"Д.С.Мережковский. Было и будет. Дневник 1910 - 1914 " - читать интересную книгу автора

когда-нибудь с этими словами к племяннику своему Л.Н. Толстому.
По мере того, как образ его отходит в вечность, предсказание
исполняется.
Тут разделение, как бы бездонная трещина между двумя Россиями. На
поверхности кажется, что трещина проходит только в политике; но вот по Л.
Толстому видно, как то, что кажется в России политикой, есть в глубине
религия, как связана политика с религией. Всем своим сознанием он отрицал,
всем своим бытием утверждал эту связь. Что же сильнее - отрицание или
утверждение? Каков общественный смысл этого религиозного явления?
Совершаются ли, совершатся ли судьбы России с ним или против него? Вот
вопросы, на которые 50-летняя переписка его с гр. Александрой Андреевной
отвечает с большею ясностью, чем все, что мы до сих пор знали о нем.
Действительная или кажущаяся безобщественность, "аполитичность"
Толстого происходит из первозданного свойства его, из той "дикости", которую
он сам в себе чувствовал и которая, может быть, и есть главный источник его
гениального творчества.
"В вас есть общая нам толстовская дикость. Недаром Федор Иванович
татуировался", - пишет он гр. Александре Андреевне. Федор Иванович Толстой -
знаменитый "американец", "алеут" Грибоедова, московский барин, исполнивший
на деле совет Ж. Ж. Руссо, опростившийся до дикости.[5] То, что у предка
было дурачеством, у потомка сделалось мудростью. Эта толстовская "дикая"
мудрость есть отрицание или, по крайней мере, обесценение всего условного,
искусственного, изобретенного, механического, созданного руками человека, т.
е. в последнем счете культурного, и утверждение всего простого, живого,
естественного, органического, богоданного, нерукотворного, стихийного.
Вот камень на камне лежит первобытно, естественно, дико - это хорошо;
но вот камень на камень положен - это уже не так хорошо; а вот камень с
камнем скреплен железом или цементом - это уже совсем плохо: тут что-то
строится - все равно, что: дворец, казарма, тюрьма, таможня, больница,
бойня, церковь, публичный дом, академия; все, что строится, - зло или, по
крайней мере, благо сомнительное; несомненное лишь то, что растет. Первая
толстовская "дикая" мысль при виде какого бы то ни было строения - сломать,
разрушить, так чтобы не осталось камня на камне и опять все было бы
естественно, дико, просто, чисто. Природа - чистота; культура - нечисть.
Или, говоря языком новейшей философии Бергсона:[6] утверждение "инстинкта" и
если не отрицание, то обесценение "интеллекта".
Хорошо это или дурно? Может быть, хорошо; может быть, дурно, смотря по
тому, куда приведет, чем кончится. У Толстого это хорошо кончилось. Ему надо
было отрицать то, что он отрицал, для того чтобы утвердить то, что он
утверждал; а он утверждал великие ценности религиозные.
Религия еще не культура, но нет культуры без религии, как нет залежей
теплоты солнечной - каменноугольной руды - без солнца. Черта сознательной
"дикости" почти всегда отделяет одну культуру от другой. Эта бездонная
вулканическая трещина - начало землетрясения. Так, Руссо - предтеча
революции. Может быть, и Толстой - тоже предтеча?
"Он похож на слона, которого пустили в цветник и который на каждом шагу
топчет прекраснейшие цветы, сам того не замечая", - приводит Александра
Андреевна отзыв Тургенева о Толстом.
Ко всему искусственному - неуязвимость, непроницаемость, толстокожесть,
как у слона в ступне; ко всему естественному - чувствительность неимоверная,