"Войти в реку" - читать интересную книгу автора (Лурье Александр, Вершинин Лев Рэмович)2Нет, не следовало, конечно не следовало _так_ напиваться. Во всем виноват был исключительно Петер; они всей лабораторией отмечали завершение очередной серии экспериментов, и в гости он ввалился уже вполне на бровях, да еще и с двумя сильно початыми бутылями неплохого коньяка, сосредоточенный и неотвратимо намеренный не ограничиться поглощенным. И Томас, как всегда, не устоял перед напором, и сдался, и выпил, и еще, и добавил, а потом они добавляли в «Апельсине», и в «Трех греках», и, кажется, в «Белом Слоне» — но вот тут уже особой уверенности не было, возможно, что и не в «Белом Слоне», но что добавляли — это точно; и Петер лез целоваться, и рычал, что Маттиас — сухарь, а Магда — дура, счастья своего не понимающая, и что тошно все на свете, правда, Томми, а?.. и у Томаса еще хватило сил, как бывало это всегда, дотащить вяло упирающегося Петера до дому… а вот дороги к себе домой он уже вспомнить не мог, но, судя по всему, без приключений не обошлось, потому что скула припухла и кровоточила, а костяшки пальцев левой руки сбиты, и тьма была такой плотной, что проснуться казалось попросту невозможным… Но проснулся он сразу. Не проснуться было куда сложнее: в комнату ворвались быстрые железнорукие тени, выполненные в черно-красных тонах, материализовались, уплотнились, сорвали одеяло, рывком поставили на ноги, надавали для острастки пощечин, распахнули окно. Утренний туман зябко охватил ноги. Стоять было неудобно, и вообще, о каком удобстве может говорить похмельный, голый, дрожащий, прикрывающий срам перед чеканными ликами черно-красных, перед их дубинками из красного дерева, висящими на черненых стальных цепочках? На закругленных толстых концах дубинок — выпуклые пластмассовые колечки; сходство со срамом дополняет название: «венерин поясок». Как ни странно, несмотря на боль и холод, он был спокоен. Понималось не все, скорее даже все не понималось, но — возможно, спасибо похмелью? — ничто и не воспринималось как нечто слишком уж из ряда вон выходящее. «Какое счастье, — подумалось, — что я сирота. Родителей нет, жены, видимо, уже и не будет. Маттиас? Брат выдержит, он сильный, не чета мне. Да ведь его они и не тронут…» Вместе с ломкой похмельной дрожью внезапно появилось понимание: все случилось так, как и должно было случиться. К чему скрывать? — давно уже он не то чтобы предвидел, но и предчувствовал нечто похожее — по странной пустоте, с некоторых пор возникавшей при появлении его на улице, в институте, в компаниях, кроме, конечно, самых близких. Но самым близким, в сущности, был только Петер, ближе не было никого, а Петер всегда оставался самим собой, немного крикливым, под хмельком — хамоватым, но всегда и везде — Петером, его, Томаса, половинкой — с самого детства, его вторым «я», так что Петер в счет не шел, а вот остальные… Его не то чтобы чурались, нет, но отчуждение ощущалось явственно; такое ощущение, теперь-то наконец Томас понял, было неизбежным предзнаменованием прихода черно-красных. Впрочем, ввиду раннего часа, железнорукие не стали очень уж затруднять себя применением немедленных и праведных пыток, а просто пару раз — так, для острастки — огрели дубинкой, после чего милостиво дозволили одеться. Обыск был недолог, все подлежащее описи, было описано, и его, нахлобучив на голову колпак, проштампованный на лбу клеймом «НН» — «Неисправимый Негодяй», препроводили куда следует, здраво полагая, что особого интереса он к себе не привлечет. Кабинет был образцовым: в меру казенным, в меру человечным, выдававшим вкусы постоянного владельца. И, разумеется, портрет напротив входа — размером вполне средний, не то чтобы сержантский, но, разумеется, и не генеральского разряда. Обычнейший портрет, серийного выпуска: челка, усы, благородная седина, обрамляющая высокую лысину, меченную родимым пятном, естественно, брови и — чуть угадываемо — легкий, почти незаметный дымок от скрытой где-то за пределами рамы