"Мы живём в замке" - читать интересную книгу автора (Джексон Ширли)1Меня зовут Мари Кларисса Блеквуд. Мне восемнадцать лет, и живу я с сестрой Констанцией. Будь я чуть неудачливей, вполне могла бы родиться оборотнем — у меня, как у них, средний и безымянный пальцы на руках одинаковой длины, — ну да ладно, какая уж есть. Я не люблю умываться, а еще собак и шума. Люблю сестру Констанцию, а еще Ричарда Плантагенета и гриб Amanita phalloides — бледную поганку… Других родственников у меня нет — все умерли. Срок сдачи библиотечных книг, которые стоят на полке в кухне, вышел еще пять месяцев назад; знай я наперед, что книги эти не придется возвращать, что оставаться им у нас на веки вечные, — выбирала бы придирчивей. Вещи, раз попавшие к нам в дом, переставляются редко: Блеквуды никогда не любили перемен. Мы пользуемся, конечно, недолговечными предметами — книгами, цветами, ложками, — но зиждется хозяйство лишь на прочных, вечных вещах. Если что возьмем — непременно положим на место. Мы убираем под столами и стульями, под кроватями и картинами, под коврами и лампами, но не сдвигаем их ни на миллиметр; черепаховый туалетный прибор у мамы на подзеркальнике незыблем. В нашем доме испокон века жили Блеквуды и всегда поддерживали строжайший порядок; стоило очередному отпрыску привести жену в дом, ее вещам отводилось определенное место; дом наш покоился на многих и многих слоях блеквудской собственности, благодаря этому он выдержал натиск внешнего мира. Книги из библиотеки я принесла в пятницу, в конце апреля. Пятницы и вторники были ужасными днями: я ходила в поселок — в библиотеку и за продуктами. Констанция не ходила дальше сада, а дядя Джулиан не мог. Поэтому в поселок дважды в неделю я выбиралась не из гордости, даже не из упрямства, а просто оттого, что хотелось читать и есть. Но, возможно, именно из гордости я заглядывала в кафе к Стелле — выпивала чашку кофе и лишь потом шла домой; я убедила себя, что зайти к Стелле дело чести; как ни хотелось мне домой, я неизменно шла туда; да и заметь Стелла, что я иду мимо, она бы решила, что я боюсь, а такого позора мне не вынести. — Доброе утро, Мари Кларисса, — говорила Стелла, протирая стойку влажной тряпкой. — Как поживаешь? — Спасибо, очень хорошо. — А как поживает Констанция Блеквуд? — Очень хорошо, спасибо. — А как — Лучше не бывает. Будьте любезны, черный кофе. Если кто-нибудь входил и усаживался за стойку, я оставляла кофе недопитым и, нарочито не торопясь, уходила, кивнув Стелле на прощанье. «Будь здорова», — привычно говорила она мне вслед. Книги в библиотеке я выбирала с толком. Разумеется, и в нашем доме есть книги, две стенки в папином кабинете доверху заставлены книгами, но мне нравятся сказки и книги по истории, а Констанция любит книги про еду. Дядя Джулиан книг в руки не брал, но любил по вечерам, оторвавшись от своих бумажек, смотреть, как читает Констанция. — Что ты читаешь, дорогая? Как это мило: дама с книгой. — Я читаю «Кулинарное искусство», дядя Джулиан. — Восхитительно. Он довольно кивал и умолкал, но ненадолго, и вчитаться по-настоящему нам было трудно; а книги, что стоят сейчас на полке в кухне, ни Констанции, ни мне открыть так и не довелось. Из библиотеки я вышла погожим апрельским утром, сияло солнце, неверные и чудесные посулы весны ощущались повсюду, они проступали сквозь поселковую копоть и грязь. Помню, как я остановилась на ступеньках библиотеки с книгами в руках, как глядела на нежную зелень веток на фоне неба и мечтала пройти домой по небу, а не через поселок — об этом я мечтала всегда. Я могла перейти улицу прямо у библиотеки и дойти до продуктовой лавки по другой стороне, но пришлось бы миновать универмаг и мужчин, что сидят перед входом. В этом поселке мужчины никогда не стареют и вечно сплетничают, зато женщины быстро старятся от пепельной, злой усталости и всегда