"Кузнеца дочь" - читать интересную книгу автора (Талова Татьяна)Талова ТатьянаПримечания: 1 — Варяги собирали дань с веси — по "Повести временных лет" 2 — по "Повести временных лет"; кривичи пошли от полочан (р. Полота), занимали верховья Волги, Двины, Днепра; их город — Смоленск. 3 — Здесь и далее: имена князей, воевод и т. п. выдуманы наглым автором. 4 — Западная Двина. 5 — Хевдинг — вождь в походах. 6 — Херсир — племенной вождь. Насчет подчиненности конунгу — есть расхождения. Здесь придерживаюсь мнения, что херсиры все же подчинялись конунгу. 7 — Нордри — «северный». Слово и его перевод взято из Старшей Эдды. 8 — опять же Старшая Эдда, Даин — имя карлика, значит «мертвый». 9 — Свёль — название одной из рек Хели по Младшей Эдде. 10 — Ива дождя Драупнира — дождь Драупнира (Драупнир — волшебное золотое кольцо, каждую девятую ночь дававшее еще по восемь таких же колец) — золото, Ива злата — кеннинг (иносказание) женщины в поэзии скальдов; Христ, Гёндуль — валькирии; так же, женщин могли связывать с валькириями. Рубашками (тем более, "звенящими") в поэзии скальдов называют кольчуги. Огонь солнца драккаров; солнце драккаров — щит (щиты вывешивались по бортам кораблей), огонь щита — кеннинг меча. 11 — Хель — не только скандинавский аналог Ада, но и имя его владычицы, уродливой великанши. Тих вечер. Работы все окончены, но деревня молчит. Даже дверь не скрипнет. Пришел нынче в деревню баян. И какой! И мудрое слово скажет — годы-то бородой седой да морщинами на лице отпечатались, — и смешное, и про битвы давних лет поведает, и песню споет, и сказку сплетет. С почестями встретили его в доме старосты деревенского, накормили, напоили, а вечером собрались все на отшибе, костер развели, вокруг баяна расселись, слушать стали. И парни здесь, и девушки, и дети, и старики — словом, все. Мальчонка лет шести поближе к сказителю подсел — чтоб ни слова не пропустить, значит. И остальные смотрят, ждут. Старец бороду задумчиво огладил, взгляд на мальчонкин меч опустил — деревянный меч, на потеху ребенку сделанный. Рубаха-то еще не подпоясанная у мальчишки, так он веревкой рукоять обвязал и за спину привесил, ровесникам на зависть. Улыбнулся старик, говорить стал. — А что сказать вам, братья мои да сестры? Видать, не понаслышке знаете о деле ратном? — зашептались молодые, закивали старые. А надо сказать, народ здешний — весь, — все больше охотой промышлял, так что зверя бить с детства умел. И бои, конечно бывали. И со своими, и с пришлыми. Из последних — с варягами чаще всего. Варяги собирали дань со здешних земель1 — получали не всегда. — А говорят, — дальше сказывает баян, — в каждом мече живет дух. Это, конечно, про добротные мечи, настоящие, могучие. Сказки есть о кладенцах, что вместо хозяина рубиться могут. Чудо — но разве есть слава воинская в таком чуде? А ты попробуй, возьми в руку меч бывалого воина — разве не пробежит дрожь, не захлестнет волною память битв пройденных? То-то же. Это и есть — память меча. С хозяином своим такой меч — одно целое. Его — только в битве, смертельной битве забрать можно, никак иначе. Да и то — не согласиться может меч с новым хозяином, станет тускнеть, ржаветь, стачиваться быстро. А может и в бою руке помешать! Кто знает — может, это и есть настоящие мечи-кладенцы, не сказочные, а те, что людьми искусными куются? Кто ведает? Может, а только был в деревеньке безымянной, что близ Смоленска, где кривичи сидят2, кузнечных дел мастер, какого свет не видел. Говорят, предок его в числе первых варягов на землю нашу пришел. Пришел — и остался жить, жену завел, детей. Вот такой предок был у Ждана-кузнеца, да то не суть. Много лет прошло, Ждан дальше от Смоленска ушел, в дальней деревне поселился. И то — странно дело, еще в молодости Ждан своим уменьем прославился, а от города ушел. То ли знал, что и туда к нему ходить за оружием люди станут, то ли по какой другой причине, ему одному ведомой… И там жил себе, поживал, кузницу свою имел. Земли своей пахотной не было — да и больно-то там, в лесу, к порогу подступающем, напашешься? Глухая была деревня, глухая. Охотой кормился, иногда ездил поторговывать с остальными то в другие деревни, то в Смоленск — не только оружие да броню у него охотно покупали, делал он и украшения разные, частенько мужи брали — жен, дочерей да сестер порадовать. Металл ему из города привозили, запас всегда был. Сказывают, даже к княжескому двору звали — не пошел, сказал только, что к заказу княжьему всегда готов. После княжеского меча-то слава о Ждане Вышатиче по землям покатилась. Столько голов снес тот меч — князь-то, Мстислав Михайлович3, всегда во главе дружины своей скакал. На смертном одре молвил князь, что сила в том мече великая, что един стал он с мечом, Ждана помянул — как искусного человека, мастера, едва ли не ведуна, сталь заговорившего, в металл жизнь вдохнувшего… Жена была у Ждана — приветливая да в хозяйстве умелая. А мужа любила — не сказать. Чаще хмур был Ждан — что тут скажешь, — а видишь, любовь — ей же все равно и все едины. Душа в душу жили Ждан с Любавой. Любава, должно быть, и уговорила его вновь ближе к Смоленску перебраться. Там все же и места посветлей, и защита поближе. Заново пришлось все начинать, да новый князь — Улеб Мстиславич, помог. К тому же, счастье пришло к Ждану — дочка родилась. Здоровенькая да веселая, радовала родителей. Ждал и сына кузнец — а беда раньше явилась, вслед за радостью пришла. Скосила болезнь Любавушку — зимней ночью, в жару и бреду, умерла она вместе с сыном нерожденным. Дочке едва-едва второй год пошел. Имя ей так и не дали — все голуба да голуба ласково называли. Под тем именем и знали все девочку после смерти матери — Голуба. А что отец ей имя дал, об этом мало кто ведал. Ждан, как предчувствуя что, назвал дочь Мечеславой — гордое имя, только — боевое, как это часто в воинских родах бывает… Берег он дочурку, всю любовь свою ей отдал. Да только чему научить ее мог?.. А чему мог, тому и научил! По теплому времени до полудня в поле девчонка, после — с отцом в кузнице, зимой же постоянно там пропадала. Вот и выросла так Мечеслава — дочь кузнеца. Странное дело, конечно, для девки, но все одно — после смерти отца дочь уменьем могла себя прокормить. А Марена Ждана забрала, едва Мечеславе шестнадцать сравнялось. Сам князь у костра погребального стоял. — Большого мастера потеряли, — сказал тогда Улеб Мстиславич. — Остались ли у него дети, жена? — Жена раньше мир покинула, — отвечают ему. — А дочь, Голуба, вон она. Глянул князь — стоит девчушка заплаканная, взглядом в огонь уперлась, руки опущенные в мозолях. — Трудно одной будет… — проговорил князь. — Жениха найдет, — отвечают. — Приданое-то отец богатое оставил. Снял князь с пояса нож булатный, протянул Голубе. Иные князья перстни с пальцев снимают, Улеб Мстиславич же отродясь колец не носил — воин, целиком воин! Приняла нож Голуба, посмотрела на князя. — Пойдешь на княжий двор, в кузнице работать? Покачала головой Голуба: — Отец не шел, и я здесь останусь. — Так и думал, — скривил князь губы в усмешке невеселой. — За помощью всегда обращайся. Памятью об отце… Так осталась в свете кузнеца дочь одна-одинешенька только вот с этой памятью. Замолчал сказитель. Ровно заворожили — взгляд пуст, а если присмотреться — улыбка в бороде прячется, а слушающие-то глаз не отводят, молчат, продолжения ждут. Сразу ясно, кто тут кого заворожил! — А дальше-то? — робко спросил кто-то. И девчонки наперебой: — Жених, жених-то нашелся? — Все бы вам, славные, о женихах… — улыбнулся сказитель и дальше стал: — Память — она-то вещь странная. Хорошо помнили отца Голубы и жену ласковую, да и то, что князь ей нож оставил — помнили люди в родной Голубиной деревне. Но как сватов первых отослала ни с чем — так и обиды все разом вспомнились. И то, что в поле не работала — только в кузнице, и то, что кузница эта — дело не женское. И то, что нравом своевольна была да горда — в отца, а в глазах людей то — лишний повод позлословить. Открыто-то, конечно, ничего не говорили, а вот случилась беда… Думается мне, злые люди из той самой деревни лиходеям сдали Голубушку. И попала Голуба далеко-далеко, аж за самое Варяжское море! Примолкли разом все. Про грозных викингов, что из-за моря того приходили, люди здешние только слыхали. И радовались, что до их земли не добрались — а были бы пути по воде, не миновать же тогда разгрома и крови… — А было это так, — сказал старик. — Сначала пришел к Голубе один человек, потом другой. Знай, работу рассматривали, хвалили. А что похвалить было! Первый, кто пришел, он как в руку меч, Голубой выкованный, взял — так и затрясся весь, глаза помутнели. Слова какие-то бормотал, шептал, ровно с мечом говорил… А Голуба насторожилась — она-то этот меч ковала, когда в обиде на местных кумушек была, ненароком услышав, что там про нее плетут глупые… Злость в том мече была, огнем да водой стократ увеличенная, а чужак все любовался лезвием острым да бликами на нем. Так-то вот… И после того пришли ночью к ней в дом люди недобрые, под личинами скрытые. То, что на отшибе жила — то им на руку сыграло. После смерти отца не ждала Голуба другой беды — и вот, пришла нежданной. Однако ж, славные мои, что лицом так побелели? Вреда не причинили Голубе никакого, даже пальцем не тронул никто — это те двое, что до того к ней ходили, не позволили. Да. А что-то ведь было такое в ней, и в мастерстве ее, что говорило — "не тронь, то человек особый…" Да хотя что тут — тронь не тронь, а хлебнула горя Голубушка! За то время, пока везли ее невесть куда, успела все понять-уразуметь: и что попала она к разбойникам, и что продадут ее незнамо кому, и что звать теперь станут рабыней… Везли ее на коне, задом наперед, чтоб сбежать не смогла, руки связали, да еще и глаза платком закрыли. И ни слова ни сказала за всю дорогу Голуба. Дивились меж собой разбойники — сказывали ведь, что девица поет хорошо, а тут такое — не немая ли вовсе? Свет Голуба увидела лишь на берегу реки. Река незнакомая4, широкая, на солнце