок пламени загорался на мгновение и сразу гас.

«Камня всегда надольше хватает, чем газа», – размышлял Пакер. Он гадал, что было раньше в этой халабуде, но ничего путного не приходило в голову. Четыре стены, дыра от выдранного окна и входная дверь. За время коротких вспышек он успел прочесть имена и даты: «Мариуш дембель 92 трахал Дороту», «Патриция берет в рот».

«У меня бы здесь не встал, – подумал Пакер. – На холоде вообще плохо встает».

Он сделал несколько шагов вдоль стены – узнать, что там написано. Очередная вспышка осветила перевернутый крест. Он был нарисован углем. Пакер собрался прочитать слова внизу, но вспомнил, что газ на исходе. Вверху по насыпи проехал поезд. На восток. В желтых окнах стояли черные люди, смотрели в ночь, в сторону Пакера, но никто из них и понятия не имел, что он здесь, что он вообще существует. Ему пришла в голову мысль, что так было всегда: и даже среди бела дня в центре города его видят, но не замечают. Если бы он вдруг пропал, никто не стал бы его искать.

Красные огни поезда исчезли. Пакер вынул сигареты, оторвал фильтр и закурил. Со всех сторон его окружала ночь. Огонек осветил грязь, стекло, надписи и потрескавшуюся стену. Он сделал глубокую затяжку и сказал в темноту:

– Хорош думать, Пакер, хорош думать, не твое это дело. – Страх немного отпустил. – Напиться бы, – подумал он вслух. – И куда его понесло? Такой осторожный стал, куда там. Раньше у него рот вообще не закрывался, когда хвалиться-то было нечем. А теперь таинственный Дон Педро. Колеса, «Мальборо», кожан за пятнадцать кусков, штурмана тоже на пятнадцать потянут, не меньше. Чешки тоже ничего себе. О Господи! А ведь еще пять лет назад он приносил мне радиоприемник «Зодиак» и спрашивал, не смогу ли я толкнуть его своему пассеру. Драться любил, но в делах всегда осторожничал. Больше сорока восьми ни разу не парился. Каждому свое. Кому цветочки, а кому носки вонючие нравятся. Раз приходит и говорит: «Пакер, есть серьезная работа». Я спрашиваю какая, а он, что есть небольшой риск, может, нужно будет одного-другого загасить, но бабки такие, что дать раза и то выгодно. А я сказал: «Спасибо, нет. Это, Болька, по телевизору красиво, а в жизни когда простой укол делают, мне и то сразу плохо становится». Ну он и отвалил. И больше не заходил. Будто на нарах парился или за границу куда мотанул. Вообще-то это нормально, что он теперь о друге не забывает, так ведь? Что-то звякнуло под ногой, и только тут до Пакера дошло, что он разговаривает вслух. Он замолчал и прислушался, но тишина простиралась аж до далекой границы города. Лишь за ней начинался монотонный гул, занималось холодное зарево, словно там обитали какие-то механические и равнодушные существа, которых ничем не прошибешь. Пакер, чтобы взбодриться, снова щелкнул зажигалкой. Сделал шаг вперед и прочитал: «Всех подорвать». Буквы были угловатые и нечеткие. Кто-то начертил их прутиком, вымазанным в говне, догадался Пакер.


Этот тощий тип как из-под земли вырос. Вдруг нарисовался из-за спины Болека и встал около стола. На нем были оранжевые джинсы в обтяжку и желтая футболка. Длинные серые волосы падали на лицо, и Болек не смог определить его возраст.

– Пап, мне надо шестьсот тысяч, – сказал он высоким, стрекочущим голосом. Словно где-то внутри у него звучал дешевый китайский магнитофон или что-то в этом роде.

Пан Макс бросил на него быстрый взгляд, а потом уставился куда-то вдаль и после долгой паузы спросил:

– А еще чего?

– Ничего, только шестьсот тысяч.

– Зачем шестьсот тысяч?

– На такси. Туда и обратно.

– Туда тебя может кто-нибудь из парней отвезти, так что и триста хватит.

– Папа…

– Я сказал триста.

– Папа…

Пан Макс полез в стол за телефоном. Два раза стукнул по кнопкам и сказал в трубку:

– Скажи Лысому, чтобы через пять минут был здесь. Отвезет Молодого в город и привезет обратно. – Положил трубку и произнес: – Слыхал? Пять минут. Иди оденься, а то тебя Лысый такого голого из машины не выпустит.

Молодой хотел что-то сказать, но пан Макс просто перестал обращать на него внимание. Он налил и кивнул Болеку. Болек встал, а Молодой испарился так же тихо, как появился. Без единого звука, словно ходил босиком.

– Думал, из него когда-нибудь толк выйдет, но, наверное, поезд уже ушел. Живет на мои деньги, а мои дела для него бяка. Пропадает по две-три ночи и приходит ухайдоканный. Мне наплевать. Но ребята видели его с такими, что в одном поле бы срать не сел. – Пан Макс понизил голос и перегнулся через стол: – Знаешь, Болек, я боюсь, что он… ну… Это нехорошо так о своем ребенке, но… б…, он вроде педик.

Пан Макс сцепил лежащие на столе руки в замок и опустил голову.

– Шеф, может, еще нет… – сказал Болек. – Ему бы немного постричься…

– Ну, Болек, да разве это от волос зависит? Ты вообще-то рубишь, но иногда не очень. Ты видел, как он ходит, какие у него жесты? Да, Болек, я жду самого плохого, что все придется ему оставить. А он все это спустит в п… со своим мужем, да…

Чтобы отвязаться от этой мысли, пан Макс снова налил. Потом достал из стола еще один сотовый и подал Болеку:

– На. Включи через два часа и разберись с этим пиздюком.


Навел повторял вчерашние блуждания Яцека. Круги он считал, начиная от выхода к «Форуму». Люди расступались, пропускали его, как пропускают всяких чокнутых, обдолбанных или бичей, но он этого не замечал, потому что время, свернувшись в тесную петлю, затягивалось на его шее. События последних дней слиплись, спрессовались, вытеснив пространство и воздух. Они крутились вокруг его головы, сжимаясь в плотное жесткое кольцо, так что время от времени у него перехватывало дыхание. Он считал от одного до девяти, добавлял в конце ноль, но все стерлось из памяти, и любая из этих цифр могла быть началом номера. Один, два, три, четыре, пять, и ни хрена. В обратную сторону шло как-то лучше: ноль, девять, восемь, но тоже ничего определенного. События перемешивались с числами, и, чтобы перевести дух, он вышел наверх к «Метрополю».

Но в окне у Яцека по-прежнему было темно. Он подумал, что, может, Яцек там, но не включает свет. Вот уже целый час он цеплялся за эту надежду. Три раза поднимался наверх. В последний раз не выдержал и начал колотить кулаком. Потом добавил ногой.

Где-то в глубине дома, может этажом ниже, кто-то заорал:

– Чего так дубасить, хулиганье! Сейчас милицию вызову.

Павел ударил еще раз со всей силы и побежал вверх по лестнице, навстречу полной темноте. Там уже не было ничего. Он нащупал стену, потом какую-то деревянную перегородку, снова стену и, вероятно, дверь, потому что с другой стороны загудела пустота. Ладонь попала на теплые трубы, проложенные тесно одна к другой. Он сел на корточки, оперся о трубы спиной и стал прислушиваться, но внутри здания циркулировали лишь отголоски обыденной жизни. Отдаленный стук, смазанный, ослабленный гомон жизни и вибрация, словно асфальтовая шкура города хотела стряхнуть с себя дом.

– Вот козел, – прошептал Павел, и сразу испугался, и твердил это про себя до тех пор, пока не успокоился. Дотронулся до пола, чувствуя, как песчинки налипли на ладонь. Потом сел и подтянул колени к подбородку. Обхватил их руками и подумал, что это хорошее место, тут можно остаться, здесь уже ничего не случится, а дальше только холодное черное небо, где ни у кого нет никаких хлопот.

Он подождал несколько минут и осторожно спустился вниз. Приложил ухо к двери. Услышал, как шум улицы наполняет квартиру, кружится там, задевает за предметы, подкатывает к двери, отражается от нее и возвращается обратно к дрожащим стеклам, снова отражается, идет обратно, и так до бесконечности. Павел пошарил по карманам. Ни одной бумажки. Всунул в щель старую спичку, чтобы как-нибудь подать знак.


А теперь он стоял на остановке, пытаясь слиться с прохожими. Делая вид, что ждет сто тридцать первого, сто восьмидесятого или, например, приятеля. Закурил. Ветер дул от площади Конституции, принося с собой разные запахи. Он подумал, что с противоположной стороны, в палатках, можно купить чего-нибудь горячего, но все мешкал, подсчитывая в уме деньги, что лежали в кармане.

Пару часов назад, когда они вышли с тем качком в кожаной куртке, он хлопнул Павла по плечу и сказал:

– Сам понимаешь, братишка, ведь так?

На улице Павел собирался уйти, но парень его остановил:

– Я в центр. Могу тебя подвезти.

Пришлось пойти за ним в сторону вокзала. Павел шел, немного отстав, и смотрел, как тот идет впереди вразвалку, сверкая белыми «адидасами». На стоянке он выбрал синюю «Ауди-100». Таксист опустил стекло, с минуту они о чем-то говорили, потом водила вышел, достал бумажник и подал «братишке» технический паспорт на автомобиль.


– Поедем по Сирене,[50] – сказал парень, когда они въехали в тень виадука.

Наверху остановилась электричка. В автомобиле пахло освежителем воздуха и было тихо. Павел смотрел на стрелку тахометра. Она то поднималась, то опускалась. Под сиденьем Павел заметил кожаные шлепанцы. Парень что-то насвистывал, а когда свернули на улицу Замойского, стал напевать: «Долбаные мухи срут и все летают». На ручку переключения скоростей был надет меховой чехол, на ключе висел серебристый брелок с голой бабой, рядом с ароматизатором на зеркале заднего вида болталась маленькая чеканка со святым Христофором. Все вокруг было блестящим, мягким и теплым. Сюда не проникал ни один звук. Слева шли люди – кто-то на автовокзал, кто-то возвращался со стадиона. Порыжевшие спины автобусов грелись в последних лучах солнца. В бардачке что-то зачирикало. Качок протянул руку. Павел залез в бардачок, почувствовал холодное прикосновение металла, потом нащупал телефон и подал ему. Тот сказал: «Не сейчас» – и отдал трубку. Они миновали тоннель и порт. Между голых деревьев алело небо. Машина повернула влево под виадук и поехала вдоль насыпи, потом свернула еще раз и остановилась на стоянке у стадиона. Парень искал что-то глазами. Крыши автомобилей отражали косые лучи солнца из-за реки. На трибунах чернели человеческие фигурки. Кто-то подошел сзади к их машине. Парень потянул за рычаг, и крышка багажника заслонила подошедшего. Павел хотел обернуться, но услышал: «Тебе это не интересно». Человек у багажника сразу его захлопнул, и машина двинулась в сторону набережной и въехала на мост. Оба молчали. Павлу вспоминалось разное. Например, этот стадион двадцать лет назад – пустой, безлюдный. Как они с Яцеком перепрыгнули невысокий забор из колючей проволоки, окружающий поле, и вышли на середину. Был поздний вечер, над трибунами висел серебряный месяц, а трава блестела от росы. Павел не мог вспомнить, о чем они разговаривали.

Когда въезжали на Светнокшискую, парень сказал:

– Я на Центральный.

– Хорошо, – ответил Павел.

Везде был зеленый, и через четыре минуты они уже были у зала ожидания. Остановились за белым «мерсом». Слева горели неоновые буквы «Holiday», наступали сумерки.

Павел протянул руку и сказал:

– Спасибо большое.

Качок подал ему руку, и на его лице появилась знакомая застывшая улыбка. Павел потянулся к дверце и тут почувствовал, что его держат железной хваткой.

– Спасибо – многовато будет. Читать надо, – сказал кожаный и показал глазами куда-то вниз.

Павел проследил его взгляд и увидел, что на темном до этого счетчике светятся цифры четыреста пятьдесят, точка и два нуля. Павел дернулся и понял, что бесполезно.

– Не гони. Я думал… – И больше ему ничего не пришло в голову.

– Плохо думал.

Павел снова дернулся, пытаясь дотянуться до двери левой рукой, но этот тип притянул его к себе. Павел почувствовал боль в вывернутом запястье.

– Плохо себя ведешь. Двойка.

– Пусти давай, – сказал Павел и зашипел от боли, потому что парень на этот раз взял его кисть обеими руками, вывернул и потянул вниз. Павел повалился на бок и стал съезжать с кресла, чувствуя, как ручка переключения передач впивается ему в живот.

– Полштуки или оторву тебе клешню.

– Пусти.

Из белого «мерса» вышел водитель. Павел хотел ему крикнуть, но тот подошел к их машине с левой стороны:

– Что, деловой?

– Да вот шибко умный попался… Ты, Мун, стань с той стороны, подержи дверь.

Таксист обошел машину и оперся спиной о стекло. Здоровый. Павел растирал освобожденную руку.

– Ну отстегивай.

– У меня нет.

– Не тренди. У всех что-нибудь да есть.

Павел посмотрел вправо, но черная кожа закрывала окно, словно снаружи уже наступила ночь.

– Нету.

– Ну, если ты настаиваешь, я попрошу его сесть к нам.


И вот он стоял, считал в уме деньги, и голод понемногу проходил. С какой стороны ни посмотри, сигареты всегда дешевле еды. Картошка фри с кетчупом, кебаб, салат, жареная рыба, гамбургер, шашлык, горчица – они сразу кончаются, и легче от них не делается, а «собеских» или «вестов», уложенных по двадцать штук, хватает на многие часы. Так он размышлял, чтобы сохранить хоть какую-то надежду и не забыть того, что было. Он вспомнил противный запах вареных овощей, стоявший в квартире, когда они выходили. Желудок подкатился у него к горлу. Он сделал глубокую затяжку, и это прошло. У него болели ноги. Холод заползал под куртку. Подмораживало. В окне по-прежнему было темно. Кто-то толкнул его и извинился. «Торчу тут как прыщ на ровном месте», – подумал Павел.


– Чем? – спросил Пакер.

– Щенками.

– Не заливай, Болек.

– Сказал. Начинал со щенков. Стоял с коробкой на Торговой у базара и торговал щенками. В шестидесятые годы. Сам мне говорил.

– И на этом сколотил состояние.

– Нет, не на этом. Но он так начинал. Со щенков.

– А вообще, почему бы и нет, – сказал Пакер в задумчивости. – Щенки – вещь хорошая.

Они стояли перед открытым шкафом, и Пакер мерил одежду. Рубашки сидели еще ничего. А вот с пиджаками было хуже. Они висели на нем, как пальто, будто он сбежал откуда-то.

– Брюки подтянутся ремнем, – сказал Болек, прижмуривая то один, то другой глаз.

– Мотня до колен.

– Теперь так носят.

– Ладно гнать, Болька.

– Ты должен выглядеть как человек, так?

– У тебя нет чего-нибудь постарее? Ну что ты носил, пока тебя так не разнесло?

В соседней комнате Силь нажимала кнопки пульта. Шейх лежал на своем месте и смотрел на экран, ожидая, когда станут показывать мультфильм про кота и пса.

– Не знаю. Может, где на антресоли.

Пошли в прихожую. Болек прихватил стул. Когда он на него взгромоздился, стул затрещал. С антресолей полетели вниз пластиковые пакеты и мешки для мусора. Болек слез и стал в них копаться. Чего там только не было: клеши, слаксы, куртки из голубой болоньи с цветными трикотажными резинками по низу и на рукавах, черно-вишневые, словно потертые, ботинки на манной каше с жабьими носами.

– «А он идет, на нем калоши и от жилетки рукава»… – пропел Пакер, глядя на клубки попугайского цвета, на лавсан, полиэстр, полиакрил, фротте, и букле, и на тот удивительный материал, из которого двадцать лет назад делали куртки, – легкий, как бумага, резиновый на ощупь и такой тонкий, что вся вещь помещалась в кулаке. Пакер отбросил это в сторону и принялся перебирать старье дальше.

Из пакетов вылетали жилетки «Рэнглер», черные сабо на деревянной подошве, полосатые клеши с горизонтальными карманами в рамку на бедрах – тюк-в-тюк для презерватива или для сложенной вчетверо старой сотенной, – штаны из набивной ткани с велосипедистами, джинсы, застиранные до лилово-фиолетового цвета, футболки с переводными картинками, через которые солнце обжигало кожу на спине, – но ничего подходящего не было. Под конец оба стояли по щиколотки в барахле, а память уводила их в прошлое, на дискотеку в клуб «Химик», где они стояли в кустах, потягивая вино и покуривая, а дешевые джинсы обтягивали зад, и это было ни с чем не сравнимое чувство. Иногда подъезжали менты, и нужно было линять через плетни, огородами и дворами, и брюки лопались по швам от паха до колена, приходилось идти потом к матери Пакера, просить, чтобы чинила, шила и латала им прорехи на своей довоенной машинке «Зингер» с педалью, и она это делала без лишних слов, ни о чем не спрашивая, хотя от них несло дешевым винищем и сигаретами «Спорт», а в карманах иногда лежали деньги неизвестного происхождения. В темных недрах старого кинотеатра девушки поблескивали, как новенькие монетки в двадцать грошей. От них исходил аромат первых венгерских дезодорантов. Парни стояли в кругу своих собственных запахов. Иногда они выходили, чтобы потные тела обдуло ветром или если требовалось отпинчить какого-нибудь чужака, пахнущего иначе, чем они. Было дело, ничего они не забыли. Девичьи силуэты, похожие на ящериц, переливающиеся блузки в ультрафиолетовых лучах стробоскопа. Парни хотели их, зная, что заполучить желаемое можно только силой, коварством, точно так, как добывают все стоящие вещи. И как любая вещь, они тут же снашиваются, и все приходится начинать сначала, чтобы не довольствоваться чем попало и не превратиться в обыкновенного лоха, который берет что дают, говорит спасибо и больше ему ничего не надо.

Они нашли пару коричневых «адидасов» производства «Радоскура» с четырьмя зубчатыми полосками и сгнившим поролоном внутри, нашли папаху из искусственного меха, нашли сапоги из зеленой кожи, нашли замшевую жилетку с бахромой, нашли висюльку с фотографией группы «Sweet» на кожаном ремешке – голые шеи парней с челками украшали бархотки, – нашли повязку на потное запястье, нашли больше десятка свернутых в клубки синтетических носков, и наконец Болек сказал:

– Вот, – и вынул из целлофанового мешка василькового цвета костюм. Повесил его на вешалку рядом со своим бомбером.

У пиджака были широкие лацканы, накладные карманы, обтяжные пуговицы, а сзади хлястик.

– Мой свадебный, – сказал Болек и пощупал материал. – Глянь, и не помялся нисколько.

– Это немнущийся. Сейчас таких не делают, – сказал Пакер.

– Должны делать, так, на крайний случай. Я тогда был как щепка.

Пакер с сомнением надел пиджак и покрутился перед зеркалом. Пошли в комнату. Рукава были длинноваты, плечи сваливались, а так ничего.

– Как-то по-деревенски, скажи? – неуверенно спросил Пакер.

– Нет. Сейчас ходят кто во что горазд. Главное – целый и без пятен. Отмоешься, побреешься, вычистишь под ногтями, никому и в голову не придет, что этому прикиду уже лет двадцать.

– К этому нужен бумажник. Всегда лучше смотрится, если берешь из галюнка, а не просто из кармана.

– А ты что собираешься брать? – спросил Болек.

– Я так, на всякий случай говорю. И приличная зажигалка. Не какая-то там одноразовая.

– Найдется что-нибудь, – сказал Болек.

Они прошли через две комнаты и оказались в гостиной. Сели у столика с початой бутылкой, и Пакер спросил:

– Серьезно, он со щенков начинал?

– Серьезно. Надо же с чего-то…

– Ну да. Если начинать, то уж все равно с чего.

– Правильно мыслишь, Пакер, правильно мыслишь.

По черному небу за окном летел зеленый пульсирующий огонек, он двигался в сторону Окенча.

Болек налил в рюмки, они чокнулись, стекло зазвенело высоко и чисто, и Пакер подумал: «Блин, хрусталь».

В «Хучи-кучи» было пусто и тепло. Над баром поднималась струйка дыма. Она поднималась совершенно вертикально и растворялась в полумраке под потолком. Кто пускал дым, было не видно. Беата и Яцек сидели в углу зала. Девушка трогала его за щеку, отводила волосы и снова осторожно касалась щеки. Он казался вдвое старше ее.

– Уже засохло, – сказал он.

Из-под прилавка вынырнул бармен. Он был высокий, худой, небритый; на них он даже не взглянул. Затушил окурок. Казалось, он с трудом держался на ногах. В данный момент он был похож на Яцека, как его брат-близнец.

– Извини, – сказала Беата.

– Да брось. Это был хороший день. Хорошо начинался.

– Ты не голодный?

– Нет. Это он хотел есть.

– У меня есть деньги.

– Откуда?

– Я взяла у матери, когда потом пошла к себе.

– Много?

– Все.

– Ну значит, немного, – улыбнулся он, дотрагиваясь до ее руки.

– Она и так меня убьет, когда вернется, – ответила Беата и тоже улыбнулась.

Оба были спокойны. Вечер еще не кончился, а ночь не началась. Они могли касаться друг друга, и никому не было до них дела. Посетителей здесь было мало. А те, кто приходил, приходили по делу и сразу исчезали. И длинноволосые, и бритые, и самые обыкновенные, в пиджаках. Но сначала все перекидывались парой слов с неподвижным барменом. Присаживались на высокий табурет. Иногда брали пиво, но допивать не успевали. Они оставляли запах парфюмерии, грязи и бессонницы. Было такое впечатление, что бар работал круглые сутки, хотя во сколько-то там его закрывали.

– Как надоест, можем поехать на Волю, – сказал Яцек.

– Почему на Волю? – спросила Беата.

– Давно там не был. Двадцать шестым или тридцать четвертым до конечной. Там есть кладбища, фабрики. Я люблю туда ездить. Ночью там никого.

Он рассказал ей о том, как однажды ночью пошел пешком из центра на Грохов, а потом обратно, но уже не по мосту Понятовского, а по Силезско-Домбровскому и дальше по Сверчевского, Вольской, Полчинской и ближе к утру понял, что очутился за городом, вокруг тянулись поля, все зелено, далеко и плоско, до самого туманного горизонта. И подумал, что хорошо так идти, идти и больше не возвращаться, но потом он, как в сказке, один раз обернулся и увидел алеющее, разгорающееся пурпурным светом небо на востоке и встающий там черный силуэт города. Темный и тяжелый, как скалы. Дворец, «Ма-риот», терминал, «Форум», «Интрако» и все остальное. Они выплывали из мрака словно из океана или из-под земли, и силы покинули его. Он почувствовал, что больше не может идти, потому что ему просто-напросто некуда. Спустился с шоссе на тропинку, что бежала вдоль поля, дотащился до первых попавшихся кустов, свернулся в клубок и заснул, как пес. В полдень его разбудило солнце.

Беата спросила, не пробовал ли он повторить попытку.

– Нет, это не для меня. Люди должны оставаться там, где родились. На новом месте все надо начинать сначала, а потом человеку начинает казаться бог знает что. А тут фиг. Завидую тем, кто всю жизнь просидел за печкой. Вот это люди.

– А другие путешествуют.

– Та-а-а. И одни возвращаются, а другие нет. Хочешь еще соку?

– Апельсинового без льда.

Он направился к бару, облокотился на стойку и что-то сказал бармену. Бармен покачал головой и ответил нехотя, не сводя глаз со стаканов. Яцек сказал что-то еще, и тогда этот тип нагнулся и стал шептать ему что-то на ухо. Беата видела, как его покрасневшие глаза блуждают от одного пустого столика к другому и обратно. Стаканы стукнули о стойку, бармен выпрямился и снова покачал головой, Яцек расплатился и вернулся к своему столику.

– Ты его знаешь?

– Цаплю? Да.

– Вид у него неважный.

– Работа такая. Мало двигается, много переживает.

– Он переживает?

– В прошлом месяце ему раскурочили забегаловку.

– Кто?

– Плохие люди, детка, плохие люди.


В переходе народу стало меньше. Те, кто еще час назад торопливо шли с работы, уже сидели по домам. Павел стоял около сортира и наблюдал за звонившими. Они вставляли карты, выстукивали номера и начинали говорить. Отходили с такими же безразличными лицами, что и до звонка. Некоторые вынимали бумажки или записные книжки, но большинство набирали номера по памяти: привет, как дела, буду через час, дома все нормально, могу не успеть, всего хорошего, поцелуйте меня в жопу. Он читал слова по губам. Женщина в длинной шубе улыбнулась ему, и он испытал секундное смятение, но тут же из-за его спины вышел высокий мужчина, застегивая под пальто ширинку, и направился к блондинке. Она подала ему черный «дипломат», и они под руку пошли в глубь перехода. Павел двинулся вслед за ними, надо же было что-то с собой делать, особенно тут, в этом месте, где каждый появляется на мгновение откуда ему вздумается и лишь для того, чтобы перейти кому-нибудь дорогу и пропасть. Их следы тянутся во все стороны, думал Павел, как паутина, расползаются по поверхности, но в любом случае они рано или поздно вернутся сюда, в центр, в самую середку, ведь двигаться по краям, выбирая четырехугольные, восьмиугольные, округлые и окружные пути, – чистое сумасбродство. Поэтому рано или поздно, как минимум раз в жизни, в этом переходе должны были оказаться все, хотя в нем не было ничего особенного. Абсолютное безразличие, имитация камня, стекло, кое-что из самых обычных товаров: билеты, спички, трусы, прокладки, бритвы плюс пара манекенов – все то же, что и везде, включая солдат, которые не покупают ничего, кроме сигарет.

Павел миновал выход к Ротонде. Страх не пускал его наверх, хотя там было темнее, чем здесь. Сюда долетал грохот трамваев. Они приезжали с Мокотова, Жолибожа, Праги и Охоты. Люди делали пересадку, сплетаясь в живой, бездумный клубок, похожий на большую мышцу под черной кожей неба. Наполненную кровью, гибкую и единообразную. Ползущую, тянущуюся, обвивающую полый сердечник круглого перехода, – и, проходя мимо ступеней, ведущих к Дворцу, Павел задался вопросом, а что находится за этой стеной с левой стороны, внутри этого широкого цементного цилиндра в центре, по краю которого лепятся все эти магазинчики, киоски, окошки с левым мылом, эти аквариумы, полные побрякушек, соблазнов, дешевых диковин из сказочки «тысяча и одна мелочь для фраеров». Ведь что-то же должно там быть. Какая-то черная дыра или гигантская пружина, запускающая движение. Где-то там через центральную точку проходила ось, на которой вертелся весь город, и не только ось, но и магнитный полюс, иначе ведь все разлетелось бы в мелкий хрен: далекая Воля, Жерань, Радость, Фаленица, Хомичевка, Тархомин, Окенче, Млочины,[51] – одно за другим уносились бы в пространство, как говно, брошенное в вентилятор.

Он проигнорировал выход к «Метрополю», чувствуя, что его затягивает внутрь, что пространство – это спираль, которую людям удается растянуть при помощи силы воли или ежедневной суеты, но они не могут ее разорвать и все равно возвращаются сюда, летят как бабочки на свет, как мячики на резинке. И делая очередной круг мимо сортира и выхода к «Форуму», Павел понял, что и его собственная жизнь – лишнее тому подтверждение, что он с самого начала жаждал оказаться в центре этого города, в его пупке, в его зенице, в дыре его задницы, что воображение подсовывало ему под нос глянцевые и нереальные картинки Центра, в которых блеск и холод сливались в идеальную фата-моргану фантастической формы.

– Да на х… все это, – подумал он, и снова ему на память пришла девчонка, сикающая в песок, и велосипед, который ему подарили на первое причастие. Он поехал тогда на берег Вислы и увидел далекие силуэты высоток.

Это было давно, тогда над всем возвышался Дворец, но его жадному мальчишескому воображению несколько жалких зданий показались хрустальной горой, замком, Эверестом, и с той минуты сбывшаяся мечта должна была иметь привкус высоких этажей, темного пространства и ограниченного плоскостями правильной формы воздуха. Глянец, лак, блеск и многомерность мира, в котором, словно ангелы, перемещаются растиражированные фантомы. «Хочется-то всем, – подумал Павел, – да все не влезут. А если всех затолкать, то они задохнутся и останутся только те, что наверху».

Через пятнадцать минут он почувствовал, что силы его покидают. Он вышел на Маршалковской и купил в «Деликатесах» две булки, кусок колбасы и бутылку минеральной. Вернулся на этаж Яцека, но на этот раз стучать не стал. Нашел свой теплый угол, сел и принялся за еду. И заснул, не успев доесть, и ему приснилась его жизнь.


Но было еще слишком рано, большинство людей не спали. Болек и Пакер не могли оторваться от прошлого. Силь составляла им компанию, хотя была намного моложе и своих воспоминаний у нее еще не было. Время от времени Болек бросал взгляды на сотовый пана Макса, но телефон тихо-мирно лежал среди бутербродов с колбасой и копченым угрем. Это его слегка расстраивало. Тогда он смотрел на довольного Пакера, на улыбающуюся Силь в куцем серебристом платьице-мини и ему делалось легче – значит, он находится среди друзей, и мир вокруг пока еще более-менее соответствует его требованиям. Пакер с наслаждением гладил кожаную обивку дивана. Он освободился от пиджака. Подвернул рукава розовой рубашки с большим отложным воротником и старался не выражаться. «Смирноффка» мягко ласкала внутренности и разглаживала настоящее до такой степени, что минувшее начинало зазывно просвечивать сквозь него. Телевизор выключили. Из кухни плыли теплые запахи. Силь время от времени удалялась туда и возвращалась с таинственной миной. Шторы были задернуты. Пакер перестал отрывать фильтры от «Мальборо». Ему не приходилось с тоской смотреть на пустую рюмку, потому что в рюмку постоянно подливали. Бутылка запотела, прямо как в рекламе. Сквозь подошвы ботинок он ощущал, как пружинит ковер. Золотистый свет струился вообще неизвестно откуда. Пакер украдкой высовывал язык, чтобы лучше почувствовать его вкус. Все вместе мягко кружилось, как карусель. Мысли отрывались от головы, и ему казалось, что они такие же изысканные, как все здесь. Силь выносила полные пепельницы и приносила чистые. Она подавала ему майонез, горчицу и свеклу он с самого начала жаждал оказаться в центре этого города, в его пупке, в его зенице, в дыре его задницы, что воображение подсовывало ему под нос глянцевые и нереальные картинки Центра, в которых блеск и холод сливались в идеальную фата-моргану фантастической формы.

– Да на х… все это, – подумал он, и снова ему на память пришла девчонка, сикающая в песок, и велосипед, который ему подарили на первое причастие. Он поехал тогда на берег Вислы и увидел далекие силуэты высоток.

Это было давно, тогда над всем возвышался Дворец, но его жадному мальчишескому воображению несколько жалких зданий показались хрустальной горой, замком, Эверестом, и с той минуты сбывшаяся мечта должна была иметь привкус высоких этажей, темного пространства и ограниченного плоскостями правильной формы воздуха. Глянец, лак, блеск и многомерность мира, в котором, словно ангелы, перемещаются растиражированные фантомы. «Хочется-то всем, – подумал Павел, – да все не влезут. А если всех затолкать, то они задохнутся и останутся только те, что наверху».

Через пятнадцать минут он почувствовал, что силы его покидают. Он вышел на Маршалковской и купил в «Деликатесах» две булки, кусок колбасы и бутылку минеральной. Вернулся на этаж Яцека, но на этот раз стучать не стал. Нашел свой теплый угол, сел и принялся за еду. И заснул, не успев доесть, и ему приснилась его жизнь.