молча ждут, когда же мужчины сподобятся встать и пойти домой. Еще я могла перейти улицу возле продуктовой лавки, так даже лучше, хотя путь лежал мимо почты и дома Рочестеров; там во дворе валяются груды ржавых железок, сломанные машины, пустые газовые баллоны, старые матрацы, водопроводные краны, умывальники — все, что Харлеры сносят в дом и, по-видимому, искренне любят. Дом Рочестеров самый красивый в поселке, здесь когда-то была библиотека, обитая ореховым деревом, на втором этаже — зал для танцев, а вдоль веранды — заросли роз; здесь родилась наша мама, и по закону дом должен был бы достаться Констанции. Я, как всегда, предпочла идти мимо почты и дома Рочестеров, хотя мне неприятен дом, где родилась мама. Но здесь безопасней: эта сторона по утрам в тени и оттого безлюдна; да и мимо универмага проходишь только раз, на обратном пути, — на два раза меня б не хватило. За поселком — на Холмистой улице, на Речной и у Старой горы — выстроили красивые новые дома Кларки, Каррингтоны и им подобные. Чтобы попасть к себе, им тоже приходится ехать через поселок — ведь Главная улица, это, по сути, шоссе, которое пересекает наш штат; но отпрыски Кларков и Каррингтонов учатся в частных школах, еду на их кухни доставляют из больших городов, письма и газеты с поселковой почты им развозят на машине, сами же обитатели Старой горы отправляют письма в городе и стригутся у городских парикмахеров. Меня всегда потрясает: поселковые, что живут в грязных домишках на шоссе и на Проточной улице, улыбаются, радостно кивают и машут руками, когда мимо едут Кларки и Каррингтоны; стоит Хелен Кларк зайти в продуктовую лавку Элберта за банкой томатного соуса или за кофе, которые позабыла купить ее кухарка, все наперебой говорят: «Доброе утро» — и сообщают, что погодка наладилась. Дом Кларков новее, но ничуть не красивее дома Блеквудов. Папа первым привез в дом рояль, прежде в поселке их и не видывали. Каррингтонам принадлежит бумажная фабрика, зато Блеквудам — вся земля от шоссе до реки. Шепарды, что живут у Старой горы, дали поселку деньги на постройку магистрата; белое со шпилем здание возвели на зеленой лужайке, а перед входом установили пушку. Тогда поговаривали: надо бы сделать в поселке новую размежевку, снести лачуги на Проточной и отстроить весь поселок под стать магистрату, но никто и пальцем не шевельнул — может, боялись, что тогда и Блеквуды вздумают посещать заседания магистрата? Поселковые получают там разрешения на охоту и рыбную ловлю, а раз в год Кларки, Каррингтоны и Шепарды приходят на заседания магистрата и торжественно голосуют за то, чтобы убрать харлеровскую свалку с Главной улицы, убрать скамейки от универмага, — и каждый год поселковые радостно и дружно голосуют против. За магистратом сворачивает налево Блеквудская улица — это дорога домой. Блеквудская улица окружает наши земли, сбоку тянется проселочная ограда, поставленная папой. В ней, неподалеку от магистрата, есть калитка, рядом лежит черный камень; я отпирала калитку, запирала ее за собой и шла через лес домой. Поселковые издавна нас ненавидели. По дороге в магазин у меня была своя игра. Она походила на ребячьи настольные игры, в которых поле делят на клеточки и игроки передвигают по ним фишки, бросая кости; игроков всегда подстерегают опасности: «пропусти ход», «отступи на четыре клетки», «вернись на старт», но если повезет, выпадает «перескочи на три клетки вперед» или «сделай дополнительный ход». Мой путь лежал от библиотеки по Главной улице до лавки и обратно, к черному камню, — тогда я выигрывала. В тот день я стартовала хорошо и без помех преодолела пустынный отрезок Главной улицы; неужели весь день будет удачным? Такое иногда случалось, но чтоб весной, да поутру, — очень редко. Если день окажется удачным, я непременно принесу в жертву кольцо или брошь — в знак благодарности. Вначале я