блестела — так и захотелось кинуться в воду, броситься, себя не помня, на дно уйти… Ровно знали это — крепко держали руки чужие, те самые руки, что меч в ее кузнице любовно гладили… Вятко — так звали торговца людьми. Сцепила зубы Голуба, чтоб в голос не закричать, не зареветь. Такой вот и предстала она перед норманном, человеком Севера: щурившаяся от света и подступающих слез, босоногая, растрепанная, худющая девчонка. А норманн был будто медведь — огромный, широкоплечий, с гривой черных волос и знатной бородой. Для него-то и украли дочку кузнеца! — Говорил ты мне, что привезешь кузнеца, какого не видели в нашей земле, — медленно, с трудом подбирая чужие слова, проговорил Медведь. — А я вижу перед собой всего лишь девчонку и притом не красавицу! Голуба лишь с внезапной злобой посмотрела на своего похитителя — что, мол, доволен? И тот только сейчас смекнул, что надо бы деву и одеть получше, и косу расплести, как за морем принято и Медведю привычней. Заодно и волосы длинные русые показал бы, авось, красивей в глазах викинга стала бы… Опомнился быстро торговец — он же ныне не просто девку продавал, а мастерицу ту еще! И шасть — к мешку, что рядом лежал. — Глянь, что девчонка с простым железом делает! Охнул викинг. Стар был, многое видел, всяких мастеров знал… Но чтоб так! Чтоб от одного взгляда дрожь по телу шла! — Злой меч, — сказал викинг. — Должно быть, много крови пролил он! Не могла она сковать такого! Этот меч уже много раз был в бою! Ты вздумал врать мне, торгаш?! — Не вру я тебе, храбрый! — взмолился Вятко. — Ну, признайся, ты же ковала меч, Ждановна? — Не я! — вдруг отвечает Голуба. Медленно отвечает — трудно дается отказ от родного детища. Посмотрел на нее викинг, наклонился, лицо к себе повернул. Говорит: — Повтори. Взглянула на меч Голуба — и не смогла повторить, только губы закусила. Расхохотался викинг. — Не видел я раньше, чтоб девка ковала получше иных мужей! Теперь — вижу! Не соврал, торговец, держи плату обещанную! Меч оставь себе. Скоро все воины Гудмунда-херсира будут иметь такие же! — Это нож ее, князем местным подаренный… — вдруг говорит Вятко и протягивает подарок дорогой викингу-великану. Взвилась тут Голуба, ровно кто другой ее с огромной силой вперед бросил, плечом толкнула Вятко — тот чуть по земле не покатился, были б руки свободны — в горло бы вцепилась, да и так едва ли зубами не достала, к Медведю кинулась… Да только викингу тому она как птенец супротив сокола, только рукой схватил, плечо сжал — и дернуться не смогла больше Голуба. А нож взял молча, себе за пояс заткнул — как так и надо. Развернулся, Голубу за собой повел — только сейчас осмотрелась как следует она, только сейчас углядела девушка, что качается на волнах большой корабль! Слыхали ли вы, братья мои да сестры, о драккарах? Слыхали ли о страшных змеиных головах на штевнях?.. Ныне викинги поднимали белый щит, мирный щит, — свое они отвоевали в море, по реке же плыли, сбывая награбленное. Да и страшная голова снята была — вновь заняла свое место, когда вышел корабль обратно в море. Так и увидела перед собой Голуба гладь синюю, берега чужие — сердце кровью облилось, рванула все-таки к воде, кошкой выскользнула, бросилась в реку… Горько заплакала, когда у самой кромки снова настигли ее вновь руки ненавистные, только на колени упасть и смогла, до воды добравшись. Так норманн ее на плечо закинул — жесткое плечо, будто камень, — и так-то на корабль принес. Там опустил под мачтой и привязал за левую руку — все одно, его узел девушка и двумя руками распутать бы не смогла. Да воины, увидев это, еще посмеялись: — Зачем привязываешь, Стурлусон? Или потрепала тебя на берегу эта гардская девчонка? — они-то видели, как дважды вырывалась Голуба — сначала из рук Вятко, потом — из лап их главаря, которого они звали хёвдингом5. И они могли запросто бросить шутку о своем хёвдинге, так как состязания в острословии были не менее уважаемы среди них, чем битвы на топорах. Так-то сказали викинги, на что хёвдинг ответил негромко: — Да вы еще последите, чтоб не перегрызла она веревку и не прыгнула за борт, под могучие весла… А знаете ли вы, родные мои, что на том корабле было много воинов, и самому младшему было четырнадцать лет, а самому старшему — пятьдесят пять? И все как один садились на скамьи, такие похожие меж собой, что поначалу Голубе казалось — все братья! Так-то слаженно они налегли на весла, и среди них был хёвдинг. А самый старший встал у руля — его волосы были совсем-совсем седые, но глаз оставался так же зорок, как и много-много лет назад. Не знала еще Голуба, сколько плыть предстояло, не знала еще, что ждет ее в чужой стороне… — Ну дедушко, не томи!.. Что там было-то в земле заморской?.. — Ну, не терпеливые какие! До земли ведь еще добраться надо!.. Да. А стоит сказать, что и на корабле Голубу не обижали. Многих невольников видели мореходы, знали, как тяжело человеку от корней своих отрываться, жизнь заново начинать, рабом зваться… Бывали и такие, что и к старости все смерти искали, сбегали не раз и не два, и били их, а они снова бежать… А чаще все же было так, что если хорошо относились к рабу, а особливо к рабыням, то и приживались они легко, и работали от души. Голубу ж из-за работы везли, да и жаль ее было, конечно же, и молодым — потому как не огрубели, не очерствели еще, и старым — многие детей оставили на берегу своем, да очень давно не видели их… Молодой-то самый воин — а был он, надо сказать, в свои года выше Голубы на две головы, а в плечах обещал стать не меньше хёвдинга, — отдал ей свою кожаную шапку. А старый кормщик притащил теплый плащ и кожаные сапоги, найденные среди всякого добра. Сапоги были ей велики, но Голуба кивнула только, не зная, как поблагодарить на чужом языке. Так-то вот! Добро — оно от любого человека благодарности достойно, и позже, согревшись и поразмыслив чуток, Голуба решила, что если кто и заслуживает ее ненависти, так это Вятко и те люди, что помогали ему да, быть может, еще хёвдинг… А домой она вернуться себе обещала, что бы ее не ждало впереди!.. Да, такова была Голуба Ждановна, кузнеца дочь. Но случилось вот что. Кроме тех, кто хорошо к Голубе отнесся, были и другие. Хотя бы Бьёрн. Это он тогда отпустил шутку про своего хёвдинга, был он не в меру горяч и быстр на язык. К тому же, умел он говорить по-гардски. Гардарики — Страна Городов — это ведь так викинги называют всю Русь. В первый же вечер, как ложились спать воины — прямо там, на палубе, между скамьями — подошел он к пленнице. — А что, — спросил он, улыбаясь, — был ли у тебя жених на твоем берегу? Ведь ничего-то не успел сделать Бьёрн, а Голубу как водой страхом окатило, едва улыбку викинга приметила. Дома-то гостей незваных она прогнать могла, а если парни во хмелю приставать начинали — так и кулаком могла ответить, отцовскую науку вспоминая! Здесь же… Разом пронеслись в голове Голубы сотни видений, одного другого ужасней. Медленно поднялась Голуба, чтоб хоть какой отпор дать. Веревка-то длинная была, и хёвдинг ее снизу привязал, чтоб рука не уставала, и двигаться свободно позволяла. А викинг ладонью уже плечо сжал, вперед шагнул, голову наклонил — то ли чтоб сказать что, то ли поцеловать уже хотел, а только у Голубы все перед глазами поплыло и ровно закричал кто в голове птицей горестной: "Не бывать!". И с силой кулаками в грудь каменную ударила, да еще и ногой наподдала в колено. Не ждал такого Бьёрн, отшатнулся, на ногах едва удержался. Да только сраму и так хватило — воины-то заранее забаву предвидели, расхохотались дружно. — Смотрите-ка, девчонка на нашего Бьёрна боем пошла! — И удачно бьет, я погляжу! — А что, хороша пленница гардская? Какова, а, Бьёрн? — Думать будешь, когда в следующий раз обнять вздумаешь! — Ты под ноги-то, под ноги смотри — во второй раз упадешь! Озлился Бьёрн, нрава своего пламенного унять вовремя не смог, вдругорядь шагнул к девчонке — теперь уж без шуток, несдобровать ведьме гардской! Тут уж заметалась Голуба, губы закусила. Конечно, не позволили бы на корабле непотребство творить, да только Голуба вмиг сама все решила — одним движением нож выхватила с пояса обидчика своего! И прямо в сердце! Не в его — не смогла бы, — в свое… Девчонки весские аханьем зашлись. — Насмерть?! — испуганно прошептала одна. — Да нет же! — мальчонка с мечом деревянным перебил. — Она ж еще домой вернется, дедушка?.. — Про то — дальше будет. А ты прав, впрочем… Неведомо откуда появился хёвдинг — ладонью широкой по руке Голубиной ударил — нож мимо прошел, вылетел, плечо левое распорол. Она только вскрикнуть и успела, на палубу осела — не столько от боли, сколько от неожиданности. А хёвдинг уже к воину своему повернулся, к Бьёрну. — Тебе, — говорит, — Бьёрн, сын Рагнара Черного, не помешало бы к смелости достать хоть немного ума! Это — подарок нашему херсиру6, который в походах стоит вождем и надо мной в том числе! И подарок редкий, Рагнарссон! Ты еще не знаешь, какие вещи выходят из-под ее молота! И таких мастеров я видел — сломается, и все мастерство исчезнет. Дорого бы отплатил ты, Рагнарссон, если б тебе удалось ее обидеть! А если бы она убила себя сейчас, вслед за ее телом в воду летел бы ты сам! Редко когда видели воины своего хёвдинга в таком бешенстве — разве только в жаре схватки… Все это он сказал на гардском, чтоб и пленница его поняла. Отдышавшись, выпустив пар, хёвдинг уже тише добавил: — Видишь кровь у нее над локтем? Доблестному мужу это царапина, ей же — боль. Так что потрудись, Бьёрн, чтобы вскоре и от царапины, и от боли не осталось и следа! Отныне и на все время обратного пути эта девчонка — твоя забота. Разом переменилось лицо Бьёрна, однако же противиться не мог. Да и сам уже понимал свою глупость. Уже хотел уйти грозный хёвдинг, но вдруг что-то веселое промелькнуло на выдубленном ветром лице. Он присел рядом с Голубой, посмотрел в белое-белое лицо. — Мне по душе, что ты защищаешь себя и не плачешь. Нравится так же, что ты предпочитаешь смерть бесчестью. А чтоб никто больше не вздумал