"Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца" - читать интересную книгу автораГлава четырнадцатая ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С ОСТРОВИТЯНАМИСклянки пробили полночь. Головнин все не уходил с палубы, где теперь оставались только вахтенные. Сон бежал от его глаз. С напряжением вглядывался он в ту сторону, где лежала бухта Резолюшин, в которой Кук стоял со своими кораблями тридцать лет назад и куда он, Головнин, первым из европейцев пришел после Кука. Наконец-то Василий Михайлович мог сказать: да, сбылась моя детская мечта! А где-то в стороне гавани шумел бурун. Это говорило его опытному уху моряка о том, что нужно быть осторожным. Этому таинственному, неизвестно что сулящему шуму прибоя отвечали и мысли, рождавшиеся у Василия Михайловича. Они тоже не были спокойны. Первая радость осуществившейся мечты незаметно потухла, ее сменило размышление о том, как встретят его жители острова. Неужто и ему придется, хотя бы для острастки, как Куку, познакомить этих чернокожих детей с громом европейских пушек? Нет, он постарается не прибегать к этой мере до последней возможности. После полуночи тучи рассеялись, а с ними исчезло и зловещее зарево в небе. Показались звезды, и среди них привычный глаз Головнина сразу нашел и столь хорошо знакомую с детства Большую Медведицу. Нашел и Южный Крест — созвездие другого полушария Земли. Он стоял со своим шлюпом на той грани планеты, откуда видны созвездия двух полушарий. Не на той ли грани и человеческой культуры находится он? Он сам, со своими сложными мыслями, со своими знаниями, со своим кораблем, совершенным и по снаряжению и по вооружению, — это одна половина мира, и тут же рядом, в нескольких кабельтовых, за шумом бурунов притаилась в темноте другая половина — колыбель человечества, люди, еще не знающие одежды, вооруженные деревянными копьями. Счастливы они или нет? Прав или не прав тот беспокойный француз, что сочинил «Новую Элоизу» и потряс умы человечества острой новизной своих мыслей? Когда-то все люди просвещенной ныне Европы стояли на той же ступени развития, что и жители этих островов. Не ясно ли отсюда, что цвет кожи еще ничего не говорит, что все нации равны, имеют одинаковое право на место под солнцем и на счастье! Не ясно ли отсюда, что он должен относиться к здешним жителям, как к детям! Он пришел сюда не для того, чтобы отнять у беспомощных островитян их жалкие блага, а для лучшего познания мира, в котором просвещение и культура должны быть достоянием всех народов. В тиши ночи под этими яркими звездами так хорошо думалось и мысли получали как бы размах гигантских крыльев, которые, казалось, приподымали его над землей. Василий Михайлович не заметил, как стало светать. К нему подошел стоявший на вахте Мур, протянул свою подзорную трубу и, показывая в сторону острова, сказал: — Посмотрите, что там делается. Головнин навел трубу по указанному Муром направлению и увидел, что гавань Резолюшин, в которую он собирался войти для стоянки, представляла собой небольшую заводь, вход в которую в значительной своей части был прегражден рифом с кипящим над ним буруном. Шум этого буруна он и слышал всю ночь. И здесь, как и вчера на острове Анаттом, на берегу суетилось множество черных нагих островитян, вооруженных от мала до велика длинными рогатинами и дубинами. Они подавали какие-то знаки, махали руками и, видимо, приглашали пришельцев подойти ближе. Увидев риф, Головнин приказал поставить паруса и обойти его, пользуясь ветром. Но едва успели поставить паруса, как ветер сразу упал и судно стало валить зыбью на рифы. — Бросить лот! — скомандовал Головнин. Лот был брошен, но показанная им глубина была слишком велика для якоря. А шлюп между тем продолжало тащить к рифам. Василий Михайлович сразу понял опасность, грозящую кораблю. — Свистать всех наверх! — приказал он. — Спустить на воду все гребные суда! Палуба загрохотала от десятков бегущих ног, заскрипели блоки, на которых гребные суда одно за другим были спущены на воду в течение нескольких минут. Взяв шлюп на буксир, они стали отводить его от буруна, но морская зыбь была сильнее людей. Несмотря на все усилия команды, она продолжала гнать судно на камни. Люди — и матросы и офицеры — работали с таким напряжением, что под напором весел гребные суда, казалось, готовы были выпрыгнуть из воды, но шлюп по-прежнему шел на бурун я тащил их за собою. Взоры всех устремились на паруса — в них была единственная надежда. Но паруса даже не полоскались, так неподвижен был воздух. Что же это? Гибель? Неужто прошли двадцать пять тысяч верст среди великих