Но было еще слишком рано, большинство людей не спали. Болек и Пакер не могли оторваться от прошлого. Силь составляла им компанию, хотя была намного моложе и своих воспоминаний у нее еще не было. Время от времени Болек бросал взгляды на сотовый пана Макса, но телефон тихо-мирно лежал среди бутербродов с колбасой и копченым угрем. Это его слегка расстраивало. Тогда он смотрел на довольного Пакера, на улыбающуюся Силь в куцем серебристом платьице-мини и ему делалось легче – значит, он находится среди друзей, и мир вокруг пока еще более-менее соответствует его требованиям. Пакер с наслаждением гладил кожаную обивку дивана. Он освободился от пиджака. Подвернул рукава розовой рубашки с большим отложным воротником и старался не выражаться. «Смирноффка» мягко ласкала внутренности и разглаживала настоящее до такой степени, что минувшее начинало зазывно просвечивать сквозь него. Телевизор выключили. Из кухни плыли теплые запахи. Силь время от времени удалялась туда и возвращалась с таинственной миной. Шторы были задернуты. Пакер перестал отрывать фильтры от «Мальборо». Ему не приходилось с тоской смотреть на пустую рюмку, потому что в рюмку постоянно подливали. Бутылка запотела, прямо как в рекламе. Сквозь подошвы ботинок он ощущал, как пружинит ковер. Золотистый свет струился вообще неизвестно откуда. Пакер украдкой высовывал язык, чтобы лучше почувствовать его вкус. Все вместе мягко кружилось, как карусель. Мысли отрывались от головы, и ему казалось, что они такие же изысканные, как все здесь. Силь выносила полные пепельницы и приносила чистые. Она подавала ему майонез, горчицу и свеклу с хреном. Он справлялся со всем так легко, точно это были «доксы», «атлантики» или «ситизены».

– Господин Пакер, может, еще селедки под шубой? – спросила Силь, с улыбкой глядя ему в глаза: побрившись, Пакер стал хоть куда.

– Может, попробуете устриц? – зазывала Силь.

Но Пакер, стараясь сдержать отвращение, превращал все в шутку:

– Никаких устриц и даже жаб. – А потом поворачивался к Болеку: – А помнишь, Болек, как ходили на Вильнюсский колбасу есть?

– А как же. По семь пятьдесят, открыто всю ночь. Шестьсот двенадцатый еще ходит?

– Ходит.

– Вот был маршрут, скажи?

– И был, и есть. Помнишь, раз заходит Индус, ты хотел срезать у него часы и вывихнул бедняге руку?

– А тогда индусы тоже были? – заинтересовалась Силь.

– Это был наш приятель. Такой, немного цыганистый, – объяснил Пакер.

– Я еще неопытный был, а он начал вырываться, – сказал Болек. – Не люблю, когда кто-то хочет вырваться.

– А помнишь магазин?

– Какой?

– Ну тот, что мы сделали.

– Да какой из них?

– Тот, первый.

– Овощной?

– Триста злотых мелочью, шесть бутылок лимонада, и еще ты поссал в бочку с огурцами.

– Бомбончик! Ты правда это сделал? – Силь хлопнула в ладоши.

– Болька и не такое делал, – с гордостью сказал Пакер. – Правда, потом не мог есть рассольник, потому что его мать там покупала. Приходилось салаты, тертые овощи и все такое есть с разбором. Суп вообще никакой нельзя было есть, потому что мать все в одной кастрюле варила. Тогда было три супа: из огурцов, из помидоров и вообще овощной. И так по кругу. Разве что еще бульон. Но бульон – это не суп, это бульон.

– А почему нельзя? – Силь было интересно.

– Не ему одному. Мне тоже, хотя рассольник я ужасно любил.

– Но почему?

– Ну потому что и бочка, и огурцы, и рассол – все было зачушканено. И банка, в которой мать приносила огурцы, и нож, которым резала, и кастрюля. Все. А к зачушканенному нельзя прикасаться.

– Когда это так было… – с удивлением сказала Силь.

– Если на это pravilno посмотреть, весь микрорайон был зачушканен, ведь в конце концов всю эту бочку кто-то умял. И вообще со всеми этими кастрюлями, тарелками, ножами, ложками, столами – всем этим кухонным барахлом надо было еще посмотреть. Мы с Болькой ходили по улицам и гадали: этот зачушканен, тот наверняка тоже, а тот-то уж со всеми потрохами – и на всякий случай ни с кем не здоровались за руку. Если б узнали, нас бы… что говорить.

– Это так страшно?

– Страшно не страшно, а хреново – точно, – ответил серьезно Пакер.

– Это вроде AIDS, – сказала Силь.

– Нет, тут врач не узнает, а кореша в курсе.

– Хотела бы я тоже что-нибудь такое сделать, – сказала Силь и посмотрела на Болека.

– Это вряд ли, – ответил Болек.

– Почему?

– Пакер тебе скажет. Он у нас специалист.

– Ну потому что от девчонки не считается, – сказал Пакер. – Не считается, буквально. Ты могла бы туда залезть и неделю сидеть, skolko ugodno, и по-такому и по-другому, и все зазря – один вкус бы изменился, и все.

– Это несправедливо, – сказала Силь и надула губки.

– Никто и не говорит, – сказал Болек.

Так они сидели себе и разговаривали, и свет невинности сиял над их головами. Инстинктивно, незаметно для себя, они возвращались в детство и чувствовали, как их тела становятся легкими, свободными от осадка времени, который откладывается в мышцах и мыслях, накапливается в животе, голове и венах, когда каждое действие дается со все большим трудом.

Потом Болек стал вспоминать то одно, то другое, но у него как-то не шло. Он все время скатывался к настоящему и пытался подключить к этому Пакера. Силь убрала со стола, поставила чистые тарелки и пошла на кухню за главным блюдом. Через пару минут она внесла его – дымящееся, сверкающее красками, ароматное. Телефон лежал между тарелками. К столу подошел Шейх и положил голову Пакеру на колени. Пакер почесал ему за ухом. Болек и Силь переглянулись. Пес тыкался носом и требовал еще. Пакер потрепал его по холке. Болек глазам своим не верил. Пакер выпил, оттолкнул пса и взялся за вилку.

– Однако, – сказал он с восхищением, глядя на мясо, украшенное овощами, соусами и грудой зелени.

– Вот скотина, – сказал Болек. Встал, открыл дверь в коридор и крикнул: – Вон! Вон! На тряпку!

– Да брось ты. Мне он не мешает, – сказал Пакер.

Они ели, и над столом то и дело повисало молчание. Выпивали, не произнося ни слова, лишь поднимая рюмки. Пакер, время от времени откидываясь на мягкую спинку кресла, ощущал блаженство внутри и приятствие снаружи. Он двигал челюстями, жевал и глотал, блуждая глазами по мебели, аппаратуре и стенам, щурясь, как котяра на припеке. Съев половину, он закурил и принялся есть дальше, время от времени затягиваясь сигаретой и периодически прикладываясь к рюмке.

«Все правильно», – повторял он про себя. Болек искоса поглядывал на него и думал, что люди вообще-то пригодятся, только надо для них что-нибудь подыскать. Было почти десять. Он взял телефон и вышел в соседнюю комнату, прикрыв за собой дверь.


Нa другом берегу реки Зося тоже закрыла двери – в ванную. Сегодня она уже могла есть. Попробовала в обед, и получилось. Проглотила йогурт с нарезанным кружочками бананом, а потом две тоненькие гренки. Ей захотелось кофе.

Сейчас она сидела в кресле с котом на коленях:

– Что мы можем поделать, Панкратий? Мы сделали, что могли, правда?

Кот не отвечал, зато был такой теплый и мягкий. Растолстевший от «китикэта», с моторчиком внутри, сонный, он действовал как оксазепам. Ей тоже хотелось спать, но, взглянув на расстеленную постель, она оттягивала этот момент в надежде найти что бы еще такое сделать по дому, самое простое, пустяковое, – но в маленькой квартирке дел было как для гномика.

Зося взяла журнал «В четырех стенах» и тут же отложила в сторону.

– Это от свежего воздуха у меня так глаза слипаются, Панкратий. Я сегодня находилась до упаду. Знаешь, тамошних мест я совсем не знаю. Никогда там не была. Смешно, да?… Столько лет жить в одном городе и не знать его. Но тебе этого не понять. Может, если бы ты был собакой, тебе бы там понравилось. Там есть где побегать. Летом наверняка все тонет в зелени. Но не такой, какая здесь у нас, а такой, знаешь, дикой. Правда, тебе как коту она тоже бы понравилась. Крыш там полно. Сначала я села в сто девяносто пятый и доехала аж до Гданьского вокзала. Это очень далеко. Тебе пришлось бы идти целый день, и все равно ты не дошел бы на своих коротких лапках. Я вышла на мосту и спустилась вниз, чтобы пересесть на трамвай. Пришлось спрашивать, какой идет на Жерань. Оказалось, только один. Двенадцатый. Мне сказала об этом такая милая старушка. Ждать пришлось долго, мы разговаривали. Наконец он пришел, почти пустой. Мы сразу въехали на мост, там внизу очень много воды. Ты умер бы от страха, Панкратий, если бы увидел сразу столько воды. Ты не любишь воду. Для тебя это как море. Если бы ты встал на берегу, то другого бы, наверное, и не увидел. Ты ведь совсем не знаешь, каков мир. Ты никуда не ходишь. Сидишь часами на подоконнике, и все. Интересно, что бы ты о нем подумал. Потом, за мостом, мы свернули, и там уже не было ничего, кроме фабрик, фабрик, фабрик. Наконец-то я узнала, где Фабрика легковых автомобилей. Очень все это мрачное. На километры ни одного постороннего, только рабочие. И тех нигде не видно. Лишь несколько человек ждали на остановке. Остальные в цехах. Не хотела бы я работать на фабрике. Это так странно. Тебя закрывают, а потом выпускают. И одни мужчины кругом. Мы ехали и ехали. Я думала, что это никогда не кончится. Ни одного жилого дома, ни одной женщины, и трамвай совсем пустой. Та старушка где-то вышла. Я была совсем одна, и мне было страшно, Панкратий. Промышленная зона. И кругом так светло, так светло, Панкратий. Светло, пусто и тихо. Только автомобили ш-ш-ш, ш-ш-ш. Потом, на конечной, я пересела на автобус. Видела какие-то трубы до самого неба, и город почти уже кончился. Мы переехали через мост, кое-где еще было похоже на Варшаву, а остальное вообще непонятно что. Домики, хатки, будки, и в конце начался настоящий лес. Но он тянулся недолго, раз – и снова пошли дома. Такие старые, наверное еще довоенные, и нам пришлось остановиться, потому что закрыли железнодорожный переезд.

Кот давно уже заснул, а Зося все совершала свое путешествие, и только теперь, когда она могла рассказать о нем, оно становилось реальностью. Десять часов назад страх висел в воздухе, этот яркий дневной свет и был им. Страх проникал в ее тело, и она чувствовала, что оно делается чужим, почти невидимым. Ей всего лишь хотелось пожаловаться. Она решила отыскать пана Павла, потому что больше было некому. Нашла в бумагах адрес. Нашла улицу по карте. Это было на самом верху, слева. Дальше город кончался. Она вышла раньше нужной остановки. Плутала. Люди казались не такими, как в ее краях. Зося не смогла бы объяснить, в чем была разница. Другое выражение лица, другая одежда. Кое-где у окошек сидели женщины. Смотрели на рыжих и белых кур в садиках. В небе кружили стаи голубей. На фоне неба они казались горстью черных, подброшенных вверх камней. Там бегали собаки. – Тебе бы это не понравилось, Панкратий. В запущенных садах каркали вороны. Пока они сидели неподвижно, их трудно было заметить. Она отыскала дом пана Павла. Кто-то показал ей в конце концов. Просто он знал его фамилию. Это был трехэтажный дом. Странно большой на общем фоне. Жизнь вокруг довольствовалась чем попало. На темной лестнице ей захотелось плакать. Какой-то жилец, проходя мимо, сказал: «На втором, дверь справа». Она принялась считать ступеньки, воображая, как бросится ему на шею и выплачет все, что случилось с ней вчера, хотя, выходя из дома, она собиралась трезво и серьезно его предупредить об опасности, это был просто ее долг.

– Не надо ревновать, Панкратий. Пан Павел человек, а ты кот, – прервала она ненадолго свой рассказ, а потом снова вернулась на темную лестницу, где стояла в надежде, что сейчас откроется дверь и в яркой полосе света она увидит голубую джинсовую рубашку. Ту самую, в которой он так часто приходил в магазин и которую она так любила, что в один прекрасный день купила себе похожую и надевала ее дома, когда была одна, прямо на голое тело, чтобы чувствовать ее прикосновение. Как, например, сейчас. Но дверь никто не открывал. Она долго стучала, все громче и громче. Потом опять принималась искать на ощупь кнопку звонка, потом снова стучала, пока у нее не заболели костяшки пальцев, поэтому несколько раз она стукнула кулаком. И тогда сзади раздался голос:

– Нету. Ушел вчера утром и с тех пор не приходил.

Ч. ай был некрепкий и сладкий. Старушка всыпала три ложечки и размешала:

– На здоровье, дитя мое, на здоровье. На дворе, наверное, холод.

На стене висела большая икона с ликом Иисуса Христа. За золотистой рамой – засушенные веточки вербы. Пахло ванилью. Из кухни тянуло теплом. На ореховой этажерке лежали кружевные салфетки, и на каждой было по фарфоровой пастушке. Семь розовых девушек в балетных туфельках и венках изгибались в танце под зеленым рододендроном.

– И знаешь, Панкратий, там тоже был кот. Точнее, кошечка. Она бы тебе наверняка понравилась. Такая красивая, длинношерстная, похожая на персидскую, серо-голубая с темными полосками.

Женщина сняла кошку со стула и села сама.

– Я его знаю вот с таких, дитя мое. И мать его знала. Очень набожная женщина. В костел ходила даже в будни, а в воскресенье непременно – к исповеди и святому причастию. Хотя какие там у нее грехи. Это были бедные люди. Бедные, но порядочные. Я его знала с малых лет и плохого слова не скажу. Всегда поздоровается. Она в больнице работала санитаркой, он на фабрике, а Павел бутылки собирал, всегда такой самостоятельный. Ходил за пьяницами и ждал, когда бутылка освободится. Еще сестры были, но они дома сидели. У них был такой маленький домик. Эту квартиру он купил только несколько лет назад. Когда дела пошли хорошо. Родители получили две комнаты в многоэтажке, потому что их домик снесли бульдозером. Шоссе прокладывали. Отец всю жизнь с этим домишком провозился, то и дело что-то достраивал, латал, подправлял, но такое все это бедное было, всего три комнатенки, не больше. Точно не знаю, я у них не была. Так только их знала. Он такой самостоятельный. Тянулся, в церкви прислуживал, всегда в чистом, хоть и чиненом. Не избалованы были. Другие слоняются без дела, а он с мешком, траву кроликам рвать. Тогда кроликов держали. Сейчас уже меньше. Из крольчатины хороший паштет. Осенью грибы собирал здесь в перелесках. Раньше росли здесь. Сейчас меньше. Они их для себя заготовляли, но и на продажу тоже сушили. Я сама видела. Когда ему было четырнадцать лет, он уже на стройку нанимался работать. Тогда строили, но меньше, чем сейчас. Здесь каждый что-нибудь строил, ставил, пристраивал, каждый сам для себя. От силы наймет себе одного помощника. Другие все лето носятся, а он работает. К частникам ходил, в теплицы – гвоздики, герберы, потом фрезии вошли в моду, – а в день Всех Святых я его видела у кладбища, он торговал свечами и хризантемами. Как стал постарше, начал молоко разносить. В три-четыре утра сядет на велосипед и едет на Брудно, потому что здесь многоэтажных домов не было. Разнесет и в школу к восьми. Уже и бриться начал, а не пил. С другими парнями – «привет» и «до свидания». У них был небольшой огородик рядом с домом, так он поставил там парник, накрыл целлофаном и сеял редиску с салатом для продажи. Купил старый мотоцикл, сам сделал прицеп и возил все это куда-то. Но в костел уже меньше ходил. Времени не было. Может, и по воскресеньям работал. Бог простит, потому что это хороший мальчик. Всем хочется жить лучше. В этом нет ничего дурного. Он не пил, не сквернословил, здоровался. Другие воровали, я-то знаю. А он ездил в центр и на раскладном столике торговал. Я по утрам видела, как он с сумками шел на автобус. Две в руках, одна на плече, как раб, беженец какой-то, как русский. А потом стоял на Маршалковской в дождевике из прозрачной клеенки. Один раз я его случайно увидела. Он стоял под дождем, и было плохо видно, что он там продает, все под целлофаном. Меня он, наверное, не узнал. У него взгляд был такой, словно он не замечал людей, а видел что-то далекое, не знаю где. Все шли мимо, никто не останавливался. Ветер трепал его дождевик, вокруг стола была лужа, а он все закрывал целлофаном свой товар, придавливал чем-то, чтобы по краям не затекало. Ведь там даже не видно было, что он продает, вот так, дитя мое, а он все равно стоял. Другие уже все сложили, и он остался совсем один. Как сейчас помню. Через полчаса я ехала мимо на трамвае, а он все был там.

Кошка пошевелилась. Этажом ниже включили музыку.

– Молодые, но все же сейчас Великий пост, – заметила женщина.

Зося пила чай маленькой ложечкой, чтобы время текло медленнее.

– Вы знаете, мне пришлось приехать, с телефоном что-то не в порядке. Все время занято.

– Да, что-то случилось там позавчера ночью. Кто-то к нему приходил. Я уже легла, дитятко, но не могла заснуть, со стариками так часто бывает. Это довоенный дом, стены толстые, значит, очень сильно должны были шуметь. Потом застучали ботинки по лестнице, отъехала машина, а может, две. Не знаю. Я не вставала. Но он, скорее всего, остался, потому что я не слышала, чтобы ключ поворачивался в замке, это всегда слышно. А ушел, наверное, рано утром, я тогда крепче всего сплю.


– Вроде этих? – спросила Беата.

В кафе вошли двое и встали у стойки.

– В принципе да, – ответил Яцек и повернулся к ним спиной.

Один поставил ногу на подножку стойки. Так что был виден белый носок. Другой взял пепельницу и пару раз ударил по прилавку.

– Цапля! – крикнул он в сторону занавеси из бус и пустил пепельницу волчком.

Бармен вышел к ним со стаканом и тряпкой в руке. Вышел медленно, скованно, как в черно-белом кино.

– Давай боезапас, Цапля.

Бармен поставил стакан, сунул руку под стойку и вынул набор бильярдных шаров.

– Кий в зале, – сказал Цапля.

– Принеси нам два пива, – сказал тот, в носках, и оба пошли в темный зал рядом с сортиром. Молочный свет залил стол, но они остались в тени.

– Этих ты тоже знаешь? – спросила Беата.

– Все они на одно лицо, – ответил Яцек. – Как китайцы.

– Китайцы улыбаются.

– А эти что, нет?

– У меня мороз по коже. У них неподвижные лица. Как звери, как псы. Будто у них мускулов нет.

– У псов есть.

– У собак мускулы, только чтобы грызть.

– Знаешь, чтобы что-то сделать с лицом, надо иметь серьезную причину. У них ее нет. И так все всё знают.

Бармен с двумя кружками пива на подносе прошел мимо них, даже не взглянув.

– Делает вид, что тебя не знает, – сказала Беата.

– Иногда так лучше, – ответил Яцек.

– Для кого?

– Для всех, – сказал Яцек и сунул ладонь под волосы на виске.

– Ухо – это орган человеческого тела, слабее всего снабжаемый кровью, – сказала Беата.

– Жаль только, что не прирастает. Как-то странно теперь себя чувствую.

– Очень больно?

– Слабое кровоснабжение, слабая иннервация.

Бармен вернулся обратно и исчез за своей занавеской из висюлек.

В ярком кругу бильярдного света появились ладони, манжеты и кии. Игроки лениво обходили стол. Сняли куртки, но их рубахи казались вырезанными из черной бумаги. Под лампой собирался дым и стоял там.

Шары с грохотом разбежались и кто-то сказал:

– Ну, блин, Сараево.

Никто на них не смотрел, но они двигались медленным пружинистым шагом, словно каждую секунду готовы были все бросить, уйти и заняться делами поважнее. В теле каждого вместо крови циркулировали отражения и тени собственных поступков, и кожа принимала их форму, как перчатка на руке. Они были лишь оболочками, в которые облекалась взлелеянная ими в мечтах действительность, поскольку время, когда сыновья наследовали жесты своих отцов, подходило к концу. Вниз по Тамке[52]ехали автомобили. Водители видели мир в вороненом свете ночи, и ни один из них не пробовал представить себе, что всего этого просто могло бы не быть. «Астры» обгоняли «корсы», «короллы» обставляли «гольфы», «нексы» объезжали «твинго», «ибитцу» ехали ноздря в ноздрю с «альмерами». Река была окутана тьмой. Автомобили ныряли во мрак, как лемминги, чтобы выползти на другом берегу в гнилую вонь порта. Зеленые, желтые, красные, голубые, серебряные и белые, как четки в руках города.

– П…ц, – сказал один из игроков и выпрямился.

Два шара упали в лузы и покатились в утробе стола с нарастающим глухим стуком.

– Может, в пирамидку? – спросил он.

– В е…ку, – ответил его напарник и стал ставить шары для новой партии.

В пепельнице догорало три окурка.

– Скажи ему, чтобы завел что-нибудь, – сказал тот, который выиграл.

– Поставит каких-нибудь педиков, – сказал другой.

– Наплевать, только чтоб не было так тихо.

– Что, не в кайф?

– Не люблю, когда тихо.

– Точно, ты еб…тый.

– Не люблю. Если тихо, значит, сейчас что-нибудь случится.

– А если музыка, то не случится?

– Может, но тогда не ждешь.

– Играй, Вальдек, не п…ди.


Яцек видел их боковым зрением и старался понять, о чем они разговаривают. Шары со стуком раскатились по столу. Они были похожи на людей, которые собирались, что-то там свое делали, потом расходились, встречались с другими, и так все время, пока не умрет последний. Яцек повторял про себя номер телефона, по которому должен' был звонить Павел. Яцек усмехнулся, ведь ему эти цифры были без надобности, а для кой-кого – просто клад или, допустим, последняя соломинка. А ему по фиг. Шары стукались все реже. Два-три столкновения за один раз. Потом только удар кия и тихий звук одиночного шара между бортов.

– Ты чего смеешься? – спросила Беата.

– Так. Бильярд – это умная игра. Пошли отсюда.


Сон то приходил, то уходил. Иногда ему казалось, что сейчас он находится в квартире, и это пульсирующий красный неоновый свет за окном то будит его, то усыпляет. Когда он сказал продавщице в продуктовом: «Мне сто пятьдесят граммов, пожалуйста», она внимательно посмотрела на него: была Великая Пятница, и еще у него были грязные ногти. Он заметил, когда отдавал бумажку. Эта картина возвращалась к нему в ритме красного света, а вместе с ней и другие. Они накатывались из прошлого, из мест, где он бывал, и время сливалось с пространством. Он видел берлинский Кудам,[53] двоих турков и себя самого. Он топал за ними, стараясь почувствовать себя так же свободно, как они. Турки громко разговаривали и размахивали руками, точно цыгане на Торговой. А он шел бочком, держась у края тротуара, осторожно втягивая воздух, полный незнакомых запахов. За немцами тянулся шлейф парфюмерных ароматов, темнело, у него оставалось лишь тридцать четыре марки, «каро» тоже подходили к концу. Он вынимал их украдкой, по одной, чтобы они его не выдали. Зажженную сигарету прикрывал ладонью, сложенной домиком, – в первый же день он заметил, что здесь нет сигарет с таким коротким фильтром. Тип, у которого он должен был переночевать, не пришел. Моросило. Турки куда-то пропали. Белые «адидасы» на ногах посерели и стали бесформенными. Его манили витрины, но он избегал света. Позже он мало что мог вспомнить о той ночи. У него болели ноги, он схватил насморк, было холодно. На рассвете случайно встретил двоих поляков. Те возвращались откуда-то. Он принялся им все рассказывать. Торопливо, боясь, что они протрезвеют. Они взяли его с собой. Положили на полу. Проснулся в полдень. Те храпели. Потом пришли еще двое и хотели его вышвырнуть.

Все это возникало в виде зыбких видений. Он пытался удержать их в своем воображении, открутить назад, как фильм, но они были очень хрупкие, отрывочные. Они расползались, уходили, и он погружался в темноту, наполненную лишь звуками. Кто-то присел рядом. Ему захотелось представить, что это женщина, но призрак тут же развеялся, и Павел остался один. Потом он попытался сосчитать все деньги, которые у него когда-либо были. И не смог сложить даже пары чисел. Чудились банкноты – то упакованные в пачки, то разложенные веером, то разбросанные; столбики монет, первая в его жизни пятерка с рыбаком, правда, он не мог вспомнить, была ли она действительно его или он украл ее из материного кошелька. Так или иначе, он помнил свое ощущение, когда клал ее на прилавок и смотрел, как продавщица вынимает из ящика лимонад, берет с полки шоколадный батончик с розовой начинкой и совершенно равнодушно подает их ему, да еще и тридцать грошей в придачу. Он помнил прикосновение к теплой каменной ограде перед магазином и запах бензина от голубого мотороллера, принадлежавшего почтальону, который сидел рядом, потягивая пиво. Да. Очень возможно, что он вовсе не украл эту пятерку, хотя частенько тогда подворовывал, но таскал в основном по два злотых. Может, он получил ее за десять пузырей от деда, что ездил на большой колымаге, запряженной парой лошадей, и скупал бутылки по всей округе. Дед всегда одевался в черное. Он платил только по пятьдесят грошей, но брал всякие. В приемном пункте платили по злотому, но только за чистые, да еще эта зараза приемщица с мундштуком в зубах каждый десятый пузырь брала бесплатно.

– Это на бой, – говорила она, и все помалкивали в тряпочку.

На голой площади торчал навес из рифленого железа и нечто вроде прилавка из неструганых досок. На нем стояла жестяная коробка с деньгами. Вокруг деревянные ящики с бутылками. Громоздились прямо до неба. Сдаешь тару и получаешь деньги. Хорошее дело, свободное от инвестиционных рисков. Вкус денег из ничего. Всего и надо-то – знать места, где собрались алкаши, да стихийные свалки в кустах, куда богатенькие выбрасывали бутылки. Дед тоже на таких рассчитывал. Подъезжал и брал оптом. Очищал целые подвалы, чуланы, чердаки. От колымаги несло уксусом, прокисшим пивом и дешевым вином. В жаркий день она воняла, как воровская малина. Все говорили, что дед богач, это он просто для блезиру ходит немытый, в тряпье. Он жил в разрушенном доме за дощатым забором. Нанимал мальчишек на работу. В металлических чанах и бочках отмокали грязные бутылки. Надо было их перемешивать, гонять жижу, на ее поверхности образовывалась жирная пленка. Потом бутылки вынимали по одной и мыли при помощи сверлильного станка, на котором вместо сверла крепился металлический ершик. Однажды кого-то ударило током. Через несколько дней такой работы кожа с рук слезала до мяса. Разъедало щелочью. Но желающие не переводились.

Теперь видения стали совершенно отчетливыми. Дед улыбался, разводил руками и предлагал прийти через пару дней, может, место освободится. Павел шел обратно вдоль забора из горбыля. Из-под коричневой коры свисали золотые капли смолы. Он обошел ограждение и хотел еще раз пройти внутрь, но там уже были не ящики с бутылками, а клетки с лисицами. Зверьки без остановки кружили по сетчатым вольерам. Внизу под ними вздымались кучи горячих живых экскрементов. Тетка в камуфляже показала, что он должен делать. Совковая лопата, тачка, тропинка среди зарослей и куча засохшего говна в сосновом лесу. Он вывозил свежее, давясь вонью. Лисицы не прерывали гипнотического кружения. К лопате прилипало. Прилипало к тачке. Приходилось отскребать.

Тетка сказала:

– Получишь тысячу.

У нее были черные крашеные волосы. Позднее она показала ему помещение холодильника с кормом.

Красный фарш смердел трупом. Стоило открыть дверь, как зеленые мухи неслись внутрь. Горела голая лампочка под потолком. Тетка велела вымыть лопату и тачку. Теперь надо было развозить на ней жратву. Хозяйка открывала решетчатые дверцы и совком для угля отделяла порции. Это был единственный перерыв в монотонном кружении зверьков. Они ели на полусогнутых лапах. Опущенные хвосты дрожали. Потом он тянул шланг и через сетку наливал им воду в те же миски.

– Не слишком много, – так сказала хозяйка. – Вылижут и мыть не придется.

Было лето, он не ходил в школу, миски блестели, как серебряные. Иногда приходил немолодой мужик. Приставлял к дверце клетки другую и загонял туда животное. У тесной клетки пол был из полированного металлического листа. Мужик включал ток и всовывал зверьку в прямую кишку длинный прут с изолированной рукоятью.

– Это на заказ, – говорила тетка. – В июле пальто на меху ей подавай.

Мужик снимал шкурку на площадке между клетками. Красное тельце висело на крючке, и остальные лисицы могли его видеть, но они все топтались, словно ничего не произошло. Остальное должен был делать Павел. Снять это, вывезти и выкопать яму. В перелеске невозможно было найти места, чтобы не попасть в кость. Зеленые и голубые мухи гнались за ним по пятам. Иногда ему чудилось, что все вокруг: деревья, ферма и дом – стоит на тонкой земляной скорлупе и вот-вот провалится в звериную могилу.

Спустя месяц тетка, стоя на крыльце, кликнула его в дом. В комнате все было темное, холодное и блестящее. За стеклом стоял разный хрусталь. Хозяйка посадила его под картиной с голой, запрокинувшейся во сне навзничь женщиной. Вокруг спящей вились розы, а в глубине серна пила воду из озерца. На тетке было кимоно в желто-красные цветы, а на ногах кожаные туфли, красные с золотом. Чем-то пахло, но он не мог понять чем. На столе стояла клетка с оранжевой канарейкой. На другом, покрытом кружевной скатертью, – голубая Матерь Божья, топчущая голову змеи. Павел сидел в глубоком мягком кресле и смотрел, как тетка открывает дверцы буфета и достает из стопки простыней белый конверт. Ей пришлось встать на цыпочки. Павел увидел напрягшиеся икроножные мышцы и желтоватые пятки. В конверте была банкнота с Коперником.

– Я тобой довольна, – сказала хозяйка Павлу.

Он подумал, что ей, должно быть, столько же лет, сколько его матери, но она была совсем на его мать не похожа. Она закурила и подтолкнула к нему картонную пачку дамских. Он взял одну и прикурил от бензиновой зажигалки – о такой он мечтал каждый раз, проходя мимо киоска. Ее поверхность была покрыта эмалью и разрисована райскими птицами. Цена шестьдесят пять злотых, сделано в Китае. Павел выкурил сигарету и ответил на несколько вопросов, исподволь поглядывая на теткины скрещенные ноги. Он чувствовал, как промежности становится тепло, но все равно этого он никак не мог, потому что мысль о матери была неотвязна, словно та стояла в дверях и смотрела. Он не хотел чаю, не хотел пирожных. Хотел лишь как можно скорее уйти оттуда, чтобы избавиться от стыда и в одиночестве рассмотреть банкноту.