обнять тебя без твоего согласия, как наш Бьёрн, я отдам тебе твой нож! Знайте же, что этот нож она получила из рук своего конунга! Шепоток промчался над палубой. Старый кормщик усмехнулся в бороду. Схватила Голуба нож — ровно зверек из ладоней еды кусок вырвал, к себе прижала, к потертой коже ножен щекой прильнула, про боль в плече мигом забыв. Внимательно следил за ней хёвдинг, дождался, пока взгляд подняла. Тихо спросила: — Звать-то тебя как, Медведь? Не поняли сначала, о чем это девушка. Потом вдруг сначала кормщик улыбнулся, затем Бьёрн усмехнулся, а потом и хёвдинг — тот и вовсе хохотом зашелся! Кормщик и Бьёрн подхватили — они-то знали гардский язык, и знали, что значит «медведь». — А как же ты узнала, что уже долгое время именно так меня и зовут? — спросил хёвдинг. Медведем его прозвали и вправду давно — за яркую схожесть с большим зверем. — Сорока на хвосте принесла… — угрюмо ответила Голуба. Нахмурился Бьёрн — знать, она и вправду ведьма, раз птицы носят ей вести и она понимает их язык… — Имя мое — Бёльверк… — сказал хёвдинг. — Услышать бы твое. — Люди Голубой зовут, — ответила дочь кузнеца, и внезапно жалким показалось ей такое имя, среди этих огромных воинов на страшном корабле. — А отец нарек — Мечеслава… Кормщик Хальвдан, когда-то даже живший в Гардарики, сумел разложить имя на два слова и подумал про себя — не иначе, отцу открылись какие-то тайные завесы, когда он решил назвать так дочь… — Мы будем называть тебя твоим настоящим именем, хоть это и трудно произнести, — решил хёвдинг и тут же попробовал: — Мей-тис-слей-ви… Совсем не так прозвучало грозное боевое имя, ну да Голубе уже все равно стало. Бьёрн опустился на колени и осмотрел ее плечо. — Это совсем малая рана, хёвдинг прав, — сказал он. — Я перевяжу, и совсем не будет больно. Голуба промолчала. И в ту ночь она заснула, закутавшись в плащ, впервые заснула на палубе корабля — и верите ли, нет, но плакать ей не хотелось… Слезы появились, когда драккар вышел в море. Вот тогда-то запоздало разревелась Голуба, не стыдясь ни капельки. Сидела у мачты, привязанная за руку, и роняла горькие слезы. Вместо плача вырывался какой-то тихий вой, словно бы плакал не человек, а израненное бедное животное… — Ты не боишься, Бёльверк-хёвдинг, — спросил тогда Хальвдан у своего вождя, — что она использует свой нож снова — чтоб зарезать себя, как в первый вечер? Бёльверк подумал и ответил: — Я вернул ей то, что ей принадлежало. Когда у человека есть возможность убить себя в любой миг, он сотню раз подумает, прежде чем это сделать. Было бы хуже, Хальвдан, если бы я сковал ее и не давал даже шевельнуться… Пожалуй, я отвяжу ее даже. Старый кормщик улыбнулся. Бывает так, что Асы даруют человеку могучее тело, но в голову вкладывают слишком мало мозгов. Было приятно знать, что твой хёвдинг не таков. Тут как раз подскочил к Голубе Бьёрн — теперь всякий раз, как сменял его на весле молодой Хёгни, он не ложился на палубу отдыхать по примеру других воинов, а шел к Голубе — крепко засело указание хёвдинга. К тому же виноватым себя чувствовал Бьёрн. И оттого пытался утешить пленницу. Он рассказывал ей про великих Асов, про одноглазого Одина — Всеотца, про Локи Злокозненного, про прекрасную Фрейю… А вот сейчас пришла Бьёрну мысль, как отвлечь девушку от душевной боли. Он сел рядом и решительно сказал, что станет учить ее языку, чтоб она понимала, что говорят вокруг нее люди, чтоб могла услышать от Бьёрна и про поход Тора в Страну Великанов, и про смерть Бальдра, и про то, как Один унес мед поэзии, и чтоб смогла рассказать другим о своих Богах и своих обычаях — сам-то Рагнарссон уже послушал и про Сварога, мир сковавшего, и про грозного Перуна — покровителя воинов, и про Семаргла — огненного пса с соколиными крыльями… Так вот и уносил страшный корабль с полосатым парусом, уносил Голубу далеко-далеко. Голуба засмотрелась сначала на жуткую голову дракона, искусно вырезанную из дерева — оскалилась та на штевне, едва только скрылись из виду берега. — О чем думаешь, Мейтисслейви? — спросил тогда Бьёрн, меняя повязку на плече пленницы. — Я думаю, как красиво смотрелся бы такой драконий узор на кинжале, — неожиданно для себя призналась Голуба. — Тогда лучше на мече, — сказал Бьёрн и улыбнулся: — Враги и злые духи будут бежать от одного лишь его вида… В тот день Бёльверк-хёвдинг развязал узлы на веревке, держащей ее руку. Она могла бы сделать это сама, сразу же как получила свой нож, но и как хёвдинг не была обделена умом — тогда Медведь отобрал бы и княжий подарок, и привязал бы за обе руки, и не отпустил бы до самого Нордрихема7. Так-то вот. А Нордрихейм — так звался городок Гудмунда Гаутрекссона. Его викинги, даже грозный Бёльверк Медведь, называли Гудмунда хёвдингом, что значит «вождь», когда Гудмунд решал возглавить какой-нибудь поход. Простой же люд звал Гудмунда херсиром, так как под его защитой были многие земли, лежащие окрест. И все чаще Гудмунд оставлял море и походы на Бёльверка… А жилище его стояло на берегу фиорда и звалось оно, если перевести, Северный Дом… И много времени прошло, но мало увидела Голуба — лишь бескрайнее-бескрайнее море. И штормы бывали, но ловко справлялись с непогодой мореходы. И морской бог Ньёрд не послал на их пути ни одного корабля, так что не видела Голуба жестоких сеч — и радовалась этому, и благодарила Богов… Иногда удавалось понять, что говорят воины — стараниями Бьёрна, становившегося мало-помалу из врага другом. То ли отчаянье свою роль сыграло, то ли забота ретивая подкупила, то ли разговоры долгие — а вот чем их первая встреча-ссора обернулась! Да и все, почитай, Голубу на корабле берегли. И, знать, не только из-за мастерства ее большого. И вот, вот показались берега! — Скоро, — сказал Бьёрн. — Еще до вечера мы доберемся до Нордрихейма! Там нас ждут! Тебя никто там не обидит, вот увидишь, как все будет славно! А Голуба подумала, что вот она, невольничья жизнь ее. Еще подумала, что не так плохо все, как могло бы быть. И что рабы, бывали случаи, могли выкупиться, а могли их и просто отпустить — так, по крайней мере, было у нее на родине. И подумала она, что домой все равно вернется, что бы ни случилось — вернется. Так-то вот! И память о доме жила, а и настоящее свое Голуба спокойно приняла. — Скоро ты увидишь Гудмунда-херсира, и его жену Альвиг, и их детей, и, быть может, уже вернулся брат херсира, Вестейн Даин… Знай Голуба норманнский язык немного лучше на тот момент, она непременно поинтересовалась бы, почему это живого брата Гудмунда-херсира зовут Даин8 — что значит «мертвый»… — А еще, — весело продолжал Бьёрн, — ты можешь посмотреть на свое плечо — там не осталось и малого следа от той раны! Ты можешь посмотреть на него и сказать, что весь этот путь Бьёрн Рагнарссон был тебе хорошей нянькой! И все, кто слышал слова Рагнарссона, засмеялись. И даже Голуба улыбнулась. Корабль и вправду ждали, на берег вышло множество людей — от хозяйки Альвиг, жены херсира, до рабов, на время побросавших свои дела. А вместе с хёвдингом ступила на берег Голуба. А она еще не знала, что Альвиг приходится Бёльверку родной сестрой — и не догадалась бы, настолько разнились Медведь и Альвиг, к своей сороковой зиме не утратившая молодую красоту. И вот тогда Медведь сказал: — Я привез подарок твоему мужу и моему хёвдингу, сестра! Поверь мне, он обрадуется такой рабыне! Это большой мастер. И Альвиг внимательно посмотрела на Голубу. — Кто она и откуда? — спросила Альвиг. — Она из Гардарики, а зовут ее Мейтисслейви. Славный Хальвдан говорит, что даже ее имя как-то связано с теми мечами, что она способна выковать! Голуба поняла из разговора самую малость, но взгляды, которыми наградили ее встречающие, говорили о том, что в ее мастерство не верят. Даже повеселела Голуба — и дома не верили, пока сама, своими руками не создала для дочери деревенского старосты обруч такой красоты, что впору и княжне носить. Что ж, дали бы время, да молот с наковальней, да печь… Эх, а как же Голуба соскучилась по своей кузнице! — У нее в глазах видны слезы, — сказала тогда Альвиг, хотя Голуба не плакала уже очень давно — с того самого дня, как Бьёрн стал учить ее языку. — А ты, мудрая, радовалась бы, увези тебя за море из родной земли? — тихо спросил подошедший кормщик, а Альвиг только-только хотела ответить, как вдруг вперед вышла старая-старая женщина. — Я вижу, руки у нее в мозолях! — сказала она. — А в глазах кроме слез сохранился ум и гордость! Да и ты, Хальвдан, впервые на моей памяти заступаешься за раба… Что ж, это славный подарок Гудмунду! Ее волосы были абсолютно седые, а годы отпечатались на лице глубокими бороздами. То была Раннвейг — мать херсира! В молодости она плавала на синем драккаре, стояла, бесстрашная, на носу корабля с тяжелым боевым копьем, и смерть первого врага она посвящала рыжебородому Одину — и только раз промахнулось ее копье! То было в битве с Гаутреком Волком, отцом Гудмунда-херсира… Это потом рассказал Голубе Бьёрн и добавил: — А теперь подумай, какие славные воины должны были родиться от союза Волка и Валькирии? И родилось двое сыновей — Гудмунд и Вестейн. И старшему досталось звание херсира. Вестейн родился на целых двадцать лет позже брата — когда Раннвейг уже не помышляла о детях. Она, видели, смеялась тогда и всем говорила, что если родится сын, то впору ей снова брать копье и вставать на носу корабля! И встала бы, смелая, да только муж запретил. Гаутрек — он был единственный, кто мог ей запретить… Бьёрн сказал, что братья разнятся меж собой как день и ночь. И смотря на Гудмунда-херсира Голуба сразу представляла себе второго брата. Херсир был, как и многие здесь, светловолос, а глаза были голубые, тоже очень светлые — будто выеденные соленым морским ветром… Голуба знала, что по здешним меркам херсир был настоящим красавцем. Она взглянула на руки Гудмунда Гаутрекссона — задубевшие, едва ли не черные от мозолей, хранящие память о весле драккара и оружии… Голуба почувствовала уважение к этому знатному мужу. Стояла перед ним и ждала, что