шла очень быстро, глубоко вдыхала — чтоб не сбиться с ритма — и не оглядывалась; я несла библиотечные книги и сумки для продуктов и смотрела, как двигаются мои ноги: одна за другой, одна за другой, в маминых старых коричневых туфлях. Из окна почты за мной кто-то наблюдал; мы перестали получать газеты и отключили телефон шесть лет назад — мучения, с ними связанные, были тогда просто нестерпимы, — но стерпеть этот мимолетный взгляд из окна почты я могла: смотрела старушка мисс Даттон, она никогда не глазела в открытую, как другие, всегда — из-за спущенных штор или занавесочки. На дом Рочестеров я не глядела. Невыносимо думать, что тут родилась мама. Интересно, Харлеры знают, что занимают дом, где по праву должна бы жить Констанция? У них во дворе такой грохот, что мне своих шагов не слышно. Может, Харлерам кажется, что немолчный шум отпугивает злых духов или он услаждает их музыкальный слух? Наверно, в доме у Харлеров не лучше, чем во дворе: вместо стульев — старые ванны, вместо стола — остов древнего «форда»; едят они из разбитых тарелок и непрерывно гремят консервными банками, а голоса — точно трубы иерихонские. Возле дома Харлеров на тротуаре всегда грязь и пыль. Теперь надо перейти улицу — читай «пропусти ход», — я уже стояла прямо против продуктовой лавки. Я всегда нерешительно мялась на обочине — посмешищем для недобрых глаз, — а мимо мчались машины. Большей частью — проходящие, их привело и уведет шоссе, водители таких машин на меня не глядели; зато местную машину я узнавала тут же по быстрому злобному взгляду из-за руля; интересно, спустись я с тротуара — вильнет на меня машина, быстро и будто бы случайно? Просто испугать, посмотреть, как отскочу? И раздастся хохот — отовсюду, со всех сторон: из-за занавески на почте, от универмага, с порога продуктовой лавки, все-все — и мужчины, и женщины — злорадно расхохочутся, глядя, как Мари Кларисса Блеквуд отпрянет в сторону. Порой я пропускала два и даже три «хода», прежде чем перейти: дожидалась, пока дорога в обоих направлениях совсем расчистится. Посреди улицы тень кончилась, и я попала под яркое, обманчивое апрельское солнце; к июлю поверхность дороги размягчится от жары, ноги будут увязать, и переходить улицу станет еще опасней. «Мари Кларисса Блеквуд попала под машину при попытке высвободить ногу, увязшую в асфальте», — «вернись на старт и начни игру заново». И дома к июлю станут еще отвратительней. Вообще, в нашем поселке нерасторжимы место, время и стиль, будто здешнему люду не обойтись без уродливых хибар, будто уродство у них в крови. Кажется, дома и магазины сколочены с презрительной поспешностью — поскорей прикрыть скудость и мерзость; а дома Рочестеров и Блеквудов и даже магистрат точно ветром занесло из далекой чудесной страны, где живы лад и красота. А вдруг эти дивные дома попали в плен — в отместку Рочестерам и Блеквудам за их жестокие сердца — да так и остались пленниками поселка и теперь гниют медленно и необратимо, и распад их являет убожество селян? Вдоль Главной улицы вереница лавок и магазинчиков, все — неизменного тускло-серого цвета. Над ними, по второму этажу, тянется ряд безжизненных блеклых занавесок — там живут владельцы магазинов. В этом поселке любой всплеск цвета обречен на поражение. И уж, конечно, не Блеквуды наслали порчу на поселок — таковы здешние жители, и это единственное достойное их место. Подходя к магазинам, я всегда думала о гнили, о черной мучительной гнили, гложущей изнутри все и вся. Пускай тут все сгниет! У меня был список — что покупать. Констанция составляла его каждый вторник и пятницу перед тем, как мне выходить из дома. Народ в поселке злился, что у нас всегда вдоволь денег — можем купить все, что хотим; конечно, все наши деньги мы из банка забрали, и люди — я знала — твердили теперь об этих деньгах, припрятанных прямо в доме, точно