В тот же день он купил себе зажигалку. Проехал несколько остановок, чтобы не светиться у киоска около дома. Обратно шел пешком и по дороге купил еще пачку «Кармен». Заплатил восемнадцать злотых. Заскочил за лимонадом, не смог удержаться и взял вдобавок плитку шоколада. Он шагал в сторону дома и, улучив момент, когда вокруг никого не было, щелкнул зажигалкой, но огонь не появился. Голубая искра проскакивала в темноте и гасла. Тогда он сообразил, что нет бензина, поэтому пустился бегом к киоску, где брал сигареты, и спросил про бензин. Ему дали овальную капсулу из мягкого пластика за восемнадцать грошей. Тут его взгляд упал на колоду карт. По тридцать шесть злотых. Твердые, жесткие, приятные на ощупь. Выбрал еще маленький ножичек на цепочке, за девятнадцать злотых. Отойдя от киоска, проткнул им капсулу и заправил зажигалку. Блеснул огонек, и он почувствовал счастье. Он шел, то и дело трогая карманы, где были спрятаны его приобретения.

Ночью ему приснился сон. Женщина в желто-черном кимоно склонялась над ним и вытаскивала у него из одежды, из разных укромных мест, деньги. Из-за горловины, из-за ремня на животе, откуда-то между ног, ягодиц, из подмышек, – и подавала ему. Он лихорадочно совал банкноты в карманы. Они вываливались, уже не влезали, падали, он собирал их, испытывая возбуждение и стыд, а когда проснулся, понял, что пижама мокрая.

Видя этот сон во сне, он подтянул колени к подбородку и крепко обхватил их руками. И почувствовал, как его окутывает тепло. Отзвуки жизни в доме перестали быть похожими на похоронный марш. Они окружали его, как вода. И он опускался на дно, уверенный, что не вынырнет уже никогда, а время будет бесконечно расступаться под его тяжестью.

В последний день лета он работал до сумерек. Назавтра ему сюда уже не надо было приходить. Время от времени он устраивал перекур, вынимая из кармана пачку албанских «Арберий» по двенадцать злотых. В другом кармане у него лежали голубые «Каро» за шестнадцать, но запах «Арберий» был сильнее и необычнее, он лучше заглушал смрад клеток. Когда огонек сигареты стал отчетливо выделяться в сгущающейся темноте, он собрал инструменты, отнес их и пошел получить деньги. Все было так же, как в прошлый раз, с той лишь разницей, что горела лампа, а клетка с канарейкой исчезла. Хозяйка подала ему конверт.

Внутри была тысяча и две сотни. Он посмотрел на нее. Она сказала, что это премия. И добавила: «Теперь есть повод выпить». И принесла бутылку югославского вермута и граненые хрустальные стаканы. Ему понравилось. Вроде микстуры с соком. Липкий, и горечь остается на губах. Красные занавески с рюшами были задернуты. На стенах золотистые бра с цветными стеклышками. Ковер словно овечья шкура. Когда он входил, двери даже не скрипнули. Интересно, искусственные цветы или натуральные? Во всяком случае, на вид они были совершенно новые. Павел никогда не видел столько дорогих вещей и такой большой комнаты. Он сидел на том же месте, что и в прошлый раз. Она остановилась перед ним. А он не поднимал глаз и видел только ее руки.

Потом, лежа на ее теле и облизывая его медленно и размеренно – так она велела, – он сделал открытие, что кожа не всегда пахнет человеком. Он не смог бы точно определить чем, но запах словно исходил от предмета, вещи, которую можно получить. Он пробовал поверхность на вкус и легко покусывал. Она говорила, чтобы он делал то или другое. Он деликатно выполнял приказание, но когда случайно попал губами на теплую и мягкую обивку кресла, то не прервал ласку, не почувствовав большой разницы. То же самое было с ковром, когда они переместились на пол. Время от времени он переходил от ее тела к белой шерсти ковра, и это прикосновение было столь же приятным. Он бессознательно терся о ковер, так что ей даже пришлось сделать ему замечание. Все это тянулось бесконечно, потому что он слышал в глубине дома удары часов: полчаса, четверть, потом восемь и девять и снова одиночные удары. Она затащила его на кухню, потом в ванную и снова объясняла, что ей надо, точно он был по-прежнему на работе. В ярком свете ванной он заметил, что соски у нее цвета сырого мяса или сотенных бумажек. Она тоже внимательно его рассматривала, трогала, выбирала кусок за куском, чтобы употребить именно так, как ей в тот момент хотелось. Но даже вода не смыла с нее запах мебели, одежды, парфюма и всего этого дома. Только ладони у нее были шершавые. Это делало ее похожей на других людей. Он удивился, увидев, что у нее нет волос под мышками, а на заду нет незагорелых мест. Красные ногти на ногах были похожи на кнопки для какой-то игры.

Когда они уже оделись, она сказала ему, что если он иногда будет приходить, то всегда получит от нее деньги. Он спросил сколько. Она ответила, что по-разному, ну, допустим, двести. Тогда он вспомнил те лишние две сотни в конверте.

Ну Пакер и остался, как ему сказал Болек. Вообще-то Пакеру и так не хотелось уходить. На прощание он услышал:

– Вернусь через два часа. Будь как дома. – И Болек показал на разоренный стол, недопитую бутылку и Силь, которая не знала, что об этом и думать, поэтому на всякий случай, пока за Болеком не захлопнулась дверь, сохраняла обиженный вид.

Потом, улыбнувшись Пакеру, она сказала:

– Ну наливайте, пан Пакер, и расскажите еще что-нибудь о прежних временах.

Пакер налил, уселся поудобнее, закурил сигарету – казалось, что он специально тянет время, но ему просто-напросто было и так хорошо, говорить совсем не хотелось.

– А что тут рассказывать. Было, да сплыло. Ничего интересного.

– А мне интересно. Я родилась в декабре восемьдесят первого, а Бомбончик, Болек значит, ни о чем не рассказывает: пришел и ушел. А ты ему все приготовь, и у него постоянно только одно на уме. Такая вот я дура. Ничего не знаю.

– Ты не ходишь в школу? – спросил Пакер.

– Я ходила в кулинарный, но это бесперспективно.

– Кто его знает, – задумался Пакер. – В принципе люди всегда есть хотят. И скажу тебе, детка, что сейчас едят больше. Я тебе уже говорил, что в наше время было всего три супа. А теперь? Или возьмем второе. У нас были котлеты, ребрышки, клецки, по пятницам хек, по воскресеньям иногда свиная отбивная. И все. Если кто хотел чего-нибудь эдакого, то шел в столовку. Мы с Болеком винтили в столовку на Торговой, где Зомбковская, и брали вареники, ленивые или силезские с шампиньонами, или картофельные биточки с маслом.

– Что с маслом?

– Биточки. Такие круглые. На базаре это тоже продавали, но я всегда брезгливый был и не мог из целлофана, а там давали в таких блюдцах из-под цветочных горшков.

– А что еще?

– На базаре? Фляки. В банках из-под молока. Стояла баба с детской коляской, а там двадцатилитровая банка, завернутая в одеяло или в какой-нибудь конверт для новорожденных. Выгодное дело было, на всем базаре ничего другого не сыщешь, а народу тьма. И каждый голодный. Не то что сейчас.

– А Болек?

– Что Болек?

– Он ел эти фляки?

– Ел. Что до жратвы, он брезгливостью никогда не страдал.


Человек на полу постепенно переставал двигаться. Он лежал на боку в такой позе, словно собирался куда-то ехать на детском велосипеде. Согнувшись в три погибели и подтянув колени к подбородку, он двигал ногами в затихающем темпе, а носки белели, как бинты. Тип в фиолетовом спортивном костюме соображал, что делать. Прикидывал разные варианты. Можно продолжать пинать дальше, но клиент был почти без сознания и не ощущал ударов в той мере, в какой бы должен. Можно его поднять и посадить куда-нибудь.

«На фига, – думал фиолетовый. – Все равно сразу свалится. Двинешь его разок и снова сажай, как на горшок». Он несколько раз глубоко вздохнул: «Были б мы где-нибудь подальше, я бы его тачкой переехал. Хоть бы одним колесом. Выжил бы, но запомнил. Тачкой хорошо». Фиолетовый залез на стол и прыгнул на сжатую кисть лежащего обеими ногами. Почувствовал, как что-то хрустнуло, но так, не особенно, поэтому он прыгнул еще раз. Удовлетворения все же не было. Подумал, что «адидасы» на хрен не годятся для такого дела. Тут его взгляд упал на забытый на столе кий. Он взял его, взвесил на ладони, попытался согнуть и потом рассек им воздух, чтобы услышать свист.

– Шеф, – позвал он, – я всажу ему это в жопу. Будет ему сюрприз, когда очнется.

Болек сидел на противоположном краю стола и курил.

Он потер ладонью подбородок и сказал:

– Нет.

– Почему, шеф? Не оставлять же мне его так.

– Зачушканишь вещь.

– Что?

– Дед Пихто. Не сидел?

– Нет. И не собираюсь.

– Ну конечно. Все вы теперь такие. Если что-то зачушканено, то всё. Нельзя пользоваться. Надо выбрасывать.

– Ну так выбросим. Какая проблема.

Болек вздохнул, затушил сигарету и встал.

– Такая, сынок, что вещи делятся на твои, не твои и те, что я велел тебе раздербанить. Кий не твой. Это собственность пана Макса. Как и все здесь, – объяснял Болек, проявляя долготерпение. Потом направился к двери. Остановился перед испуганным братком, вжавшимся в угол зала. – Видал? – спросил Болек. – Расскажешь кому надо. И забери его отсюда.

Он направился к стойке бара. Цапля стоял неподвижно, руки у него, как обычно, были чем-то заняты.

Болек потрепал его по щеке со словами:

– Хороший мальчик. А теперь открой нам.

Бармен взял ключ и пошел к выходу.


– Мне еще надо кое-что сделать, – сказал Яцек Беате, когда перед ними распахнулись автоматические двери, расположенные со стороны улицы Эмилии Платер.

Войдя, они тут же затерялись среди таких же маленьких фигурок. Яцек оставил Беату возле стойки, где продавались бутерброды, а сам стал спускаться по лестнице. Пахло кофе, духами и воздухом подземелья. Она подошла и попросила что-нибудь без мяса. Ей дали бутерброд с сыром, еще она взяла чаю и села за свободный столик. Она ела и удивлялась, что белый хлеб – яд для организма – кажется ей ужасно вкусным. От лампы сверху исходил неподвижный свет, из-за чего лица людей, даже чистые и отдохнувшие, приобретали трупный оттенок. Они выныривали на короткий миг откуда-то из пространства, и оно сразу же снова смыкалось за ними; и люди, хоть и шевелились, были похожи на мертвецов в затопленном городе. Беата пошла взять еще один бутерброд с чаем. Положила три ложки сахара. Попыталась прочесть что-нибудь на огромной электронной доске объявлений над кассами. Но было слишком далеко. Тут до нее дошло, что вообще-то, так, по правде, она никогда нигде не была. Несколько раз в деревне под Седльце, когда бабка еще была жива, и еще один раз у матери в санатории – ездила всего на два дня. Ей тогда пришлось прятаться в комнате, а мать тайно приносила еду. По большому счету это были ее единственные настоящие каникулы, но сейчас название того места вылетело из головы. Вспоминались только большие клумбы цветов. Им не было ни конца ни краю. Возвращались они с матерью в набитом битком поезде. Вышли на Восточном вокзале, перешли улицу и опять были дома. Сейчас она вспомнила, что в комнате матери до сих пор висят сувениры оттуда. Какая-то пластмассовая дребедень с названием санатория.

К Беате подошел старик в синем шерстяном пальто. Поклонился и сел на стул рядом, поглядывая то на нее, то на проходящих мимо пассажиров.

Она проглотила кусок, запила чаем и сказала:

– Если вам интересно, есть ли мне где спать, можете не беспокоиться.

Мужчина бросил на нее испуганный взгляд, поднялся и исчез. Она продолжала есть, пытаясь вспомнить, где был тот санаторий.

Когда через десять минут вернулся Яцек, она сказала ему:

– Поехали куда-нибудь.

– Куда?

– Да куда-нибудь подальше. Сегодня. Например, в горы, в Закопане. Я никогда не была в горах, представляешь?

Он сел напротив и принялся играть пенопластовыми стаканчиками от чая. Она улыбнулась, словно предлагая ему пойти вместе на прогулку или в кино.

– У меня есть почти два миллиона.

– Маловато для Закопане.

– Но я никогда не видела гор, Яцек. Правда и моря тоже. Честно. Как-нибудь перебьемся. Ведь можно и без билетов.

– Я уже старый, малышка. Предпочитаю иметь билет.

– Ну так купим. Тебе.

– А что потом? Где будем спать? Там сейчас зима.

– Знаю, ты старый. Предпочитаешь спать в кровати.

Они засмеялись. Он оставил в покое стаканчики и стал барабанить пальцами по столу, озираясь вокруг, словно ища выход из положения, который должен был явиться в некоем конкретном образе.

– Ладно, – сказал он. – На Закопане идет через час с чем-то. Я жду тут одного типа. Его пока нет, но он придет. Если все будет нормально, у нас появится еще немного денег.

– У меня ничего с собой нет, – сказала она неуверенно и провела ладонью по карманам военной куртки.

– Зубную щетку ты себе купишь, – ответил Яцек. – Я пошел, вернусь через пятнадцать минут, хорошо?

– Хорошо. Я пока куплю щетки.


Но потом тетка пропала. Может, стала сниться кому-то другому, а он стоял теперь в бескрайнем поле, и было это намного раньше, потому что на нем были штаны на лямках крест-накрест. Сбитые коленки болели. Он пытался садиться на корточки, но долго не выдерживал и упирался коленками в твердую сухую землю. Мимо шли другие. Другие всегда его обгоняли. Они уже возвращались, а он еще не одолел и полпути. Некоторые стояли в тени деревьев на краю поля, курили и болтали, но и без этого их прыть была очевидна. Солнце стояло в зените. Оно как будто застыло в одной точке. Его собственная тень превратилась в небольшое пятно под ногами. Время от времени он съедал одну клубничку, чтобы меньше хотелось пить. Ягоды были в пыли. Он выбирал те, что покрупнее. У них был водянистый вкус. Посреди поля стояла дощатая будка. От нее тянуло сухим запахом пестицидов и минеральных удобрений. Туда относили полные лукошки и брали пустые. У старшего была тетрадка в клетку, и он ставил крестики напротив их фамилий. Павел набрал меньше всех. Никто его не подгонял. Система была простая: за полную корзину полагалось четыре злотых. Буханка хлеба. Тогда хлеб всегда стоил четыре злотых. На поднос в костеле клали два. Столько по воскресеньям давала ему мать. Он сжимал в кулаке алюминиевый кружок со скрещенными снопами пшеницы, и тот становился горячим и влажным. Как-то на такой воскресной службе он не сделал никакого движения в сторону причетника в стихаре, и тот прошел мимо. Потом ему было страшновато, но ничего не случилось, небо оставалось по-прежнему равнодушным, и монета в два злотых не исчезла у него из кармана и не сгорела в огне проклятия. С этого дня он делал так всегда. Как раз столько стоило мороженое «Бамбино». Его продавал у костела старик в белом халате. По виду брат-близнец причетника, и со временем оба слились для Павла в одно лицо, значит, деньги так и так попадали туда, куда следовало. Спустя какое-то время мороженое стало другим. В одном стаканчике было два сорта: кремового цвета – ванильное, и розового – фруктовое. Стоило оно теперь всего злотый восемьдесят, и, получая двадцать грошей сдачи, он слышал голос совести, но недолго.

Провонявшие пестицидами страницы тетрадки были очень ветхие. Бумага рассыпалась под очередным крестиком. На старшем были широкие бермуды цвета хаки и шапочка велосипедиста, сшитая из нескольких цветных клиньев. Он все делал молча. На пальце у него была золотая печатка с черепом. Курил «Вавель». Однажды Павлу удалось незаметно подобрать плоскую коробочку с золотым замком на внутренней стороне крышки. Он потом таскал ее в кармане штанов, пока она не развалилась. Это был его кошелек, правда, в нем никогда не оказывалось больше десяти злотых. Монета была большая, тяжелая, с профилем мужчины с курносым носом. Она приятно постукивала по картонным стенкам. Он отдал ее в магазин за красную гоночную машинку из пластмассы, длинную, в форме сигары. На ее днище было написано «INCO-VERITAS», и он тогда думал, что это марка машины. Так он ее и называл, играя сам с собой. Разгонял на асфальте и выкрикивал: «Инко, инко веритас!» – но однажды она разломилась надвое, и он плакал. Складывал половинки, а те срастаться не хотели.

Вечером приезжал пыльный «жук» и забирал урожай. Он наблюдал за этим издалека, с высокой плотины между двумя прудами. В сладостной болотной тени было прохладно и душно. Завидев его, утки срывались с места и садились неподалеку. Полную тишину нарушали лишь удары птичьих тел о темную воду. От будки неслись возбужденные, радостные голоса. Ему казалось, что среди них есть один или два женских. Отсюда невозможно было разглядеть говорящих. До него доносилось хихиканье, вскрики и визг. Его разбирало любопытство. Он пытался подобраться туда по краю клубничной плантации. Деревья скрывали его, но сгущающийся сумрак не давал ничего разглядеть и лишь усиливал звуки. Он никогда раньше не слышал, чтобы взрослые так шумно себя вели. Дома всегда было тихо. Не смеялась мать, молчал отец.

Потом все уехали, и он решил подойти ближе. Пригнувшись, он прошмыгнул по открытому пространству и прижался к дощатой стене. В воздухе все еще стоял запах бензина. Тогда он подумал, что внутри должны быть деньги, где-то там стоит круглая металлическая коробочка, полная мелочи и серо-зеленых банкнот. На дверях висел замок. Он потрогал оконное стекло. Оно держалось в раме на нескольких ржавых гвоздиках. Вокруг было тихо и пусто. Между деревьями просвечивало красное небо. Павел поднял с земли деревяшку и ударил по стеклу.


– Я здесь сегодня уже был, – сказал качок в фиолетовом спортивном костюме Болеку.

– Да, крутится человек как заведенный, а толку, – отозвался Болек.

Автоматические двери сомкнулись за ними. Они пересекли зал ожидания и направились к лестнице. Не оглядываясь. Как опоздавшие пассажиры без багажа. В пассаже свернули направо.

– Вез одного любителя халявы, платить не хотел, – тянул свое фиолетовый.

– Ну и что?

– Ничего. Заплатил. Куда он денется?

– Да, с людьми так. Сначала не хотят, потом хотят, – сказал Болек.

Свернули налево.

– Я бы получше порядки завел, – сказал фиолетовый.

– Ты пока пойди вон туда и позови мне вон того, около автомата. Того, в светлых брюках, – сказал Болек и, подавшись назад, встал к стене.

Парень вошел в зальчик и потонул в красном свете. Хлопнул игрока по плечу, но тот, даже не взглянув, стряхнул его руку. Тогда фиолетовый просто схватил его за куртку, развернул лицом к витрине и показал пальцем на Болека.

Вышли втроем на пустую улицу Яна Павла. Свет порошил откуда-то сверху, лишь немного разжижая темень внизу. Казалось, все трое сейчас исчезнут в ней. Над их головами проносились автомобили.

– Говори, как было, – сказал Болек, а фиолетовый встал у парня за спиной.

– Ну пришел вчера один и говорит, что хочет толкнуть пару граммов.

– И что ты ему ответил?

– Ничего. – Парень пожал плечами. – А что я должен был ему ответить? Я порядок знаю. Крыса тоже его видел.

– Вот именно. Крыса за ним пошел и показал его Вальдеку.

– Я ждал клиента…

Болек сделал шаг вперед, парень подался назад, но уперся в стоявшего у него за спиной фиолетового.

– И Крыса позвонил и сказал.

– Шеф…

Парень полетел вперед, и Болеку пришлось его придержать, чтобы не грохнулся.

– Шеф, Вальдек пытался его догнать…

– Но не догнал. И никому ничего не сказал, не позвонил.

Голова парня отскочила сначала в одну, потом в другую сторону. Машины проносились по мосту с монотонным свистом. Мужчина в старом «субару» менял кассету в магнитоле. Через четыре минуты он свернет на Вавельскую, потом на Груецкую и по Краковской поедет прямиком на юг, вон из города. Из динамиков послышалась «Six Blade Knife».[54]

– Оставь его пока, – сказал Болек, и фиолетовый перестал. Только схватил парня за волосы и держал.

– Он говорил, сегодня придет. Говорил, сегодня принесет товар, так он сказал, пустите меня…

– Вальдек об этом знал? Ну говори!

– Знал. Крыса ему сказал. Пустите!

– А он знал, да не сказал, – запел тихонько Болек. – Хотел для себя его приберечь.

– Да, да. Он думал, у него товар с собой, но тот сказал, что сегодня принесет, пустите…

– Зае…ть такого, – сказал Болек. – И тебя тоже. Хотел нас кинуть? Хотел втюхать не наш товар?

– Я не хотел, пустите…

– Не хотел? Тогда за каким х… он сегодня придет, ну?

– Я вам его покажу, – сказал парень.


«Вечно только жди да жди», – думал Яцек. Ночью вокзал становился маленьким и тесным. Люди шли задевая друг друга. С неба и от города текла темнота. Они прятались от нее и, передохнув, снова ныряли во мрак. Никто не разговаривал. Среди пассажиров царила неспокойная тишина. Шелест одежды, шорох колеблемого воздуха и отзвук миллиона шагов, будто двигались полчища насекомых.

«Вечно продаешь, покупаешь, торчишь здесь как х…». – Яцек подошел к киоску и стал рассматривать голых женщин. Они были красивые, вульгарные и лоснящиеся.

«Тоже ждут», – подумал он и попытался представить себе их жизнь. Как такая встает, чистит зубы, одевается и выходит на улицу, а люди и понятия не имеют, какое у нее тело. Но это было неинтересно. Не скрашивало ожидания, потому что было так же обыденно, как все вокруг. Яцек попытался представить себе южные горы. Это пошло веселее: солнечное утро, железнодорожные пути обрываются, дальше ничего нет, только заснеженные хребты, запах дыма в прозрачном воздухе и золотые отблески на дальних вершинах. Он засмотрелся на воображаемую картину, пока не сообразил, что видит ее сквозь стекло, там же, где голых женщин, и она такая же мертвая, как они.

Яцек отвернулся. Люди все шли и шли. Казалось, они никогда не кончатся. Десять, двадцать, потом еще и еще; один человек – это минус одна секунда от его ожидания, но нет, люди заполняли собой только пространство. Яцек попытался представить себе место, куда они идут, какой-то финиш, но не смог. Каждый появлялся лишь на один короткий миг, длящийся ровно столько, сколько нужно времени, чтобы прикурить сигарету или зажечь спичку. Чирк, и они прогорали вместе с одеждой, багажом и всем остальным.

«Твою мать, – подумал он, его уже тошнило от людских толп. – Валите обратно в свой Гданьск, в Команчу, туда, где кончаются рельсы, в Хомичевку. Где этот сукин сын?» – Он искал взглядом кудрявую голову и светлые брюки. Сейчас его сознание точно отделяло вещи одну от другой и расставляло по местам. И еще обводило по контуру. Яцек сунул ладонь в карман и пощупал картонку с оксазепамом. Последнее время он никогда с ней не расставался. Точнее, последние четыре месяца, с той ночи, как шел по мосту Понятовского в сторону центра и вдруг почувствовал, что должен прыгнуть вниз. В воду, черную и густую. Отблески огней ползали по ней, точно ящерицы. Горячая лапа паники влезла ему под кожу, стараясь нащупать самое чувствительное место. Он не спал уже целую неделю, бродил по городу и внезапно его сознание отделилось от тела. И чтобы чем-то свое тело занять, он бросился бежать, но сверкающий огнями центр города нисколько не приближался, а вода за оградой моста делалась все чернее. Он бежал, отталкиваясь ладонью от балюстрады. Та становилась все ниже, все меньше, вот уже совсем до колен, а потом и до щиколоток. На середине моста его замели полицейские. Он стал рассказывать им какую-то запутанную историю, гнал, не давая им вставить ни слова, пока тот, с правой стороны, не развернулся и не дал ему в лоб, – он ненадолго замолчал, но тут же начал сначала – вежливо, стараясь быть убедительным, нес, не умолкая, сам не зная что. Недалеко от улицы Новый Свят они велели ему исчезнуть и, наверное, спасли ему жизнь. Он заставил себя дойти до дома и там, закрывшись на ключ, до рассвета ходил из угла в угол, от окна к двери и обратно, пока не повалился, одетый, на пол, и не проспал так до полудня в луже пота. Потом кто-то сказал ему, что нужно носить с собой реланиум, оксазепам, что-нибудь такое.

Сейчас Яцек подумал, что надо достать маленькую таблетку, положить ее в рот, подождать, пока она растворится, и после запить чем-нибудь.


Внутри вообще-то ничего не было. Он передвигался на ощупь. Уронил что-то, потом загрохотал какой-то коробок спичек. Он искал их, ползая на карачках. От всего несло химикалиями. Даже от утрамбованной земли, по которой он шарил руками. Запах был густой, как дым, если бы загорелась вся эта будка. Щипало глаза. Может, поэтому он ничего не видел. Наконец нащупал спички. Было страшно, но он зажег одну. Она погасла прежде, чем он успел что-то рассмотреть. Светя себе второй спичкой, он заметил перевернутый ящик, заваленный какой-то рухлядью. Третья спичка помогла углядеть поминальную свечу и зажечь ее. Теперь стало получше, хотя все равно тускло, шатко, неспокойно. Поставив свечку на пол, он стал везде рыскать, на четвереньках, как собака. Коробки, пустые бумажные мешки, грабли, лопаты, тяпки – все в засохшей земле, шершавое, дотронешься, и с него сыплется. Мешки из толстой полиэтиленовой пленки. Оттуда и шла эта вонь. Он переполз в соседнее помещение. Оно казалось более жилым: столик, две табуретки и застланный одеялами топчан. Там же отыскалась горчица, стаканы, нож и жестяная посуда, но коробки нигде не было. Во всех закоулках лежала черная тень. Он совал в нее руки, но попадался один только мусор. Наткнулся на тяжелую, пропотевшую спецовку и резиновые сапоги. Ничего пригодного для игры, ни одного предмета, возбуждающего воображение, способного превратиться во что-то еще, кроме самого себя. Обнаружил какие-то остатки на дне бутылки с вином, но ему не понравилось. Вытряхнул их на землю. В консервной банке было полно окурков. Он запихнул в карман граненую рюмку из толстого фиолетового стекла, но штаны стали жать, и он ее вынул. Раньше ему никогда не приходило в голову, что у взрослых у самих нет ничего интересного. До этого момента он думал, что у них есть все, и завидовал им. По стенам прыгали тени. Нашел ведро и жестяной таз с мыльной водой. Он слышал биение собственного сердца. Вился, как слепень, над одним и тем же местом. Подполз к лежанке. Сунул руку между одеялами и почувствовал еще сохранившееся там тепло. И что-то мягкое и гладкое. Вытащил и в желтом свете разглядел женские трусы. Он удивился, ведь если кто-то тут вообще и спал, то только хозяин этой небольшой плантации, правда, сразу вспомнились женские голоса, которые раздавались здесь пятнадцать минут назад. Он разложил трусы на одеяле. Поднял поминальную свечку выше и невольно представил себе тело незнакомой женщины. Бедра, живот, ляжки, – на секунду ему показалось, что он здесь не один и сейчас его поймают с поличным. Он оглянулся. Окно уже было темно-синим. Через тонкую стенку слышалось кваканье лягушек. Поставив свечку, он стал перекапывать логово. Чего ищет, он и сам не знал, но ему хотелось найти что-нибудь еще, какую-то вещь, ему неизвестную, непонятно какую. Он раскидал одеяла, добрался до грубой простыни и, в конце, до полосатого наматрасника. Поднял подушку, но там ничего не было. Какие-то крошки, может засохший хлеб, и свернутая, примятая газета. Все это он сбросил на пол. Матрас был порван. Он разорвал его дальше по шву и погрузил руки в жесткий волосяной наполнитель. Начал вытаскивать его оттуда пригоршнями, вырывать колючие клочья и кидать за спину. Еще давно кто-то говорил ему, что люди часто прячут деньги в матрасах. Сейчас он это вспомнил, вместе с рассказами парней, что у женщин там волосы, на эту тему была раньше похабная песня, которую он, бывало, бессмысленно выкрикивал, когда его никто не слышал. В конце концов топчан провалился. Земляной пол вокруг был покрыт клубами конского волоса. Он добрался до голых досок, сбросив на пол почти пустой чехол от матраса. Загнал под ноготь занозу. Его охватили злоба и странное возбуждение, которого он раньше никогда не испытывал. Он чувствовал ненависть к мужчинам в шапочках велосипедистов. Вскочил на ноги и перевернул столик. Зазвенело стекло, какие-то жестянки, он сорвал с гвоздя спецовку и бросил в кучу хлама. Попробовал перевернуть топчан, но тот был прибит к стене…

Он сбавил скорость, с трудом переводя дыхание. Сделал еще с десяток шагов, спотыкаясь в темноте, и, лишь добравшись до опушки леса, обернулся назад. Огонь уже вырывался из разбитого окна.

Но даже этот огонь не был способен разбудить его. Пот стекал у него по спине, а он был уверен, что, обливаясь потом, лежит у себя дома тем далеким летом, – свернулся калачиком и с тревогой ожидает утра, чтобы вернуться туда и посмотреть, чем кончилось дело.

– Вообще-то меня зовут Люцина, – сказала Силь. – А вас?

Они стояли друг против друга, двигаясь в ритме музыки. Пакер выбрасывал вперед то одну, то другую ногу. Он светился довольством, вращая локтями так, как делают, играя в «паровозик».

– По-настоящему – Мирослав. Но никто так меня не зовет. Сколько себя помню, все Пакер да Пакер. Даже мама покойница так меня называла.

– Потому что это даже симпатично, – сказала Силь, крутя бедрами в ленивом, замедленном твисте и время от времени поправляя спадающую бретельку. – Но Мирослав тоже ничего. Редкое имя.

– Да, – сказал Пакер, пытаясь оторвать от нее взгляд, но у него не очень-то получалось, потому что Силь все кружила вокруг и заглядывала в глаза.

Ее руки взметались и падали вниз, как водоросли. Так ей казалось. Вообще она часто представляла себя экзотической лианой, которая растет в теплом, изысканном интерьере. Она никому ничего не должна, и все только восторгаются ею, а некоторые хотят потрогать.

– Ну да, – еще раз согласился Пакер. – С Мирославами сейчас, в принципе, не разбежишься. Когда-то было полегче. Так же как со всем остальным. – Он еще пару раз выбросил вперед стопы, помахал локтями, как мельница, и, чтобы как-то завершить фигуру, уселся на диван. Потер руки и налил себе из новой бутылки.

Силь тут же села рядом:

– А обо мне вы забыли, пан Мирослав?

Он хотел что-то ответить, но еще не успел проглотить. Пошло не в то горло, поэтому он наливал в ее рюмку со слезами на глазах, и на скатерти появились пятна.

– Ой, вам, наверное, уже хватит, – засмеялась Силь. – Бомбончик тоже сначала льет мимо, а потом идет спать.

Пакер продышался и сказал:

– У него голова всегда была слабей моей. Он в ногах был слабый и пить не умел. Таскай его потом.

– Нелегко вам приходилось.

– Да нет. Он ведь не всегда такой был. Когда-то он даже в мои брюки влезал. Коротковаты ему были, но сходились.

Силь запустила пальцы в волосы, словно расчесывая их, и вздохнула:

– Хотела бы я его тогда встретить.

– Тогда тебя еще на свете не было, малышка. И чего бы ты тогда добилась?

Силь по-прежнему играла со своими волосами. Ее глаза блуждали где-то далеко. Она сбросила туфли и с ногами забралась на диван.