будет. А Гудмунд-херсир ждал, что станет делать гардская пленница. Упадет ли на колени, запросит ли о милости, кинется ли с ножом? Бёльверк рассказал, что она дважды пыталась себя убить и неизвестно, не съела бы ее изнутри тоска, если бы не Бьёрн Рагнарссон… Так ничего и не решив, херсир велел накормить пленницу и уложить спать. Воины еще пировали, когда уснула Голуба в той части длинного херсирского дома, где всегда ложились спать девушки-рабыни. А утром ее разбудили и вновь отвели к херсиру. И снова Гудмунд Гаутрекссон долго смотрел на гардскую девушку. — Идем, — наконец сказал херсир, — докажешь, что ты и вправду такой мастер, каким называет тебя брат моей жены. И хотя Голуба уже могла понять, что сказал херсир, Бёльверк, стоящий рядом, перевел, и подтолкнул ее вперед. А кузница находилась вдали от странного длинного дома, в который привели Голубу сначала. И там-то Голуба вздохнула почти счастливо. — Эгиль! — позвал херсир. Эгиль был кузнецом, сыном раба и рабыни. Отец его был захвачен в одном из походов Гаутрека, а мать жила в Нордрихейме. Кузнечное дело он знал от отца. И был Эгиль уже стар, но все здесь относились к нему хорошо. — Эгиль, — сказал Гудмунд-херсир, — Бёльверк говорит, что эта Мейтисслейви кует получше тебя! Дай девчонке работу, а я приду и погляжу — позже… Только усмехнулся Эгиль. Он-то знал, что малая, да вдобавок девка, никогда не сможет его превзойти. Да сможет она хотя бы поднять кузнечный молот?.. …Эгиль не верил, что это сотворили руки чужеземки. А Голуба лишь повторила обруч, скованный для дочери старосты. Она подумала, что работа, послужившая доказательством мастерства в родной земле, и здесь ей поможет. И переплетались тонкие прутья, складывались в дивный узор, а по бокам распускались два цветка в шесть лепестков… Долго работала Голуба, а когда вытерла пот со лба, увидела, что стоит в кузнице не только Эгиль, но и Гудмунд-херсир. А сколько он наблюдал за работой Голубы — Даждьбог весть. — Это женская вещь, — с трудом выговорила Голуба, вдруг испугавшись, что местный князь подумает, будто она сделала бесполезное дело — может, стоило ковать сразу меч? Херсир молчал, а старый Эгиль говорил что-то быстро-быстро, и Голуба подумала, что перепутала слова и успела пожалеть, что нет рядом Бьёрна. А потом Гудмунд Гаутрекссон подошел к Голубе, взял украшение и как мог осторожно надел на девичье запястье. — Посмотреть, — сказал херсир, — так же хорош он на руке, как мне сначала показалось… Он говорил медленно, чтобы чужестранка поняла. А Голуба посмотрела на обруч на своей руке и захотела сказать, что сделает еще сотни таких же, и лучше, во много раз лучше — и отпустит ли норманнский князь после этого ее на волю? Хотела сказать — не смогла подобрать слов… Тогда появилась Раннвейг, — а может она стояла за дверью и все слышала, — она увидела Голубу и засмеялась сухим старушечьим смехом. — Бёльверк и вправду привел в наш дом большого мастера! — сказала она. — Да только думается мне, что этой руке больше подошел бы меч! — Меч она скует завтра, — ответил херсир. — Сначала покормил бы девчонку, — сурово сдвинула брови Раннвейг, — а то я слышу, как урчит у нее в животе! Иначе скажут, что Гудмунд Гаутрекссон не бережет своих рабов — проклятье на мою голову!.. И на следующий день Голуба сковала меч. А когда она работала, она думала о том, как понравится князю норманнов этот меч — если так, то он, несомненно, не будет против, когда она откупится, отпросится домой — ведь приходят ж в Нордрихейм торговцы, наверняка, будет и корабль, плывущий к родным берегам. А когда Гаутрекссон увидел меч в руках гардской пленницы, подаренной ему Бёльверком Медведем, он подумал, что она и впрямь ведьма — и творит чудеса… И тогда он твердо решил, что никогда не отпустит Мейтисслейви из своего дома… Да только Голуба того не знала. Так и стала жить дочь кузнеца в Нордрихейме. Мало-помалу стала понимать язык, сдружилась со старым Эгилем и детьми Гудмунда-херсира. Старший сын Гудмунда был в своем первом походе, вместе с братом отца, а двое младших детей — десятилетние близнецы Гудрун и Сигурд порой днями пропадали у кузницы. И только они, малые дети, видели иногда слезы на глазах Мейтисслейви. И не понимали, в чем дело — ведь к ней так хорошо относились в Нордрихейме… Тихо грызла ее тоска по дому, да у Голубы отдушина была — дело любимое… Вместе с Эгилем делали они кольчугу за кольчугой — воинам, когда вернулся Вестейн Гаутрекссон, прозванный Мертвым. — Ты поздно возвращаешься, сын! — сказала Раннвейг, когда викинги сошли на берег. — Уже вернулся Медведь, а ведь он ушел позже тебя… А младший только улыбнулся — мать, с ней он не спорил никогда. К тому же подбежала Гудрун — маленькая дочь Гудмунда, а он любил ее как собственную. — А смотри, Вестейн, что у меня есть! — весело похвасталась девочка колечком на пальце. И до того оно было маленькое, тоненькое, что не верилось, что чьи-то руки вывели на нем узор — три стебелька росли на металле… — Грозный Медведь привез, непослушная моя? — спросил Вестейн, подхватив ребенка на руки. — Медведь привез, да не кольцо, Вестейн, пойдем, я покажу! — и потянула маленькая Гудрун за руку своего первого защитника и друга — после брата, конечно же. Гудрун остановила мать. Альвиг нахмурила брови: — Следует тебе знать, что не так встречают воинов из долгого похода… И повела Вестейна Гаутрекссона в дом. И следом шел гордый Эйнар — старший сын Гудмунда и все остальные мужи… Правда, Вестейн успел подмигнуть Гудрун, отчего та просто солнцем засияла и совсем не печалилась, что не удалось с ним поговорить. Молчали весины. Каждый много успел передумать за время повествования. Хотелось знать, что дальше — а старик вдруг снова замолчал. — Ночь уже, родные мои, будете ли дальше слушать? — спросил баян. Загомонили люди. А как же тут не слушать! Тем более, вот новый человек в рассказе появился — не иначе, что-то будет! Да хоть до самого утра — ночи долгие! Улыбнулся старик, дальше стал говорить. — А вот как раз в те дни, когда праздновали удачный поход Вестейна Даина, в который раз побежали неразлучные близнецы к кузнице, к Эгилю и Мейтисслейви… И Голуба сразу отозвалась на бывшее поначалу непривычным имя. И Эгиль с хохотом появился в кузнице: — Идут работу принимать, Свёль! — сказал он. — Ты уж запрячь свой холод поглубже — ныне у дверей толпа доблестных мужей! Свёль (9) — так прозвал ее Эгиль, а значит это «холодная», потому что привезли ее из страны, где, по словам Хальвдана, очень холодные зимы, а еще потому, что за весь первый разговор с Эгилем Голуба не улыбнулась ни разу, и совсем не глядела на местных удальцов. А собралось и вправду много людей — недавно прибывшим Гудмунд хотел показать дорогой подарок Бёльверка, и сам херсир с Медведем и его воинами были здесь, и жена его, и брат, и мать, и дети, позвавшие Голубу звонкими голосами, и рабы. К тому времени было готово уже много крепких, добротных кольчуг… И говорят, можно было легко отличить, где работа Эгиля, а где — гардской девчонки. Какие отличия видели бывалые воины — Даждьбог весть… Удивленно смотрели люди Вестейна на девушку — видано ли, девчонка-кузнец! А викинги Бёльверка улыбались — вот ведь какую девушку привезли! Да, и смотрите, нас она всех по именам знает! Мы-то ее защищать привыкли — обидеть не смей! Опомнились, со смехом приняли работу: — И хорошо же шьешь, рукодельница! — Вы уж постарайтесь, чтоб заплаты ставить не пришлось! — скрестив руки на груди, довольная и радостная, ответила Голуба. И смех грянул с новой силой. А брат херсира смотрел на девчонку, видел руки в мозолях — и как и многие, не мог представить, что эти руки ловко орудуют клещами и молотом. Еще он смотрел на длинную тугую косу — и думал, как было бы красиво, если бы она распустила волосы, как это делают обычно девушки. Еще он смотрел на лицо с серыми глазами — и думал, кто мог так обидеть ее, что даже сейчас в них так много грусти. Такой вот увидел Вестейн то, что хотела показать ему маленькая Гудрун в первый же день его приезда! И он пожалел, что тогда Альвиг быстро увела его в дом. Вестейн знал, что Мейтисслейви из далекой Страны Городов. И сейчас она была такой же далекой и чужой — и от этого что-то тихо заныло в груди. И только старый Эгиль заметил, как нечто странное плеснулось в глазах младшего Гаутрекссона, когда он смотрел на девушку. И решительно обнял ее за плечи, то ли гордясь своей Свёль, то ли испугавшись за нее. И время шло дальше. Наступила зима, и новых походов почти не было. Зима — это было время торговли. И Голуба все так же работала вместе с Эгилем, становясь с каждым днем все мрачнее и мрачнее. А Вестейн появлялся в кузнице лишь несколько раз, и то вместе с братом. Что там происходило в душе викинга, о чем он думал — кто знает его, иноземца… А только впервые заговорил он с гардской рабыней херсира спустя много-много дней после приезда. В тот день Голуба спала в кузнице. Эту привычку она взяла не так давно. Печь хранила тепло, меховое одеяло тоже. А позже Хальвдан принес и теплый плащ — тот самый, в котором она спала на корабле. И Голуба заворачивалась в него, закрывала глаза и думала, что она снова в море — только волны несут ее не к Нордрихейму, а от него… Тем утром она вышла на порог. — Глупая, — сказал Эгиль, а он как раз подходил к кузнице. — Я знаю, что у вас, в Гардарики, бывают большие морозы, но Гудмунд оторвет мне голову, если ты заболеешь… Он сказал так, потому что по тем меркам зима была довольно холодная, Голуба же спокойно выходила на мороз каждое утро, босиком и в одном только платье, и отвечала весело: "Не заболею…" — Он не оторвет тебе голову, Эгиль, — сказала в то утро девушка. — Потому что ты хороший раб, а таких он бережет. Сказала — и потянула руки к небу. Помстилось, что вот-вот услышит ее Сварог, кузнец небесный, поможет — и Даждьбог Сварожич схватит за ладонь, и по лучику, по лучику — через море перебежать, эх, ну почему нельзя?.. — А я ведь знаю, почему ты спишь в кузнице, — сказал тогда Эгиль