трудов и опасностей, томились больше года в Симанской бухте, столько раз рисковали жизнью, страдали, мечтали — и все это лишь для того, чтобы погибнуть на этих безвестных камнях, которых даже нет ни на одной карте. Нет, не может этого быть! Матросы с напряжением отчаяния буравили веслами спокойную океанскую воду. Но Головнин ясно видел предстоящую гибель и судна и команды. Он чувствовал, что сейчас, как и тогда, у мыса Горн, и в ту ночь, когда на мачтах «Дианы» горели огни святого Эльма, взоры всех устремлены на него. Только в нем эти люди видели последнюю надежду на спасение. Но сейчас он был почти так же бессилен, как и они. И это было для него мучительнее, чем сама смерть. — Что ты думаешь делать, Василий Михайлович? — с тревогой в голосе спросил его Рикорд, стоявший рядом. Внешне Головнин был спокоен, как обычно, но бледность лица выдавала его волнение. «Взять оружие, съестные припасы и всем садиться в шлюпки», — готов был ответить он. Однако всегдашняя его выдержка, не раз спасавшая положение, пришла на помощь и сейчас. Он ничего не ответил. Он продолжал смотреть на медленно приближавшийся страшный бурун, как бы мысленно измеряя расстояние между ним и шлюпом, решив отдать команду покинуть шлюп в самую последнюю минуту. Но вдруг паруса слегка зашевелились — казалось, шаловливый ветер решил поиграть ими. Но то была не игра. Еще минута — полотнища их напряглись, наполнились ветром, и «Диана», рванувшись с места, быстро прошла в нескольких саженях от последнего подводного камня, которым кончался риф. Шлюп вошел в гавань, и перед взором путешественников открылось спокойное зеркало глубоко вдававшегося в сушу залива, зайти в который их по-прежнему приглашали островитяне, толпившиеся на берегах и приветливо махавшие руками. Головнин положил судно в дрейф и послал штурмана Хлебникова с несколькими матросами на шлюпке осмотреть залив. При этом он сказал ему: — Возьмите с собою оружие, но пускать его в ход разрешаю вам токмо в случае крайней опасности. Ежели что — дайте выстрел в воздух. Но Хлебникову не пришлось прибегать к этой крайности. При продвижении его шлюпки в глубь залива ее встретили двое островитян на кану с зелеными ветвями в руках. То был знак мира. Хлебников обласкал их, подарил несколько холстинных полотенец и бисеру, взятых им с собой по указанию Головнина. Островитяне отдарили его кокосовыми орехами. Они казались простодушными и миролюбивыми. Хлебников беспрепятственно осмотрел залив. Однако на всякий случай матросы, сопровождавшие его, держали заряженные ружья в руках, все время внимательно следя за островитянами, которые следовали за ними теперь уже на нескольких кану. Головнин, в свою очередь, наблюдал за всем происходившим в заливе, не отрываясь от подзорной трубы. Один из бомбардиров по его приказу стоял с дымящимся фитилем у пушки, заряженной одним порохом, готовый каждую минуту поднести огонь к затравке. Гавань оказалась тех самых размеров, как указывал Кук, что служило лишним доказательством того, что это действительно была бухта Резолюшин, которая обещала вполне спокойную стоянку, так как была открыта лишь для северных ветров. Шлюп между тем был окружен со всех сторон десятками кану с островитянами, которые, размахивая длинными зелеными ветвями, приветствовали его восторженными криками: «Эв-вау! Эввау!» — теми самыми словами, которыми когда-то в детстве он приветствовал разжалованного ив казачков Тишку, спешившего куда-то мимо барского дома с белым гусем в руках. Головнин поманил к себе пальцем гардемарина Якушкина и попросил подать ему лексикон. Якушкин достал из кармана и почтительно подал ему составленный им по Форстеру[12] краткий словарик слов, употребляемых жителями островов Тана. Головнин стал просматривать словарик, выискивая нужные ему слова, вроде: ани — есть, нуи — пить, тавай — вода, буга — свинья, и прочее. На него так и пахнуло Гульёнками. Ему вспомнилась его просторная детская, ветви старого дуба, лезущие в открытое окно, запах какого-то лекарственного снадобья в воздухе я он сам, Вася, в халатике, сидящий на подоконнике с толстой французской книжкой в руках. Где же это он находится — в Гульёнках или на диком острове Тихого океана? И тот самый Тишка, которого он тогда приветствовал из окна своей спальни, находится где-то здесь, на корабле. И от этого видения детства кажутся еще ярче. Крики островитян возвращают его к действительности. Они продолжают теперь неистово орать с другой стороны шлюпа. И оттуда до него доносится дружный хохот матросов, сгрудившихся на борту. — Что там такое? Чего они хохочут? — спросил