"Анатолий Найман. Мемуарр" - читать интересную книгу автора

огненного испытания. Я попал в круг юношей, тоже редкостно, хотя и не так
впечатляюще одаренных и тоже, хотя и слабее, гонимых. История - имена лиц,
отлепленных взглядами тех, кто смотрел на них юным зрением. На кого смотрели
они. Волчий и горностаевый хвосты литературы, имевшей историю, обмахнули нам
лоб, пощекотали губы, погладили по щеке.
У всех так, у бездельников, никчемностей, фатов, тщеславцев, даже
убожеств.
У прожигателей жизни, душ общества, бабников, блатных. Кто к пятидесяти
годам умеет рассказать про таких, объявляется литератором, л"омм дэ леттр.
Если у его персонажей реальные имена, и достаточное время были на слуху, и
осели в памяти десятой части населения, его приказом по литературе переводят
в мемуаристы. Раньше пятидесяти лет вспоминать прожитое не стоит.
Неприлично. После пятидесяти не имеет смысла, прожитое ушло.
С середины мая до середины сентября воздух полон насекомых. Воздух,
ветер, туман, листья, трава. Крючковатых, загнутых, пустых, ускользнувших от
лекал антропоцентричной биомодели. Самоцветных красок, дворцового блеска,
непредсказумых пируэтов, настраивающегося оркестра. Этот летатлин похож на
Гермеса, это пенсне - на Троцкого, это кружево - на Клеопатру. Все вместе -
на Афинскую школу. Лето напролет они валятся наземь спектрально искрящимся
ювелирным невесомым сором, крошатся в пыль под ногами и просто мгновенно
иссыхают. Их мемуары - о неведомом нам счастье, о неисчислимых страданиях, о
геноциде и вере в бессмертие - могли бы иметь ценность библиотек Атлантиды.
Но они не оставляют мемуаров.
Мы вспоминаем - и лезем с тем, что вспомнили, к другим. Находим нужным
вспоминать - и находим нужным лезть. Вероятно, из-за того, что нам выпало
жить не один сезон, а шестьдесят-семьдесят раз по четыре, не один день, а
шестьдесят-семьдесят раз по триста шестьдесят пять. Другого объяснения не
вижу. Все вспоминают одно и то же. Первую мировую, от которой не способный
воевать, хотя и способный стать дедом, должен бегать как заяц до разрыва
сердца. Вторую мировую с теорией больших многонулевых чисел, нарвавшихся на
жгучий укус металла. Боль, доставляемую с восторгом. Шпок, шпок, шпок.
Свирепость. Не просто растабуирование материи, а с непотребством... Ни к
чему распространяться, каждый сам знает. Я мемуарром занимаюсь, а не
исповеддью.
Мемуары - медицинский мазок. Мои детство, отрочество, юность - эпоха
мазков. На ватку на палочке. Пустячная процедура, а какая-то малоприятная.
Сухой ваткой по слизистым тканям. Слизистые ткани против, не хотят, чтобы по
ним, их стиль - скрытость. Любить мазок - мазохизм. Ваткой со взятым мазком
возят по стеклышку, суют в пробирку. От мысли к ним прикоснуться
передергивает. Прямоугольнички стекол высохли, пробирки побились,
запылились. Мой внук не знает, что это. Все вымести, стены побелить.
Дээнка-шмээнка - вот что такое нынешний мазок. Мемуары внука будут это.
Через шестьдесят-семьдесят лет ломкие бумажные осколки строчек и
четвертьстрочек взметнутся от неведомых нам шагов - как завтра крылышки
капустниц, пляшущих сейчас над мокрой глиной. Их унесет сквозняк, втопчет
каблук. Очень хорошо. Очень правильно. Паутины тонкий волос. Траектория
слезинки на праздной физиономии - если вы, конечно, такой сентиментальный.
Я - нет. Взметнется, унесется, втопчется - родное, натуральное, заслуженное,
производительное. Жаль-то жаль, но не сильней же эта жалость того, что оно
было такое родное. Естественное до последней степени. Что чем-то, может