– Потому что вообще-то я люблю худых, – заметила Силь.

Пакер не слишком догонял, но чувствовал, что не все идет так, как положено, и на всякий случай немного отодвинулся, налил еще в обе рюмки и посмотрел на часы:

– Говорил, через два часа вернется.

– Он всегда так говорит, – ответила Силь. – Потом заявляется под утро и велит напустить воды в ванну. И еще горячего ему приготовь. Бутерброды его не устраивают. А потом еще постель постели. И храпит.

– Мужчина должен храпеть. Когда мой папа переставал храпеть, то мама покойница просыпалась и проверяла, живой ли. Заснуть не могла, если не слышно было, как он храпака задает.

– Но он даже на животе храпит, – сказала Силь.

– Да он сроду такой был.

– Храпел сроду?

– Только на животе и засыпал. И любил, чтобы одеяло на голове, а ноги на улице. Не то что я. У меня они вечно мерзнут, – сказал Пакер.

Музыка кончилась, щелкнула клавиша в музыкальном центре. На верхнем этаже что-то уронили на пол. Пакер искал чем бы заняться. Взял сигарету, покрутил ее в пальцах и сунул в рот.

– Мне тоже прикурить дайте, – сказала Силь.

Пакер подал ей пачку вместе с зажигалкой. Силь, слегка надувшись, обслужила себя сама.

– Если мы все равно не танцуем, то, может, посмотрим кассету? – предложила она после паузы.

– Можно и кассету, почему бы и нет, – с облегчением ответил Пакер.


Беата ждала. Кружила по залу. Руки в карманах куртки. Пальцы касаются желтых зубных щеток и тюбика «колгейта». Она выбрала желтые, потому что они показались ей самыми веселыми. Вспомнила про мыло, но решила спросить об этом Яцека. У нее мелькнула мысль, что они никогда не ходили вместе в магазин. Она прикидывала: еще надо купить пластиковый пакет, мыло опять же, бумажные полотенца, что-нибудь попить и бутерброды. На первое время хватит. И, может, еще каких-нибудь газет, ведь за шесть или семь часов езды умрешь со скуки. За окном мрак, ничего не видно, только освещенные перроны и названия станций. Она легко представила себе пустое купе с коричневыми сиденьями, шторкой и ковриком на полу. Такая теплая безопасная комнатка, которая летит сквозь ночь. Они выберут вагон для курящих и будут открывать окно, чтобы их обдувал ветер. Беата хотела подойти к какой-нибудь кассе и спросить, сколько стоит билет, но везде стояли люди. Они ее смущали. Какая-то женщина везла на тележке целую гору клетчатых сумок. Похожая на ее мать, но у Беаты ничего не шевельнулось внутри. Во всяком случае, ничего особенного она не почувствовала. Троица стриженных под ноль пацанов в одинаковых куртках до пояса двигалась по прямой чуть ли не строевым шагом, как патруль. Беата подумала, что им, наверное, тоже некуда поехать и они просто пришли посмотреть, как уезжают другие, ведь это всегда лучше, чем ничего или продуваемые насквозь улицы. Она старалась отгадать, куда едут все эти люди, но запас сведений о разных местах был у нее невелик. Деревенских узнать было легко. Они были одеты невзрачнее или, наоборот, пестрее, чем горожане. Осматривались в зале ожидания украдкой, неуверенно, как бы сомневаясь, что можно охватить взглядом такое пространство. Они сильно напоминали неверующих в костеле.

Шустрилы в коротких куртках подпирали стены, шушукались, постоянно держа в поле зрения все, что делалось вокруг. Беата подумала, что эти тоже никуда не поедут, так и будут здесь торчать, на вечном сквозняке большого города, который сталкивает людей, но редко связывает их судьбы. Беате вспомнился аквариум у них в биологическом кабинете. Рыбки проплывали в миллиметре, не замечая друг друга. Как-то одна сдохла и висела у самого дна, а остальные сновали рядом, пощипывая ее за красные плавники. Ей хотелось увидеть, чем это кончится, скорее всего остался бы только маленький скелетик, но кто-то ее вынул.

«Триста – четыреста, не больше, – решила она в конце концов. – Ведь это простой „скорый"».

Мужчины неплотным кольцом окружили подиум, на котором стоял автомобиль. Они наклонялись друг к другу, обмениваясь впечатлениями. Беате пришло в голову, что она сама могла бы оказаться на месте этой машины. На подиуме, отгороженном шнуром, и с табличкой, где были бы указаны дата и год рождения, объемы, скрытые преимущества, увлечения и тайные желания, а они бы стояли вокруг, точно так же, как сейчас, и обсуждали ее между собой. Там было и два железнодорожника. В мятой форме, как после долгого переезда.

И тут она заметила тех троих. Толстяка, кудрявого парня и типа в тренировочном костюме. Того самого, который вышвырнул их сегодня из квартиры. Они вошли со стороны стоянки такси и сразу направились к лестнице, ведущей вниз. Кудрявый шел впереди. А те шагов на десять сзади.

Иногда сознание действует молниеносно, раньше, чем само может понять. Срабатывает так быстро, что не поспевает за собой и уже потом, после дела, само себе удивляется. А может, это просто тело отделяется от него ненадолго и начинает жить своей животной и безошибочной жизнью.


Яцеку вдруг стало душно, и он решил выйти из этого террариума, наполненного электронным бульканьем. По экранам перемещались разные твари и взаимно лишали друг друга жизни. Мальчики стояли склонившись над ними и следили за этой стерильной бойней. Будто хирурги или их собственные матери, склонившиеся над газовыми плитами. Итак, ему стало душно, нехорошо, и в воздухе почудились испарения настоящей крови. Он вышел к палаткам. И тут же появился кудрявый.

Они отошли в сторону, и Яцек сказал:

– Наконец-то. Деньги с тобой?

Тот ответил, что да.

– Так куда пойдем? – спросил Яцек.

Тот пожал плечами.

– А кто знает? – спросил Яцек.

– Может, в сральник? – сказал кудрявый.

– Нет, в сральник не хочу. Куда-нибудь еще.

– Ну куда?

– Придумай что-нибудь.

– Ну не знаю, – сказал парень и посмотрел куда-то в глубь перехода, и Яцек почувствовал, что парню страшно и он врет, ведь вопрос выеденного яйца не стоит, достаточно прошвырнуться до Дворца или к «Холидей», и все будет сделано, – это так же просто, как угостить сигаретой. – Ну не знаю, – повторил парень, – может, к перронам…

Яцек посмотрел в ту же сторону и между подвижными фигурами пассажиров увидел неподвижный силуэт грузного мужчины. Он появился где-то около киоска, возле камер хранения, и приближался к ним, в то же время оставаясь неподвижным. Яцек был уверен, что амбал смотрит на них, хотя с такого расстояния не мог этого видеть. Он обернулся вправо и увидел братка в фиолетовом. Их разделяло всего несколько шагов, но когда их глаза встретились, браток его узнал и на его лице отразилось глуповатое удивление. Кудрявый попятился. Он уже сделал свое дело.

«На остановках пусто, на Эмилии пусто, пусто на Яна Павла» – так думал Яцек, хотя это были скорее не мысли, а картины, в которых он видел свою одинокую фигуру на освещенном тротуаре и слышал отчетливый звук своих шагов. И он побежал вперед, прямо в оживленный переход, где киоски. Толстый ускорил шаг и попытался отрезать ему путь, но был чересчур грузен, и на нем были слишком элегантные ботинки на тонкой и скользкой подошве. Сзади раздался крик, Яцек не сомневался, что это тип в фиолетовом кого-то толкнул или опрокинул. И тут же сам налетел на прохожего, инстинктивно схватил другого за плечи, повернул и отшвырнул от себя. Началось замешательство, кто-то уже лежал на земле, но краем глаза Яцек заметил, что фиолетовый прет вперед, расталкивая и отбрасывая всех на своем пути, словно разгребая заросли или вылезая из болота.

Яцек бежал петляя, это был очень нервозный слалом. Прыжок влево, прыжок вправо, женщина с ребенком, снова наискось влево, две монахини с аккуратными атташе-кейсами, между монахинями просвет, запах духов, а сейчас прямо сквозь строй застывших лиц и через пару шагов снова в смешанный, хаотичный муравейник. Только что прибыл какой-то поезд, поэтому ручеек обвешанных сумками и чемоданами пассажиров плыл с перрона по эскалатору вверх, Яцек ударился коленом обо что-то твердое и подумал, что эта толпа приезжих немного попридержит его преследователей, и полетел сломя голову, не разбирая дороги, просто пер вперед, – чем больше бенц, тем лучше.

И тут он услышал, что она его зовет. Она стояла на лестнице, ведущей в зал ожидания, и кричала: «Яцек!» Стояла совершенно неподвижно, опустив руки, и кричала. Он никогда не видел такой неподвижности. Отвел глаза, сразу выбросил из головы и побежал дальше.


Потом ему приснилась старая банкнота в сто злотых. Она испускала такое свечение, словно металлургический завод на обороте был всамделишным и варил сталь. Красный дым из труб тянулся горизонтальными полосами. Правда, может, это вовсе не был конкретный завод, а просто фабрика вообще, потому что вместе с ней ему снился запах отца, когда он раз в месяц доставал из бумажника деньги и клал их перед матерью на кухонный стол. Его пиджак пропах пылью, усталостью и еще чем-то. Позже, когда он сам стал работать, он узнал этот запах. Так пахло внутри металлического шкафчика в раздевалке. Одежда там запотевала, хотя на улице было холодно. Липкий воздух тек из цехов и приваривался к эмалированной поверхности. Деваться от него было некуда. Он просачивался между волокнами, забивался в поры ботинок, пропитывал виниловую «кожу» портфелей, в которых обычно приносили бутерброды. Хлеб, мясо, сыр вбирали его в себя, как губка, и поэтому он проникал в организм даже во время отдыха, в обеденный перерыв. Да. Но это было потом. Пока что он трогал выложенные на стол банкноты, ощущая их мягкую, тряпичную поверхность с черной грязью, осевшей на многочисленных сгибах. Как на ладонях отца. Он мыл их часто, но всегда что-нибудь да оставалось. Под ногтями или в капиллярных линиях большого пальца. Новые сотенные бумажки попадались очень редко. Жесткие и хрустящие. Красного цвета, который переходил в кремовато-желтый. Большинство были очень ветхие. Они не хрустели и пахли точно так же, как отцовский пиджак и черная папка с двумя отделениями, в которой он носил бутерброды и в которой всегда лежала карточка регистрации прихода на работу. Павел раз открыл ее и увидел: 5.56, 5.58, 5.52, 0.00, 5.59. Никаких откровений. Один или два раза встречалось 6.07 или 6.01, подчеркнутое красным карандашом – такого же цвета, как на сотенной. И даже эти цифры пахли фабрикой.

Мать, вручив ему сотню, посылала со списком в магазин, и мелочь, которую ему возвращали на сдачу, и еда, которую он приносил, – все отдавало этим запахом. Он не мог понять, почему это так, пока не оказался, много времени спустя, в колонне мужчин, идущих на смену без чего-то шесть. Они шли поперек мостовой, не обращая внимания на автомобили. Миновав проходную под треск автоматов-регистраторов, они уже более медленным шагом направлялись к влажным раздевалкам с рядами серых шкафчиков и только там, раздевшись до маек– и кальсон, перебрасывались парой слов. Их белье светилось, как кости в земле. Курили. Перекладывали в комбинезоны часы и деньги. Закрывали шкафчики на навесные замки. Бросали окурки на деревянный пол. Шли по коридору в цеха. В первый день он, по сути, ничего не делал. Кто-то должен был все ему показать, но ему только выдали новую спецовку, берет, и все забыли о нем. Он подождал, пока остальные займутся своими делами, и пошел куда-то вперед и очень скоро заблудился. Он кружил среди разгоряченных машин, холивших ходуном, – вот где точно не замерзнешь. Вместо ворот на выходе из цехов были установлены тепловые пушки. Он их раньше никогда не видел, поэтому вышел и вошел несколько раз, чувствуя в брючинах теплое дуновение снизу. Потом попал в кузню. Пневматические молоты высотой в несколько этажей формовали маленькие кусочки разогретого до красноты металла в кружочки, в пузатые кубики, в длинные плоские прутья, а земля гудела, словно ей хотелось, чтобы все это – вместе с оглушительным свистом, грохотом и огненными пастями электрических печей – сейчас провалилось, оказалось там, где ему место. И так везде: огонь, дым, закатанные рукава фланелевых рубах, вонь горящих минералов, и так до самого отбоя: сварочные цеха, везде адское свечение стонущего металла, когда белое переходит в желтое, желтое в оранжевое, оранжевое в красное, а красное постепенно покрывается синим, и на его отвердевшей поверхности застывают радужные разводы.

В два часа дня, выходя вместе со всеми, он заметил, что сам пропитался тем же запахом, что и остальные. Он исходил от волос, ладоней, стоял в горле и даже въелся в сигареты.

Через полчаса, проезжая на автобусе мимо гигантской теплоэлектростанции, он подсчитал в уме, что заработал за день сотенную бумажку и даже чуть побольше.


И Силь направилась к подставке с аппаратурой, чтобы выбрать кассету. Они стояли на нижней полке, поэтому ей пришлось очень низко нагнуться, и Пакер увидел перед собой светлый треугольник трусиков. «Желтые, – подумал он. – Или розовые. Черт его знает». Потом, решив, что это не так важно, он сделал попытку отвести глаза и смотреть куда-нибудь в другую сторону. Но, поскольку раньше уже успел все как следует разглядеть, не сумел найти ничего, стоящего внимания. Он осторожно косился в направлении телевизора, но там все было без перемен. Попка была выпячена тем же курсом, а Силь еще и водила ею туда-сюда, со всей очевидностью находясь в процессе принятия решения. Палец с красным ногтем касался коробок, с тихим стуком перебирал их, то и дело возвращаясь к началу. Кассет было тридцать штук, и все их Силь знала наизусть.

– А что бы вы хотели? – спросила она в конце концов.

– Чтоб без тягомотины, – сказал Пакер ее попке. – Может, какое американское.

Силь наконец выбрала, магнитофон проглотил кассету. Девушка включила телевизор, взяла пульт и села на диван.

– Надо перемотать, – сказала она.

– Подождем, – ответил Пакер. На него напала сонливость, и он раскинулся поудобнее, вытянув ноги далеко перед собой. Взял со стола бутылку, пепельницу, курево и расставил все так, чтоб было под рукой. Он любил кино, но ему частенько случалось засыпать во время фильма, – давно прошли те времена, когда стоило лишь раздаться первым звукам позывных Польской кинохроники в «Сирене» на Инженерной, как у него по телу сразу бежали мурашки.

Магнитофон перемотал ленту, Силь кошачьим движением занесла пульт перед телевизором, и на экране появились двое. Они что-то там лопотали между собой по-немецки.

– Говорила, американский, – без особой настойчивости встрял Пакер.

– Американский и есть. Немецкая версия, – ответила Силь.

– А польскую они уже сделать не могут, – буркнул Пакер.

Мужчины шли по улице. Один был блондином, другой брюнетом. Оба в костюмах. Больше ничего не происходило. Картинка немного прыгала.

– Э-э, там, – сказал Пакер, и глаза у него закрылись.

Ему приснился кинотеатр «Сирена». Годзилла шел по улице, переворачивая дома, и это было круто. Потом появились Родан – Птица Смерти, и Мегагодзилла, и Гедора, и, наконец, Химера Калифа. Все они были симпатичные, маленькие и совсем не страшные, поэтому Пакеру хотелось, чтобы они снились подольше, он попытался поудобнее вытянуться на диване, но необычная близость Силь не давала ему такой возможности. Он приоткрыл глаза и увидел, что Силь смотрит вовсе не на Химеру с тремя гибкими шеями, а на веселое трио. Два господина, блондин и брюнет, вовсю развлекались с рыжей девицей, одетой только в чулки и туфли на шпильке. Теперь там вместо улицы был диван и плюшевые кресла. Они делали то одно, то другое без передыху, не останавливаясь ни на минуту. «Вот это уж точно без тягомотины», – подумал Пакер, и сна как не бывало. Но он не поддался. Он чуял, как Силь упрямо приваливается к его бедру и боку. И твердил про себя: «Блин, нет», чувствуя себя глупее глупого. Конечно, такие вещи он видал не раз и не два, но с ребятами, не при женщинах. Пакеру было просто-напросто стыдно. Закроет он один глаз, а другой открывается сам, и блондин с брюнетом не могли никак достичь настоящего стереокачества.

«Хорошо бы проспать все это дело», – думал Пакер, но, с другой стороны, он боялся того, что может случиться во время его настоящего или притворного сна. Поэтому он замер, распластавшись неподвижно, насколько это было в его силах, всем своим видом выражая такую мысль: лично ему что в лоб, что по лбу. Тело Силь сделалось тяжелым и горячим, хотя она – он же знал – была прямо щепка.

И тут зачирикал телефон. Боковой натиск ослаб и совсем прекратился, и Пакер увидел, что Силь встает, делает тише эти стоны на немецком и снимает трубку.

– Это вас, – сказала она, заслоняя середину экрана.

– Меня? – удивился Пакер.

– Сказала же.

Через две минуты он совершенно протрезвел, и вся эта веселуха, вместе с несостоявшейся тягомотиной, стала ему без разницы. Задержавшись посередине комнаты, уже в пиджаке, он распихивал по карманам сигареты и зажигалку.

– Нужны брюки, трусы и какой-нибудь пакет. И давай звони, вызывай такси. Давай быстрее!


Они покрутились в толпе, надеясь на фарт. Заглядывали в магазинчики и киоски сквозь стекла витрин. Люди оборачивались им вслед.

– Б…дь, – сказал Болек. – Надо посмотреть на остановках.

фиолетовый ответил:

– Ладно, – и в три прыжка оказался наверху, у трамвайных путей, соединяющих Прагу с Охотой, а Болек направился к тем, что вели из Мокотова и обратно.

Он чувствовал усиливающуюся боль в животе. В такое время все люди были серы и бродили туда-сюда с неопределенными целями. «Не будет же этот козел стоять тут и ждать», – подумал Болек и сбежал по лестнице вниз. Фиолетовый уже стоял у фонтана и делал вид, что прочесывает взглядом толпу. То и дело вставал на цыпочки, как шизанутый.

– По нулям, шеф, как в воду канул.

– Слинял на раз.

– Зае…сь. Спугнули его.

– Будь я на пару лет моложе…

Так они говорили, топчась на месте и ища среди десятка голов одну. Фиолетовый сжимал и разжимал кулаки, словно пальцы у него были слеплены клеем. Болек засунул руки в карманы и как-то странно расставил ноги, словно боялся упасть.

– Ну так что, шеф?

– Ты вернись. Та девка, что орала. Может, она еще там.

– Кто-то кричал, но я не видел кто.

– Девка. В военной куртке.

– Ладно, посмотрю. А того козла я где-то видел, шеф. Слишком быстро все покатилось, но точно я его где-то…

– Ладно, а сейчас давай двигай поршнями. Я тут еще покручусь.

И Болек остался один. Посмотрел вслед фиолетовому, убедился, что тот направился куда велено, и попробовал осторожно сделать пару шагов. Боль в животе была все острее, она петляла, кружила, завязывалась узлом, меняла место и слово бы хотела выйти. Болек слегка согнулся и семенил подавшись вперед. Вдавливая кулаки в карманы брюк, он пытался думать о том спокойном и прекрасном, что видел в жизни, но мысли все крутились вокруг шагов и метров, отделяющих его от покрытого кафелем перехода, где с сигаретами в зубах или в пальцах стояли молодые ребята. Болек остановился на минутку, и боль утихла. Ему оставалось еще метров пять, но он уже чувствовал запах. Двое красавцев, оба с серьгой в ухе, стали к нему приглядываться. Один даже улыбнулся, потупив глазки. На ногах у него были тяжелые черные ботинки, все в серебряных накладках. Второй поправил на шее широкий шарф лососевого цвета. Они обменялись замечаниями, и тот, в ботинках, снова улыбнулся, но уже не отводя взгляда.

«О господи, – подумал Болек, понимая, что сейчас бессилен. – О господи боже, в другое время ты бы уже с жизнью попрощался», – додумал он свою мысль, а те стояли и ждали, потому что видали в жизни и не таких, как он.

И когда он почти дошел, а те уже не сомневались, что для них начинается лучшая часть дня, из недр туалета под шум спущенной воды, в облаке ароматов мыла и парфюма, на фоне обманчивого блеска кафеля появился Яцек. Они столкнулись буквально нос к носу, и счет пошел на секунды: у кого быстрей проскочит в мозгу какая-то искра.


Он летел с ураганной скоростью направо, на Новогрудскую, но ему было ясно, что все это становится совершенно бессмысленным. Он взмок, чувствовал себя старым, и ему совершенно не хотелось никуда бежать. Страх, который помог ему взлететь на лестницу чуть ли не по воздуху, испарился, и теперь он был почти уверен, что жирный сцапает его раньше, чем он добежит до Линдлея. Он слышал сзади тяжелые шаги и цоканье подкованных ботинок по мостовой. «Или ждать, или сваливать», – мысль ворочалась очень медленно. Он бежал, а дома с обеих сторон, казалось, застыли на месте. Где-то далеко впереди замаячил прохожий с собакой, но сразу исчез. Это был спальный район. В окнах тюль и цветы, в автомобилях красные огоньки сигнализации. Прямые линии и пустота. «Военные и полиция, – подумал бегущий. – Страшно в переулок свернуть, того и гляди такой вот в пижаме и тапочках башку прострелит». А сзади все те же цок-цок по мостовой. Ему снова вспомнился Майкл Джексон: если ему вздумалось купить Бемово,[55] то почему не добавить к этому и здешние места, тут тоже ничего нет. И тогда они бы сейчас бежали через лунапарк, среди мигающего света иллюминации, огней, блеска, среди дебильной флоры и шизанутой фауны, оба в бейсболках с инициалами «MJ», а остальная часть полуторамиллионного города пошла бы в обслугу чертовых колес, лазерных тиров, бочек смеха и виртуальных кунсткамер, и все стало бы наконец и мнимо, и присно, и во веки веков аминь. Такими мыслями он пытался себя отвлечь, а Линдлея и не думала приближаться. Он споткнулся о выступающую плиту тротуара и потерял равновесие, но сумел удержаться на ногах. Мысли наплывали неизвестно откуда, занимали его голову на какую-то долю секунды и потом отставали, а он бежал вперед. Где-то в горле чувствовалась горечь. В сортире он воткнул в нос трубочку как можно глубже и вдохнул прямо в мозг. Воздух тоже был горьковатым на вкус. Жирный не нагонял его, но и не отставал. Яцек представил, что они будут так бежать и бежать без конца. Они пересекли бы эту чертову Линдлея, потом на Рашинскую, мимо памятника Летчику, скорее бы Жвирки,[56] а там уже просторно, все прямо и ровно, и у кладбища русских солдат сразу наступает осень, там уже в сентябре деревья стоят в красных и желтых языках пламени, а от дачных участков тянет запахом горелых листьев и травы. Пожилые пары несут в сумках бутерброды и термосы с чаем в свои беседки. Там резвятся собаки, и уже брезжит туманный, но погожий день. Из аэропорта едут голубые автобусы с хорошо одетыми людьми, прибывшими посмотреть нашу страну.

Так он занимал себя, но Новогрудская не хотела кончаться, и все это смахивало на какой-то сон, где пространство отклеилось от времени. Потом он сообразил, что жирный один, а тот, второй, куда-то пропал, и, наверное, можно было бы обернуться и встретиться с этим жиртрестом лицом к лицу или придумать что-нибудь еще. Прикидывая, что бы это могло быть, он стал присматриваться к предметам, мимо которых пробегал, но ничего подходящего не попадалось. Урна, раздавленная пачка от сигарет, собачье говно, – в общем, в качестве оружия ничего не годилось. Куража для такого дела он в себе не чувствовал. Просто надоело вот так бежать и бежать. Ему стало жаль времени, замкнутого в бесконечной перспективе улицы. В голову лезли фильмы, которые он когда-то видел, и предметы, которые имел. Он перебирал их в мыслях, вспоминал названия, сортировал и вдруг почувствовал, что бежит один.

Жирный остановился. Довольно далеко, но в свете уличного фонаря было хорошо видно, что с ним что-то не так: он стоял очень странно, на полусогнутых, отведя руки далеко в стороны, словно собирался куда-то красться, но он не двигался с места. Будто услышал нечто и испугался. Яцек недолго смотрел в его сторону, и, не пытаясь больше ничего понять, повернулся, и пошел прочь. Угол Линдлея оказался в двух шагах.


Где-то затопали, и он проснулся, но сразу теснее сжался в комок, потому что звук был похож на шаги великана, идущего с Жолибожа на Мокотов. Перед тем как снова впасть в сон, он еще успел подумать, что жизнь ему снится совершенно беспорядочно, как будто в ней не было никакого смысла. Теперь почему-то привиделся его первый «дипломат» за четыреста пятьдесят злотых. Черный и твердый, из пластика с алюминиевым бортиком. Все тогда такие носили, и в трамвае, когда в давке «дипломаты» ударялись друг о друга, стоял стук. Но сейчас он был не в трамвае, а на лестничной клетке в доме повышенной этажности в Гоцлаве.[57] Он шел вниз медленно, словно боялся. Остановился перед очередной дверью, потом перед другой и так до самого первого этажа. Следующий дом. Он ждет, когда у лифта не останется никого, и лишь тогда нажимает кнопку. Едет на самый верхний этаж, давая себе зарок, что будет звонить лишь в те двери, где в номерах есть счастливые числа – тройки и семерки. Серые стены пахнут свежей краской. Он повторяет про себя пятнадцать заученных слов и репетирует улыбку: «Здравствуйте, мы оказываем услуги по отделке помещений, здравствуйте, мы оказываем…»

Спустился этажом ниже, произнес про себя: «Крибле, крабле, буме» – и пошел к дверям, за которыми слышалась какая-то возня. Они распахнулись почти мгновенно, и он оказался в прихожей, в окружении детворы, которая глазела на него, как на Деда Мороза. Потом вышла женщина в халате и спросила, что ему надо. Тогда он снова завел свою песню про облицовку и обивку, а она смотрела так, словно ждала чего-то еще, не понимая, о чем речь.

Он вспомнил про наглядность, оперся спиной о стену и раскрыл на коленях «дипломат»:

– Посмотрите, это образцы. Мы можем выложить стены панелями из ясеня, сосны, дуба, а для дверей предлагаем обивку цвета бордо, беж или коричневого.

Дети вставали на цыпочки, чтобы увидеть эти чудеса. Кто-то схватился за край «дипломата», и досочки, фрагменты обвязки, квитанции и все остальное полетело на пол. Дети бросились на все эти сокровища, каждый схватил что-нибудь, а женщина все стояла неподвижно и улыбалась, словно извиняясь.

– Верните пану все его вещи, – произнесла она наконец. – Я найду во что вам поиграть. – И обращаясь уже к нему: – Спасибо, но мы здесь только снимаем квартиру. Если вы подождете минутку, то я отыщу для вас телефон владельца. Может, он захочет. Облицовка не помешала бы. Малыши пачкают стены.

В этот день никому ничего впарить не удалось. Он не умел всовывать ногу в дверной проем, чтобы успеть сказать больше чем пару слов. Под конец язык у него заплетался и он предлагал бордовые панели вместо дубовых. Короче, в тот день он ничего не смог продать. И на следующий тоже. Он шел в другие дома. Поднимался и спускался вниз. Встречал мужиков в комбинезонах. Они обивали двери и выкладывали деревянными панелями прихожие.

Несколько раз, увидев тех, кто ему открыл, он говорил:

– Извините, я ошибся.

Прошло четыре дня, результатов ноль. Болели ноги. Он думал о «дипломате» и потраченных на него деньгах. В пятницу у него кончились чистые рубашки, и пришлось надеть ту же, что в понедельник. Было жарко, и он то и дело останавливался передохнуть. Два дома в Витолине[58] – там он уже отстрелялся; он перешел Гроховскую и уселся в сквере около улицы Главного Штаба. Выкурил две сигареты и решил, что, если и сегодня ничего не получится, надо с этим кончать. Вернулся к многоэтажкам.

Его окликнул невысокий щуплый тип:

– Ты занимаешься обивкой дверей?

– Да. То есть я собираю заказы.

– Самое оно. Идем. Покажу, что мне надо.

Они вошли в подъезд, а типчик все болтал без умолку:

– У меня для тебя не совсем обычная халтура – дверь в подвал. Там у меня бизнес, а соседям мешает. Слышь, надо сначала поролон положить, а потом что-нибудь сверху, чтобы вид был, а дверь нестандартная, нужно замеры сделать. У тебя рулетка есть? Да ладно, у меня своя.

Они уже стояли на лестнице, там было темно. Тип сказал, что пойдет вперед и зажжет свет. Тут Павел почувствовал, что его куда-то тащат. Он пробовал упираться, но тех было двое. Его втолкнули куда-то в темноту и тесноту. Дали пару раз, но не слишком сильно, и предупредили, что если он еще раз появится на их территории, то получит по полной программе. Потом вырвали у него из рук «дипломат» и он услышал, как им колотят о стену или пол. Скоро все стихло, нигде никакого движения. Павел нашел входную дверь, но та была заперта. Наткнулся на разбитый «дипломат». Через час он принялся кричать, и кто-то привел дворника. Он взял свой растрескавшийся чемоданчик и потом в парке внимательно, осторожно осмотрел его, но с ним ничего уже нельзя было сделать. И сейчас, во сне, он ясно увидел цифры тысяча девятьсот восемьдесят пять. Они горели над городом подобно неоновым огням, как начало отсчета нового времени, как важная дата, но zusamen [59] грош цена всему этому, да и всему остальному, – такие мысли бродили у него в голове между сном и явью, и он постарался поскорее нырнуть обратно в сон, словно надеясь где-нибудь там, на самом дне, найти то, из-за чего все началось.


– Ты не говорил, что нужно без газа, – сказал Пакер.

– Все тебе скажи, – ответил Болек.

– А что я, дух святой? Откуда мне было знать? Ты сказал, чтобы я по дороге купил какой-нибудь воды. Чтоб запивать, хорошо брать с пузырьками. Всегда такую покупали. Откуда мне было знать?

– Да? Я должен был тебе по телефону сказать? – съязвил Болек.

– Какая разница, хоть и по телефону.

– Это не телефонный разговор, – сказал Болек.

– А, – сказал Пакер.

Они препирались почти шепотом, стоя недалеко от Новогрудской в темном дворе, правда, кое-где в окнах еще горел свет.

– Ну как? – спросил Пакер.

– Щиплет немного. Чертов газ, – сказал Болек.

– В другой раз буду знать, Болька.

Двор-то был темный, но Болек был виден издалека, поскольку на нем не было ни брюк, ни даже трусов, вот он и белел во мраке ночи. Он подмывался водой из бутылки. Пакер стоял рядом, поводя носом.

– Подсыпала мне что-то, как пить дать. Вот приду, я ей… – шептал Болек.

– Болька, ну а мне тоже подсыпала? И себе? Мы ведь из одной кастрюли ели, ведь так? Ты просто обожрался.

– Я еще ни разу в жизни не обжирался, – сказал Болек, с опаской втягивая носом воздух.

– Ничто не длится вечно, – философски заключил Пакер.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Да ничего такого. Но, может, ты бы немного притормозил с едой, Болька? Ведь мы уже не молоденькие.

– Вот сейчас я должен притормозить? Сейчас, когда я могу купить себе все, что захочу? Забыл, как раньше было? Хлеб с сыром да молоко. А сейчас…

– Не в еде счастье.