Головнин у проходившего мимо Рудакова, заметив на его лице еще сохранившуюся улыбку человека, который только что весело смеялся. — То островитяне приветствуют вашего Тихона. Василий Михайлович перешел на другой борт «Дианы». Действительно, там, в толпе матросов, стоял Тишка с пустым ведром на голове и делал гримасы островитянам, которые восторженно кричали ему со своих кану: — Эввау! Эввау! Хохотавшие матросы при виде капитана расступились, а Тишка, не замечая стоявшего за его спиной Головнина, продолжал ломаться. — Ты что это делаешь? — строго спросил Василий Михайлович. Тишка смутился. — Дражню вот их, — кивнул он. — Для чего? — А им любо. Гли-кось, как ревут! Ведро мое им дюже полюбилось. Действительно, островитяне продолжали восторженно приветствовать Тишку. Среди их криков можно было разобрать часто повторяемое слово «арроман». Головнин заглянул в словарик и рассмеялся. Это слово означало — начальник. Он перестал смеяться и сказал серьезно Тишке: — Не дури! Ты мне все тут запутаешь. Скинь свое ведро и уходи. Тут же внимание Василия Михайловича привлекла к себе большая кану, в которой стояли во весь рост трое рослых, стройных островитян в набедренных повязках из древесных волокон. Тела их были темнокаштанового цвета. Один из них имел особенно солидную осанку. Правая половина его лица была раскрашена в полосу белой краской, а левая — красной. Пышные волосы его были заплетены в сотни связанных снопом тончайших косичек. В этот сноп была воткнута довольно длинная тростинка, обвешанная разноцветными птичьими перьями. Тело было украшено зажившими рубцами от надрезов, натертых теми же красками. В носу у него, в разрезанной и оттянутой переносице, была вставлена деревяжка, а в столь же безобразно оттянутой нижней губе — зеленый камень. В ушах у него были проделаны большие дыры и в них продеты огромные черепаховые кольца, на руках нанизано множество браслетов из скорлупы кокосовых орехов, украшенной резьбой. Двое других островитян, находившихся в той же кану, имели более скромный вид: лица их были менее изуродованы и не носили следов раскраски. В обращении их с человеком, чье лицо было так ярко раскрашено, проглядывали почтительность и уважение. — Кто же сие страшилище? — спросил Рикорд, указывая на особенно разукрашенного островитянина. — Я мыслю, что это их арроман, — ответил Головнин. Между тем кану с тремя островитянами подошла к самому борту «Дианы», и находившиеся в ней люди знаками показали, что они хотят подняться на корабль. Неуемное любопытство светилось в их черных бархатных глазах, смотревших на белых людей с наивным простодушием детей. «Непуганые, — подумал Головнин. — О, сколь приятно видеть человеческие существа, еще не знающие страха перед европейцами!» Он велел спустить трап, и островитяне живо поднялись на шлюп, но вместе с этой тройкой успело проскочить еще с десяток голых людей. Головнин подошел к островитянину с раскрашенным лицом и спросил его: — Арроман? — Арроман, арроман! — хором ответили островитяне, не выражая при этом никакого удивления по поводу того, что прибывшие к ним белые люди знают их язык. Это заинтересовало Головнина. «Принимают ли они белого человека за божество, которое обязано знать все на свете, как утверждают многие англичане-путешественники? Нет, сие не то. Сие просто измышление самого белого человека, который принимает самого себя за божество и ставит себя превыше других. Так что же это такое? То простая дикость людей, кои нигде не были дальше своего острова и простодушно полагают, что мир населен только ими и им подобными». Василий Михайлович с большим интересом наблюдал за островитянами. Их начальник поднял руки над головой и сделал ими какой-то вопрошающий жест, одновременно изобразив удивление на своем изуродованном и все же добродушном лице. При этом он тоже вопросительно произнес, ткнув Головкина пальцем в грудь: — Арроман? Матросы, при появлении островитян снова собравшиеся на борту, рассмеялись, поняв их недоумение. А Шкаев, сделав одной рукой красноречивый жест, как бы кого-то толкая в шею, одновременно другой указал островитянину на Головнина и наставительно сказал: — Вот куда гляди-то! А то, — он сделал жест в сторону откуда-то появившегося Тишки, — а то — тьфу! И он даже плюнул, но, однако, не на палубу, а за борт в силу своей морской чистоплотности. Островитяне сразу поняли Шкаева и одобрительно закивали. Желая узнать, как зовут предводителя островитян, Василий Михайлович стал вычитывать по словарику имена, тоже выписанные у Форстера, одновременно указывая пальцем на разрисованного островитянина: — Фонакко? Иогель? Ята? Островитяне очень быстро поняли вопрос, засмеялись в один голос и стали твердить: — Гунама! Гунама! Тогда Головнин показал рукой на берег и произнес: — Тавай! Нуи! (что означало: «вода», «пить»). Гунама сразу же понял, чего от него хотят, и указал в ту сторону берега, где, по описанию Форстера, брал для своих судов воду и Кук. «Сколь же они сообразительны, — думал Головнин, глядя на стоявших перед ним нагих островитян с раскрашенными лицами. — До чего люди легко понимают друг друга даже при такой разнице в просвещении и развитии, как между сими жителями островов и нами. Так зачем же тогда между народами споры так часто кончаются помощью оружия?» И тут же, как бы в вящее доказательство своей понятливости, островитяне на вопрос Головкина, составленный им по лексикону, сразу перечислили названия островов своего архипелага, причем эти названия оказались совершенно сходными с приведенными Форстером. Это так ободрило Головнина, так уверило его в уме и сообразительности обитателей этого острова, что он решил сообщить своим гостям сведения и о себе. Он показал им знаками, что пришел со своим кораблем издалека, что прибывшие принадлежат к многолюдному и сильному государству, которое называется Россией, и что имя корабля, на котором он пришел, «Диана». Но из всего этого островитяне поняли лишь одно, а именно: что его самого зовут Дианой. Это почему-то так обрадовало Гунаму и его товарищей, что, подбежав к борту и указывая людям, сидящим в кану, на Головнина, они подняли восторженный крик: — Диана! Диана! С кану и даже с берега сотни островитян отозвались столь же радостными криками: — Диана! Диана! Так эта кличка и осталась за Головниным на все время его пребывания на острове Тана. Для первого знакомства он одарил гостей топорами, ножами, ножницами, бусами, что им очень понравилось. Но тут произошел следующий, весьма трагический для лекаря Бранда случай. Островитяне, прорвавшиеся на шлюп вслед за Гунамой, разбрелись по всему кораблю. Хотя их одних не пускали никуда, но они успели побывать во многих помещениях, приходя от всего в изумление и восторг. Особенно им понравился колокол, которым отбивались склянки, и зеркало. Когда звонили в этот колокол, они издавали радостные звуки, как маленькие дети, их лица, не лишенные мысли и приятности, расплывались в улыбке, и они начинали прыгать от восторга. Когда гардемарин Якушкин показал им зеркало, приблизив его к лицу одного из островитян, тот, увидев в нем свое изображение, выхватил зеркало из рук Якушкина и заглянул в него с обратной стороны, потом снова посмотрел в стекло и опять перевернул его и так делал до тех пор, пока его соплеменник, нетерпеливо ожидавший своей очереди, не вырвал у него из рук эту диковинку и не начал проделывать с нею то же самое, что и первый. Это несколько удивило Головнина, продолжавшего внимательно наблюдать за своими гостями, наводя на мысль, что островитяне, несмотря на всю свою понятливость, все же недалеко ушли от маленьких детей. Имея постоянную возможность наблюдать в воде изображение свое, неба и деревьев, они, казалось бы, не должны были так удивляться свойствам зеркала. Пробрались островитяне и в каюту Бранда, который был немцем во всех отношениях. На стенах его каюты висели вышитые бисером по шелку изречения на немецком языке, вроде: «Завтра, завтра, не сегодня, так ленивцы говорят», открытые сумочки, украшенные фантикам и ленточками, для писем и прочей бумажной мелочи, портреты в расшитых шелками и бисером рамках. И как ни пристально наблюдал Бранд за гостями, один из них все же ухитрился стащить и унести с собой миниатюрный портрет его жены Амальхен. Тишка, присутствовавший при этом, видел, как к портрету, висевшему над кроватью лекаря, протянулась черная рука, но умышленно отвернулся, в душе довольный, что надоедливый немец больше не будет приставать к нему с портретом своей Амальхен. От Бранда островитяне сунулись было в каюту Мура, но тот первого же на них выкинул ударом ноги. Побледневший от испуга и боли островитянин схватился за живот, бросился бежать и хотел прыгнуть через борт в воду, но его успели удержать и успокоить. Головнин подарил ему нитку бус, зеркало и лоскут кумача. А Мура вызвал к себе в каюту и, вопреки своему обыкновению, сделал ему выговор в очень резкой форме. — Первое — это недостойно порядочного человека и офицера, — сказал он возмущенно и волнуясь. — Сие одно и то же, что бить ребенка. А второе — вы могли поднять таким способом против нас островитян, а их здесь более тысячи. Благодарю бога за себя и за вас, что сего не случилось. |
||||||
|