тихо. — Ты боишься, что другие женщины или кто-нибудь еще услышат твой плач. Мейтисслейви… Ты иди, сработай что-нибудь, но только для себя — чтоб это напомнило тебе о доме, и ты смогла выплакать всю свою грусть. А Мейтисслейви посмотрела на него и ответила так же тихо: — Такие вещи делают глубокой-глубокой ночью. Она покосилась на старика — не обвинит ли в злом колдовстве? Тогда она отвернулась бы и не сказала бы больше ни слова! Но Эгиль молчал, и она объяснила: — Ночь все в тайне сохранит. Поможет. Успокоит… К тому же — в темноте цвет железа лучше виден. — Будешь ты мне про железо рассказывать! — шикнул на нее Эгиль. — А вот про ночь я бы еще послушал, давно ты сказок не рассказывала… Только ведь я, старый, половину слов твоих понять не смогу… Пойду Бьёрна приведу! А ты оденься теплей… Ну как тут могла поспорить Голуба с человеком, который так о ней заботился? И не об одежде речь — старик сразу догадался, что нужно бы кликнуть молодого Рагнарссона, этот-то острослов, да не заставит Свёль улыбнуться? Пошла Голуба, плащ накинула, сапоги надела, села у крыльца, стала ждать и думать, что бы такое сегодня рассказать… О Стрибоге, быть может, поведать, о Боге ветров? — Эх, ветерки-ветерочки… — улыбнулась Голуба. И испугалась — такой вдруг чужой показалась ей родная речь. Давно не говорила ведь, все по-норманнски… И торопливо, быстро начала сама с собой говорить, сбиваясь, задыхаясь от волнения: — Эх, Стрибог ты, Бог великий, где ж внуки твои, где ветры вольные, ветры могучие? А принесут ли мне весточку из-за моря?.. Ой, Стрибог, а взял бы меня Посвист злющий, раз Солнце не желает!.. Как схватил бы, завертел, закрутил… А я бы смеялась только, как в родную сторонушку летела бы… Удариться бы оземь, да стать бы лебедью… или вороном — едино! Все одно, хоть кем, хоть мертвой — а к порогу дома упасть… Так и шептала, а слезы катились и катились, и дела до них не было… — Ива дождя Драупнира, Грозной Христ подруга, - рубашки звенят, сшитые в кузне умелой рукой! Огонь солнца драккаров не ты ли родила, Гёндуль сестра? Ныне же плачешь…(10) Странные стихи складывали норманны, а умел это делать едва ли не каждый уважаемый муж! Но самых умелых звали скальдами… Вестейн Даин скальдом не был. Но так уж вышло, что именно в то утро он оказался у кузни. …Мейтисслейви удивленно посмотрела вверх, и слезы застыли в глазах. То, что они не высохнут — это Мертвый знал. Но сейчас они хотя бы перестали катиться по раскрасневшимся щекам. Он знал, что в тот день был совсем не похож на себя. Он проснулся с каким-то странным весельем. И утром они с братом уже в который раз дрались во дворе на топорах, и он засмеялся раз или два — Гудмунд тогда сказал, что скоро небо перевернется. Потом братья перебросили неотточенное оружие другим воинам, и старший вернулся в дом, а Вестейна ноги сами понесли к кузнице. А что? Он спросит у Эгиля, как идут дела, спросит у Свёль о ее стране — он знал, что о ней девушка говорит всегда охотно и много, хоть это, должно быть, и грустно… И вот теперь он вспомнил, что некогда неплохо складывал висы. И не прогадал. — Отчего плачешь, Свёль? — Показалось, — отвечает Голуба хмуро. — Я не глупый и не слепой, — сказал тогда Вестейн хёвдинг. Внимательно посмотрела на него Голуба — и не согласилась с Бьерном. На брата он был очень похож. Руками и взглядом. А остальное не суть важно. И если руки внушали уважение, то второй такой взгляд Голуба перенести бы не смогла — так смотрят на очень-очень дорогую вещь, которую нужно окружить заботой и крепко беречь, чтоб, — смилуйтесь, Боги! — не сломалась. А то, что вещица все понимает и изнутри естся — то неведомо. Только вот то, что говорил брат Гудмунда, никак не вязалось с этим взглядом. — Ты тоскуешь о своей земле, — сказал Вестейн. — Я бы сказал, что могу тебя отпустить, но не хочу, чтобы ты считала меня лжецом. Голуба молчала. — Я бы сказал, что ты можешь найти и радость, и покой и в этой земле, но не хочу, чтоб ты на меня злилась, ведь слова чужеземца для тебя ничего не значат. Голуба плотно сжала губы. …Я бы сказал, что ты красива, но не хочу, чтоб ты меня сторонилась… Вестейн подумал и добавил: — Ты думаешь, я не могу об этом говорить, не зная плена. Он сказал это совсем спокойно, равнодушно, только глаза потемнели. — Тебя называют Мертвым… — вспомнила Свёль. — Почему? Тогда хёвдинг улыбнулся и сел рядом. Перво-наперво он спросил: — Тебе не холодно? А когда Голуба покачала головой, он продолжил: — Я расскажу. Хотя ничего особенного здесь нет. Я попал в плен восемь лет назад. Тогда мне было шестнадцать, вряд ли это больше того, сколько есть тебе сейчас. Только плен был другой. Это был мой третий поход… И боевой плен. …Дикая боль и дикие крики. Что вспоминать?.. Как били — чем попало, что попадется под руку, сильно и зло — отыгрываясь за походы отца, матери и брата? Не до чести, не до совести — ведь и их дети гибли под мечами врагов… Показать, может, шрамы? Да зачем… Не убили — почему? И вправду думали, что от родителей отрекусь, от боли обезумев, или о чем-то другом мыслили?.. — Все думали, меня убили. И шли мстить. …Хотели спастись, выдать меня и выкупить хоть несколько жизней… Не имеет смысла. Когда увидели, чем стал младший Гаутрекссон… — И нашли меня. Вылечили. …Позор. Это был позор. Для меня… лучше бы умер… Заставить забыть о плене… Не себя, так хотя бы других — всесильна слава… Мертвый — это должно внушать страх, а не жалость… не память о былом… Просто говорил хёвдинг. И Голуба сразу поняла, что за этими словами стояло столько… столько, сколько Голубе с ее бедами и не снилось. А хёвдинг еще усмехнулся и посмотрел на Голубу. Наверное, думал, что она ничего не заметит… Она-то, да не заметит! Помимо воли протянула руку, крепко сжала жесткую ладонь. Хотя, это еще кто сжал — пальцы хёвдинга замком сошлись, и не вырвешь так просто-то. Взгляд пустым стал, тихо-тихо сказал хёвдинг: — За месяц… Я только боль и запомнил. Вот тогда — я умер. …Никому так не говорил, да вообще не говорил… Надо же, и стоило руке девичьей в руку лечь — и все расскажу как есть… А пусть знает! Пусть!.. Пусть будет так, пусть держит за руку и смотрит в глаза… — Расскажи, что ли, и ты про себя. Про страну свою… …А когда вернулся Эгиль с Бьёрном, Голуба уже вовсю рассказывала об обычаях, говорила, как строят и как сеют, как песни поют, как хлеб пекут, как требы богам воздают. И о Богах говорила — о кузнеце небесном Свароге, о Ладе-матушке, о Роде великом, о Велесе мудром, о Яриле ясноликом, о Леле-любви. И ведь сумела найти слова нужные — иначе сидел бы смирно рядом сам Вестейн Мертвый? Бьёрн усмехнулся, развернулся быстро и Эгиля за собой утащил — ровно и не было никого. А ночью Голуба и впрямь стала ковать — одна, тихонечко напевая слова заповедные, отцом переданные. И кто бы увидел ее тогда, сразу бы признал, что кузнецы кудесникам сродни… И все-то, о чем говорила накануне, что любила всем сердцем, все в работу свою вложила. И даже Эгилю не показала, что вышло — только заметил старик, что блеснуло что-то, когда Голуба торопливо, словно отказываясь смотреть, заворачивала это в плащ. А глядела теперь совсем уж отчаянно, как будто не было ни радости, ни улыбки недавней. …Потом о Голубе говорил Бёльверк — что была такая девчонка, что трижды помереть пыталась. Дважды он спас, Бёльверк, а третий — Бьёрн Рагнарссон… Но как случилось то — никто не ведал. Не рассказали знавшие — Эгиль, да Бьёрн, да Вестейн хевдинг… А было вот как. Сколько-то времени минуло, прибегали к кузнице детишки Гудмунда, приходил и сам херсир, и мать херсира, и брат его… И вот однажды вспомнил Эгиль про ту работу Голубы давнюю, спросил: — А что, Свёль, все не будешь говорить мне, что сотворила тогда? А Голуба только губу закусила. — Я говорил, чтобы ты сделала вещь для себя, но от нее тебе только хуже. — Я покажу, — медленно сказала Голуба. — Эгиль… Я хочу знать… Ты ведь хорошо знаешь свое дело… Ты помнишь тот меч, который я сделала херсиру? Самый первый, помнишь? Эгиль степенно кивнул: — Тогда я еще не знал, что за мастерица появилась в Нордрихейме. — Так вот, — не замечая похвалы, откликнулась Голуба. — Ты ведь все видишь… Для кого был тот меч? Подходил ли он Гудмунду херсиру? Эгиль? Эгиль помолчал немного, потом посмотрел себе под ноги и тихо ответил: — То был меч Гудмунда. И я увидел это, как только херсир взял его в руку. То был меч хевдинга, за которым стоит много людей. Этих людей он защищает. И еще… еще за его спиной стоит девчонка с трудным именем — и ждет, что он ее отпустит… Ведь тот меч был даром. Твоим — херсиру. В обмен на свободу. — Только вот он этого не понял… — Он не хочет это понимать… — Эгиль! — Голуба решительно прошла к своей лежанке, выпростала их шкур свое драгоценное творение и протянула старику. — Скажи мне, Эгиль, для кого этот меч? Кузнец осторожно принял меч, оглядел лезвие, потом ответил, не подняв взгляда. — Тут и смотреть не нужно… Это меч Вестейна хевдинга! Голуба побледнела, закрыла лицо руками и тихо прошептала: — Всю душу вложила… Всю душу… Сердце отдала… Зачем?.. Показалось ли, но Эгиль нахмурился. — Знаешь, Свёль, моя мать была рабыней. И она тоже мечтала вернуться домой, хотя здесь с ней обращались очень хорошо. А мой отец — он пытался бежать дважды. Пока не обрел здесь свое счастье. Пока не полюбил… — И они так и не вернулись? — удивленно пробормотала Голуба. — Конечно, глупая ты, глупая и холодная девочка. Они не вернулись, ведь после них остался я. Остался в Нордрихейме. — Нордрихейм, — повторила дочка кузнеца. И тогда она встала, взяла новый меч и пошла. А Эгиль подумал, что она идет к Вестейну, и мимоходом пожелал, чтоб хевдинг не причинил ей никакого вреда. А Голуба шла за ворота. Никому и в голову не пришло задержать девушку — мало ли какие дела заставили рабыню направиться прочь от дома? А за воротами, чуть дальше и глубже в редком леске скрывалось озеро. Зимой оно покрывалось крепким льдом и на нем часто играли дети, но нынче погода показала норов — не так давно обманчивый лед хрустнул под ногами ребятни, и одного даже пришлось тащить из холодной воды, а потом нести домой, отогревать, вытаскивать из рук великанши Хель.