трубки. Вот, в общем-то, и все. Впрочем, и ждать, озираясь, пришлось недолго. Протопав по коридору, в кабинет вошел коренастый крепыш в черно-красном мундире с золотыми галунами и бросил небрежно: — Привет, Томас!.. Потом промаршировал к портрету, выполнил предписанные манипуляционным распорядком движения и, повернувшись, спокойно, как формулу, заключил: — Тебя, грязная свинья Томас, буду заставлять признать истину я… — Я узнал тебя, Петер… — он слышал себя словно бы со стороны; губы не двигались, но голос все равно звучал. — Со вчерашнего дня прошла всего ночь. — Молчать! Утверждать здесь что-либо могу только я. Ты вправе лишь, бесплодно изворачиваясь, признавать факты своих отвратительных преступлений против сияющей в веках Национальной Идеи… — А помнишь, Петер, — не слушая однокашника, мечтательно протянул Томас, — мы ведь в гимназии за одной партой десять лет сидели. Во втором ряду, третья от доски… — Именно тогда ты и включился в мерзостный заговор ублюдков, подобных тебе, направленный на осквернение Классового Идеала и разложение собственного трудового народа, создавшего тебя из своей крови и плоти… — Я у тебя всегда списывал литературу и историю… — продолжал Томас. — О! Тут-то и был главный козырь тех, кто готовил вас себе на смену, кто науськивал вас, продажные твердолобые скоты! Заразить великий народ, прославленный врожденным Чувством Демократии и недосягаемым парением духа, ничтожным мелочным прагматизмом, пропитать все растленным плутократическим душком… С вашей помощью нам хотели подрезать крылья, заземлить и выхолостить нас. А если бы нам понадобилось что-то из ваших презренных мыслишек — так ведь вам, по сути, так ничего и не сказали ваши хозяева! Как же! Они захватили право на истину и выдавали ее порциями, когда заблагорассудится. Ты меня слышишь, свинья?! И вдруг все стало ясно. — Заткнись, Петер, — Томас зевнул. — Заткнись и позови розовых слоников… А можно и не слоников, можно зеленых чертей, или ни фига себе пельмешку… много чего можно: белочка она и есть белочка, делириум, клинический случай… дурацкий мультик: какие-то красно-черные, тени, допросы, «венерины пояски»… нет, совсем не следовало _так_ напиваться… Петер же, секунду постояв с открытым в изумлении ртом, резко выдохнул и заорал с удвоенной силой: — Да, да! грядет долгожданный миг расплаты, и вы вернете все награбленное у нации, вы возвратите долги угнетенному классу, все похищенные ценности истинной демократии! Ты понял, скотина? — ценности!.. Кстати говоря, — Петер мгновенно успокоился и стал необычайно деловит, — где бриллианты твоего отца? — Что?! — Где брил-ли-ан-ты? — внятно выговорил Петер и добавил: — Сука. — Какие бриллианты? — неподдельно удивился Томас. — Бриллианты твоего отца-ювелира, спрятанные им и неизъятые во время Национализации, — с бесконечным терпением пояснил Петер. — Петер, заткнись! — убежденно повторил Томас. Уже не стоило ждать и розовых слоников. Бред оказался куда как круче. Отец никогда не был ювелиром: он был офицером, потом — преподавал, уж кто-кто, а Петер прекрасно знал, он же помогал выносить гроб, когда папы не стало, они ведь жили на одной площадке до переезда, а еще раньше Петер бегал к отцу хвастаться новыми марками, сколько себя помнит Томас — прибегал и хвастался… — Кто ж тебе поверит, дрянь? — в прищуре Петера бесконечное презрение, усталая этакая брезгливость. — Розовые слоники, зеленые чертики! Твой боров-папашка, между нами говоря, визжал то же самое, пока не окочурился. Но ведь не мог же он _все_ отдать?! Наверняка где-то припрятал! И тебе, небось, все показал и рассказал, и братишке твоему, ублюдку… Петер порылся в ящике, добыл пухлую папку, шмякнул ею об стол и бросил Томасу несколько листков, покрытых черными строчками. — Тебя уличает даже собственная родня! Томаса передернуло. Что ж это? Дядя Йожеф и тетя Мари мертвы, давно уже мертвы; авиакатастрофа, еще до папиной смерти… Но почерки!.. Он же прекрасно помнит, видел открытки, видел тетины детские дневники, дядины