– Это точно. Почему это я должен себе отказывать, если мне нравится?

Болек швырнул пустую бутылку, и Пакер подал ему другую. Болек снова стал подмываться – спереди и сзади, выгибаясь при этом то в одну, то в другую сторону, как танцор. Наконец, решив, что уже хватит, смелее втянул воздух и сказал:

– Наверное, хватит.

– Ну, не знаю, – сказал Пакер. – Вроде как еще маленько шибает.

– Вода еще есть? – спросил Болек.

– Нет. Я взял две бутылки.

– А три, блин, ты уже не мог! – высоким голосом выкрикнул Болек.

– Болька, что ты все время наезжаешь. Звонишь среди ночи, напускаешь туману, и то, и се ему привези, я несусь как на пожар, думаю, стряслось не знаю что, а он мало того что всего лишь обосрался, да еще и с претензиями…

– Пакер! Я тебе сейчас кое-что скажу, – завопил Болек, но закончить не успел, потому что у них над головой на первом этаже зажегся свет и в открытом окне выросла фигура мужчины.

– Если не заткнетесь, то я звоню в полицию. И вон отсюда, пидоры! Сию минуту!

Болек, не говоря ни слова, стал одеваться в принесенные Пакером вещи. Натянул трусы, потом брюки, прыгая на одной ноге. И Пакер пританцовывал на месте, – он не любил, когда в его присутствии произносили слово «полиция».


Она, конечно, могла побежать за ними, за Яцеком, за жирным и Белобрысым. Ведь у нее было чистое, благородное сердце, чуждое страха. Но она поколебалась всего мгновение, и толпа разделила их. Люди поднимались по лестнице. Те уже смылись. Беата спустилась вниз, следом за ними, но быстро почувствовала, что идет все медленнее и медленнее и наконец не может идти совсем. Пришлось вернуться. Она совсем выбилась из сил. Черные буквы на табло сложились в слово «Закопане». Все вокруг занимались своими делами, словно не было ни ее крика, ни облавы, которую те устроили здесь, – будто все это просто привиделось. Она подумала, что так сходят на нет все события. Исчерпают себя и обрываются, не оставив следа, а мир тут же снова срастается в этом месте. Беата еще раз потрогала зубные щетки в кармане. На глаза навернулись слезы. Она было снова хотела сойти вниз, ей показалось, что внизу темнее и окружающие ничего не заметят. Но там в воздухе висел тот же серо-желтый свет, что и везде. Мимо прошел военный патруль. У патрульных были серьезные детские лица. Они тоже ни о чем не догадывались. Одиночество обступало ее со всех сторон, и оно не имело конца. Прозрачные двери открывались и закрывались, подмешивая в темноту ночи вокзальный свет. На остановке она задрала голову, чтобы проверить, в каком месте «Марриотт» расплывается в небе.


«Да какое мне дело», – подумал Яцек. По Аллеям как ни в чем не бывало ехали машины. «Вот хрен, тоже мне бизнес, ничего нельзя продать, чтобы тут же к тебе кто-нибудь не прицепился». В узком проезде на другой стороне улицы загрохотал поезд.

– Ну, про каникулы скорее всего можно забыть, – сказал он вслух. – Нет правды в жизни.

Вокзал с правой стороны притягивал своим обманчивым светом. Подумалось, что нужно туда вернуться и тогда все закончится раз и навсегда. Он вспомнил, что кудрявый один раз дошел с ним почти до самого дома.

«И черт меня дернул, на хрен надо было». Он и это вспомнит, если его как следует попросят. Мир стал слишком тесен. Знакомишься с кем-нибудь и не знаешь, чем это кончится. Когда-то было лучше. А может, и не захочет вспомнить. Как повернется.

«Знакомство со мной ему теперь не на руку. Или захочет. Как повернется». От остановки отъехал седьмой. Посыпались искры. Улица осветилась так, словно вот-вот вспыхнет. Яцек пересек Аллеи и пошел по Желязной. Старые дома поглощали свет, но что делать с ним дальше, не знали, и по окнам сновали лишь слабые блики, словно люди сидели при неверном пламени свечек или керосинок. Наверное, боялись, что город наконец потребует вернуть ему этот старый пещерный квартал, заставит всех покинуть эти дома и тогда их обитатели выйдут на свет и ослепнут. Яцек дошел до Злотой и свернул направо. Яна Павла была пуста. Он разбежался, перепрыгнул через заборчик и оказался на Эмилии. Во Дворце не светилось ни одно окно.

«Пупок мироздания, просто заеб…сь, – подумал Яцек. – Внизу пара сторожей, и в кустах живой души нет, потому что сегодня слишком холодно». Но это место было не хуже любого другого, поэтому он перебежал мостовую и пошел между деревьями. Ночные автобусы, ревя дизелями, отправлялись в первый рейс. Он обернулся посмотреть, как они ползут в сторону Аллей, чтобы потом разъехаться на все четыре стороны, – казалось, автобусы вышли в город после какой-то катастрофы или эпидемии, потому что на улицах и мостах не было ни души, а сбившиеся в кучу пассажиры смахивали на узников или беглецов, которые неслись на отдаленные скалы Натолина, Вавжишева, Таргувка и Кабатов.[60] Шестьсот первый, шестьсот второй, шестьсот пятый. «Три шестерки – вот вам и дьявол, – засмеялся он про себя. – Или восемнадцать, то есть совершеннолетие, избирательные права и право покупать алкоголь. Как все классно совпадает, стоит человеку оставить свои мысли в покое. Одна подходит к другой без всяких склеек». Окружающий мир со свистом проносился сквозь его мозг, не возбуждая, однако, никаких надежд, никаких воспоминаний. Мысли не выходили за рамки текущей минуты и были полностью адекватны тому, что регистрировали органы чувств. Ему казалось, что вещи замкнуты в себе, они, как телевизионная передача, кончаются ничем – ряд картин, и ничего больше. И он отбросил идею посидеть на лавочке в темноте и покурить, потому что это означало бы перерыв в программе или «просим нас извинить за помехи в эфире». Яцек свернул влево, срезая угол, чтобы как можно скорее выйти на Свентокшискую. Там было все, чем можно подпитать сознание: отблески огней на кузовах машин, множество вещей в витринах и бесконечное количество деталей, наполняющих мозг, долго бывший на голодном пайке. Больше, больше, чтобы чем-то занять этот причудливый электролиз, вбросить что-нибудь в эту сверхъестественную химию, лишь бы они не сосредоточились сами на себе, ибо тогда уже не будет ничего – только прямая, как горизонт, линия осциллографа, horror vacui [61] и благодарим вас, достаточно. Его обогнала уборочная машина, словно мимо пролетела со смертельным шелестом туча насекомых. В огнях перекрестка ее оранжевая спина заблестела, как от пота, и погасла, когда она въехала в глубокую пропасть Свентокшиской. Яцек подождал на светофоре, перешел на другую сторону и двинулся к кольцевой развязке. Справа волной текла ночь, разбиваясь о серебристые стены универмагов. Ее единственный длинный рукав терялся, тая, в глубине Злотой, в огнях Нового Свята.

«Когда улица называлась Киевского, то манекены здесь выглядели не так сексуально». Он попытался схватиться за эту ниточку, ведущую в прошлое, но она тут же порвалась, и он снова оказался один на ярко освещенном длинном отрезке прямой. Полая одежда исполняла свою пантомиму для богатых. Кольцевая развязка напоминала опустевший шатер цирка. Он спустился под землю и, увидев телефоны, вспомнил, что должен позвонить Беате, сказать ей, предостеречь, но подумал, что у него нет ни карты, ни жетона, и успокоился.


– У меня тоже когда-то была собака, но она убежала, – сказал Белобрысый.

– Тоже мне, собака, если она от хозяина убегает, – пожал плечами Болек, потягивая из стакана.

– Это бывает, – сказал Пакер. – У нас была кошка и тоже гуляла неизвестно где. Приходила, когда ей вздумается, а потом совсем пропала.

– Кошки все паскуды, – перебил Белобрысый.

– Кошка – это вам не собака, – сказал Болек. – Она не привязывается к человеку.

– Кто его знает, – задумался Пакер. – У нас был один кот, так ему вообще даже шевелиться было лень. Валялся целыми днями и вставал только, чтобы натрескаться.

– Вот именно. У них душа потемки, – сказал Белобрысый.

– Зловредные твари.

– А у собак не потемки? Сам говорил, что ушла от тебя, – возмутился Пакер.

Они сидели в пустом «Хучи-кучи», который уже закрылся, и каждый пил не то, что другой. Болек пиво, Пакер водку, а Белобрысый ром с колой, потому что был за рулем и Болек сказал ему, чтоб не особенно. За стойкой Цапля перетирал рюмки и стаканы. В бильярдной было темно. Пакер одергивал свой васильковый пиджак. Кожан Болека висел на спинке кресла. Белобрысый тоже снял свой вместе с толстовкой и сидел, то и дело посматривая на свои бицепсы.

– Мой Шейх от меня ни на шаг, – сказал Болек. – А когда я ухожу, он лежит и не ест, не пьет, все в окно выглядывает, хоть ни хрена ему не видно, маловат для этого.

– Не такой он уж маленький, – заметил Пакер.

– Для собаки он большой, – согласился Болек, – но для выглядывания в окно – маленький.

Было почти два часа ночи, причудливые облака сигаретного дыма висели над их головами. Болек курил «Мальборо», Белобрысый «Кэмэл», а Пакер то те, то другие. Цапля все перетирал стаканы, потому что с абстрактной категорией времени можно управиться лишь с помощью чего-то конкретного. Когда вся посуда уже блестела, он вынес ее в подсобку и поставил под кран с водой. Взглянул на себя в зеркало, висевшее над раковиной, и подумал: «Вот так я буду выглядеть лет через десять, если доживу».

Братки за столиком примолкли, уставившись в окно. Через узкие щели жалюзи ночь казалась размытой, как плохая картинка в телевизоре.

– Может, девочек позовем, а, шеф? – спросил наконец Белобрысый.

– Не, – сказал Болек, – завтра дело есть.

– Тогда пусть Цапля пустит музыку, что ли, – сидим тут, будто у нас горе какое. Не беспокойся, шеф, все будет о'кей. Я все сделаю.

– Ладно. Пусть заводит. Но что-нибудь спокойное, – согласился Болек.

– Тут есть одна песня, класс. О матери и моторе, – обрадовался Белобрысый. Он позвал бармена.

Цапля вышел из-за бус со стаканом в руке.

– Эту, новую, Цапля. Где о моторе.

Цапля кивнул и стал рыться в дисках. Наконец нашел, поставил и нажал на кнопку.

– Как они называются? – крикнул Белобрысый.

– «Светляки», – ответил Цапля.

Какое-то время они слушали музыку, а Пакер даже пытался притоптывать в такт ногой.

Болек допил пиво, поиграл стаканом, наконец поставил его и сказал:

– Я не больно-то просекаю, в чем там фишка.

– Да уж не «Бони-М», – поддакнул Пакер.

– Точно. Лучше отвези нас. Наутро работенка есть, – подвел итоги Болек.

Они вышли в темноту. Снизу от Вислы дул холодный ветер, совершенно без запаха, а сигналы автомобилей перекликались где-то вдали, в остекленевшем воздухе, словно одинокие души, осужденные на вечные муки.


Сейчас он снова был в Берлине. Ехал в метро, считал остановки, сжимая в кармане билет. Иногда он ловил на себе чей-то взгляд, но поскольку дело было уже после объединения, он утешал себя мыслью, что его можно принять за дедерона.[62] Все свое он нес с собой, в болоньевой сумке с надписью «USA», купленной на базаре в Варшаве. Над ним простирался город, который он ненавидел и которого жаждал. Он кожей чувствовал его огромное подножие над собой. Здесь была не работа, а говно. Три дня запары, в пыли, среди щебня, где только кран с холодной водой, поэтому он знал, что от него воняет, несмотря на взятый из дома дезодорант «Варс». Он сюда приехал к одному мужику, тот явно не ожидал, что он заявится. Месяц назад они глубокой ночью на Торговой обнимались, как братья, и клялись в вечной дружбе. И вот он здесь, с тремястами марками в застегнутом на пуговицу и булавку кармане. Едет и считает остановки. На Оскар-Хелене-Хайм вошли двое черных. Он не осмелился поднять глаза и сидел уставившись на их новые белые «найки». Его мокасины потрескались и были серыми от пыли. На одном оторвалась бахрома. Он машинально спрятал ногу под сиденье. Болела натертая ладонь. Тильплац, Далем-Дорф, а в карманах крошки табака и задубевший носовой платок. Вообще-то он мог бы ездить так бесконечно. Нормально. Сидишь, не дергаешься. Не надо протискиваться сквозь толпу у вокзала, не надо объяснять на пальцах, какой тебе дать бутерброд, не надо сидеть и цедить пиво, чтобы хватило подольше. Да, здесь нормально. Никакой суеты, никакой ругани, а праздное воображение занимают приземистые, мужиковатые немки, примеряющие золотую бижутерию и черное белье в бездонных пропастях огромных магазинов на Кудаме. Будто он наблюдает за ними сквозь стеклянные панели, а нагие женщины его не замечают, он для них невидим. Их мертвенные тела не имеют человеческого запаха и отражают свет, словно лакированные. Они расхаживают по этажам стеклянных башен, примеряют пальто и пояса для чулок, бросают их и идут дальше, в другие секции, к следующим вешалкам и полкам в поисках туфель, ремешков, духов, перчаток, колец, и тоже их бросают, бродя уже по щиколотки в раскиданных вещах, до которых они едва успели дотронуться, а магазинные интерьеры – это бескрайняя зеркальная анфилада, лабиринт – то ли рай, то ли вечность, – и Павел тоже хочет туда попасть, но в стеклянных стенах нет ни щелки, ни трещинки, ни дверной ручки, они абсолютно гладкие. А женщин все прибывает, новые проникают туда прямо с улицы, просто перетекают сквозь стекло и, попав внутрь, сразу скидывают с себя свои старые вещи, и на блестящих плитках пола растут горы благоухающей одежды, а он по-прежнему никак не может войти.


В темно-синих сумерках мигали зеленые и белые огни. Как лампочки на елке. Из глубины Краковской потянуло холодом, и она почувствовала на лице острые иголки. Швы между тротуарными плитками уже тронуло белым – ветер наметал туда ледяную крупу, и получался геометрический узор. Грохот переместился вправо, спустился ниже, задрожала земля. Руки в карманах уже закоченели. Наконец огоньки пропали и грохот стих. Самолет приземлился. Однажды она видела в кино, как выглядит взлетная полоса ночью. Та была похожа на черную воду. Сигнальные огни отражались от поверхности бетона, и казалось, машина пробьет эту черную гладь и будет падать до самого земного ядра, но все закончилось благополучно.

Она уже успокоилась. Ей необходимо было убежать от всего и позволить событиям подступать медленно, чтобы они успели остыть и сделаться прозрачными. Она присматривалась к ним, и страх переставал биться в ее теле. В конце он совсем замер, застряв холодным комком в горле. Водитель сказал ей, что это последний автобус и что возвращаться ей придется уже ночным. Трамваи тоже уже ушли в парк. Она прошлась немного вперед, чтобы услышать звук собственных шагов. Вокруг не было ни души. Автомобили объезжали бетонный островок. Одни только трогались в путь, другие возвращались. Она нащупала что-то за подкладкой куртки. Нашла дырку и вытащила свою старую зажигалку с леопардовым узором. Язычок пламени появился и погас.

«Газ, наверное, вышел», – подумала она. Подошла к урне. Нашла длинный окурок с белым фильтром. Согрела зажигалку в ладони, и это помогло. У дыма был ментоловый привкус. Мимо проехал какой-то длинный автомобиль. Оттуда летел гудящий ритмичный бас, хотя все окна были закрыты. Зарево, поднимавшееся над центром города, было таким ярким, что невозможно было заметить, где кончается небо и переходит в городской, земной воздух. Время от времени где-то над Мокотовом выныривала луна. Она была почти правильной круглой формы и белая, как ртуть. Облака закрывали ее, но она все равно проглядывала сквозь них, словно холодный слепой зрачок, который не мог оторвать от нее невидящего взгляда. Снова послышался гул.

«Те, наверху, счастливые, как ангелы, – подумала она. – Они сидят в мягких креслах, красивые девушки подают им разноцветные напитки, а город внизу похож на звездное небо или хрустальный дворец; оттуда красная точка ее сигареты совершенно не видна, потому что на всем свете не найдется огонька меньше». Она снова увидела мерцающие зеленые и белые огни. Они двигались сюда с юга, из самой глубины тьмы.

«Там Закопане, – подумала она и в ту же секунду почувствовала во рту привкус тлеющего фильтра. – Там Закопане, но этот летит откуда-то издалека, из теплых стран». Она не представляла, как они расположены на карте, ей виделись только пальмы, солнце и голубая вода. Она бросила окурок. Гул стал снижаться, потом упал, накрыв ее, и она ощутила, что это все-таки тоже какая-то защита. Когда на трамвайном круге появился первый ночной трамвай, холодный комок в горле начал таять.


Что-то стало портиться в этом механизме. Рассыпаться, рваться. Все чаще там зияли пустоты, как обрыв киноленты, когда экран вдруг начинает светиться ярким белым светом, а публика принимается. свистеть и топать. Появились какие-то незнакомые люди, что-то им было от него надо. Они смахивали на телевизионные головы, читающие новости, только обращались они почему-то прямо к нему. Берлин пропал. Все прошлое исчезло, его место заняло бессмысленное настоящее. Он ничего не узнавал. Так бывает всегда, когда сознание, устав от самого себя, хочет вырваться на свободу. Что-то его напугало, вдруг перехватило дыхание, и он открыл глаза. Пошарил рукой вокруг себя и опрокинул бутылку с водой.

– Ich entschuldige, – сказал он по-немецки, чтобы проверить, сон это или явь. Слова вышли из него без сопротивления. – Zug nach Braunschweig, – сказал он снова. – Совсем крыша поехала. Осталось по-русски заговорить, – произнес он вслух по-польски. Нащупал бутылку, отхлебнул воды и прошептал: – Danke. – Игра ему понравилась. – Autobahn, Strasse, bitte. – И он зашелся от смеха, насколько хватило дыхания. – Hande hoch, schnella, schnella. – Он не мог остановиться, и надтреснутые слова вылетали вместе с остатками воздуха, наконец он почувствовал, что его прошиб горячий пот, и тогда он замолчал, но тут же, набрав в грудь побольше воздуха, снова начал свою литанию: – Ручонки, ручонки, Ганс, – едва сдерживаясь, чтобы дико не загоготать, но даже его придушенное хихиканье эхом отзывалось в темноте.

Силы покинули его. Немного согревшись, он снова впал в дремоту, будто и не просыпался. Ему снилась Зося в какой-то квартире, в которой он никогда раньше не был. Она шла через длинную, бесконечную вереницу комнат. А он не отставал от нее ни на шаг. Он не преследовал ее, просто это была такая игра, потому что девушка то и дело оглядывалась, словно проверяя, поспевает он за ней или нет. Вокруг был образцовый порядок. Застеленные постели, чистые столы, расставленные стулья, вазы на этажерках, тяжелые занавеси на окнах, и непонятно, день за окном или ночь. Свет шел неизвестно откуда, – он не заметил по дороге ни одной люстры или лампы. И было совершенно тихо. На Зосе были туфли на высоком каблуке. Он знал, что она ведет его, пытается указать ему путь, отвести в безопасное место в глубине лабиринта, где его никто не найдет. Диваны, пуфики, кушетки и стенки, заполненные безликими вещами. Иногда он приближался к ней на расстояние вытянутой руки, но эта близость оказывалась растяжимой и обманчивой. Он видел выпуклости ее ягодиц под тканью короткого платьица и открытую шею с отчетливой линией позвоночника. Она распахивала все новые двери, а он не мог схватиться ни за одну дверную ручку, не мог дотронуться ни до одного предмета, они ускользали, или до них невозможно было дотянуться. Он доверял ей и любил ее бесконечно. Чувствовал, как на глаза наворачиваются слезы. Под легкой тканью ее светлого платья обозначалась линия лопаток. Он побежал. Она ускорила шаг и тоже побежала – легко, плавно, и ее волосы развевались, словно от ветра. Он ощутил абсолютное счастье, ведь если они бегут, значит, он же в конце догонит, и она хочет этого так же, как он, только сначала ей надо привести его в безопасное место. Справа и слева блестели лаком мебельные стенки цвета махагон. На кожаных диванах громоздились красные с золотом подушки. Зеркала в резных рамах удваивали пространство. Черные телевизоры стояли на серебристых столиках возле стен, оклеенных обоями, свечи в затейливых подсвечниках были погашены. Зося толкнула двухстворчатые двери, и они оказались в огромной кухне. Металлической и прохладной. Поверхности, покрытые полированным металлом, излучали космический свет роскоши и желания. Пол был теплый. Он чувствовал это так же отчетливо, как растущее возбуждение. Никаких других дверей, кроме тех, в которые они вошли, там не было, и он понял, что это конец гонке. Зося стояла к нему спиной, опершись руками о большую кухонную мойку. В памяти мелькнула сцена из какой-то порнухи, но он знал, что это другое, что с этого момента все будет не так, как раньше, и он не должен думать о таких вещах. Он подошел и обнял ее. И ощутил сладкую дрожь. Опустился на колени и обхватил ее бедра. Она стала поворачиваться к нему. И тогда он заметил, что она одета уже не в платье, что ее воздушный наряд куда-то пропал и превратился в фиолетовый спортивный костюм. Над Павлом, расставив ноги, навис Белобрысый. Павел попытался отодвинуться, но Белобрысый схватил его за волосы и притянул к себе.


Свет ослепил его совершенно. Белый, яркий, он вспыхивал и гас снова. Павел подался назад и почувствовал спиной стену. Вот снова зажегся. Он поднял руку, застясь.

Огонь погас, и он услышал тихий женский голос:

– Я думала, это Яцек. Я думала, что это он. Кто-то стонал, и я подумала, что это он.

Беата спрятала зажигалку в карман и села на корточки возле Павла. Снова стало совершенно темно.

– Я думала, что это он. Дома его нет. Я стучала, там никого. Я уж думала, с ним что-то случилось, что это он, прячется.

– Это ты? – спросил Павел.

– Да, это я, – ответила девушка.

– Где он? – снова спросил Павел. – Я тоже стучал, а потом сел здесь ждать.

– Ты кричал во сне. Тебе кошмар снился.

– Где он?

– Ему пришлось убежать, – сказала Беата. – Я видела, как за ним гнались.

– На Центральном, – сказал Павел не задумываясь.

– Откуда ты знаешь?

– Я не знаю. Так просто пришло в голову. – Он подтянул колени к груди и обхватил их руками. Девушку он не видел. Лишь чувствовал теплое дыхание на своем лице. – Я не знаю, – повторил он еще раз. – Я просто угадал.

Она пошевелилась в темноте. Задела его рукой – за колено, куртку, точно что-то искала, – и наконец схватила его за руку:

– Скажи, ты должен сказать, должен…

Он выдернул руку и снова попытался отдвинуться.

– Если за ним гнались вчера, то могли и сегодня, – сказал он в конце концов – лишь затем, чтобы она от него отвязалась. Во рту был противный вкус. Он отвернулся и сплюнул в темноту.

Послышался шлепок. Эхо повторило этот звук.

– Кто за ним гнался?

– Откуда я знаю кто? Слушай, я пришел сюда вчера. Я его вообще не знаю. Когда-то мы были знакомы, но это было давно, не знаю я, ничего не знаю. Сижу тут и жду, когда он появится, у него номер телефона, который мне нужен. Да еще не на бумаге, а в голове, понимаешь? Я тоже хочу, чтобы Яцек нашелся, потому что это важный телефон. Яцек мне тоже нужен живой и здоровый, по крайней мере чтобы еще память не отшибло. Я тут оказался совершенно случайно. Я ему никто. Мне некуда было пойти. Что-то у него не складывается, какие-то дела, но они меня не касаются. – Он выпалил это шепотом и мог бы и дальше так говорить без остановки, но почувствовал, что девушка ослабила руку, и замолчал.

– Я боюсь, – сказала Беата.

– Все боятся. Я тоже боюсь.

– Я боюсь за него.

– Ничего с ним не случится, – ответил Павел. – С ним никогда ничего не случается. Всегда сухим выходит из воды. Вроде все ему по фиг, а глядишь, опять выкрутился.

– Мы должны были уехать.

– Всегда надо мной насмехался, когда я пытался дело делать.

– Мы уже были бы далеко. Я купила зубные щетки. Смотри.

Она пошевелилась, и он почувствовал движение холодного воздуха.

– Желтые, – закончила она.

– Когда вы должны были ехать? – спросил Павел.

– Сегодня вечером. Я никогда не видела гор. Он сказал, что ему только надо кое-что уладить и все. Пошел куда-то, а потом я видела, как он убегает.

– Б…дь, смылся бы с моим телефоном, – пробормотал Павел.

– Он сказал, что сейчас вернется и принесет денег. У нас было только два миллиона. Этого как бы мало. Так он сказал. Но ведь билет покупать не обязательно, да? Ну максимум составили бы на нас протокол. Как в трамвае. Меня уже столько раз записывали.

На этот раз он пошевелился. Она услышала шелест одежды и шуршание целлофана.

– Мне тоже дай, – сказала она и протянула руку.

Их руки искали друг друга в темноте, будто изображая игру в прятки в театре пантомимы. Наконец он схватил ее за запястье, придержал и вложил сигарету в пальцы. Они были сухие и теплые.

– Ты когда-нибудь был в Закопане? – спросила Беата.

– Да.

– Горы красивые?

– Не знаю. Мы приезжали вечером, загружали товар и сразу назад.

– Какой товар?

– Кожа, дубленки. Потом мода прошла и ездить перестали.

– И ни разу гор не видел?

– Нет. Один раз мы приезжали днем, но был туман.

Огоньки сигарет плавно чиркали в темноте, оставляя красный след. Ни единого звука, ниоткуда. Слышно, как дым выходит изо рта. Слышно, как бьется сердце. Они были совершенно одни. Город притаился внизу. Над кольцевой развязкой поднималось медное зарево. Тела лежащих в постелях людей приобретали красный оттенок, словно их и правда вылепили из глины и затем обожгли на огне. Тихо урчали холодильники, на часах совершенно беззвучно высвечивались цифры – часы и минуты. Термостаты чутко реагировали на температуру воздуха. Где-то в промзонах, в допотопных холодильных камерах попеременно то конденсировался, то испарялся фреон. Электрический ток бежал по проводам, поддерживая жизнедеятельность города. Девушки в бюро заказов клевали носом. В бетонных тоннелях падал уровень сточных вод, их течение замедлялось, а кое-где вообще сходило на нет. Беата раздавила окурок и сказала:

– Мне надо идти.

– Куда?

– Домой. Он может позвонить.

– Как хочешь, – ответил Павел.

Он услышал, как внизу стукнула дверь, и снова наступила тишина.


Разное снилось людям в ту ночь. Сны снятся всем. И плохим и хорошим. Пакер заснул на заднем сиденье, и снилось ему, что он часовых дел мастер. Будто сидит он себе в тепле, в мягком кресле, а люди несут и несут ему свои часы. Светит лампа, а на большом столе лежат сотни ходаков. Одни тикают, другие только показывают цифры, а есть и такие, в которых стрелки крутятся благодаря кварцевым сердечкам. Пакер берет те, что тикают, подносит к уху и блаженно вслушивается в этот тихий звук. Потом рассматривает ремешки и браслеты. Откручивает или поддевает чем-нибудь крышки корпусов, чтобы проверить, нет ли внутри пыли, и посмотреть на маленькие красные камушки. Эти, нынешние, модели не такие интересные, и он отодвигает их в сторону, кладет отдельно, и хотя некоторые из них стоят немерено, Пакер проявляет к ним полное пренебрежение. Вот в механических нет никакого жульничества. А от электронных не знаешь чего и ждать. Если механические встали, то ясно, что с ними что-то случилось. А если встали электронные, то такое чувство, что навеки, будто умерли. Бывает, в механизм «атлантика» только дунешь, а он уже заводит свое «тик-так», уже разгоняется и чирикает, как крохотная серебристая птичка. Даже «пилоты», «востоки» и «ракеты» обладают своим звуком, а эти «касио» – скука смертная, всего лишь дозированное поступление электронов, обычное для природного мира дело, – ничего интересного. Вот что снилось Пакеру. Он сидел в черных нарукавниках, белой рубашке и время от времени брал лупу, чтобы поглубже заглянуть в брюшко часов. Рядом стояла непочатая бутылка «Королевского» и лежала целая пачка «Каро».


Белобрысый и Болек не спали. Белобрысый вел машину, а Болек сидел уставившись в пустоту Лазенковской. Въезжали на мост. Справа темнел Торвар.[63] Болек думал об Ирине, сравнивая ее с Силь. Если их поставить рядом, они прямо как мать и дочь. На самом деле это тоже смахивало на сон, потому что одна плавно превращалась в другую помимо его воли. Он ехал к Силь, но, если по правде, ему хотелось к Ирине. Мужчине нужно, чтобы женщина его понимала. А что могла понять Силь? Ничего. Он пытался вспомнить себя в шестнадцать лет, но ничего, кроме разных происшествий, в голову не приходило. Такой же дурочкой была и Силь, а ему хотелось, чтобы кто-нибудь, хоть раз в жизни, понял его без слов. Кроме того, Ирина была значительно крупнее. Серебряные круги от фонарей были похожи на ее серьги, а ночь – на черный лифчик, который он заметил в вырезе ее платья. А Силь – просто воробей, даже схватить не за что. Силь и Ирина. Ирина и Силь, повторял он, и от этого повторения «а» куда-то задевалось и вышло Ирин. Как красиво, подумал Болек. И решил: в следующий раз, когда они увидятся, он обязательно так ее назовет.


А Белобрысый никогда и не просыпался, хотя и смотрел на все, как правило, открытыми глазами. Жизнь принимала какие попало формы, – о чем тут думать. Делай так и так, и выйдет то и это. Во сне задумываться нечего, точно так же, как ото сна невозможно увильнуть. Люди и вещи существуют лишь постольку-поскольку. Вещи даже надежнее, потому что меняются они медленнее, чем люди, которым то одно подавай, то другое. Он знал чего хочет и брал это без всяких комплексов.

Проезжая над Парижской, он хлопнул ладонями по баранке и сказал:

– Не волнуйся, шеф. Мы его достанем.

– Я не волнуюсь. Так, задумался, – сказал Болек.


А Зосе снился Панкратий. Во сне он был большим, больше собаки, размером почти со льва. Они рыскали по темным закоулкам уверенным, пружинистым шагом. Зося чувствовала себя с ним сильной, проворной, освободившейся от ненужных мыслей. По-настоящему это он ее вел. Рукой она касалась шерсти у него на загривке. Под кожей перекатывались твердые мускулы. Мокрый асфальт блестел, а дома вокруг становились все ниже. Света в окнах не было, припаркованные автомобили были старые и убогие. Зося никогда здесь не была, да и не пошла бы она никогда сюда одна, но сейчас ее взгляд пронизывал темноту насквозь. Она была вся в черном. Но это тоже был не сон, а лишь игра Зосиного воображения – потому что она лежала с открытыми глазами. Панкратий спал, свернувшись в клубок на подушке. Окна были занавешены, и везде горел свет.