(11) Увидела Голуба озеро — все внутри перевернулось! Вот же, вот — и никто не остановит, не удержит! Ни Бёльверк, ни Эгиль, ни даже Вестейн Даин… Вот! И быть ли теперь русалкой? Одинокой русалкой в чужой земле? Или позволено будет духом вернуться на землю родную?.. Меч, завернутый в плащ, на руках протянула — даже смотреть на него силы нет! Из-за тебя, из-за тебя землю забываю! Как отец да мать Эгиля-кузнеца — да не бывать! Хрупкий новенький ледок ой как весело да хрустнул под ногами! Ой как холодом обожгло кожу белую! Как вздохнуть хотела Голуба — вздох водою обернулся. А что же видят светлы очи, широко в воде распахнуты, кроме Мары-смерти?.. Пальцы на рукояти меча стиснулись — тяни вниз, сталь добрая. В смерть — да хоть не с пустыми руками пожаловать! Внезапно замолчал старик, седую бороду задумчиво погладил. — А дальше? — робко спросил мальчишка. — А Бьёрн? А он что?.. — А он… А младшему Рагнарссону повезло увидеть, как брела Голуба к лесочку. Почуял, может, неладное, или припомнил, что ране Голуба никогда за ворота не выходила… Кто ведает, кроме Богов светлых? А только крик у Бьёрна так и не вырвался, только хрип, да и ног он не чувствовал, хотя бегом понесся, едва завидев, как ступила Голуба на опасный лед. Следом нырнул, быстро, сноровисто, схватил за одежды край, крепко стиснул, потянул вверх за собой. Воздуха хлебнул, голову Голубы над водой поддерживая, смотреть на нее боясь. Лед, какой еще тонкий был, разломал, чтоб на твердь выбраться. А дальше — бегом, чтоб Хель позади оставить, обмануть великаншу злобную!.. Меч, что Голуба в воде сжимала, на берегу из рук выпал, остался лежать в белом снегу. Снег тот был едва ли холоднее дочери кузнеца… Жива осталась. С рук на руки передал Бьёрн Голубу, едва за ворота ступил. Ее тут же в дом понесли — отогревать, отпаивать, в чувство приводить. А Бьёрн — он сам пошел. Ему-то что, он воином был, крепким, закаленным, мокрую одежду на сухую поменял — и к Голубе. Да только за все время ни слова ни проронил, лишь вздохнул спокойно, как сказали, что над девчонкой гардской смерть больше не стоит. Единственное что — заболела, залихорадилась Голуба… …- Мейтисслейви! — пожалуй, Бьёрн лучше и легче всего выговаривал чужое имя. — Э-э, Мейтисслейви! Думалось ли мне, младшему сыну Рагнара Черного, что буду я сидеть у постели больной и глупой девки, которая однажды на корабле приветила меня кулаком в грудь? — Так ведь и мне не мыслилось, что станет задира и глупец вытаскивать из воды рабыню, от которой ему столько хлопот! — улыбалась Голуба. Днем — лежа под теплым одеялом, хрипя и кашляя, — днем она могла улыбаться. По ночам же приходила Марена, насылала злые сны, не давала забыться, мучила — не умерла, спасли, в который раз уже, живи теперь! Здесь, одна — и родины не видать!.. А раз утром пришел Вестейн Даин. — Твой меч, — тихо сказал он, кладя оружие у лежанки. Голуба даже больная не хотела спать далеко от кузницы. — Я нашел его у озера. Он тебя охранит. — Не мой, — прошептала девушка. Ведь он — хевдинг! — он не мог не понять, чей это меч. А что подумал норманн о том, что Голуба топиться шла с клинком в руках — то неведомо. А только тогда он не стал отказываться, только сказал: — Тогда я буду твоим стражем. — Я скую тебе кольчугу, потому что этот меч ищет смерти так же, как и ты сам. И это все, что сказали друг другу гардская пленница и Вестейн хевдинг. Как пришла Леля-весна! Легко ступала по земле — и даже в норманнской стороне радовалась Голуба ее приходу. Уже давно минула болезнь, уже давно лежала новая кольчуга — так и не подарила ее Вестейну дочь кузнеца. В полубреду-то мало ли что сказать могла — думалось Голубе. А теперь как ответит великий воин? Уже давно хёвдинг по прозвищу Мертвый отправился в поход… И так уж вышло, что ныне гостил в Нордрихейме великий конунг со своими воинам! И не мог не показать херсир ему новую диковинку, мастера из Гардарики — деву-кузнеца! Когда о том узнала Голуба, сжала кулаки — вот, ужель забыла, что рабыня все-таки? И значит, будут показывать гостям, словно зверя чудного, хвастать… Хорошо хоть, никто обнять насильно не пытается — Эгиль шутил, что боятся, кабы не схватила Свёль смельчака кузнечными клещами, да не прогулялась бы молотом по косточкам… А на самом деле, все знали, что слезы Голубы (даром, что рабыня!) для обидчика едва ль не смертью обойдутся… И первым заступится Вестейн Даин. И раз утром пришел вместе с Гудмундом херсиром сам конунг, Халльвард Сильный… — Я не верю, Гудмунд Гаутрексон, что эта девчонка тот кузнец, о котором ты говорил, — сказал конунг, улыбаясь в бороду. Халльвард Эйнарссон — он редко улыбался… И слова Голубы ему совсем не понравились! — Хорош же правитель, не верящий своим слугам! — произнесла гардская пленница, равнодушно глядя в голубые северные глаза. А я говорил уже, что ни один из северных правителей ни чем не покажет своей досады, если сказать ему что обидное. И то сказать — мудро это, да и у нас, ежели помните, больше в чести не тот князь, что с мечом бросается, про голову позабыв, а тот, у кого ума хватает вовсе без бойни обойтись. — Твои рабы, — выговорил конунг спокойно, поворачиваясь к помрачневшему Гудмунду, — не научены правильно разговаривать с… — А с кем? — девчонка сказала очень тихо. — Ты увидел меня в первый раз и решил, что вправе обвинять меня во лжи? Ведь я появилась здесь как кузнец, и никому не дала повода себя срамить! Халльвард Эйнарссон разозлился, но не показал виду — ему ли, конунгу, обращать внимания на слова глупой рабыни и уж тем более, ругаться с ней? А вот старший Гаутрексон… он поймет, он уже понял, что неплохо бы ему наказать девчонку. — Вот и докажешь, — усмехнулся конунг. — Завтра… И потом ругал ее Эгиль — мол, зачем затеяла глупую ссору, зачем, Свёль, тебе гнев самого конунга? А еще Эгиль боялся, что как бы не подарил Гудмунд херсир гардскую мастерицу своему повелителю — ведь там-то уж точно придется ей плохо, ой как плохо… А Голуба молчала. А так вышло, что тем утром вернулся Вестейн Даин. Вернулся с добычей и новостями. И как всегда, встречала его мать, седая Раннвейг, и маленькая Гудрун. Но не было ни брата, ни — а ее Вестейн ожидал увидеть! — Мейтисслейви. Его странной привязанности к рабыне не понимал даже Гудмунд — хотел бы, думал херсир, была бы его, больно-то спрашивают рабынь! И девчонке было бы лучше, и брату… Пожалуй, понять его могла только старая Раннвейг. Вот и сейчас, едва обняв сына, она усмехнулась и сказала — иди, мол, к кузнице, нынче Свёль сковала меч для конунга. — Что ты делаешь, Свёль?.. — прошептал Эгиль, но Голуба его не услышала. Отец учил ее драться. Бьёрн показывал несколько ударов. Бьёрн — хоть бы он не узнал, где пригодилась его наука! Гудмунд херсир, побелев лицом, хотел что-то сказать, ступил вперед — его остановил конунг. Только вытащил меч. — Проверяй, конунг! — выкрикнула Свёль. Видал до того конунг дев, бьющихся лучше иных мужей. Знал про походы Раннвейг, жены Гаутрека, матери Гудмунда… Но эта!.. Халльвард усмехнулся. Замахнулся — пробно, легко. Отбила. Еще раз. Еще. Конунг остановился. — Хватит с тебя. Ты и вправду мастер. Это — отличный меч… И вправду — уж мог ли кто подумать, что конунг станет всерьез драться с девчонкой?.. И тогда, — отчаянно, зло, сильно, — ударила Свёль. Ответный удар сбил с ног… А когда подняла голову — увидела Голуба помертвевшее лицо Вестейна Гаутрекссона за плечом конунга. — Мало пользы в том, чтоб убить раба! — сказал тогда Халльвард Эйнарссон. — К тому же — чужого… И ушел прочь. — Зачем? — выдохнул Вестейн. — Что за безумства, Мейтис-слей-ви? Эгиля не было. Разозленный кузнец уже ушел, как и старший Гаутрекссон. Голуба все так же сидела на земле. Хевдинг подошел, заставил подняться. — Что ты хотела сделать? Ведь я видел твое лицо — ты хотела убить? Халльварда Эйнарссона? — Зачем спрашиваешь, раз и так понял? — И кто же из нас ищет смерти, Свёль? — Оба… И как объяснить, что именно в этом походе проснулось в Вестейне желание вернуться? Не только ради матери, брата, маленьких близнецов… — И ты бы убила? Убила, если бы смогла… — прошептал Вестейн Даин. — Убила бы нашего конунга?.. Да знаешь ли ты, что он… — Знаю. — Тот нож… — припомнил Вестейн. — Тот нож из Гардарики, который тебе так дорог… подарок… Что бы ты сказала, убей я твоего конунга?.. Бесполезно говорить с той, кто ничего, кроме своей беды, не видит. Вестейн отвернулся, с большим трудом вспомнил, что собирался рассказать. — А знаешь, я ведь встретил твоих сородичей… Там, в море… Пошатнулась дочь кузнеца. Знала она, что делают викинги с теми, чьи корабли повстречаются им в море! Хотела крикнуть — зачем сказал?! — не смогла… — Меч ищешь? И на меня так вот замахнешься?.. — А различия не вижу, — смогла только выговорить Голуба. И хорошо, что смотрел Вестейн хевдинг в сторону — не вынесла бы такого взгляда девушка! И смолчал Мертвый, не сказал, что впервые не стали его воины биться, впервые разговором закончилась такая встреча… — Брат! — позже, вечером сказал Вестейн херсиру. — Этой осенью жди гостей из Гардарики… Я договорился… Они обещали много богатого товара… — Быть может, впору менять твой черный драккар на кнарр? — улыбнувшись, спросил Гудмунд. — С каких пор мой брат стал торговцем? — С этого похода. И только на один раз, — пожал плечами хевдинг. — Больше не жди от меня такой глупости. А потом все слышавшая Раннвейг, дождавшись пока Вестейн останется один, подошла к нему неслышно и спросила, нахмурив седые брови: — Это из-за нашей Свёль? Из-за рабыни? Долго молчал Вестейн Гаутрессон, а потом сказал: — Этой зимой я назову ее своей женой. А Раннвейг хотела промолвить, что любая рабыня обрадовалась бы на месте Мейтисслейви, но промолчала. Знала, что Вестейн долго ждал, чтобы хоть частичка этой радости отразилась на лице пленницы. Раннвейг задумалась. Другой бы на месте Вестейна и не подумал