Констанция, дядя Джулиан и я сидим вечерами среди груд золота, позабыв про библиотечные книги, играем с монетами, ласкаем их, зарываем в них руки по локоть, пересчитываем, раскладываем на кучки и снова рассыпаем — веселимся как можем, запершись на все замки. Я уверена, что в поселке множество гнилых душ алчет наши златые горы, но народ труслив и боится Блеквудов. В лавке я вместе со списком доставала кошелек, чтобы Элберт знал — деньги у меня есть — и не посмел отказать в продуктах. Сколько бы народу ни было в лавке, меня обслуживали мгновенно; мистер Элберт или его бледная скупердяйка жена спешили подать мне все, что попрошу. Иногда на каникулах им помогал в лавке старший сын, тогда они спешили вдвойне, чтобы ему не пришлось меня обслуживать. Однажды какая-то девчушка, не поселковая, разумеется, подошла ко мне совсем близко, и миссис Элберт ее оттащила, да так грубо, что девочка вскрикнула. Воцарилось долгое молчание; нарушила его в конце концов сама миссис Элберт: «Желаете еще чего-нибудь?» Когда поблизости были дети, я старалась не двигаться и не дышать — я их боялась. Боялась — вдруг дотронутся до меня, и тут же налетят мамаши, точно стая когтистых коршунов; мне всегда виделась именно такая картина: птицы тучей налетают сверху, клюют и рвут острыми как нож когтями. Сегодня Констанция составила очень длинный список, но детей в лавке, к счастью, нет, да и женщин не так уж много; «дополнительный ход», — подумала я и поздоровалась с мистером Элбертом. Он кивнул в ответ: совсем не поздороваться не мог, но женщины в лавке глаз с него не спускали. Даже отвернувшись, я спиной чувствовала, как застыли они: кто с консервной банкой, кто с неполным пакетом печенья или вилком салата в руках, — ждали, пока за мной закроется дверь, тогда снова зажурчит их болтовня. Где-то среди них затаилась и миссис Донелл, я заметила ее, когда входила; неужели она снова меня поджидает? Миссис Донелл всегда норовила что-нибудь сказать, она из тех немногих, кто непременно заговаривал. — Запеченную курицу, — сказала я мистеру Элберту; в другом конце лавки его скупердяйка жена открыла холодильник и, вынув курицу, принялась заворачивать. — Баранью ножку, — продолжала я. — Дядя Джулиан обожает по весне запеченную баранину. — Тут я явно переборщила: люди в лавке изумленно ахнули. Выскажи я все пожелания — бросились бы врассыпную, точно кролики, но зато потом, на улице, подстерегали бы все как один. — Пожалуйста, луку, — вежливо сказала я мистеру Элберту, — кофе, хлеба, муки. Грецких орехов и сахару — у нас почти не осталось. Где-то за моей спиной раздался приглушенный смешок; мистер Элберт глянул туда и снова — на продукты, которые выкладывал на прилавок. Скоро миссис Элберт добавит сюда сверток с курицей и мясом, мне нет нужды оборачиваться. — Молока, сливок, масла. — Шесть лет назад Харрисы перестали доставлять нам молочные продукты, и я покупала молоко и масло в лавке. — И еще яиц. — Констанция забыла внести яйца в список, но дома оставалось всего два. — Коробочку ореховой карамели. — Вечером дядя Джулиан вволю пощелкает, похрустит, весь перемажется и, покуда не расправится с последней конфетой, спать его не уложишь. — Блеквуды всегда любили богато поесть, — прозвучал сзади голос миссис Донелл. Кто-то хихикнул, кто-то шикнул. Я и головы не повернула: хватит того, что они толпятся за спиною, нечего смотреть в их ненавидящие глаза на серых, стертых лицах. Чтоб вы все сдохли! Как же мне хотелось произнести это вслух. Констанция говорила: «Делай вид, что тебе наплевать. Обратишь внимание — только хуже будет», — наверно, она права, но все же — чтоб вы все сдохли! Вот было бы здорово: прихожу однажды утром в лавку, а они — все до единого, даже Элберты и дети, — кричат от боли, корчатся на полу и умирают у меня на глазах. А я переступаю через их тела, беру с полок все, что пожелаю, и, пнув