Пейзаж за окном был освещен, как большая сцена. Бесконечный мир, простиравшийся снаружи, казалось, был заключен в голубую коробочку. Утро пятницы, значит, как всегда, с Охоты на Прагу, с Жолибожа на Мокотов и обратно тянутся вереницы автомобилей, а в голову лезут какие-то геометрические мысли. Плоскости домов заходят одна на другую, а обе вместе – на плоскость неба. Свет с востока разбивается о прямые линии крыш. Внизу лежит тень. Лужи еще стянуты льдом, лед отражает свет, тот падает на стекла, те множеством блестящих плоскостей тоже отражают его и преумножают эти отражения до бесконечности, и одно из них попадает в зрачки его глаз. То, что он видит, – это только сумма или производная от бесчисленного множества рефлексов – такая мысль принесла ему удовлетворение. Стой себе и ладно – раз все равно не знаешь алгоритма извлечения смысла из миллиона случайностей. Кольцевая развязка отражалась в его мозгу, как в выпуклом зеркале. Он представлял, как картины стекают вниз по полированной сферической поверхности и исчезают, но вид за окном – это как вечность, ему не будет конца. Единственное, что ему мешало точно интерпретировать действительность, – то, что за этим лазурным краем невозможно было ничего углядеть. Тут он прервал свои размышления, и вещи вновь заняли свои привычные места. Это было нетрудно, потому что мысли у него вообще-то уже закончились, как кинолента. Если раньше они тянулись вереницей разнообразных картин, то теперь в голове с легким шелестом прокручивалась совершенно прозрачная лента.

– Ну вспомнил наконец? – услышал он голос за спиной, но не обернулся, потому что не хотелось возвращаться туда, где было темно, тесно и чересчур сложно.

– Даже полотенца, б…дь, у тебя нет. – Павел расчесывал пальцами мокрые волосы. – Ни лампочки, б…дь, ни туалетной бумаги, память и то отшибло. Мне нужен этот номер, слышь, ты?

Он двинулся в сторону Яцека, но неподвижность его фигуры действовала отрезвляюще. Павел остался стоять посреди комнаты, глядя на свои мокрые руки. Потом очнулся и опять закричал:

– Номер! Хорош выстебываться! Говорил, запомню. Так давай вспоминай, нечего тут торчать, как х…, у окна этого долбанного и целый час туда пялиться, будто там чего увидел. – Павел пнул стул и застыл на месте, поразившись тому, что сделал.

Яцек не пошевелился, лишь медленно сказал:

– Если ты не прекратишь, то я не вспомню. Мне нужно сосредоточиться.

– Ты уже целый час сосредотачиваешься. Да ты двинутый. Сразу видно, что с задвигами.

– Позвони туда еще раз.

– Я не могу. Он сказал, чтобы я больше не звонил, чтобы я исчез, что только один раз и все.

– И что? Слушаться его будешь? Иди и позвони.

– Вспоминай давай.

– Я пытаюсь. Не выходит…

– Вспомнить ты не можешь и впустить меня ночью тоже не можешь…

– Да, я не мог.

– Потому что тебе, б…дь, страшно было! Так боялся, что обосрался! – Он снова двинулся на Яцека. Руки у него уже высохли, и он сжал их в кулаки.

– Не ори на меня. Иди лучше отсюда, если орать сюда пришел.

– Куда я пойду? Мне телефон нужен. Сидишь здесь в говне.

– Ни в каком я не в говне. – Яцек повысил голос.

– В говне. Придут и грохнут тебя. Найдут, не волнуйся, потому что ты дурак, такой же дурак, как я, еще хуже, и поэтому придут и вытащат тебя отсюда, и вот тогда-то ты и обосрешься реально, не боись, они стучаться не будут, просто войдут вместе с дверью, и все, и тебе останется только в окно выскочить, но сначала ты часами будешь стоять у двери и слушать. Как я. И тогда ты начнешь ходить и просить, чтоб кто-то подсказал тебе телефон или чтоб тебя впустили, но хрен, никто тебя не пустит, такую рвань никуда не пускают, и ты будешь стоять у этой двери и слушать…

Яцек повернулся с какой-то неестественной быстротой и вцепился рукой ему в лицо. А другой бил наотмашь. Они пролетели через комнату, перевернули стол и покатились по полу. Полка закачалась, и на сплетенные тела посыпались книги. Приятели дрались посреди этой разрухи, среди руин, на развалинах. Теперь они перестали махать руками и то пытались душить друг друга, то щипались, но оба были настолько ослаблены, что хватались только за одежду, смешно дрыгая ногами в поисках опоры, правда, порой это смахивало на предсмертную агонию. Они катались по черепкам разбитой посуды, упавшей со стола, по этой свалке, все под ними хрустело, брякало, крошилось на еще более мелкие кусочки и скользило по остаткам супа, разлившегося по полу. Время от времени они, выбившись из сил, просто лежали рядом или один на другом, тяжело дыша, и тут же снова бросались в бессмысленную схватку, вовсе не смертельную, вызванную не ненавистью, а безнадежностью, как пьяная любовь или истерика. Потом они встали на колени, снова схватились и снова упали, но уже заторможенно, как на замедленной кинопленке, потому что даже тяжесть собственных тел была для них чрезмерна. Они барахтались, карабкаясь друг на друга, словно там, ближе к полу, им не хватало воздуха и они хотели выбраться на поверхность, – пока наконец не почувствовали, что на самом деле ищут лишь, на что бы опереться. В квартире раздался стук. Оба замерли, обнявшись и задержав дыхание, и стали вслушиваться. Но это всего лишь кто-то снизу колотил в потолок. Они отодвинулись друг от друга на полу, дыша как псы. Потом Яцек отполз в угол, повернулся спиной и сжался в комок.

Павел попробовал встать. Попытался подняться на руках – раз, другой, – бесполезно. Лучше было оставаться на месте, вслушиваясь во внезапно наступившую тишину. За стенами шла жизнь. Из носа текла кровь. Красная струйка на верхней губе постепенно застывала. Он хотел достать ее языком, но крови было кот наплакал.

«Даже подраться не можем, – подумал Павел. – Некому научить было. Только принеси, да унеси, да подмети, дураком и вырастешь. Теперь уже поздно». Он сунул руку в карман брюк, чтобы нащупать что-нибудь привычное, но ничего, кроме мелких денег, там не было. Он достал их и стал пересчитывать. Павел любил так делать в свободную минуту. Разглаживал, складывал и раскладывал банкноты. Это помогало легче переносить одиночество. Он покосился на Яцека, потом быстро пересчитал деньги, сложив по порядку номиналов. Согнул пополам и спрятал в карман. Он уже успокоился. Дыхание выровнялось, мускулы перестали дрожать. Встал, подошел к Яцеку и сел рядом на корточки. Тот лежал не шевелясь, без единого звука.

– Ну ладно, не придуривайся, – сказал Павел таким будничным тоном, каким только смог. Потом повторил, но ответа не дождался. Хлопнул Яцека по плечу, и тоже ничего, поэтому потряс слегка, потом сильнее, и тело Яцека стало поворачиваться. Медленно, тяжело и безжизненно, пока наконец не легло на спину и растянулось, раскинув руки.

– Он спит, – сказал Павел.

И правда, тот спал. Яцек храпел. Лежал пластом навзничь и храпел. Рукав пиджака был порван. Из прорехи что-то вылезало, это очень шло к его храпу. Он лежал как пустая брошенная оболочка, в которую входит холодный воздух и такой же выходит. Часы в городе показывали семь. На небе ни облачка. Земля плавала в голубизне, как желток в белке. Матери подходили к кроватям, чтобы разбудить детей. События цеплялись одно за другое, чтобы придать всему этому какой-то смысл. Люди сидели в своих машинах. Слушали утренние новости. Некоторые просматривали газеты на светофоре. Все совпадало. И тут и там происходило примерно одно и то же. Пятнадцать программ, десять газет, никаких сюрпризов, все одно к одному, висит над землей, смешивается с воздухом и растворяется в нем, как водка в грейпфрутовом соке. Экспрессы отправляются во все концы страны. Скорые после ночной гонки вкатываются на Центральный. Ни убавить ни прибавить. Ветра нет. Флаги на бензозаправках повисли. Денек обещал быть погожим.


– Бомбончик что-то не в духе, бедненький, – сказала Силь и перекатилась обратно на свое нагретое место. – Ни так, ни сяк, никак, а ведь сейчас самое время для Бомбончика.

– Я не выспался, – сказал Болек.

– Не мог пораньше прийти? А шуму-то! Я уж думала, с тобой стряслось неизвестно что.

– Что со мной может случиться, – буркнул Болек.

– Откуда я знаю. Ты ведь ничего не говоришь. Я понимаю, ты очень занят, у тебя важные дела, но ведь мог бы хоть что-нибудь рассказать.

– Э-э, там, – сказал Болек и повернулся спиной.

Силь взяла уголок одеяла и прижалась к нему щекой.

– И не покупаешь мне уже ничего. Когда мы только познакомились, ты говорил, что будешь мне все покупать.

– А не покупал?

– Покупал. Но давно. Я не могу все время ходить в одном и том же.

– Да ведь ты никуда не ходишь, – ответил Болек с удивлением в голосе.

– Вот именно. Ты никуда меня не берешь. Я должна тут сидеть, только убери да приготовь.

– С готовкой-то у тебя в последнее время не очень…

– Что не очень?

– У Пакера вчера живот болел.

– Он брал добавку и ничего не говорил.

– Он не сразу у него заболел. Потом.

– Это из-за добавок. Не каждый может столько, сколько ты, Бомбончик. – Силь перестала прижиматься к одеялу, перевернулась на бок и попыталась обнять Болека. Она казалась куклой на фоне его огромной белой туши. – Ты ведь сам знаешь. Куда такому цыпленку до тебя. В тебя бы пять таких добавок влезло, и ничего. – Она передвинула ладонь ниже и замурлыкала: – Бомбончик, я такие сапоги видела…

Болек оперся на локоть и настороженно спросил:

– Где это ты видела?

– По телевизору, глупыш. Где я могла видеть.

Он успокоился и снова лег, перевернувшись на спину.

– Ну и какие?

Силь оживилась:

– Такие, знаешь, такие… ну понимаешь, красивые, черные, с такими тут… – Она сбросила одеяло и задрала ногу, чтобы было нагляднее.

Болек смотрел на нее вполоборота, следя за ее быстрыми, точными движениями.

– А здесь у них так…

В этот момент солнечный свет начал медленно заливать комнату. Золотистый луч проник в щель между шторами и пал на их тела как магический туман. Свет подавал им знак, но они, как все загубленные души, были сосредоточены исключительно на себе, поскольку думали по простоте душевной, что прекрасное существует только для них. Бледная кожа Силь приобрела медовый оттенок, и Болек протянул руку. В центре квартиры образовался солнечный водоворот. Пылинки поднимались вверх и разлетались дрожащим мерцающим веером. Свет затопил их со всех сторон. Пятно света двигалось по комнате, а вслед за ним и острый край мрака, который скользнул, как бритва, по обнаженной груди Силь, и сразу все стало как прежде.

– Ну ладно, – сказал Болек, – что-нибудь придумаем.

Силь, хлопнув в ладоши, села на постели, потом вскочила на выпирающий живот Болека, шлепнувшись о него голым задом, и обняла его коленями:

– Ох, Бомбончик. Ты можешь быть супер! А когда придумаем?

– Может, сегодня? – раздумывал Болек. – Посмотрим.

– Сегодня, сегодня! – вскричала Силь. – Пойдем и найдем.

Она начала мять и формовать Болека худыми ляжками, но не услышала довольного урчания, с которого всегда все начиналось. Болек лежал уставившись в потолок, с которого к нему спускалась Ирина. Она была одета в золотистые туфли на шпильке и черный лифчик. В ушах колыхались тяжелые серьги. Телесная оболочка, наполненная сжатым воздухом, в пупке – блестящий камень, и Болек знал, что он настоящий, такой же, как сама Ирина, которая была воплощением настоящей женственности, а никакой ее не имитацией. Ирина манила его к себе, зависая над ним на небольшой высоте, где-то под латунной люстрой. Он смотрел на нее снизу, и запах французских духов тек вниз, как шелк, накрывая ему лицо. Болек зажмурился и вздохнул. В душе Силь пробудилась надежда. Он схватил ее за шкирку, как котенка, и перенес на другое место. Теперь к аромату духов подмешался запах жареной рыбы с картошкой. Болек открыл глаза. Ирина успела сделать сальто, и теперь он видел ее сзади. Она ритмично раскачивалась вправо и влево, дразня его. Он стал мотать головой в том же самом ритме, но коварная тут же выкинула финт – взяла и исчезла. Болеку вспомнился анекдот о двух матросах в борделе, но теперь он показался ему совсем не смешным. Он попытался сосредоточиться, направить свои мысли в нужное русло и подчинить себе этот образ. А Ирина уже раздобыла где-то одежду и сидела теперь в своем платье с люрексом, закинув ногу на ногу, и совершенно не обращала на него внимания. Его это злило. Он привык, что люди в общем-то его слушаются.

Болек закинул руку за голову и буркнул:

– Ну хватит, принеси мне сигареты. – А про себя добавил: «Куплю тебе эти сапоги и до свидания. Не стану я жить с женщиной, к которой больше ничего не чувствую. Да какая ты женщина. На ошибках учатся».

Когда Силь вернулась, он взял у нее зажженную сигарету и, глубоко затянувшись, выпустил дым в потолок, но там больше ничего не появлялось. Он затянулся еще глубже, но поперхнулся так сильно, что вскочил и сел на постели.

– Бедный Бомбончик, – сказала Силь.

– Иди в кухню, сделай завтрак, накорми Шейха, разбуди Пакера и скажи ему, чтобы шел сюда.

Она молча пошла к дверям, не зная, что отправляется в обратный путь. Постучалась к Пакеру, подождала, когда тот отзовется, и, приоткрыв дверь, сказала ему, что Болек его ждет. Так же, ни о чем не догадываясь, включила кофеварку и стала изучать содержимое холодильника, который всегда поражал ее своими размерами, – стоишь перед ним, как перед дверью в другую комнату. Она делала то же, что и каждое утро, но лабиринт времени и пространства уже застыл. В четырех километрах отсюда, в грязном дворе, стояла лавка. Сейчас на ней никого не было. На стене дома кто-то черным спреем написал ее имя и еще что-то. Надпись была слегка затерта. Она работала над этим всю ночь. Откуда ей было знать, что спрей окажется долговечнее памяти. Потом она привыкла. Они сидели там все вместе до поздней ночи, пили вино. Когда оно кончалось, становилось скучно и никто не знал, что делать дальше. Занимались, конечно, кое-чем, а темнота это скрывала, да так надежно, что на следующую ночь можно было начинать все сначала. Вот эта-то лавка и ждала ее вместе с глухой стеной дома и остальными стенами, где были окна, а в них отсвечивали лица взрослых, в том числе ее отца, который никогда не спускался вниз, а только сидел и ждал, когда она придет сама. Тогда он начинал кричать, как все старые мужчины, которым не хватает ни сил, ни денег и которые не умеют плакать, потому что никто их этому не учил. Вот этот-то двор и ждал ее, вместе с окнами, в которых торчали тетки в бигуди и мужики в майках. Там все осталось, как было. И помойка, и рама, где выбивали половики, и утрамбованная земля на пятачке под этой рамой. Силь насыпала псу корма и сменила в миске воду. Он даже не взглянул на нее. Люди делали так же. Она привыкла. Однажды она вышла во двор и увидела кошку. Та висела на железной раме для половиков, а пацаны стреляли в нее из пневматического пистолета. Силь не знала, что делать, постояла, потом подошла ближе. Хотела что-то сказать, но вспомнила слова, написанные черным спреем. Кошка шевелилась. Передними лапами она пыталась достать до задних, за которые была привязана. Она делала это медленно, с несуетливой обстоятельностью, словно чувствуя, что вокруг стоят зрители. В первую минуту Силь не поняла, что творится. Она не заметила резинки и подумала, что это какое-то чудо. В прямоугольной раме, сваренной из железных труб, вращался зверюшечий ангел с бурой шерсткой. Только когда раздался очередной выстрел и она услышала сдавленный хлопок, а кошка дернулась, совсем как человек, она поняла, что это такая забава. Ее позвали и сунули в руку тяжелый пистолет. Она нажала на курок, дробь загрохотала о помойный бак, и все засмеялись. Зарядили еще раз, кто-то держал ее руку, помогая прицелиться. Силь хотела закрыть глаза, но не могла. Все восторженно закричали. Она стала подхихикивать и просить еще, но надо было, чтоб хватило на всех. О ней забыли, а она все хихикала и никак не могла успокоиться. Ей казалось, что хихиканье берется откуда-то снаружи, попадает во внутренности, проходит сквозь них и опять через рот вырывается наружу. Она отошла к песочнице, чтобы успокоиться, и ее туда вырвало. Никто не заметил. Даже те, что глазели в окна. Теперь ей придется туда вернуться. Все уже готово к встрече.


Значит, утро, уже восемь часов. Тени стали короче. Подул легкий восточный ветер. Холодный, но туч ему не разогнать. Серый «форд фиеста» едет по Рондо Стажинского и поворачивает в сторону Таргувка. Женщина в жакете пепельного цвета бросает взгляд в зеркало заднего вида, проверяя, в порядке ли макияж. Обгоняет сто семьдесят шестой и делает поворот на улицу 11 Ноября. На соседнем сиденье лежат солнечные очки и сумочка, в ней сигареты «Davidoff light» и зажигалка. Женщина колесит по городу, сегодня она решила изменить мужу и пока оттягивает этот момент. Наверное, затем, чтобы лучше его запомнить.

К Барбозе[64] подъезжает желтая малолитражка с подвязанной выхлопной трубой. Паркуется на тротуаре. Из нее выходит паренек с волосами, стянутыми сзади в «хвост». Захлопывает дверцу. Ищет что-то во внутреннем кармане куртки, бросает быстрый взгляд по сторонам и входит в ворота школы. У входа его ждет другой парень, стриженный под ноль, в такой же куртке. Они стоят рядом и разговаривают, не сводя глаз с улицы. Их закрывает белый фургончик с надписью «Rowohlt Gmbh Berlin» на проржавевшем кузове. Он движется на малой скорости, и когда проезжает, лысого уже нет, а тот, первый, как раз садится в свою машину и сразу врубает магнитолу. Тут же срывается с места и на Сталинградской нагоняет фургончик. С Гданьского моста хорошо видны высотки в центре. Старик на заднем сиденье «опеля вектра» почти не узнает домов. Он спрашивает молодого, который ведет машину, но сын не балует отца ответом и лишь пожимает плечами. Сейчас они свернут на Окоповую, доедут до Вольской и спустя полчаса понесутся сломя голову в сторону Познани, чтобы уладить сложное семейное дело, связанное с наследством. После Кутно в них врежется грузовик, и сын в последний миг жизни успеет подумать, что никогда не был добр к отцу и теперь уже никогда не сможет сказать ему, как сильно его любил. Отец выживет, но весь остаток жизни будет для него отравлен тоской и смутным чувством вины.


На Профессорской просыпается женщина и, лежа в постели с закрытыми глазами, перебирает в уме все французские имена и названия, которые может вспомнить. Сначала фамилии кинорежиссеров, потом актеров, потом писателей, потом модельеров, потом названия духов и марок белья. Когда перечень кончается, она начинает сначала, желая убедиться, что ничего не пропустила, и слово «Pikardia», которое она выучила вчера, врезалось в память так же прочно, как «cinema verité» и «Булонский лес». Потом встает и на цыпочках идет к холодильнику.

В восемь десять на пустую Бялостоцкую из подворотни выходит Белобрысый. Он нажимает на кнопку, и автомобиль отвечает радостным писком. Нажимает еще раз, и машина послушно мигает. Белобрысый проходит мимо автобусов и сворачивает вправо, к перронам. У ларька с колбасками трое пацанов распивают бутылку, пуская по кругу пластиковый стаканчик. Они приветствуют Белобрысого и приглашают принять участие, но тот отделывается лишь кивком головы. Покупает в киоске сигареты про запас и выходит на перрон. Как раз в это время открываются двери желто-голубой электрички из Тлушча, и оттуда вываливается толпа пассажиров. Белобрысый останавливается и стоит – руки в карманах, ноги на ширине плеч. Он выше всего этого стада. Оно расступается перед ним и срастается сразу за его спиной. Белобрысый смотрит на приезжих, на их дешевый прикид, на обувку поддельных марок, фальшивое золото, портфели из кожзама, часы из Гонконга, на этих девушек в туфлях на стоптанных каблуках, парней в куртках из искусственной кожи с полиэтиленовыми пакетами в руках, на «Популярные», которые они прикуривают от спичек, на их крашеные челки – и ждет, пока пройдет последний, затем поворачивается и смотрит им в спину – вот они, ссутулившись, чешут к подземному переходу, к трамваям и автобусам, – только плюнуть вслед и растереть. Он возвращается тем же путем – пацаны уже прикончили бутылку, и один из них подходит, нерешительно пытаясь заговорить, но Белобрысый лишь вынимает горсть мелочи из кармана и говорит: «На и вали». Среди монет затесался брелок, но он не стал класть его обратно и шел крутя брелок на пальце, пока не увидел свою «ауди».


– Вначале было семьдесят шесть, – сказал Яцек. Он дошел до окна, сделал поворот и направился обратно к двери. – В сумме тринадцать. Тринадцать приносит несчастье. Должно как-то получше начинаться.

– А дальше? – спросил Павел. – Если следующие прибавить, вот уже и не будет тринадцать.

– Вот именно, что дальше? Дальше не очень. Последнюю помню. Это шесть или девять. Предпоследнюю я, наверное, тоже вспомню…

– Откуда ты можешь знать, что ты вспомнишь, а что нет. Человек или помнит, или не помнит. – Павел снова стоял с мокрыми руками. Он махал ими, словно хотел плавно взлететь.

– Если бы я еще немного поспал, может, и вспомнил бы.

– Семьдесят шесть, на конце тоже шесть или девять. А в середине?

– Что-то непонятное. Может, четыре или пять? Но точно не ноль. Ноль бы я запомнил. На ноль у меня нюх. У ноля внутри пустота. Понимаешь? Ничего нет. Вокруг идет линия, почти правильная окружность, а внутри пусто. Такой окружностью можно все обвести, запросто. Помнишь, как мы играли в амебу?

– Помню.

– Вот видишь. Если бы ты меньше шустрил, то и так бы все потом сумел обвести кольцом.

– Ты свихнулся, – сказал Павел. Руки у него высохли, и он принялся рыться в карманах. Нащупал пачку и вынул сигарету.

– И мне дай, – сказал Яцек.

– У меня кончаются, – ответил Павел.

– А с чего бы это они, интересно, не должны кончаться. – Яцек взял одну и закурил, продолжая ходить из угла в угол. – Но у ноля нет конца, он замкнут в кольцо, так?

Павел чувствовал, как мир отстраняется от него, отодвигается от стула, на котором он сидит, и от этой квартиры и превращается в отдаленное самодостаточное пространство, а они так и будут тут торчать, пока их жизнь не исчерпает себя сама.

– Она ждет твоего звонка, – сказал он, чтобы как-то связать рвущиеся нитки времени.

– Где ждет?

– Дома. Сказала, пойдет домой, потому что ты можешь туда позвонить.

Яцек хотел остановиться. На долю секунды его стопа зависла над полом, потом снова опустилась, и ритм движения восстановился.

– Ладно. Позвоню.

– Номер, надеюсь, не забыл? – Издевка в голосе прозвучала совершенно беспомощно.

– Он простой. В сумме дает десять. Если разделить на три, вначале будет три единицы. Один и один…

Павел встал со стула, пытаясь загородить Яцеку дорогу.

Яцек, прижавшись к стене, увернулся и исчез на кухне, а потом закричал оттуда:

– Что такое! Я всего лишь считаю. Ты считаешь деньги, я числа. Каждому свое.

В темноте что-то полетело на пол и разбилось.

– Не вижу никакого противоречия, – продолжал Яцек, и что-то снова упало. Что-то металлическое. – Если бы ты хоть иногда думал о чистых числах, а не только о денежных номиналах, то сейчас бы не торчал тут, как х…, и не ждал у моря погоды.

На этот раз что-то рассыпалось по полу. Тихий дробный звук постепенно замер.

– Если бы ты время от времени расслаблялся, ложился спать, не зная, что сделаешь завтра, если бы ты вообще послал это завтра к чертовой матери, то твое сегодня не было бы таким дерьмовым. – Яцек появился в проеме двери. Его лицо холодно и мертво белело в темноте.

Павел посторонился, чтобы дать ему пройти, но тот не двинулся с места, а только добавил:

– Ладно. Попробую еще раз. Пойдем к какому-нибудь телефону. Я увижу диск, цифры на нем, и вспомню. Память у меня зрительная, сечешь?

Он пошел в комнату и поднял с пола пиджак. Увидел дыру на рукаве и зашвырнул его в угол. Оглянулся в поисках чего-нибудь другого, но выбирать было не из чего, он наклонился и взял брошенный пиджак.

– Заодно и ей позвоню, – сказал Яцек.

Они еще замешкались ненадолго, хлопая себя по карманам, будто там у них лежало прямо неизвестно что. Павел поднял руку к воротнику и в таком положении замер. Стук был ровный, спокойный и не слишком громкий. Три раза – стук, стук, стук. Перерыв и снова. Они стояли, считая удары и чувствуя, как воздух вокруг остывает.


Они оставили ее и вышли. Она услышала, как задребезжало дверное стекло. С улицы доносился однообразный шум. Из памяти еще не стерлись лица, мелькнувшие перед глазами десять минут назад. Какая-то женщина с длинными, почти белыми волосами. Она держала под мышкой сумку, и от нее пахло духами. Слишком сильно, подумала она тогда. Женщина не должна так пахнуть, потому что мужчины начинают вынюхивать след, как звери. Да. Сумка у блондинки была красная, кожаная, с золотым замком. Ей все еще помнился тот аромат. Это было последнее воспоминание, и она пыталась сохранить его, как вкус растаявшего леденца на языке. Она лежала на животе, уткнувшись лицом в покрывало из искусственного меха. Трамвай зазвенел так близко, словно задел боком стену дома. Хотелось крикнуть, но вместо этого она смогла лишь глубоко вдохнуть, как в пугающем полузабытье. Она знала, что трамвай едет далеко внизу, но тишина и неподвижность комнаты скрадывали расстояние, и все оказывалось рядом: движение автомобилей, люди, дети, идущие к третьему уроку, рыжий спаниель в ошейнике из серебряных бляшек. Когда Белобрысый ударил ее первый раз, она отлетела, укрыв лицо в ладонях. Его движение было легким, почти дружеским. Он вошел в комнату, улыбнулся и сказал: «Привет, как дела», и через мгновение она почувствовала боль, не сразу поняв, что от удара. Она смотрела на него через сложенные ладони, как ребенок подглядывает за развлечениями взрослых через дверную щель. Увидела только спину в джинсовой рубашке. Он вкладывал кассету в магнитофон. Зазвучала музыка.

Обернувшись, он произнес:

– Я всего лишь хочу узнать, где он живет.

– Кто?

Он улыбнулся, наклонив голову набок, словно прислушиваясь к какому-то далекому приятному звуку. На этот раз он ударил сильнее. Очнулась она на тахте. Боль вошла в ее тело так глубоко, что она перестала ее замечать и не чувствовала ничего, кроме ужаса.

– Я сейчас выйду, – сказал он. – Вернусь через пять минут, и тебе придется ему позвонить.

– У него нет телефона, – прошептала она.

– Это неважно.

Он включил музыку. Девушка в черном открыла перед ним дверь, но лежащая на кровати уже этого не видела. До нее донеслось только дребезжание стекла. Она стала считать секунды, но те бежали так быстро, что она не успевала шевелить губами. Поэтому она решила сосредоточиться на каких-нибудь конкретных вещах: запахе духов и рыжей собаке. Она надеялась, что поток этих вещей подхватит ее и унесет обратно в глубь дня.

«Никто ни разу в жизни меня не ударил, – думала она. – По-настоящему никто». Пощечины матери были непреднамеренными, так, от бессилия. Лицо потом горело, да и всё. Белобрысый ударил ее как мужчину, промелькнуло у нее в голове, и страх снова заглушил боль. Она лихорадочно пыталась зацепиться памятью за какое-нибудь событие, первое попавшееся, но все, что приходило на ум, отдавало никчемностью и пылью. Она забыла, что можно плакать, и при этой мысли едва не захихикала. В животе отозвалась тупая боль. Ей вспомнился Скарышевский парк и лучницы в белых костюмах. Когда они натягивали тетиву, их тела становились легкими и, казалось, парили над землей. Стрела отрывалась и летела, и тогда их ноги в белых туфлях снова опускались на зеленую траву. Она начала потихоньку подтягивать к себе колени, чтобы занять как можно меньше места. И почувствовала, как над ней дрогнул воздух.

– Ты лучше скажи ему, – услышала она где-то над собой. – Скажи ему, и ничего не будет. Не будь дурой.

Она повернула голову. Сверху на нее смотрела девушка. В руке у нее дымилась сигарета.

– Ты зачем меня звала? Зачем сказала мне сюда прийти?

– Знаешь, что бы он со мной сделал…

– Тебе бы ничего не сделал, Люська.

– Ты его не знаешь.

– Зато тебя знаю хорошо. Это он сказал тебе сейчас сюда прийти, так?

– Какая разница. Скажи ему. Не будь идиоткой. – Девица присела на корточки около тахты и вложила в рот Беаты сигарету.

Беата затянулась, выдохнула дым и взяла сигарету из Люськиных пальцев.

– Что он со мной сделает? – спросила Беата.

– Он неплохой парень, только упертый. – Люська тихо засмеялась.

Сигарета незаметно догорела, Беата поискала взглядом пепельницу. Люська взяла у нее окурок. Где-то далеко раздался гудок локомотива. Беата почувствовала, что у нее кружится голова. Потолок дрогнул и поехал вниз.

– Мне нехорошо.

– Не бойся, – ответила Люська. – Скажешь ему, и бояться нечего.

– Из-за сигареты, не от страха, – пробормотала Беата, сворачиваясь в клубок.


Пакер потягивал носом. Запах «Фаренгейта» наполнял такси, Пакер готов был вдыхать его без конца, но восприятие постепенно притуплялось. Чтобы утешиться, он сунул руку в карман брюк и ощупал бумажник со стопочкой банкнот внутри. На ногах он чувствовал свежие, прямо из целлофана, носки Болека. Он даже солнечные очки захватил на дорогу. Сейчас они небрежно торчали из нагрудного кармана василькового пиджака. На пальце у Пакера поблескивала печатка с товарным знаком «мерседеса».

– Поехали по Понятовскому,[65] – сказал он водителю.

– Говорили по Лазенковскому, – ответил таксист, бросив быстрый взгляд на Пакера.

– По Лазенковскому я вчера ехал. Не люблю два раза по одному месту.

Свернули на Гренадеров. Нагревшаяся на солнце обивка источала изысканный запах. Вытянув ноги, Пакер смотрел на мир за окном. Над бурым Гроховом простиралось голубое небо. Они проскочили на Штатов почти уже на красный. На Вятрачной белели высокие башни, похожие на колоссальное пуэбло.[66] Он читал названия улиц и удивлялся: кто их придумывает? Вот, к примеру, такая улица Цыранечки. В голову лез один только Юзеф Цыранкевич с лысым, как колено, черепом. Он хотел спросить водилу, может, он помнит эту Цыранечку, но тому на вид было не больше тридцати, поэтому с историей пришлось завязать. На Вашингтона было почти пусто. Из центра города исходил золотистый свет.

«Прямо заграница – что значит погода хорошая», – думал Пакер. Справа начинался Скарышевский парк. Среди голых деревьев резвились собаки. Такси подъезжало к Зеленецкой.

Пакер хлопнул себя по колену и сказал:

– А может, проехаться через Прагу? По Домбровскому?

– Можем и по Грота, – пожал плечами шофер. – Или через Новы Двур. Я с утра полный залил.