убористые рукописи — почерки те же, а чернила совсем свежие, проведи пальцем — и размажутся. — И братец твой, мерзость, недолго в бегах будет гулять… Господи, да это же он про Маттиаса! Матти — в бегах? — Я ничего не понимаю, — обреченно сказал Томас. Петер побледнел, затем кровь вновь прилила к лицу. Тонко, со всхлипом в голосе, он выкрикнул: — За что же вы нас так ненавидите, сволочи?! — и начал избивать Томаса невесть откуда возникшей дубинкой. После первых же ударов стало ясно, что пощады не дождешься, здесь забивают сразу до смерти. Петер лупил методично, умело, целясь в пах; Томасу достаточно было упасть, чтобы не встать уже никогда. И когда лучший друг несколько подустал и, упарившись, пошел к столу, на ходу стягивая китель, Томас, собрав все силы, бросился на него сзади. Удар скованными руками пришелся в левую часть затылка. Браслет наручника разорвал Петеру ухо, брызнула кровь, он, тихо охнув, осел; не раздумывая, Томас ударил еще раз, теперь — сбоку, наискось. Даже не целясь, попал точно в висок. Кажется, нечто хрустнуло — не громче чем цыпленок, раскалывающий скорлупу. Петер дернулся, всхлипнул и затих. Глаза его начали стекленеть. Мгновение или два Томас стоял молча. С его рук на труп крупными каплями капала кровь. Труп друга детства. Труп детства. Томас обыскал тело: на брелке, бронзовой львиной голове, подаренной некогда («Томми и Матти — дорогому Петеру») к шестнадцатилетию, болтался ключ от наручников. Умывшись под краном и кое-как приведя себя в порядок, Томас достал из шкафа штатский костюм убитого и переоделся. Брюки оказались чуть коротковаты, зато пиджак сидел как влитой. Тщательно оглядев себя в зеркале, Томас остался доволен. Он даже улыбнулся отражению; оно не ответило, но не было времени обращать внимание на такие мелочи. Главное, что никто, кажется, не услышал возни в кабинете. А еще главнее, что в столе обнаружилась целая куча повесток-пропусков с уже заполненной графой «подпись». Важнее этого не было ничего. Впрочем… Достав из того же ящика пистолет, Томас сунул его за пояс. Прикрыл Петеру глаза и пошел было к дверям, когда внезапно взгляд его упал на недоуменно улыбающийся портрет. Скривившись, Томас плюнул прямо в блекло-голубые, исполненные заботы о народе глазки. Портрет поморщился, но не более того — ни дать сдачи, ни стереть плевок он был не в состоянии, так как руки находились где-то за рамками картины. Потому, осознавая свою полную беспомощность, портрет и вел себя смирно. Впрочем, не помогло. Не ограничиваясь плевком, Томас, нехорошо улыбнувшись, подобрал валяющуюся на кафельном полу дубинку и, тщательно прицелившись, метнул ее в портрет. Дубинка угодила прямо в лоб, что-то охнуло, и, вполне удовлетворенный, Томас, насвистывая, вышел из кабинета. Он вел себя как ни в чем не бывало, спокойно и продуманно: не медлил, но и не торопился, и пропуск на входе предъявил со сдержанным достоинством вызванного по ошибке лояльного гражданина; в общем, никто не то чтобы ничего не заподозрил, но даже и подумать не посмел, что он, Томас, хоть в чем-нибудь виноват. Какое-то время следовало отсидеться, дождаться темноты и — бежать. Домой идти, естественно, нельзя, хотя хватятся его минут через тридцать-сорок, если не через час, не раньше. К Матти? Брат принял бы, конечно, и спрятал, и подкинул деньжат — но он в бегах, так сказал Петер. Осторожный, взвешенный, разумный Маттиас — в бегах? Это никак не укладывалось в голове, это было круче всяких розовых слоников, но и Петер не мог лгать: слишком теплая кровь капала с пальцев Томаса там, в кабинете… Значит, к Матти нельзя. К Магде, скорее всего, тоже — Петер наверняка внес ее в досье, в первую очередь — ее. Да и чем она сможет помочь? Разве что увидеться на прощанье… Стоя на мраморном крыльце Учреждения, около черно-красной двери, Томас еще колебался, когда вспомнил вдруг, что в кармане брюк до сих пор бултыхается брелок Петера. «Можно ведь пересидеть и у него на квартире; там уж точно никто не станет искать». |
||
|