напоследок миссис Донелл, отправляюсь домой. Я никогда не стыдилась этих мечтаний и хотела только одного: чтобы они сбылись. «Ненависть — чувство вредное, — говорила Констанция, — оно точит силы», но я все равно ненавидела и удивлялась, зачем Богу вообще понадобилось создавать этих людишек. Мистер Элберт разложил мои покупки на прилавке и ждал, глядя мимо меня, в сторону. — На сегодня все, — сказала я. Он, так и не взглянув на меня, записал на листке цены, подсчитал сумму и передал мне листок: я всегда проверяла — не обманул ли. Я пересчитывала очень тщательно, не упуская малейшей возможности досадить им, но, увы, он ни разу не ошибся. Продуктов набралось две сумки, и — делать нечего — придется тащить их на своем горбу. Помочь мне никто никогда бы не вызвался, согласись я даже принять их помощь. «Пропусти два хода». Нагруженная покупками и библиотечными книгами, я иду очень медленно, а дорога лежит мимо универмага в кафе Стеллы. На пороге лавки я помедлила: хотелось найти какую-то мысль, зацепку, чтоб охранила и помогла в пути. За моей спиной уже зашевелились, закхекали. Вот-вот заговорят снова; а Элберты небось таращатся друг на друга с дальних концов лавки и с облегчением вздыхают. Я нацепила на лицо ледяную маску. Буду думать, как мы станем обедать в саду; я шла, глядя прямо под ноги, — мамины коричневые туфли шагали: раз-два, раз-два, — а мысленно расстилала на столе зеленую скатерть и несла в сад желтые тарелки и белое блюдо с клубникой. Да-да, желтые тарелки! — а на меня глазели мужчины возле универмага, — и дяде Джулиану достанется вкусное яйцо всмятку, и он будет обмакивать в него гренок, и я напомню Констанции: пусть набросит дяде Джулиану шаль на плечи, ведь еще холодно, зима только-только кончилась. Не оборачиваясь, чувствую, как тычут в меня пальцами и ухмыляются. Чтоб вы сдохли, а я пройду по вашим трупам! Ко мне обращались редко, судачили меж собой. «Вон блеквудская девчонка идет, — глумливо пищал один. — Девица Блеквуд с ихней фермы». — «Да, жаль Блеквудов, — говорил кто-то едва слышно. — И девочек жаль». — «Отличная у них ферма, — завистливо говорили они. — К ней бы руки приложить — враз разбогатеешь». — «Разбогатеешь, коли не помрешь сперва: чтоб там сеять — три жизни иметь нужно, зато из земли все само прет». — «Сидят на земле — точь-в-точь собаки на сене». — «Разбогатеть — раз плюнуть». — «Жаль девчонок». — «На земле у Блеквудов любая чертовщина вырастет». Я шагаю по их трупам, мы обедаем в саду, и на плечах у дяди Джулиана шаль. Сейчас надо держать сумки покрепче: однажды, недоброй памяти утром, я уронила сумку именно тут: разбились яйца, пролилось молоко, и я подбирала что могла, а люди что-то злорадно кричали. Я твердила себе: что бы ни случилось — не убегай; я лихорадочно запихивала банки и коробки в сумку, сгребала рассыпанный сахар и твердила себе: только не убегай. На тротуаре перед Стеллиным кафе была трещина, прямая, точно указательный палец. Была она там испокон века. Другие отметины обезобразили поселок на моей памяти: когда я училась в третьем классе, строили магистрат и Джонни Харрис отпечатал свою пятерню на бетонном цоколе, а сын Мюллера нацарапал свои инициалы на библиотечном крыльце. Но трещина перед кафе была испокон века, да и само кафе стояло столько же. Я помню, как каталась тут на роликах, стараясь не попасть в трещину, а то — я так загадала — маме головы не сносить; помню, как катила здесь на велосипеде, а волосы мои развевались по ветру; поселковые нас в те времена еще терпели, хотя папа всегда считал их отребьем. Мама однажды сказала мне, что помнит трещину с детства, когда жила еще в доме Рочестеров; значит, когда они с папой поженились и она переехала к Блеквудам, трещина уже была; я думаю, что трещина, словно указующий перст, была здесь с незапамятных времен — с тех пор, как воздвигли