Силь наклонилась вперед и сказала:

– Зачем через Прагу? Ведь это крюк.

– Ну и что. Магазины и так еще все закрыты. Неплохо иногда и прокатиться, ведь так?

– Вообще-то да, – сказала она, снова откидываясь на спинку сиденья.

На серебристой зеркальной поверхности Каменка[67] отражался «Ведель».[68] Над тесно стоящими домами поднимались белые столбы пара. Сквозь стекло проникал запах шоколада и «птичьего молока». Навстречу ехала поливальная машина. Черный асфальт блестел, и Силь снова подумала про сапоги, которые ждали ее где-то в городе, на какой-то магазинной полке, может даже на витрине, за хрустальным стеклом, среди больших крашеных яиц, зайчиков и курочек. Она представляла себе, как входит внутрь, а элегантно одетый продавец ставит перед ней коробку, выстеленную папиросной бумагой, и достает из нее черное, позвякивающее серебряными пряжками чудо, она берет его в руки и идет примерять перед низким широким зеркалом. Потом выходит, вся в волнении, и ищет где бы побыстрее незаметно сбросить старые, и уже в новых выходит из ворот или откуда там. Высокий, чистый звук каблуков по тротуару заставляет мужчин оглянуться, и она уже не она, а совсем иная женщина. Короче, они должны быть там, в лабиринте центральной части города, в его бездонных сезамах, полных неброского шика, среди тысяч роскошных тайн, которые в состоянии день за днем изменить человеку всю жизнь, ибо их количество не ограничено, и каждый раз, когда тебе в глаза заглянет скука утра, тоска дня и безнадежность позднего вечера, ты можешь с их помощью возрождаться вновь и вновь.

На мосту над Торговой стоял серо-зеленый поезд. Люди в купе распихивали по полкам свои вещи. Несколько человек всматривались в перспективу Гроховской. Над крышами старых домов вырастал лес телевизионных антенн. Десятки, сотни, тысячи черных стволов издали казались непроходимыми зарослями. Силь были видны лица пассажиров, но это не вызывало в ней никаких чувств, никакой тоски.

«Но старые я не выброшу, – думала она. – Не такие уж они старые, если честно».

Они притормозили у перехода. По зебре шла платиновая блондинка с длинными волосами. В руках у нее была красная сумка. Силь успела разглядеть ее красные туфли. На каблуках были золотые накладки. С Киевской ехал тринадцатый. Задержался на остановке. Трое малолеток стрельнули хабариками. Вошли в задние двери и встали там на площадке.


Чутким становится тело, когда его переполняет страх. Они лежали, неподвижно распластавшись на полу, чтобы не дрогнул воздух, не мелькнула в глазке тень. Этажом ниже кто-то клал сахар в чай. Они слышали шелест насыпаемого песка, мягкий отзвук, с которым кристаллики преодолевали поверхностное натяжение жидкости, и звяканье ложечки о стекло. Чай, должно быть, уже остыл, потому что его прихлебывали без остановки, – звук слышался непрерывно, пока стакан не опустел и наконец не стукнулся о блюдце. Больше его не трогали. В приюте на Палюхе лаяли собаки. Они кидались на сетчатые перегородки боксов, их лай смешивался с лязгом стальной проволоки. На Эмилии,[69] в костеле Святой Варвары, была полная тишина, и они улавливали ее так же, как и все остальные звуки города, слившиеся воедино, – шум входил в квартиру и наполнял ее собой, вытесняя воздух. Было душно, и они боялись вдохнуть. Тот, с чаем, встал со стула и сделал три шага в направлении окна. До них донесся мужской голос, который произнес: «Но их потенциальные противники и жертвы не имеют ни малейшего шанса, поскольку не могут развивать большую скорость и не обладают развитым хищническим инстинктом. Борьба за территорию или за выживание всегда кончается для них смертью или, в лучшем случае, увечьем». Голос умолк, и раздалось пение. Человек на нижнем этаже перешел на кухню, и сквозь слова песни было слышно, как он открывает холодильник, что-то вынимает, ставит, и вот уже на сковороде зашипело сало, и хрустнули скорлупки разбиваемых яиц. Этот тип, должно быть, весил немало, потому что стены и пол дрожали при каждом его шаге. На ногах у него были шлепанцы. Они издавали такой плоский шлепок. Пение оборвалось, его сменил монолог на немецком языке. Стул снова заскрипел, значит, он сел. Вилка звякнула по фарфору. С улицы донесся звонок трамвая. Двумя этажами ниже шумела вода в бачке унитаза и кричали дети. Раздалась музыкальная заставка «Cartoon Network», и они сразу умолкли. Сосед снизу, наверное, все съел, потому что вилка звякнула последний раз и все. Потом он рыгнул и длинно, протяжно пернул.

– Кто там живет? – Павел беззвучно артикулировал губами, тыча указательным пальцем в пол.

Яцек покачал головой, и оба снова замерли, уставившись на дверь, из-за которой доносились сотни звуков, – так же как из-за стен, потолка, из города и его предместий: гудение металлургического завода, свист пара на теплоэлектростанции, рев истребителей на Окенче, лязг буферов в депо, возносящийся до небес, – все, смешавшееся в неопределенный гул.

Павел пошевелился, подтянул к себе ноги и хотел встать на четвереньки. Яцек схватил его за холку и прижал к полу. Тот покорно распластался на линолеуме.

– Долго еще? – спросил он беззвучно. Услышал, как захрапел тот, снизу.

Оба задышали свободнее. За дверями что-то пошевелилось, задело за дверь и затихло. Темное стеклышко глазка мертво блестело. Яцек ослабил хватку. Павел медленно перевернулся на спину и лег, разбросав руки по сторонам. Всем телом он чувствовал, как дом вибрирует в такт радио-, теле– и электрическим волнам, пылесосам, миксерам, холодильникам, стиральным машинам, как он колышется вместе с пламенем конфорок, а тепло поднимается вдоль стен, обволакивает его уставшее тело и растворяется в нем, так что остается одно мокрое место, пятно невидимой бесполезной энергии, которое, испаряясь, возносится на небо и бесследно тает там. Яцек пошевелился. Медленно, делая почти неуловимые движения, пополз в прихожую, дыханием поднимая с пола облачка пыли. Добрался до двери. Он был похож на больную, не настоящую ящерицу. Приложив ухо к порожку, Яцек замер, прислушиваясь. Сорок четыре телевизионных канала несли утешение зрителям города, но им с Павлом ждать было нечего. Для них были только тишина, отголоски жизни и застывшее время, как кровь в жилах мертвеца. Павел смотрел в потолок, там тоже что-то происходило. Крошки штукатурки сыпались ему на лицо. Яцек обернулся к нему, приложив палец к губам. Стук их сердец наполнил квартиру.


Болек встал наконец с постели. Подождал, пока за Пакером и Силь закроется дверь, поворочался с боку на бок, заснул, проснулся, зевнул и спустил ноги на ковер. Почесал под мышкой, с удовольствием разглядывая обстановку вокруг. Он переводил взгляд с одной вещи на другую, и ему было приятно. Разве поймаешь такой кайф, если дома есть кто-то посторонний. Вообще-то ему нравилось общество, но, когда люди прикасались к его собственности, его это напрягало. От одного их прикосновения всего как бы слегка убывало. А сейчас, в тишине, в одиночестве, всего как бы прибывало. Он встал, подошел голый к окну и раздвинул занавески. На вид из окна ему было наплевать, но поскольку это был вид из его окна, он уделил ему немного внимания. Нашел свои кожаные шлепанцы и пошел в глубь квартиры. Не торопясь. Так, чтобы ничего не ускользнуло от хозяйского глаза: искусственные цветы в пластмассовых горшках, картины в затейливых рамах, пурпурные табуреты, сабля на стене (кто-то ему подарил, он уже не помнил кто), латунный вентилятор в форме букета лилий на потолке, золотистые дверные ручки, изображающие львиные лапы, овальное зеркало с бра в виде тюльпана, гладкие и тисненые обои, ночники из красного стекла около белых лохматых диванов, черные тумбочки с круглыми медными ручками, где в ящиках лежали старые спортивные еженедельники, порножурналы и расчески, шкафы, набитые костюмами, комоды с остальным добром, подоконники из мрамора на заказ, гипсовые розетки на потолке и отделанные под мрамор карнизы над камином – там, где чеканка с березовой поляной и лампочка плюс комплект посеребренных каминных принадлежностей, – голубые часы в стиле рококо с семью мелодиями на выбор – тремя веселыми, тремя грустными и одной – happy birthday to you; электронный календарь на фотоэлементах, начинающий говорить женским голосом по-английски всякий раз, как кто-то проходил мимо, вращающееся кресло с кучей только что постиранных носков, свернутых в клубки, компьютер и монитор, к которому Болек потерял всякий интерес, пять раз подряд проиграв в «Экстерминатора»; никелированная машинка для завязывания галстука, машинка для завязывания шнурков и чистки ботинок, велосипед для поддержания формы, массажер, репродукция Фрагонара[70] и пепельница в виде коринфской колонны. Наконец он оказался в зале. Плюхнулся в плетеное кресло. Силь, как всегда, приготовила ему витамины. Он разорвал на них фольгированную оболочку, ссыпал в стакан с водой и размешал. Выпил одним махом и нажал на кнопку пульта. Два зверя загрызали третьего. Болек с омерзением переключил канал. Побритая наголо женщина шла по улице и пела. Прохожие не обращали на нее никакого внимания. Болек тоже лишь пожал плечами и пошел на кухню. На столе под стеклянным колпаком громоздилась гора бутербродов.

«Не больно-то она постаралась сегодня», – подумал он. Там были с ветчиной, лососем, с салями и сыром.

– Огурец и то ей лень было нарезать, – проворчал Болек. Он поставил сковороду на плиту, открыл холодильник, достал грудинку и отсчитал шесть яиц. Подумал и добавил еще два. – А что, на себе, что ль, экономить, – сказал вслух. Взял еду в залу.

Женщины на экране уже не было. Теперь там беседовали двое мужчин в костюмах. Болек уселся поудобнее и стал есть. Кусок яичницы, бутерброд, еще яичницы, еще бутерброд – с майонезом, кетчупом, соусом по-татарски и с горчицей, снова яичница, – и все это сидя голышом, в одних тапках. Шкварки Болек откладывал в сторонку и сначала ел без них. Шкварки были на десерт. Он разложил их на бутерброде с сыром и полил горчицей. В конце вытер тарелку кусочком хлеба. Икнул, потом рыгнул. Шейх, подняв голову, открыл один глаз.

«Вот так должен начинаться день, отныне и навсегда», – подумал Болек. Повалился на диван, растянувшись на нем во весь рост. Черная кожа скрипела под его большим белым телом, а он медленно и сонно перебирал в уме дела, которые его ждут. Телефон лежал рядом, стоило лишь протянуть руку, но он не торопился, потому что ему вновь явилась Ирина. Правда, Болек точно не знал, это он о ней думает или она приходит сама, но быстро отбросил сомнения и закрыл глаза. Таинственно улыбаясь, она зависла в дверях, одетая в прозрачный халатик с золотыми блестками. В руках у нее был огромный блестящий самовар, из которого валил пар.


Из окна были видны перроны. На багажных тележках и просто навалом лежали раздутые клетчатые сумки. Женщины с Зеленки, женщины из Зомбек шили не поднимая головы от машинок, а когда все же покидали свои места, их тут же занимали другие, стук игл и стрекот челноков не прекращался ни днем ни ночью, и каждый поезд до Минска, все склады до Москвы были забиты джинсовой, болоньевой, клеенчатой и хлопковой дешевкой, скроенной и состроченной здесь – из говна конфетка, да какая: с «золотыми» пластмассовыми пуговицами или «серебряными» пряжками. Бесконечный поток материалов с Дальнего Востока бежит в подвалы и полуподвалы, разбросанные по всему воломинскому направлению и, превратившись в вещи, течет вспять на восток, правда ближний, по-прежнему жаждущий фасонов, моделей, цветов, поддельного блеска Запада, словно там, в этих Шепетовках, Гомелях и Бобруйсках, столетиями все ходили голыми, а теперь у них внезапно открылись глаза, как у прародителей в раю, и они хотят поскорее прикрыть свою наготу, испытывая стыд перед остальным миром, давным-давно одетым. Женщины в тренировочных костюмах стояли на стреме. Стояли вокруг сваленных в кучу клетчатых сумок, готовые к обороне, точно стражи еще не встречавшихся в истории курганов, где сокрыты не клады прошлого, а знамения, предзнаменования того, что грядет, ибо человеческая тоска не знает границ и преодолевает не только пространство, но и время.

Блондин стоял и смотрел на перроны Восточного, слегка покачивая бедрами. На нем были джинсы за три сотни – то что надо. Мысленно он прибавлял к этому ботинки – еще четыре сотни, и рубашка за две – получается девять. В прихожей висит куртка – целый кусок – с телефоном – еще три с половиной сотни плюс бумажник – а там двенадцать сотен в разных номиналах. Тридцать с лишним, если не считать часов, золотой цепуры, трусов и разной мелочевки по карманам.

«Неплохо, хотя могло бы быть и лучше», – думал Белобрысый. В конце концов, он стоит большего со своими девяноста килограммами мускулов, костей и кожи без капли жира. Все действует безотказно, полностью послушное его воле. Сухожилия натягиваются за долю секунды и мгновенно расслабляются по его приказу. Кожа гладкая, грудь выпуклая, холка мощная, брюшные мышцы рельефные, бицепсы им под стать. Поэтому Белобрысый не любил людскую толчею, не любил, чтобы кто-то дотрагивался до него без его явного на то согласия. Иногда он выбирал кого-нибудь в толпе и шел прямо на него, ожидая, когда тот в него врежется. Тогда Белобрысый напрягал мышцы и смотрел, как прохожий отлетает от него, разворачиваясь на сто восемьдесят градусов от силы удара, и остается стоять с разинутым ртом. Белобрысый не останавливался, не улыбался, а шел дальше своей дорогой, потому что слабаки вызывали у него омерзение не меньшее, чем чужое случайное прикосновение. Он знал, что в один прекрасный день бросит все это – Бялостоцкую, Зомбковскую, Брестскую, бросит Вильнюсский и Восточный, перестанет ждать звонков, это он будет звонить – оттуда, куда не проникает людская вонь и где его тело будет застраховано от всяких случайностей, от человеческой гнили, от обыденности остановок и подземных переходов, туда он будет посылать тех, кто слабее его и кто, конечно, спит и видит переплюнуть его в силе, – но это у них не выгорит.

«Шваль, – думал он, наблюдая, как вдали, на перроне, мужик взваливает на гору сумок все новые. – Теперь у них и бабок нет. Взамен остались только эти тряпки, которым грош цена. Раз-два, и у этой швали ни гроша за душой. Всё свои отберут. Толку ноль. Дурак этот Макс. Можно было бы ими заняться». При этой мысли Белобрысый усмехнулся. Пару дней назад они связали одному типу руки проволокой, а конец привязали к рулю. Захлопнули дверцы, а багажник облили бензином. Один бросил спичку. Бояться им было особенно нечего, потому что это был дизель, но пацан не выдержал и трех секунд и начал орать. В красном мареве был виден его черный разинутый рот. Они открыли дверцы и перерезали проволоку. Парень сразу раскололся, чем и взбесил Белобрысого. Он хотел даже его обратно туда засунуть, но те заладили: пан Макс, пан Сраке. Да, он взбесился. Он любил огонь и не любил трусов. Пнул этого козла в живот, и поехали. Тот почти сразу бросился к огнетушителю, но когда они уже были на порядочном расстоянии, оттуда, из гущи деревьев, стал подниматься, как в замедленной киносъемке, столб горящего мазута. Вот поэтому он и улыбнулся – потому что желтый поезд проезжал как раз те края. Белобрысый опустил ладонь на голову Люськи.

– Видно, ничего не получится, – сказал он.

Девица перестала и подняла к нему лицо. Присела на пятках и перевела дух.

– Не вини себя. – Он потрепал ее по щеке.

– Ты принимал что-нибудь? – спросила она.

– Я это дерьмо не употребляю.

– Я знаю. Так спросила. Будешь кофе? – Она встала и подошла к плите. Зажгла газ, поставила чайник и обернулась.

Белобрысый стоял опершись о подоконник и уставившись в окно.

– Дел выше крыши в последнее время, – сказал он ей.

– Могут и подождать.

– Сейчас нельзя.

Засвистел чайник, и Люська занялась стаканами. Белобрысый застегнул брюки. Его мысли, внезапные и быстрые, лапали предметы и людей уверенно, по-хозяйски. Потом отступали – проверить, что получилось. Люська поставила кофе на подоконник.

– Может, с ней попробуешь, – сказала она, проследив его взгляд. – После этого женщины делаются разговорчивее. Откровеннее, понимаешь.

К перрону подошел поезд, заслонив весь вид.


Коричневый медведь, стоя на задних лапах, ритмично раскачивался из стороны в сторону. Красный язык свисал между желтыми зубами, лизал воздух и втягивался обратно, медведь глотал слюну, ни на секунду не прекращая своего гипнотического танца. К нему подлетали вороны. Он не обращал на них внимания, уставившись на кирпичные башни костела Святого Флориана. По крайней мере, так казалось. Шкура у медведя была такого же цвета, что и фасад храма. Силь бросила ему печенье. Вороны оживились, но мишка оказался проворнее. Мгновенно опустившись на четыре лапы, он захрустел печеньем.

– У него нос как у собаки, – сказала Силь.

– Похож, – ответил Пакер. – Но у собаки чуть меньше.

Он стоял съежившись, подняв воротник и сунув руки в карманы, и сам смахивал на медведя. Тоже раскачивался из стороны в сторону, вроде в шутку, а на самом деле от холода – с реки дул пронизывающий ветер. Сифонило так, что он уже начинал жалеть, что привел Силь сюда.

«Надо было ехать дальше, – думал он. – Посидеть где-нибудь в тепле, выпить». Обманчивое солнце апреля слепило и было холодным, как лед. Он смотрел на ноги Силь в тоненьких колготках, и его бил озноб. Сроду он не мог понять, как женщины это выдерживают. Лично он придерживался традиции снимать кальсоны к Первому мая.

– Они зимой спят? – спросила Силь.

– Вряд ли. Тут слишком беспокойно. Трамваи ходят, не закемаришь.

Из бетонного грота вышел еще один медведь и подошел к первому.

– Жена, наверное, – сказала Силь.

– Не обязательно. Может, брат или просто член семьи.

Теперь Силь бросала печенье одно за другим. Мишки топтались среди желтых кружочков, не веря во внезапно свалившееся изобилие, и даже забыли отгонять ворон.

– А у вас есть семья? – спросила Силь.

– В принципе уже нет. Но была. Иногда хожу на кладбище, – закончил он неуверенно, потому что мысли у него разбегались: тут были и японцы, и часы, марку которых он не смог определить, и утренние слова Болека «поедешь с ней в центр». Все это довело его до того, что он стал бояться наступающего дня.

«Блин, ведь я уже года два, как не был в центре, – думал Пакер. – Вчера – на такси да в темноте – не считается».

Азиаты отошли в глубь зоопарка, и они с Силь снова остались одни на холодном ветру. У Силь посинел нос.

– Может, в «Бедронку», – сказал Пакер, показывая на противоположную сторону улицы Сверчевского.

– Зачем? – спросила Силь.

– Блинов бы поели. Когда-то там хорошие блины были.

– Но нам по магазинам…

– Успеем, детка. Всё развлечение. Сначала мишки, теперь хорошо бы перекусить. Сама говорила, что никуда не ходишь.

– Ну хорошо, – согласилась Силь. – Только недолго.

– Да это пять минут, – обрадовался Пакер, и от сердца у него отлегло.


В воздухе носилась пыль. Где-то ворковали голуби. Свет сюда почти не проникал. Они шли согнувшись в три погибели, почти на четвереньках. Впереди был Яцек. Павел слышал, как он ищет на ощупь дверь. Ладонь хлопала по дереву быстро и звонко.

«Страшная какая тишина», – подумал он, и вдруг стало светло.

– Нового замка не повесили, – сказал Яцек. – Осенью я сбил старый, так и осталось. – Он стоял по пояс уходя в лаз, ведущий на крышу.

Павел присел на корточки у его ног и сказал:

– Что мы, б…дь, делаем?

– Если их у дверей нет, значит, ждут внизу у подъезда.

– И что? Прямо в небо рванем?

– Пройдем по крышам на несколько домов дальше, – сказал Яцек, оттолкнулся ногами и исчез.

В лазе остался лишь голубой прямоугольник неба. Павел зажмурился, схватился за край люка и очутился на солнце.

В голубом, наполненном ветром пространстве, до «Мариотта», «Терминала», «Сукоми-тауэр» и до сверкающего обелиска «Евробанка», казалось, было рукой подать. Крыша была покатая. Они ухватились за проем вентиляционного окна. Солнце висело за их спиной, над Прагой, но, отражаясь от стеклянных стен, слепило, как фотовспышки. Они присели в тени цементного куба, откуда текли запахи из всех квартир. Плоскость крыши неумолимо стремилась в небытие улицы.

– Это только сначала так, – сказал Яцек. – Потом пройдет.

– Хочешь тут сидеть, пока не привыкнешь? – Павел вытер нос рукавом и опустился на колено.

– Если держаться середины, то, сколько до земли, совершенно не видно. И не смотри вверх, смотри под ноги.

– Ты правда думаешь, что внизу кто-то стоит? – Павел уже опустился на оба колена, водя по крыше руками, словно искал, за что бы схватиться, может, за какой выступ, да хоть за что угодно.

– Должны стоять. У подъезда. Курят. Двое, может, трое.

– Как они выглядят?

– Да обыкновенно. Вот как ты, если б побрился. Ну и почище.

– Откуда ты знаешь?

– Они любят бриться. Покупают «вилкинсон» или «жиллетт» и бреются, даже по два раза в день.

– Я тоже так делал, когда время было.

– Вот видишь. Потом обсуждают, какая пена для бритья лучше.

– Двое или трое? Как тогда ко мне.

– Да. Они никогда не ходят поодиночке.

– Боятся?

– Да нет. Любят делиться впечатлениями. Вечером пьют пиво и вспоминают.

– Все так делают.

– Я и говорю. Они такие, как все. Тот пистолет сейчас не помешал бы.

– Какой?

– Тот твой, позавчера.

– А… Разбираешься в оружии?

– Сначала был наган. С кольтом пополам: раз тот, раз другой, не упомнишь. По молодости лет не чувствуешь разницы. Главное, и то, и другое – револьвер. Потом был маузер. Товарищ Маузер, знаешь, такой угловатый, с магазинной коробкой перед спусковой скобой. Заряжается сверху, смешно, да? Поэтому у магазина есть рукоятка, как у напильника, похожая. Молодой Черчилль носил такой в Судане. Ну а потом: парабеллумы, вальтеры ППК, из них Бонд стрелял в семидесятых, пока не пришла мода на «девятки», ну и УЗИ, везде УЗИ, куда ни плюнь, везде УЗИ. Сейчас уже по-другому, все палят из хеклер-кохов, из МР5К, они маленькие, под курткой не видно. Ну и «глоки» в моде, там тебе навороты, углепластик, композиты. В последнее время я немного отошел от всего этого, потому что пришлось продать телевизор.

– Не было никакого пистолета.

– Не было?

– Нет. Я так просто сказал. От балды.

Вдали за высотками показался красный дирижабль. Он тянул за собой длинное полотнище с надписью, но на таком расстоянии ее было не разобрать. Золотистая звезда наверху «Евробанка» повернулась в сторону Мокотова. Солнце отразилось в ней и ослепило их, хотя они были в тени. Яцек встал и пошел по крыше, держась середины.

– Ну давай, – сказал он Павлу, – три-четыре дома, и все.


Значит, решено. Ключ поворачивается в замке, вот он уже в кармане пальто, лифт дергается и едет вверх с первого этажа. Из-за дверей квартир плывут запахи домашнего печенья. Ароматы ванилина, корицы и рома наполняют лестничную клетку. Тихо, только где-то в глубине звенит посуда и раздаются детские голоса. Но тишины все же больше, она везде. Она окутывает тело, голову, наполняет дом и окружающий мир, и собственные мысли слышны ясно, как никогда. От зеркала на стене лифта остался только светлый прямоугольник. Надо еще раз убедиться, что ключ на месте, и можно захлопнуть за собой железные двери лифтовой шахты. На мгновение оживает старый страх, что лифт поедет не вниз, а вверх и врежется со всей силы в стропила крыши под свист черных от смазки стальных тросов. В любом случае лучше закрыть глаза и представить, что это всего лишь игра в прятки, – пока кабина наконец не остановится и кто-то с той стороны не распахнет услужливо дверь. Еще несколько шагов, и яркость дня прогонит все злые сны, Панкратий. Поэтому я оделась в белое. Чтобы проскользнуть мимо всех незамеченной. Ночью лучше черное, а днем – прозрачная белизна. Сейчас будет тротуар, потом газон, магазинчик, и нигде ни души, словно все навечно покинули эти места, хотя машины на месте, стоят, сверкают вымытыми к празднику боками, а вокруг так светло, так светло, Панкратий, что даже глазам больно, и небо голубое-голубое. Нужно миновать киоск, затем маленькое кафе, повернуть вправо, идти прямо, до перехода, а дальше уже на автобусе, потом на трамвае и снова на автобусе. В подземелье метро – ни за что. Я все выучила наизусть. Надо только повторять про себя остановки и номера. Ничего другого не остается. Буду сидеть под дверью, на лестнице или на улице. Погода такая чудесная, деревья вот-вот зацветут, только почему так пусто, словно все спрятались и смотрят из-за занавесок – изо всех окон, со всех этажей, из каждого дома, с крыш, с неба, – отовсюду, но все равно надо идти, сейчас нужно перейти дорогу, дойти до тротуара и свернуть налево, там сразу остановка, и придет пустой сверкающий автобус с вымытыми стеклами, чтобы было лучше видно – издалека и насквозь. Поэтому я решила одеться в белое, Панкратий, белое пальто, белое платье и туфли, белый платок на голове, и внизу тоже белое, как воздух, поэтому все должно получиться, ведь он совершенно один, я давно это знала, он только вид делал, все куда-то названивал, но ему-то почти никто не звонил, и я больше не поступлю так нехорошо, как вчера, – бросила его и ушла домой, словно он уже никогда не вернется.


Рубашка, трусы, носки. Болек кружился по ванной, как мясистый слепень. От унитаза к зеркалу, от зеркала к бело-золотому шкафу с еще большим зеркалом, потом к стеклянным полкам и обратно. Шумит вода в раковине, шумит бачок унитаза, гудит брошенный фен. Зеркала запотевали, он протирал то одно, то другое и никак не мог решить, каким дезодорантом пшикнуть под мышками.

– Трусарди, трусарди, – напевал он себе под нос. – Трусарди – это главное. – В итоге выбрал плавки. – Под тонким костюмом боксеры будут выделяться, – прикидывал Болек. В конце концов под правую подмышку он пшикнул «Элементз», а под левую «Кул-уотер». Довольный тем, как разрулил вопрос, Болек застегнул лососевого цвета рубашку.

«Мужчина должен быть слегка таинственным. И слегка романтичным. Женщинам это нравится. И еще быстрым. И конкретным», – перечислял он в уме, заворачивая краны. Выключенный телефон лежал на столе в гостиной. Полчаса назад призрак Ирины пропал и ни за что не хотел возвращаться, сколько Болек ни старался, ни напрягал воображение и ни зажмуривался. Правда, иногда появлялся один самовар, но он уже остыл, да и видно его было плоховато. И на самовар-то он, если честно, был не очень похож, так, фуфло. Тогда Болек принял командирское решение: реальность лучше журавля в небе, поэтому хватит тянуть резину, нужно собираться, одеваться и двигать, пока не поздно. Ведь в этом мире так легко разминуться со своей половинкой и не встретить ее уже никогда. Особенно в их профессии. Сердце дрогнуло у Болека в груди при мысли о бескрайней равнине на востоке, где его счастье может пропасть навеки. Там можно ехать и ехать неделю без остановки, а потом выйти где-нибудь, и ищи ветра в поле. Так что надо пошевеливаться – теперь очередь костюма цвета недозрелой сливы, из льющейся ткани с легким блеском, она переливается в складках и тихонько шелестит, как новенькие банкноты. Стены квартиры, мебель и экран телевизора бесстрастно взирали на суету Болека. Человек отдает вещам все, а они неизменно оставляют его в полном одиночестве. Выбирая запонки для манжет, Болек параллельно решал проблему галстука и одновременно с этим взвешивал все за и против в смысле носков. Ботинки он выбрал заранее: плетеные мокасины. Он подумал о шейном платке, но сразу вспомнил про вчерашних типов у мандильника в переходе и брезгливо скривился. Его гримаса отразилась в зеркальной дверце шкафа, поэтому он зафиксировал ее, чтобы проверить, как это выглядит en face и в профиль.

«Только галстук, – решил он. – Или галстук, или ничего. Сейчас тепло, можно расстегнуться на две пуговицы, чтобы цепуру было видать. Да. – Он улыбнулся, довольный. – Галстук хорошо, но цепура лучше – не надо голову ломать, подходит или нет. И потом – золото есть золото». Болек натянул брюки и был готов. Все сидело безукоризненно, словно он в этом родился, жил и не снимал даже во сне, а верный шут[71] подхватывал каждый его жест. Болек пошел к двери и вдруг почувствовал, что мужество покидает его. Когда он строил планы, все было под контролем, но теперь, когда пришло время воплощать их в жизнь, колени стали ватными, во рту пересохло.

«Да ведь это русская», – пытался он добавить себе куражу, но в ответ являлась мысль, что не такая уж она русская, плюс это из-за нее он конкретно не решается выйти из дома, сесть в машину, а потом запростяк позвонить с дороги, типа у него к ней важное дело, тыры-пыры и все такое. Уже взявшись за дверную ручку, Болек опять тормознул, обернулся и посмотрел на Шейха, который вышел его проводить. Пес любил хозяина, но как его ободрить, не знал. Болек снял ладонь с дверной ручки, вернулся в залу и налил себе приличную рюмашку на посошок. Того, с черной этикеткой. Выпил, скривился и сразу махнул еще. Смелость медленно возвращалась на свое место.


Память забрела уже слишком далеко. Она не узнавала ни людей, ни событий, ни мест. В сознании всплывало всякое-разное, но уверенности, что это случилось именно с ней, не было. Разве можно помнить то, что случилось с другим, но так, будто это случилось с тобой, – она не знала. Лучше не сопротивляться, пусть поток картин унесет ее отсюда. Надо принять их за свои. Так лучше. Размытые, рваные, все же они текли так естественно, так плавно, только немного замедленно – так бывает, когда движешься в воде. Ей стало холодно. Руки были связаны сзади, на спине. Она попыталась заползти под покрывало, но оно сбилось в ком. Тогда она придавила его коленями, сжала и подтянула к себе ноги, втягивая ткань между бедер, и ей стало немного теплее. Солнце висело над Саской Кемпой, но окна были теперь зашторены, и в комнате царил полумрак. Золотой диск поднимался все выше, перемещаясь на юг, а над разогретыми черными крышами Скарышевской, Новинской и Близкой пахло смолой. Почти пустой сто пятнадцатый – длинный, с гармошкой посередине – сворачивал на Ходаковскую, катился мимо складов, по задрипанным окраинам, мимо сетчатых заборов, пустырей, где гуляет ветер, выезжал на Станиславскую, затем шел мимо велотрека, выруливал по Вятрачной на кольцевую развязку и вперед – на восток, мимо все более редких домишек – к Люблинскому тракту, где городская застройка вдруг рвалась, рассыпаясь на отдельные звенья из халуп, мазанок, недостроенных коттеджей, и наконец пропадала совсем, – дальше был только лес. Ее воображение пыталось проникнуть туда, за эту чащу, но лишь отскакивало от больших зеленых указателей «Люблин» и «Тересполь» и возвращалось обратно сюда, в темную комнату. Она вновь погружалась в прошлое: вот она идет, совсем маленькая, а кто-то держит ее за руку. Они идут по тихой, засыпанной снегом улочке, где-то в Радости[72]или Междулесье. В воздухе чувствуется привкус угольного дыма. На дорожке лед, и она хочет прокатиться. На ветках деревьев снежные шапки. Тихо. Где-то лает пес, издалека доносится стук колес поезда. Далеко, бог знает где, перспектива улицы сливается в одну серо-белую точку. Все вокруг небольшое, до всего рукой подать. С крыш одноэтажных домиков и с водосточных труб свисают сосульки, а печные трубы заканчиваются чудными фигурками из жести, похожими на профили людей. Она не совсем уверена, что это ее собственное воспоминание, но боль ненадолго отступила – значит, это она была на месте маленькой девочки, которая хотела проехаться на ногах по ледяной дорожке, а кто-то крепко держал ее за руку. Уличный шум на мгновение затих, и она услышала искаженное эхо громкоговорителей на вокзале. Металлический, лязгающий голос бился о каменные перроны.