бы о женитьбе — и так его была бы девчонка… Поменялся сын, а мать и не заметила того. Или, быть может, она совсем плохо его знала. Трудно сказать, что случилось с Голубой, едва увидела она гостей Нордрихейма, едва услышала родную речь! — Мейтис-слей-ви, — тихо сказал Вестейн Даин, приплывший вместе с гостями и шагавший теперь рядом с высоким русоволосым мужчиной, — вот она, кузнец из Гардарики, о которой я вам говорил. Голуба застыла камнем. — Ужель не рада, девица? — лукаво сощурился купец. В волосах белели седые нити, но он был еще не стар. Он улыбался, скрывая свое волнение, а Голуба… Голуба только и смогла, что поклониться в пояс, как принято. — Думалось, на шею кинусь, как своего увижу… — вырвалось у девушки. — А теперь с места не сдвинуться… Счастью не верю! Не чудится мне это? — Не-ет! — засмеялся купец. — А что не сдвинешься… так то не помеха! — сердце доброе было у Стояна Всемилыча, а душа простая, открытая — крепко обнял Голубушку, словно дочь родную. — Бедная ты, бедная, — проговорил. — И как же занесло, почему ни отец, ни брат, ни жених не защитил? — Так не было никого… Вестейн задумчиво смотрел на эту встречу, не понимая ни речи, ни поведения Голубы. Она не плакала, только быстро-быстро говорила, вцепившись в руку торгаша. Почему-то этот жест приковал взгляд Вестейна. Много, уже очень много времени прошло с тех пор, как безотчетно взяла его за руку гардская пленница. Вот сейчас представлялось хевдингу, что убери этот Стоян руку, скажем, за спину — и рухнет на землю Мейтисслейви, ноги подкосятся. А тогда? — спрашивал себя Даин. А в то утро — оттолкни прочь от себя Голуба Вестейна с его воспоминаниями, ей бы ничего не стало, а на земле лежал бы грозный хевдинг… Торговля вышла удачной, такой, что обе стороны остались довольны. Но до того, конечно же, был пир — встречали гостей… — Дедо, — робко спросил мальчик с деревянным мечом. — А скажи вот, ведь с ними уехала Голуба? Со Стояном? — Ну как тут сказать, — задумался баян, — и да, и нет… — Это как? — А так, — прищурился старик. — Так, что сказывать дай… Баян улыбнулся, но вдруг стало видно, что все очень-очень серьезно и конец близок. И никто больше не осмелился спросить. Терпеливо ждали, слушали… …Как вы знаете, на славном пиру да во большом хмелю — многое произойти может. Языки развязываются, драки случаются, но и братания бывают, и самые искренние слова. Да! Многое передумал за тот вечер Стоян Всемилыч, больно не хотелось оставлять здесь Голубу… Да только как подойти к местному князю? Как спросить? И решил Стоян, что, должно быть, Голуба знает (чай, жила здесь почти год!) норов Гудмунда. Подошел он к ней наутро, раньше уйти не мог — нехорошо это по отношению к хозяевам, — когда хмель немного повыветрился. Голуба же, считай, всю ночь ждала купца, как заговорщица какая. И зачем ждала — сама не знала, а только уверена была — придет. — Поедешь домой? Довезу, до Ладоги довезу, да и потом помогу добраться до Смоленска. Поедешь? — Херсир… князь северный не пустит. — Да как же не пустит?.. — А так! — тряхнула головой Голуба. — Слишком работа хороша, чтоб отпускать. А и что еще говорить?.. Стоян подумал, затылок почесал. — А сбеги! — трудно дались слова! Стоян, он же, — как я уже сказал, — был человеком хорошим. Что ни говорят о купеческой братии, а красть — он никогда не крал. А здесь еще и предательство выходило — этот князь его приветил, торговлю с ним вел, а Стоян вот так по-тихому, по-темному у него человека уводить собрался. — Догонят, Стоян Всемилыч, — покачала головой девушка. — А если и нет… не по правде будет… — Не по правде? А жить вот так, здесь — это по правде, стало быть? То, что от родной земли оторвали — это по правде будет, дите ты неразумное? — Не могу, Стоян Всемилыч… — Жених? — вдруг спросил купец. — Полюбился кто из здешних, что ли? — Нет! — вскинулась Голуба. — Просто… И сама закончить не смогла. Помолчал Стоян еще немного, поглядел на Голубу. — Ну, — говорит, — как знаешь! Но ежели что… Там, если идти через тот лесок и выйти снова к морю, там будет очень удобное место для корабля… Я приметил еще во время других моих путешествий… Ты легко найдешь! Там на берегу есть огромная, расщепленная надвое старая сосна. Я думаю, идти до нее будет дня два-три… Я задержусь там на какое-то время. Запомни. …А пробыли гости в Нордрихейме дней десять или больше, потом засобирались домой. Заговаривал-таки Стоян о том, чтобы выкупить рабыню, да все зря. Тяжело было уезжать доброму купцу, да Голубе, верно, было еще хуже. Безжизненно смотрела она на уплывающий корабль, пока не скрылся тот за горизонтом, и после — не двигаясь совсем, ровно камень. Не знала, что почти все это время стоял за спиной, в десятке шагов от нее, хмурый Вестейн Даин. Стоял — и не знал, что сказать. Быстро приходит в северный край зима — вот уже первый-первый снег падал. Падал — и не таял еще в шаге до земли, а устилал землю, обещая вскоре стать холодным пушистым ковром. Уже с год как жила Голуба в чужой стороне. Эгиль, глядя на свою Свёль, не мог продолжать злиться. Прикипел он к ней душой, ну что тут говорить. Тем более что девчонка сама подошла, смущенная, расстроенная. — Прости, Эгиль. Я глупая, знаю… Я бы не простила, если бы кто напал на Улеба Мстиславича… Эгиль, до того хмуро смотревший, улыбнулся: — Простила бы, Свёль. Если бы пленник напал на твоего конунга — ты бы простила. И… знаешь ли, быть тебе наказанной за этот проступок, однако подумай — Гудмунд Гаутрекссон ни разу не вспомнил о том. Сама догадаешься, чье заступничество тебя снова спасает? — Да… Да ведь быть не может, — покачала головой девушка. — А что ты глаза опустила, трусливая? — усмехнулся Эгиль. — На конунга замахнуться посмела, а к хевдингу подойти — оторопь берет? И ведь прощенье надо просить, да и, помнится мне, ты кольчугу ковала — уж не младшему ли Гаутрекссону? Голубе было страшно, очень страшно. Все лето видела она Вестейна только мельком, несколько раз — по возвращению из походов, а уж о том, чтобы разговор завести и мысли не было. Заветная кольчуга так и лежала, нетронутая. Кольчуга… Вот смех-то! Все девки парням полюбившимся рубахи узорам вышивают, оберегами, она же, кузнеца дочь, кольчугу сковала… А и что! А и пусть не примет подарок хёвдинг! Только вот так жить уже сил нет! Решив так, взяла Голуба кольчугу, завернула в собственный неказистый плащ и пошла искать Вестейна. Слово себе дала — отдать кольчугу, что бы ни случилось, кто бы рядом не оказался. Иначе потом последняя смелость пропадет!.. Только вот сильно не хотелось, чтобы кто-то около находился, чтобы кто-то видел… И повезло нынче Голубе! Уж совсем отчаялась она искать Гаутрекссона, пошла было обратно к кузнице — и вот же он, один, неподалеку стоит. — Здравствуй, хевдинг… Долго не отвечал Вестейн Даин, девушка уж подумала — если вот так и дальше будет, убежит, не выдержит. — Долго же я твоего голоса не слышал… — Я… Я прощенья просить, — выпалила Голуба. — Я не знала, я не поняла тогда, думала — к рыбам ушли земляки мои, с твоим кораблем повстречавшись! Я не знала, что ты их отпустил, что ты… — Ты думала, это из-за тебя они из врагов стали гостями Нордрихейма? — перебил Вестейн и, не дождавшись ответа, улыбнулся: — И верно, из-за тебя… От той улыбки стало сразу легко на сердце — а вот слова застряли в горле. — Я обещала тебе кольчугу… — только и смогла ответить Голуба. Шагнула вперед, протянула сверток. И меньше всего ожидала, что Вестейн тоже протянет руки — только не для свертка, а чтоб обнять дрожащие плечи, впервые наяву, а не в мыслях. Вот и перевернулось что-то внутри дочки кузнеца, потеплело на душе, впервые захотелось вскинуть руки молодцу на плечи, к губам губами приникнуть! — Станешь женой моей? — а тут как водой холодной окатило Голубу. Прав был Эгиль! Из-за чувств нахлынувших самое родное забудешь! Отец мертвый пригрезился — а что если дух его все покоя не находит, пока дочь так от дома далеко?.. — Нет! — едва ли не крикнула девушка, отшатнувшись от хевдинга, точно от чумного. — Я домой вернусь, все равно вернусь! Потемнел лицом Вестейн Даин. — Прими подарок мой, хевдинг… — прошептала Голуба. — Домой… — Вестейн и не смотрел на девушку. — Твои тебя в рабство чужакам продали! Разве тебе здесь хуже живется, чем там? Разве к тебе кто-то относится плохо? Разве не стоят за тебя горой Эгиль, младший Рагнарссон, моя старая мать, Хальвдан, близнецы и даже тот, кто тебя пленил, — грозный Бельверк? А кто там у тебя был? — Жизнь моя там была! — выкрикнула Голуба — и упала кольчуга. То Вестейн одним жестом смахнул на землю дорогой сердцу подарок. — Чего ж с торгашами не уехала? Чего не сбежала? — сказал, как ударил, у Голубы в глазах потемнело. Развернулась она — коса плетью свистнула, — и прочь от норманна, что есть духу прочь! — Я сбегу, — вбежав в кузницу, выпалила Голуба Эгилю. — Слышишь? Эгиль стоял, побледневший, отложивший в сторону одну из заготовок для наконечников стрел. Он еще ничего не понял, кроме того, что девушка, несмотря на обиду, серьезна и решительна. Голуба всплеснула руками, подскочила к старику, быстро-быстро обняла широкие плечи, на мгновенье прильнула щекой к груди, сказала: — Это правда, Эгиль, и я знаю, что ты меня не выдашь. А чтобы никто не подумал, что ты мне помогал, ты сейчас уйдешь… Ты пойдешь к Бельверку, к могучему Медведю, и позовешь его смотреть новые щиты. А если встретишь Раннвейг, ты покажешь ей новые фибулы — те, что мы сделали две ночи назад. А я уйду сейчас же! За лесом меня ждет корабль! — Ты глупая, — прошептал Эгиль. — Тебя заметят… — Я пойду играть с близнецами! Я часто играла с ними за воротами! Я легко смогу сбежать! А даже если нет… Эгиль! Старик нахмурил брови и жестко произнес: — Если ты собралась бежать в свою Гардарики, то будь добра сделать это более толково! Близнецы могут быть и в доме, но если у ворот спросят, куда ты идешь, скажи, что ищешь их. Сейчас как раз вечер, а эти дети редко возвращаются домой сами и вовремя. И одень теплый плащ — тот, что дал тебе