поселок из серой лежалой древесины и уродливые люди со злобными лицами возникли из мерзкого ниоткуда и поселились тут навсегда. Когда у Стеллы умер муж и ей выплатили страховку, она купила кофеварку и заменила старую стойку мраморной, иных перемен в заведении не происходило, сколько я себя помню; когда-то мы с Констанцией заходили сюда после уроков — потратить карманные деньги и купить папе газету; теперь уж мы газет не покупаем, а Стелла по-прежнему продает газеты, журналы, грошовые леденцы и блеклые открытки с изображением магистрата. — Доброе утро, Мари Кларисса. Как поживаешь? — сказала Стелла; я села у стойки, поставив сумки на пол; порой мне хотелось пощадить Стеллу — одну из всех, — когда они начнут умирать по моему велению; Стелла в сравнении с ними казалась даже доброй; кроме того, она сохранила хоть какую-то окраску. Была она кругленькой и розовой и носила яркие ситцевые платья, они блекли не сразу под стать всему вокруг, а сохраняли, пусть совсем недолго, свой цвет. — Спасибо, очень хорошо. — А как поживает Констанция Блеквуд? — Очень хорошо, спасибо. — А как — Лучше не бывает. Будьте любезны, черный кофе. — На самом деле я люблю кофе с сахаром и сливками, чтоб не горчил, но я заходила к Стелле из гордости, значит — никаких поблажек. Если кто-нибудь появлялся в кафе, я поднималась и тихонько уходила; но случались и неудачные дни. В то утро, не успела Стелла поставить передо мной чашку, на пороге возникла тень, и Стелла, взглянув туда, сказала: «Доброе утро, Джим». Она перешла к другому концу стойки — видно, надеялась, что он сядет там, а я смогу незаметно уйти, но не тут-то было. Пришел Джим Донелл — мне определенно не везло. Вообще-то, все поселковые на одно лицо, но некоторых я запомнила и могла ненавидеть прицельно; Джим Донелл с женой из их числа; они ненавидели нас неистово, а остальные — из тупой, стародавней привычки. Эти остальные прошли бы к Стелле в конец стойки, но Джим Донелл направился прямо ко мне и сел рядом, как можно ближе: он явно решил испортить мне утро. — Поговаривают, вы уезжаете. — Он повернулся на стуле: хотел взглянуть на меня в упор. Сел бы подальше! Стелла прошла к нам за стойкой; ну пусть, пусть Стелла попросит его подвинуться — я спокойно выберусь и возьму сумки, и не придется протискиваться мимо Джима Донелла. — Поговаривают, вы уезжаете, — повторил он значительно. — Нет, — ответила я, поскольку он ждал ответа. — Странно. — Он взглянул на Стеллу и снова на меня. — Могу поклясться, кто-то сказал мне, что вы уезжаете. — Нет, — повторила я. — Джим, тебе кофе? — спросила Стелла. — И кто это брякнул, что они уезжают, а, Стел? Кому такое в голову пришло, раз они вовсе не уезжают? — не унимался он. Стелла укоризненно покачала головой, но еле сдержала улыбку. Я опустила глаза: мои руки теребили бумажную салфетку на коленях — отрывали уголки; усилием воли я успокоила руки и задумала, как увижу клочок бумаги, вспомню, что нужно быть добрее к дяде Джулиану. — Ума не приложу — как эти сплетни расползаются? — произнес Джим Донелл. Когда-нибудь Джим Донелл умрет; может, у него внутри уже завелась гниль, которая его погубит. — Ну где еще сыщешь таких сплетников? — спросил он Стеллу. — Не трогай ее, Джим, — сказала Стелла. А дядя Джулиан совсем старый, и он умирает, умирает неотвратимо; он умрет прежде Джима Донелла, прежде Стеллы, прежде всех. Бедный, старый дядя Джулиан умирает, и я твердо решила быть к нему добрей. И сегодня мы устроим на лужайке праздничный обед. Констанция принесет шаль, накинет ему на плечи, а я буду валяться на траве. — А я никого и не трогаю, Стел. Разве я кого трогаю? Просто спрашиваю мисс Мари Клариссу Блеквуд, правду ли говорят в поселке, будто она и ее старшая сестрица от нас уезжают. Куда подальше. Насовсем. — Он помешивал сахар в чашке; краешком глаза я следила, как кружится и кружится