– То ли приезжает, то ли уезжает, не поймешь, – сказала она тихо.

За дверью переговаривались. Звякнули чем-то о плиту. На Торговой, очевидно, переключился светофор, потому что по улице прокатился визг трамвая. Ей снова стало холодно. Ткань между ног остыла, сделалась чужой и колючей. А потом она внезапно ощутила, что все случившееся произошло очень давно и никогда больше не повторится, потому что сами события уже исчерпались, и теперь впереди у нее только одиночество, простирающееся от края до края, заполняющее весь мир, – навсегда. Страх снова вошел в ее нагое тело. Она боялась не боли. Это небытие, как пламя, охватывало Киевскую улицу, вокзал, поезда, автомобили, людей и магазины – все, что она успела увидеть в жизни, и оставалась только она одна, свернувшаяся в клубок на сбитой постели, которая качалась, как бумажный кораблик в черной бесконечности. И ей захотелось, чтобы те снова вошли, отворили двери, произносили слова, трогали ее, потому что человеческая боль лучше нечеловеческого страха.

И когда они, передохнув, наконец вошли, когда она услышала над собой их сдвоенное дыхание и почувствовала бьющее от них тепло и в комнату вместе с ними проник запах еды, она сжалась в комок так сильно, как только могла, и стала беззвучно шептать то, что пришло ей в голову непонятно откуда: «Ангеле Божий, хранителю мой…»


– Может, на Рутковского, – сказал Пакер с надеждой в голосе.

– Куда?

– На Рутковского. Ну на Хмельную.

– Нет, – твердо сказала Силь. – На Маршалковскую.

– Обувь всегда была на Рутковского.

– И сейчас есть, но не такая.

– Это какая же, интересно, не такая?

– Ну такая… Лучше давайте сюда, здесь выбор больше.

Они стояли у «Метрополя», и Пакер засмотрелся в глубину центральных улиц.

– И правда, – сказал он то ли про себя, то ли отвечая Силь.

Люди шли мимо, оставляя запахи разных одеколонов и духов. Ему казалось, что «Фаренгейт» давно выветрился, и Пакеру было немного не по себе. Под Форумом горели какие-то слова бегущей строкой, но он не успевал прочитать. Световая реклама выглядела красиво и таинственно.

– Не узнать, – сказал Пакер.

– Чего не узнать? – спросила Силь.

– Всего. Теперь не поймешь, где что.

– Пойдемте до площади Конституции, там наверняка что-нибудь есть.

Пакер кивнул, и они пошли. Силь рассматривала витрины, а Пакер размышлял над загадкой времени, которое так долго оставалось неподвижным, теперь же несется как сумасшедшее, крутится и не может найти себе места. Он опять подумал об одноразовых электронных часах, которые и теряют, не особо сожалея, и без жалости выбрасывают. Да, конечно, что надо они показывают, но это время как бы поплоше, с дефектом, второго сорта. Когда-то человеку дарили часы к первому причастию, и он носил их до самой свадьбы и даже дольше. Завел, и порядок. А теперь? Какие часы переживут человека? Может, одни на тысячу, и то еще неизвестно. И что отец сможет передать сыну? Это дерьмовое «Касио» из пластика да запас батареек? И тут Пакер понял, что постарел, что Маршалковская бежит вперед, таща за собой Новогрудскую, Журавлиную, Вспульную и Хожую, а он все топчется на месте в своих примодненных – по районным меркам – ботинках из ская.

Силь остановилась перед большой витриной с дымчатым стеклом. Серебряные буквы составляли вывеску «Booticelli».

– Я сюда, – сказала Силь.

– Ладно, подождем, – ответил Пакер. – Покурю пока.

Тут он спохватился, хлопнул себя по карману и достал бумажник.

– Четыре сотни, наверное, хватит, – сказал он неуверенно и отсчитал бумажки.

– Не знаю. – Силь взяла деньги, и затемненные панели бесшумно раздвинулись перед ней.

Пакер отошел в сторонку и прилепил нос к стеклу. Кое-что там можно было разглядеть: какой-то свет, тени, движение, но, в общем, ничего определенного. На мгновение промелькнули светлые икры Силь и сразу пропали.

– Можно подумать, там у них прямо незнамо что, – буркнул он себе под нос и присел под витриной, привалившись спиной к стеклу; закурил, но сразу почувствовал себя как-то не в своей тарелке и встал. Подошел к краю тротуара, чтобы посмотреть на машины. Те, к счастью, еще сохраняли свой старый принцип действия. Ну, побольше блеска, поярче краски, скорость больше, тормоза сильнее, – но все равно это были автомобили, а не привидения или муляжи. Он попробовал угадывать марки, но фирменные знаки ни о чем ему не говорили. Конечно, он узнал два «мерса» и один «форд», а остальные – темный лес, серебристая китайская грамота, дизайнерские примочки. Он пожал плечами, вспоминая родные места, соседей, вечно копающихся в своих малолитражках, «ладах», «полонезах»[73] и «заставах», чьи брошенные кузова потом зарастали крапивой, зато частям моторов была суждена еще долгая жизнь внутри других, медленнее разваливающихся колымаг.

– Пан Пакер, еще двести, – услышал он за спиной.

– Шесть сотен за сапоги?! – Пакер обернулся, его лицо выражало скорбь и покорность судьбе. – Пусть даже дамские?

– Но они до колен, а это самый лучший магазин, – убежденно заявила Силь.

Пакер снова полез в бумажник, сейчас он уже жалел, что утром взял такси. В кармашке одиноко осталась лежать сотенная и немного мелких. Силь упорхнула обратно в магазин, а он повернулся спиной к этому воплощению наглой обираловки, взывающей к отмщению, и стоял возведя очи к небу, будто бы ища там утешения или знака сочувствия. На крыше дома он заметил черную фигуру. Появилась и сразу пропала, испугавшись, наверное, высоты.

«Протекает после зимы, наверное чинят», – подумал он. Солнце взбиралось все выше, и из ущелья Маршалковской стал подниматься смрад.


Так было. Это подтверждают события, случившиеся в то же самое время. Девятнадцатый подъезжал к трамвайному кругу на Вроневского. Его вагоновожатого вот уже два месяца не покидала мысль о самоубийстве. Это стало его любимым занятием: курить сигарету за сигаретой и строить планы, совершенно конкретные – как, когда и где. Ему сорок три года. Он улыбается при мысли, что тройка и четверка вместе дают счастливую семерку. На конечной его ждет сменщик. Женщина. Он решает сделать это после праздника, как-нибудь тихо, незаметно, чтобы меньше страдала семья.

По тротуару через мост Грота едет на велосипеде двенадцатилетний мальчик. Он убежал из дома, так по крайней мере ему кажется, потому что он ушел с утра, никому ничего не сказав. Вечером он доедет до Зегже[74] и там обратится в полицию, потому что домашний телефон выскочит у него из головы и кончатся силы. Отец приедет за ним на своей малолитражке, счастливый и злой, потому что с велосипеда надо будет снимать колеса и вытаскивать переднее сиденье из машины. На мальчике бейсболка с надписью «Найк». Река ослепительно блестит, пахнет тиной и прогревшимся на солнце ивняком.

Ему восемнадцать, ей семнадцать. Они идут, обнявшись, вниз по улице Каменные Сходки. Она красивая блондинка, он интересный брюнет. Они разговаривают о кино, о любви, о марихуане и снова о любви. Дойдя до Гданьской набережной, они перебегают дорогу и теперь стоят у реки на огромных цементных ступенях. Она показывает в сторону зоопарка и говорит, что хотела бы освободить всех зверей. Его охватывает нежность, он крепко обнимает и целует подругу. В начале мая они узнают, что девушка беременна. Они встретятся еще пару раз и больше никогда. На парне джинсовый костюм «Левиз». На ней что-то пастельного цвета неизвестной марки. И туфли-балетки.

– Остыть, судя по всему, не должно, – говорит пятидесятилетний мужчина, ставя в багажник красного «пассата комби» плетеную корзинку. Жена подает ему дорожную сумку и еще одну корзинку. Собака, рыжий спаниель, уже сидит в машине и нетерпеливо поглядывает на хозяина. Тот захлопывает багажник, открывает перед женщиной дверцу, потом осторожно ее закрывает и садится за руль. По улице Фоксаля движение одностороннее, поэтому они едут по Коперника до улицы Тамки, а потом по Костюшковскому мосту и через четыре часа доезжают до своей дачи – летнего домика у озера. Вернутся они во вторник после обеда – довольные, отдохнувшие и слегка загоревшие. Собака вернется с ними. Будет повизгивать во сне, перебирая лапами в погоне за утками и поганками.[75]

Это было и будет, потому что мир лишен щелей и трещин. Что-то исчезает, и тут же появляется новое. Ближе к вечеру пан Макс начнет беспокоиться о сыне. В доме будет только один охранник. Хотя нет, вместо беспокойства пан Макс скорее будет испытывать злость.


Они проверяли уже третий люк, тени делались все короче. Часы на крыше «Метрополя» показывали четверть первого. Яцек дергал крышку люка. Она приподнималась только на пару сантиметров, что-то ее держало.

– Замок на скобе, – сказал Яцек. – Был бы лом или что-нибудь такое.

Павел показал на заросли телевизионных антенн.

– Ты что – только тронь, сразу все сюда сбегутся, – покачал головой Яцек.

– Внизу бы наверняка что-нибудь нашлось. То дети бросят, то свалится откуда-нибудь…

– Если бы да кабы! Помоги мне лучше.

Вдвоем они схватились за край и потянули.

Яцек сунул руку в щель:

– Я же говорю. Замок. Черт бы их взял. От кого им тут закрываться. Паранойя какая-то.

Они стояли потные, с грязными руками, а солнечные лучи падали отвесно с высоты, и спрятаться от них было некуда. Ботинки и ладони прилипали к крыше.

– По крайней мере, не поскользнешься, – сказал Павел. Страх понемногу отпускал его.

«Собственно говоря, можно и здесь остаться, – думал Павел, – все равно деваться некуда, везде одно и то же». Яцек бросил возиться с люком, сел, обхватив колени руками, и уставился куда-то между Волей и Охотой. Павел примостился рядом на корточках.

– Давай посидим. Сюда никто не придет, – сказал Павел.

– Давай. Может, телефон вспомню. – Яцека стал разбирать смех.

Вслед за ним засмеялся и Павел.

– Так получилось, что я временно без сотового, – сказал он.

– Как можно! Без сотового…

– Его вроде растоптали тогда. Только кожан остался, и тачку тоже забрали. – Павел одернул куртку. Она была вся в грязи. На локтях просвечивала белым.

– И что, мало им?

– Да ее разве что на проценты бы хватило. «Полонез», ему уже пять лет.

– Я оказался прав, – сказал Яцек и покачал головой.

– Это в чем же, интересно?

– Что не пошел в бизнес.

Они снова засмеялись. Красный дирижабль плыл по небу уже со стороны Мокотова. Тянулся клювом в их сторону, похожий на маленькое погасшее солнце.

– А тогда, там, что это было? – спросил Павел и показал пальцем вниз, на улицу.

– Небольшое кидалово, по случаю. Максимум пара сотен.

– А, – сказал Павел.

Тень дирижабля проплыла у них за спиной, но они этого не заметили, углубившись в воспоминания о своей жизни. В конце концов, что у них было важнее этого? Когда тень сорвалась вниз, на дно Журавьей, они говорили о квартире на улице Сирены или Агавы, а может, Патриса Лумумбы. Это было в панельной пятиэтажке, они забыли, кто там жил. Во дворике росли плакучие вербы. Они видели, как ветви шевелятся от ветра. Квартира была на первом этаже. Весь дом: стены, подъезд, двери, даже слабый желтоватый свет внутри – все пропиталось застоявшимся запахом кухни. Испокон веку здесь готовили сами, выйти в город перекусить никому и в голову не приходило. Один и тот же запах стоял и на втором, и на третьем, и на четвертом, и на пятом этаже. Это врезалось им в память: запах жареного-пареного да гудящий звук перил, покрытых твердым зеленым пластиком. Сумрачная комната с окнами во двор. В углу пальма. Ее верхушка упирается в потолок. Кто-то курит «Силезские». Синяя пачка сигарет лежит на столе, по телевизору показывают какой-то фильм, телевизор черно-белый.

– Французский сериал, – сказал Павел.

– Нет. Не было французских сериалов, – ответил Яцек. – И сейчас вроде нет.

Но у кого и зачем они там были, оставалось неясным. Из кухни в комнату было пробито окошко. Рамы давно пожелтели, краска лупилась. Кто-то подал через него чай в металлических подстаканниках. Они стояли на скатерти рядом с пачкой «Силезских», а за окном кричали дети, и где-то вдали стучали колеса поезда.

– Это, наверное, было на улице Сирены, – сказал Яцек. – С Лумумбы поездов не слышно. Слишком далеко, и машины шумят.

Как бы то ни было, они выпили чаю и пошли. Лил дождь, мокрые ветки блестели, из старых двигателей несло выхлопами низкооктанового бензина, а дизели автобусов архаично тарахтели. Они дошли до универмага, а что дальше, ни один не помнил. Сейчас они пытались разгадать загадку того визита более чем десятилетней давности, наверное подозревая, что в ней заключалось нечто важное. В конце концов, жизнь может начаться в любой момент и повернуться как угодно.

– Ты серьезно думаешь, что из-за тех тридцати минут на задрипанной Воле мы сидим теперь здесь, на крыше? – спросил Павел.

– Что-то же надо думать, – отвечал Яцек. – Я тебе уже говорил: на безрыбье и рак рыба.


Овальная тень от дирижабля двигалась по Новому Святу [Район Варшавы] в сторону Краковского Предместья. Улица была слишком узкая, и тень заходила на дома и дворы по обеим сторонам. На длинной фиолетовой ленте, которую дирижабль тянул за собой, не было никакой надписи. Никто не обращал на него внимания. Только Силь вздумалось хлопнуть в ладоши, при этом она чуть не выпустила из рук большую обувную коробку:

– О! Воздушный шар! Смотрите!

– Не совсем так, – возразил Пакер. – Это цеппелин. У него есть мотор и пропеллер, и он может лететь туда, куда хочет. А шар не может.

– Откуда вы знаете?

Пакер сделал беспомощную мину, сконфуженный широтой своих познаний.

– Я уже не помню. Раньше был в курсе всякого такого…

После гамбургеров, колы и пончиков Пакер решил повести Силь в кино и в данный момент рулил к «Спарте», но Силь было не до кино. Ей хотелось поскорее найти место, где можно переодеть сапоги.


Здесь и далее название центральных улиц Варшавы.

– Ну, только не в подворотне, – оскорбилась она, когда Пакер указал ей на двор на улице Галчинского. – Что я, какая-нибудь, не знаю… Люди смотрят, а я тут переодеваюсь, – фыркнула она.

– Тогда давай к Висле, – покорно согласился Пакер. – Там, кроме рыб, никого.

Он легко отказался от идеи пойти в кино. Пакер был не прочь заглянуть вместо этого в какую-нибудь забегаловку. Его давно мучила жажда, а все, что попадалось по пути, было не в счет. Если честно, он сомневался, что там можно взять простое человеческое «Королевское». Витрины большинства здешних заведений были из затемненного стекла, вроде тех, где продают сапоги за шесть сотен.

– Ищите дураков, – сказал Пакер и свернул на Тамку.

С реки дул легкий ветерок. Силь покрикивала за спиной, чтобы он не оглядывался, – упаси бог! Он и не собирался. Пакер сидел у самой воды, курил и смотрел, как коричневое горлышко накрывается белой шапкой пены. На противоположном берегу стояла себе Прага, такая же, как всегда. От порта несло болотом, со стороны рынка – жженым сахаром вперемешку с мускусом, а еще навозом и сеном от зоопарка, угольной пылью от теплоэлектростанции, разогретым металлом с автомобильного завода, конским потом и политой дождем мостовой с бывшей Зомбовской – все эти запахи Пакер чувствовал так же отчетливо, как вонь папирос и пива, которой шибало в нос в подворотнях, как благоухание мыла «Семь цветов» и дешевых духов из ларька – «Белая сирень» и «Ландыш» – в трамвае на Сталинградской, как привкус горелой травы с дачных участков и стеаринового дыма со стороны кладбища. Он чуял все это, как чует зверь, и его красноватый нос дергался радостно и беспокойно.

«Блин, – подумал он. – Как это люди могут куда-то уезжать. Особенно за границу. – Он сделал хороший глоток и вздохнул: – Еще пять лет, Мирослав Пакер, и везде будет заграница».

– Уже можно! – позвала Силь.

Он повернулся и увидел ее на фоне неба. Она притопнула. Раздался звонкий стук и легкий звон. Ему пришлось подождать, пока привыкнут глаза, потому что солнце уже стояло над Волей. На высоких платформах она казалась еще тщедушнее. Черная кожа сапог доходила до колен, тяжелые пряжки сияли, как столовое серебро. Силь прошлась туда-сюда пружинистым шагом модели. Она была похожа на растопыренного человечка, нарисованного детской рукой.

– Ну как? – спросила она Пакера.

Пакер стрельнул окурком, зажмурил глаза и почесал подбородок:

– Сапоги хорошие. А не велики?

– Я положу немного ваты в носок, и будет нормально.

– Дело вкуса, – заметил Пакер. – Мне больше нравится, когда в самый раз. Чтоб не жали, но и не шлендали.

Силь повернулась, как на воображаемом показе мод.

– Размер – это ерунда. Главное, они точно, как я хотела.

– Вообще-то, велики – не малы, – согласился Пакер.

– Жалко, зеркала нет. Я, должно быть, супер. Знаете, я подожду немножко и попрошу Бомбончика, чтобы купил мне кожаное пальто. Тоже черное. Я видела.

Когда они возвращались обратно вверх по Тамке, Силь взяла Пакера под руку. Он впал в легкую панику и шел изящно оттопырив локоть.

– Это только сначала, – сказала Силь. – Я потом привыкну.

Они свернули на Добрую, и Силь принялась искать глазами такси. Около стоянки с ними поравнялась белая «темпра». Силь замахала, такси остановилось, и девушка потянула за собой Пакера: – Ну пойдем. Теперь домой, да?

Пакер сделал знак водителю, чтобы тот ехал своей дорогой. Стоя посреди тротуара, он освободил руку и стал хлопать себя по карманам в поисках сигарет, но вместо них попалась только крышка от «Королевского».

Он внимательно смотрел на нее, вертя в пальцах, как монету, потом сунул обратно в карман и сказал:

– Не домой.

Он снова полез в карман и на этот раз вынул бумажник. Вытряхнул все, что там осталось. Секунду поколебавшись, положил мелочь обратно, а сотенную бумажку подал Силь. Она машинально взяла ее и смяла в кулаке.

– Что? – спросила она.

– Болек так сказал. Велел, значит, сказать тебе, чтобы ты возвращалась к себе.

Вдалеке по Средницовому мосту пронесся в сторону Праги желто-голубой поезд. Стук донесся до них с некоторым опозданием, будто это была слуховая галлюцинация.

– Такое бывает. – Пакер хотел еще что-то добавить, но в голове внезапно стало пусто, поэтому он лишь поднял руку, Силь как-то беспомощно отстранилась, и он развернулся и ринулся в направлении Старого Мяста, но по Доброй не пошел. Вместо этого свернул на Тамку, а там сразу на Топель, будто заметая следы. Подул ветер, и над Жеранью появились тучи.


Нa этот раз он поехал по Хельскому мосту и оттуда увидел, как за забором мелькнули рыжие горбы верблюдов. И опять подумал, что пора завести ребенка, сына. В его воображении сразу возникли широкие бедра Ирины.

«И грудь тоже ничего себе». – Он улыбнулся. Слева рябила Висла, как парчовое платье. Краем глаза он заметил кирпичную башню костела Пресвятой Девы Марии.

«Точно, повезу ее на Старое Място, – решил он. – Там тебе сплошная культура, памятники, королевский замок, у них этого нет». Он задумался, был ли у них вообще какой-нибудь король. Вспомнил про Кремль, который видел недавно по телевизору. Тот смахивал на здоровенную тюрягу.

«Не то что у нас: шик-блеск-кандибобер, башенка, часы, позолоченные стрелки. Точно, пойдем в центр, тачку куда-нибудь приткнем, погуляем, а потом в приличное место, не танцпол какой-нибудь, а чтоб все, как положено: белые скатерти, свечки и в меню все по-польски и по-английски». Подъезжая к Гданьскому вокзалу, он вспомнил «Улитку» на набережной – это был ларек из стального листа в затоптанном вагоне, где давали только пиво с колбасой.

«Как мы так жили, – задумался Болек на повороте. – На работу да с работы, а после смены – пиво на голой земле где-нибудь на юру, да еще мусора шныряют, документы покажи, будто ты рвань какая». Бэха с приятным свистом вышла на прямую. Болек опустил левое стекло и сплюнул в сторону бараков Голендзинова. Зачехленные водометы стояли без дела.

«Вот х…и», – подумал Болек без ненависти. С того момента, как он стал работать на пана Макса, они ему стали по барабану.

– О них забудь, – говаривал пан Макс, – думай о работе.

Какие-то сопляки в футболках и хаки играли в волейбол. Подъезжая к Сталинградской, он пропустил восемнадцатый, переждал, как хороший мальчик, желтый и свернул влево. Ему было невтерпеж, и опять же как бы не к спеху. Он ехал по левой полосе, а спидометр вместо того, чтобы отклоняться вправо, постепенно отклонялся в другую сторону и в конце концов замер на семидесяти. На него рявкнул красный «твинго». В другое бы время ему это даром не прошло, но сейчас Болек даже не взглянул на него в зеркало. Машинка презрительно обогнала его. Только теперь он проверил, свободна ли правая полоса, и взял правее. Сейчас должна быть Котсиса,[76] он ехал мимо невысоких панельных домишек, нашел свободное место и воткнулся туда между какой-то мыльницей и «шкодой». Достал мобилу, настукал первые три цифры телефона в гостиницу, и ему опять стало стремно. Рядом проехал какой-то пацан на скейте. Болеку пришло в голову позвать его, чтобы тот позвонил вместо него. В каком-то кино это было.

«Ну ладно, а дальше что? Ведь это серьезная женщина, не будет же она договариваться с каким-то щенком», – подумал он, и затея обломилась. Сунул руку в бар и достал фляжку «Уокера». На этот раз с красной этикеткой. Он сидел с телефоном в одной руке и бутылкой в другой и не мог ни на что решиться.

«Нет. Выпью и позвоню. Сначала позвоню и сразу после выпью». Но в конце концов выбрал проверенный вариант. Выпил, подождал, когда подействует, набрал номер и зажмурился.


Через пять минут бумер с визгом выскочил на Сталинградскую. Болек слышал, как ему сигналят, но даже не удостоил взглядом эти диваны на колесах, со средним и малым объемом двигателя. Вторая – педаль в пол, третья – педаль в пол, и так далее, и вот уже вдалеке замаячили виадуки. На переднее стекло упали первые капли дождя. Он включил дворники. Стал насвистывал «Калинку», то и дело сбиваясь на «Катюшу». Под эстакаду он вошел уже выжимая больше ста. Теперь по прямой, впереди все ровно и пусто. Он видел, как шоссе, отливая металлическим блеском, поднимается вверх, на мост через канал.

Откуда только взялась эта женщина. Вся в белом, идет по зебре рядом с автобусной остановкой. В руке – пластиковый контейнер с ручкой. Он стал сигналить, но она даже не повернула головы, глухая, что ли. Тогда он нажал на тормоза, тихой скороговоркой бормоча под нос ругательства, как молитву. Поняв, что машину заносит, что она уже идет боком и ее начинает разворачивать, он отпустил педаль тормоза, выровнял ход, но сразу пришлось снова ударить по тормозам, потому что белая фигура росла, становилась огромной, была уже больше машины, как облако, готовое поглотить его.

Он ничего не почувствовал. Только увидел, как от крыла отскакивает красная пластиковая корзинка, взлетает высоко вверх, и пока он следил за ее полетом, бумер тряхнуло, лобовое стекло покрылось трещинами, и все замерло. Только пластиковая корзина катилась по асфальту, перескочила через бордюрный камень, и тогда оттуда показался полосатый кот. Он пытался идти, но задние лапы не слушались.


То, что стояло перед глазами, было похоже на зелень. Дачные садики, Скарышевский парк, Пражский парк или заросли на берегу. Во всяком случае, оно с тихим шелестом шевелилось и влажно блестело, как после дождя. Тропинки, лазейки, стежки вели вглубь, в безопасный лабиринт, где на каждом шагу открывались полянки, окруженные стеной старых деревьев. Трава волновалась на ветру, от нее колыхалась вся картина и пропадала, как отражение в потревоженной водной глади. Она старалась ровно и глубоко дышать. И тогда контуры снова начинали заполнять черную пустоту, а после появлялись и краски. Она боялась, что в следующий раз ей больше не хватит сил, и темнота унесет ее на дно бездонного колодца. Мрак постепенно сгущался. Она чувствовала, как он исходит от стен, мебели, потолка, сочится из пола, уже пропитал постель, и когда она сжимала пальцы, то внутри ладони оставалась его холодная слизь. Иногда зелень вдруг начинала расстилаться вдаль и покрывать собой все места, которые она когда-либо знала или могла вспомнить. Исчезала Киевская, исчезала Торговая, исчезала грязная река и центр города вместе со всеми своими высотками и бесконечным, ошалевшим от бессонницы потоком автомобилей, со всеми людьми и собаками, с подземным стоном метро, апокалиптическим легато реактивных самолетов и электрической подсветкой небосклона, – словно всего этого и не было никогда. Прикосновения к шершавой постели были болезненны, она это ощущала, ее охватывал страх, потому что она не помнила всего, что было сегодня, и тех слов, которые она могла сказать, будучи в сознании. Ее утешало, что «те» все еще были здесь, она слышала будничную кухонную возню и разговор.

«Если они здесь, значит, не знают, куда идти», – повторяла она про себя. Облегчение обволакивало ее, как сон, и отзвуки, долетавшие с кухни, казались домашними, словно мать собиралась на работу, хлопала дверь, а ей еще целый час можно было валяться в постели. Она сворачивалась в клубок и ждала в полусне, когда зазвонит будильник. Время от времени она открывала глаза, чтобы узнать, где минутная стрелка. Металлический механизм тикал громко и отчетливо. До нее долетал стук ящиков и звон бутылок. Фургоны подъезжали к дверям магазинов. Она слышала, как перекрикиваются водители с продавщицами. В чистом утреннем воздухе их голоса звучали чисто и внятно, словно первые звуки на земле, и мир казался ей таким огромным и светлым, способным вместить в себя все. Она закрывала глаза, часы исчезали, она водила ладонью по постели в поисках прохладных закоулков и, найдя, прижималась к этому месту руками, грудью, пытаясь угнездиться на этом пятачке, пока приятная прохлада не исчезала и нужно было начинать искать сначала.


А потом над Маршалковской снова прошел дождь. Тяжелые редкие капли разбивались с сухим стуком, ударяясь о черную крышу. Приятели переглянулись, улыбнувшись друг другу и пожав плечами, потому что все это уже сильно смахивало на дурацкую шутку. Стена воды готова была обрушиться на них, и они поползли по крыше, ища, где бы спрятаться, но вокруг были только антенны, выходы вентиляционных шахт и небольшие надстройки над механизмами лифтов.

– Здесь ток есть? – спросил Павел.

– Не знаю. Вроде нет. В городе он идет по кабелю. Под землей.

– А вдруг молния ударит.

– В апреле? Нет.

– Я не знал, – сказал Павел и услышал, какая тишина наступила внизу.

Они привалились спиной к бетонной стене. Дождь промочил их до нитки, вода стекала уже прямо по коже. За серой завесой дождя исчезли высотки в центре города, словно их никогда и не было, и Павел с Яцеком оказались на странном, черном и блестящем острове. Вскоре ливень усилился, совершенно ослепив их. Они прижались теснее, чтобы чувствовать прикосновение друг друга.


В это самое время Белобрысый вошел в кухню. Люська закрыла за ним дверь, прошла вперед и открыла для него кран над раковиной. Взяла жидкость для мытья посуды и полила ему на руки. Белобрысый мыл их долго, тщательно, почти до локтей, смывал, и снова мылил, и снова смывал. Когда он закончил, она подала ему кухонное полотенце. Он вытерся и взял сотовый. Уставившись в окно на невидимый сейчас Восточный вокзал, он терпеливо нажимал на кнопки.

– Может, из-за дождя, – сказала Люська.

– При чем здесь, – ответил он.

Он набирал снова и снова, потом положил телефон обратно на подоконник. Безлюдная Киевская тонула в воде, железнодорожные пути перерезали ее как рыбу вдоль позвоночника, а дальше шевелилось серое марево дождя.

– Чертов жиртрест, – сказал Белобрысый. – Когда надо, никогда его нет. – Он спрятал сотовый в карман, отвернулся от окна и посмотрел на Люську. – Она легкая. А я стою под самым домом.

– Я сейчас поищу что-нибудь от дождя.

– И на нее. Чтобы вид был нормальный.

Она вышла в прихожую, а он снова повернулся и стал смотреть в сторону вокзала. Мысли приходили неизвестно откуда и точно. складывались – одна с одной. Белобрысый машинально проверил, на месте ли ключи от машины. Нажал кнопку иммобилайзера и подумал, ответила ли ему машина там, под дождем. – Все. Можем идти, – донеслось до него от входной двери.


Ближе к вечеру дождь перестал, и над эстакадами, окружавшими конечную автобусов, проглянуло солнце. От мостов пролегли черные тени, а панельный дом между ними окрасился в цвет чистого золота. Блестела теплоэлектростанция, лоснился асфальт, пылал фронтон красно-кирпичного костела и железная ограда вокруг него. Ксендз в черном пиджаке и черной рубашке с белым воротничком-стойкой закрыл двери на ключ, сошел по ступеням, притворил за собой калитку и пошел по тротуару. В руке он нес портфель. Под ногами захрустели мелкие осколки стекла. Он замедлил шаг и осмотрелся, чтобы выяснить, в чем дело. Но вокруг не было ничего особенного. Только когда на перекрестке машины встали перед светофором, он услышал слабый писк. Недалеко от тротуара на мокрой земле среди прошлогодней травы лежал бурый кот. Он пытался двигаться. Ксендз оглянулся назад, потом поставил портфель на тротуар и пошел к зверьку. Осторожно взял его на руки, прихватил портфель и пошел обратно в костел.