Хальвдан, под ним ты сможешь пронести лук. Идешь ты без еды, а так хоть не пропадешь в лесу… И удачи тебе, Свёль! — Спасибо, Эгиль… И прощай! — Прощай. Трудно сказать, кто помог в тот вечер Голубе скрыться от чужих глаз — то ли норманнский рыжий Локи, бог хитрости и обмана, решил сыграть шутку — увести у славного херсира рабыню, то ли Даждьбог и вправду вывел дочерь свою на дорогу к дому. Так-то оно так, а Голубы спохватились все равно быстро — и у Вестейна были могучие покровители. И кто же знает, бог какой или просто чутье тайное, или может, сердце чуткое помогло — а из всех посланных на поиски беглянки он первым ее нашел. Уж насколько прислушивалась Голуба, да озиралась вокруг — а голос сзади ее врасплох застал. Сердце удар пропустило, когда, губу закусив, повернулась она к Даину. Она шла быстро, не останавливаясь ни на миг, однако ж не тягаться ей в беге с северянином — он стоял, совсем чуть-чуть запыхавшись, только взгляд был усталый, больной. — Все-таки сбежала, — произнес хевдинг, приближаясь на шаг. — Вестейн… — Голуба не двинулась сначала — а потом отошла на два. — Впервые по имени назвала, — усмехнулся викинг. — Пойдем со мной. А что еще мог сказать он? Как удержать?.. — Пойдем… — Вестейн уверенно двинулся к ней. — Это… Это ты меня, значит, ловить пришел? — безжизненно спросила девушка. Она помедлила чуть-чуть и подняла лук. Положила стрелу на тетиву. Руки подрагивали. Хевдинг замер, словно напоровшись на стену, руки бессильно опустились. — Я ведь обещал стеречь тебя… — Кончилась служба, сторож! — через подступающие слезы бросила Голуба. — И выстрелишь? Как тогда мечом замахивалась — выстрелишь? — грустно спросил Мертвый. — Проверишь — хорошую ли защиту выковала? Только тут поняла Голуба, что на хевдинге кольчуга — та самая, дорогая, бесценная. Вспомнилось тут же — как полетел в грязь подарок… Слезы брызнули, руки дернулись, тетива свистнула едва слышно — стрела полетела. Лук Голуба на землю уронила, лицо в ладонях спрятала. Однако ж зря — заметить успела, как хевдинг на колени упал, а в темноте услыхала удивленный шепот: — Попала… Тут ровно кто очи и разум Голубе затмил — развернулась она и прочь бросилась, дороги не разбирая, что сил было понеслась. — Не придет, — обреченно прошептал Стоян Всемилыч, в последний раз глядя на берег. — Чего ждать — не придет… Уже и волны качали, а все не мог оторвать взгляда от суши купец. И тут — не привиделось ли? — к сосне старой девчонка подбежала, ствол обхватила, насколько рук достало — будто чтоб не упасть. И через миг крик раздался — невнятный, громкий, на стон похожий. А Голубе почудилось — что не услышат ее, кинулась к воде, не задумываясь. — Плывет! — ахнул Стоян и закричал: — А ну стой!!! Быстро, кто пошустрей — девчонку из воды вытащите! Крив! А Криву и говорить не надо — уже нырнул. "Справный парень, — совсем не к месту подумал Стоян. — А то, что по саблю попал — так то не беда… " Увидев Голубу, Стоян перепугался — мокрая, жалкая, трясется листом осиновым на ветру, хоть сразу на плечи одеяло набросили. И какой же ценой дался ей побег этот?.. — И добралась же! И добралась же, родная! Сбежала-таки! — а та уже носом в кожух уткнулась, заревела. Во всхлипах слышалось что-то про убийство, про чью-то смерть, про стрелу какую-то, про кольчугу дареную… Стоян обнял крепко девушку, зашептал, уговаривать стал, как ребенка малого: — Ну полно, полно слезы лить… Домой едем, домой… Ни одного норманна больше не увидишь, ничто не напомнит о плене… Полно, домой теперь едем, домой… Домой плыла Голуба… И замолк сказитель. Уже в который раз — а тишина стояла совсем другая, не ожидающая, а настороженная, недоверчивая. — Неужто… и все? — шмыгнула носом молодая весинка. — Неужто конец на этом? — А кто знает, родные… — погладил бороду старик. — Жизнь Голубина на том ведь не закончилась… А врать я не приучен — не ведаю, что дальше было. Кто знает, где там счастье свое нашла дочь кузнеца… Надеюсь все же, что нашла. Под утро, с почестями, со словами благодарными провожали старца. И шел он так дальше — как много лет до того, как будет ходить до самой смерти, от деревеньки к городу, от города к деревне с полным коробом былей. Иной раз появлялся дважды в одном селении — узнавали, еще больше приходу радовались. Слушали люди, думали, людей представляли, гадали — а где ж они, о которых старец рассказывает, живут, каково им… Так вот, пройден был город Смоленск, брел деревнями сказитель — и пришел к одной такой деревеньке, дальней, глухой, с лесом побратавшейся. Пошел сразу к окраине, к избе, что вдалеке от всех стояла — чтоб огонь из кузни рядом стоящей случаем другие дома не задел. Знал он, что бед таких не бывало — кузнец и сам по себе с колдовством в ладах, а здешнюю девушку-кузнеца и вовсе ведьмой считали. Уж двадцатый год пошел, — а на вид можно и больше дать, — а все одна живет, хозяйство держит. Охотится — зверье ни разу не тронуло. Кинжал княжий хранит. Травы, говорят, знает. На посиделки ни разу не выбиралась. А какая в кузнице мастерица — даром, что молот да клещи не для женщин созданы! Однако же богов чтит, да и не сказать, чтоб нелюдима совсем — приветлива, улыбается, бывает, и пошутит иногда. А слыхали, поет — на крыльце сядет одежку чинить и поет, чтоб сподручней было. Красиво! Правда, чтоб с девчонками-сверстницами шепталась, как оно заведено — не было такого, да и сплетни кумушек местных не переносила — чуяла, видать, что и про нее много всякого бают. Единое же, что настораживало — то, что больше года в чужой стороне жила. А в целом — хорошая девка, жаль, что одна… Голуба старика еще на подходе встретила, улыбнулась. В последний раз видела она Бажена в городе Ладоге — тогда старик-то ее историю и выслушал, и запомнил. Узнал, что собирается Голуба в отцову кузницу вернуться, расспросил про место, обещался проведать. Вот и пришел. — Здрав буде, Бажен Гориславич… — низко поклонилась Голуба старику, отвела в дом, за стол усадила. А как горшки подчистились, разговор начался — и так до вечера позднего. Наутро вновь уходил сказитель. — Вот, — говорил старик, сходя с крыльца, — и проведал я тебя, Голубушка… Раны-то залечила? — О каких ранах, дедушка, говоришь? — пожала плечами Голуба. — О сердечке твоем бедном, о нем… — Бажен улыбнулся. — Кому сказывал — все думают-гадают, счастья тебе желают… И еще, Голубушка… В Смоленске гости заморские объявились. Из-за моря Варяжского. Так что лучше тебе на торг нынче ничего не отсылать с возами — не ровен час, знакомец найдется, вспомнит работу… Голуба только улыбнулась с натяжкой и простилась со стариком. Тот воин, пришедший в деревню тем же утром, он был странный. По-словенски изъяснялся с трудом, но по лицу так и не скажешь, откуда родом, хромал немного на правую ногу, а главное — кого-то искал… Трудно рассказать, как переменилось его лицо, когда на вопрос, есть ли в деревне свой кузнец, кто-то ответил — да, мол, есть, да не простой, а девица молодая… Денек погожим быть обещал, солнце уже вовсю светило, птицы… птицы здесь пели всегда, Вестейн впервые видел такой старый и огромный лес, все здесь ему было в диковинку. Да и понять было трудно — каково это, вдалеке от воды жить, без кораблей и лодок? Потом же, правда, норманн понял, что лес этот — здешним людям вместо моря. Вестейн стоял недалеко от дома, зная, что там, за дверью, скорее всего Свёль. Стоял, и — как и много раз до того — не решался подойти ближе. И сомнения закрадываться стали — подумалось, может, и вовсе не она там, может, зря поехал хевдинг вместе с торговым кораблем Нордрихейма — ну и что, что Бельверк точно помнил, с какой стороны пришли тогда торговцы людьми, ну и что, что в том городе рассказали, откуда часто прибывают на продажу искусно сработанные мечи… И имя какое-то странное назвали здесь — сначала Голуба, а ведь Вестейн точно знал, что так называют здесь некоторых птиц. А потом и вовсе — Ме-че-сла-ва Жда-нов-на, язык сломаешь, пока выговоришь… Но дверь вскоре отворилась — сейчас и не вспомнить, куда собиралась пойти Голуба, тогда она мигом все позабыла. В лес, должно быть, хотела наведаться — силки проведать, может, поохотиться чуток, не просто же так на поясе тул со стрелами висел, а в руках лук тугой. Глядели друг на друга так двое людей — не верили. Норманн первым опомнился, вперед шагнул. У Голубы ум помутился, лук вскинула мгновенно, руки не дрогнули. — Мертвец ты или дух бродячий, или морок какой — сгинь прочь! Чур меня, чур! — Я не дух и не мертвец! — весело вдруг стало Вестейну, весело и тревожно, безрукавку он через голову стянул — блеснули кольца кольчужные на солнце. — А стреляй, Свёль! Мейтис-слей-ви… Стреляй! У меня защита нынче крепкая! А если в другую ногу попадешь, глупая, — так быть мне хромым на обе ноги! Стреляй! Медленно сошла с крыльца Голуба, лук не опуская. — Зачем пришел? — голос зазвенел. — Неужели ты плакать собралась, Свёль? — Вестейн начал медленно-медленно приближаться. Наконечник стрелы, нацеленный в грудь, мелко дрожал. — Помнится, ты в слезах убежала тогда, а я гадал — огорчилась ли, что не попала в голову, или же… Он не закончил — шагнул вперед быстро, так, что между ним и Голубой кроме стрелы осталось не больше аршина расстояния. — Уходи! — Нет, — ровно ответил Вестейн, делая еще один шаг. И заговорил тихо, серьезно. — Тебя ж тогда так и не нашли — ровно кто следы твои замел. Совсем в другой стороне искали тебя… Да и хевдинга ранить сумела, подобраться незаметно, ловкая… Я и подсказал, куда убежала… А близнецы скучают по тебе, велели найти и рассказать. И Эгиль, и Бьёрн… Да что я мешаю тебе — руки уж трясутся совсем, промахнешься… Так я ближе подойду! — Не подходи! — прошептала Голуба, да поздно. Острый наконечник едва ль не упирается в блестящие звенья, а на нем сидит маленькая Мара-смерть… — Выстрелишь?.. Недалеко совсем — давай… А мне же все равно теперь! Руки и вправду тряслись, да и губы дрожали, в глазах вода копилась. Человек напротив улыбнулся. — Я думала, ты умер. — Давно. Но я и мертвым тебя нашел… |
|
|