ложечка, и мне хотелось смеяться. Отчего-то было до нелепого глупо: ложечка кружится, а Джим Донелл говорит. Интересно, протяни я руку и останови ложечку — замолчит он? Возможно, и замолчит, мудро рассудила я, возможно, он попросту выплеснет кофе мне в лицо. — Куда подальше, — повторил он печально. — Перестань! — попросила Стелла. Отныне я стану внимательно слушать рассказ дяди Джулиана — всегда. И я несу ему ореховой карамели — это очень, очень хорошо. — А я-то загрустил, — продолжал Джим Донелл, — негоже поселку терять одно из лучших семейств. Очень печально. — Он резко повернулся, поскольку на пороге появился новый посетитель; я смотрела на свои руки на коленях, на дверь не оглядывалась, но Джим Донелл сказал: «Привет, Джо», и я поняла, что это плотник Данхем. — Джо, ты только вообрази! Весь поселок твердит, что Блеквуды уезжают, а вот мисс Мари Кларисса Блеквуд говорит — ничего подобного. Все замолчали. Данхем, должно быть, нахмурился и переводил взгляд с Джима на Стеллу и на меня, пытаясь уразуметь смысл каждого слова. — Правда, что ли? — произнес он наконец. — Слушайте, вы, оба, — начала было Стелла, но Джим Донелл перебил ее; он говорил, сидя ко мне спиной и вытянув длинные ноги — не обойти, не выбраться: — Я только сегодня объяснял людям, как плохо, когда покидают нас старожилы. Хотя, по чести сказать, большинство Блеквудов нас уже покинули. — Он засмеялся и хлопнул ладонью по стойке. — Покинули, — повторил он. Ложечка в его чашке уже не кружилась, а он все говорил. — Поселок теряет свое лицо, когда уезжают старожилы. А кой-кому может показаться, будто их вытурили, — медленно произнес он. — Верно, — сказал Данхем и засмеялся. — Подумают, вытурили с распрекрасных земель с оградками, и тропинками, и роскошной жизнью. — Он никогда не останавливался, пока не уставал. Раз задумав что-то сказать, он повторял это снова и снова, обсасывал и так и сяк; у него, очевидно, было не так уж много задумок, и каждую приходилось выжимать до последней капли. Кроме того, собственные мысли с каждым повтором веселили его все пуще, теперь завелся — не остановишь, пока не заметит, что оказался без слушателей. Для себя я решила: никогда ни о чем не думай больше одного раза, — и спокойно сложила руки на коленях. «Я живу на Луне, — сказала я себе, — живу в домике на Луне совсем одна». — Что ж, — продолжал Джим Донелл; от него к тому же шел дурной запах, — буду всем рассказывать, что прежде знавал Блеквудов. Лично мне они ничего такого не сделали, лично со мной они были крайне вежливы. Правда, к обеду меня не приглашали, чего не было, того не было, — засмеялся он. — Уймись, — сказала Стелла резко. — На ком другом язык-то точи. — На ком это я язык точу? Я что, по-твоему, к ним на обед напрашивался? Я что, сбрендил? — И мне есть что рассказать, — вступил Данхем. — Чинил раз у Блеквудов крыльцо, а мне так и не заплатили. — Он говорил правду. Констанция тогда послала меня сказать, что по плотницкой расценке ему не заплатит: криво прибить сырую доску — дело нехитрое; его же просили, чтоб ступенька получилась как новенькая. Я вышла и сказала, что мы платить не будем; он ухмыльнулся, сплюнул, поднял молоток, вовсе отодрал доску и, отшвырнув ее, сказал: «Чините сами». Потом залез в свой грузовичок и укатил. — Так и не заплатили, — повторил он. — Бог с тобой, Джо, это просто недосмотр. Немедленно пойди к мисс Констанции Блеквуд, и она отвалит тебе все, что причитается. Только, если тебя пригласят к обеду, Джо, будь тверд и откажись. Данхем рассмеялся: — Еще не хватало у них обедать. Но вот ступеньку я им чинил, и мне так и не заплатили. — Странно, — сказал Джим Донелл. — Дом чинят, а сами уезжать собираются. — Мари Кларисса, — Стелла подошла ко мне. — Иди-ка ты домой. Слезай со стула да иди домой. Пока ты здесь, покоя не жди. — А вот это верно замечено, — подхватил Джим Донелл. Но под взглядом Стеллы он убрал ноги с прохода и дал мне пройти. — Так что, мисс Мари Кларисса, вы только покличьте — мы все сбежимся и вмиг ваши вещички упакуем. По первому слову, Маркиска. — А сестрице от меня передайте, — начал было Данхем, но я поспешила уйти; оказавшись на улице, услышала за собой громкий смех, смеялись все: и Джим Донелл, и Данхем, и Стелла. У меня на Луне чудесный домик с камином и садиком (что может вырасти на Луне? Надо спросить Констанцию), и я обязательно буду обедать в саду на Луне. Все на Луне ярких, непривычных цветов; пусть домик будет лазурным. Ноги мои в коричневых туфлях мерно двигались — левая, правая, левая, правая, — а сумки с продуктами тихонько покачивались в такт; у Стеллы я побывала, осталось только миновать магистрат; там в эту пору пусто, лишь какие-то людишки выписывают справки владельцам собак, да сдирают налог с проезжих водителей, да рассылают счета за воду, канализацию и мусоропровод, да штрафуют за костры и рыбную ловлю; людишки эти сидят глубоко во чреве магистрата и согласно скрипят перьями; их мне бояться нечего — разве что задумаю половить рыбу в запретное время. Я ловлю алых рыбок в лунных реках… И вдруг я заметила мальчишек Харрисов: они сидели во дворе перед домом и шумно ссорились с пятью соседскими мальчишками. Я заметила их, обогнув магистрат; еще не поздно повернуть и пойти другой дорогой — по шоссе до протоки, а там, за протокой, как раз наша тропинка, — но я и так уже задержалась, да и далекий это путь с такими тяжелыми сумками, к тому же неприятно идти вброд в маминых коричневых туфлях; «я живу на Луне», — подумала я и прибавила шагу. Они увидели меня сразу. Чтоб вы сдохли, чтоб вы сгнили, чтоб валялись в корчах и истошно кричали, чтоб извивались и стонали у моих ног! — Маркиса! — закричали они. — Маркиса, Маркиса! — и все до единого облепили забор. Их, верно, обучили родители — все эти Донеллы, Данхемы, Харрисы поганые; небось проводили им спевки, старательно учили, голоса ставили — иначе откуда бы такой слаженный хор? Я не понимаю их языка: на Луне мы говорим тихонько, будто журчим; мы поем при свете звезд и глядим сверху на мертвый, высохший мир; вот ползабора уже позади. — Маркиса! Маркиса! — А где старушка Конни? Обед стряпает? — Хочешь мармеладу? Удивительно: я спрятала душу глубоко-глубоко; шла вдоль забора и ровно и строго, нарочито неспешно переставляла ноги, а душа моя затаилась. Они глазели — я это чувствовала, даже слышала их голоса, даже видела их, а душа моя была глубоко. Чтоб вы все сдохли! — Где скелет гремит костями — там твоя кровать! — Маркиса! Однажды, когда я проходила здесь, на крыльцо вышла мать Харрисов: ей, видно, любопытно стало — чего это детки разорались. Она стояла там, смотрела, слушала, и я остановилась против нее, поглядела прямо в пустые, выцветшие глаза; я знала — заговаривать нельзя, но знала, что не удержусь. «Неужели вы не можете их приструнить? — спросила я в тот день, надеясь, что не все еще умерло у нее в душе; может, и ей доводилось бегать по траве, разглядывать цветы, радоваться и любить. — Неужели вы не можете их приструнить?» — Детки, не обзывайте тетю, — произнесла она, но ничто в ней не дрогнуло, она продолжала получать свое убогое удовольствие. — Не обзывайте тетю. — Хорошо, мама, — послушно отозвался один. — К забору не подходите, тетю не обзывайте. И я пошла дальше: они все орали и верещали, а женщина стояла на крыльце и смеялась. Чтоб у них языки сгорели — сгорели в жарком пламени, и глотки чтоб сгорели сейчас, когда они изрыгают эти слова, и кишки чтоб у них обуглились в мучениях, точно на сотнях костров. — Прощай, Маркиса! — закричали они, когда я дошла до конца забора. — И больше не приходи. — Прощай, Маркиса! Привет Конни! — Прощай, Маркиса! — Но я уже дошла до черного камня — там калитка и тропинка к дому. |
||
|