"Павел Нилин. Знаменитый Павлюк" - читать интересную книгу автора

крови. И я каждый день наблюдал, как кровь все усыхает и усыхает в этом
человеке.
- Вот бы вам, Андрей Петрович, морковь есть. Она ведь сильно помогает,
- осмелился сказать я однажды.
Павлюк посмотрел не меня почти весело и сказал, будто пожалев меня:
- Эх, мальчик!.. Никакая морковь меня уж теперь не спасет. Нет, не
спасет...
И, склонившись над столом, помотал головой.
Больше мы на эту тему не разговаривали.
А он не только не ел морковь, но и щи и кашу ел в последнее время
неохотно, словно по обязанности.
Иногда, правда, на него вдруг нападал аппетит. Он съедал все торопливо
и жадно. Наевшись, собирал в ладонь со стола крошки и проглатывал их тоже,
широко раскрыв рот и закинув голову.
Но чаще аппетита не было у него. Он сидел за столом, скучный и вялый, и
видно было, что он ждет, когда я наемся, чтобы прибрать посуду.
После обеда меня всегда клонило ко сну. "И Павлюку, - думал я, -
наверно, тоже хочется спать". На улице дождь, тоска. Хорошо уснуть в такую
погоду, на полчасика хотя бы забыться.
Но Павлюк, пообедав, шел к верстакам - работать. И я шел за ним.
Железные печки он делал, как раньше, с видимым удовольствием. Но петь
при этом уже не мог. Внутри у него хрипело что-то и посвистывало. Петь,
должно быть, он никогда уж не смог бы.
Даже с котом он разговаривал теперь не часто. А когда говорил, как
обычно, с самим собой, понять не всегда было можно, о чем он говорит.
Иногда я все-таки улавливал отдельные слова. Но смысл этих слов был
туманным.
Непонятно было, о чем думает этот человек, на что надеется.
А ведь, похоже, надеется на что-то...
В углу на тумбочке стоял граммофон с огромной изогнутой трубой. Павлюк
купил его на барахолке по частям. Сам собрал эти части, изготовил трубу. И
теперь граммофон пел в тоскливые осенние дни про любовь: "Бе-е-ело-ой
ака-ации гроздья душистые-е вновь а-аро-ма-а-том, арома-а-том полны".
Пластинок было только две - "Белая акация" и "Шумел, горел пожар
московский".
Однажды Павлюк поставил эту вторую пластинку, хотя она ему нравилась
меньше, чем первая.
На дворе, как обычно во все дни эти, шел некрупный, нудный дождь.
Дождевая пыль вместе с грязью залепляла наши окна. На стене у нас
горела лампа в фонаре "летучая мышь".
А Наполеон, виденный мной у бабушки на комоде, печально и
певуче-дребезжащим, как у Павлюка, голосом, спрашивал из граммофона:

За-че-ем я шел к тебе, Росси-и-йя,
Евро-о-опу-у всю держа в руках?

И мне в эту минуту было жалко французского императора, как себя. В
такую слякотную погоду погнал его черт неведомо куда и бог знает зачем...
Вдруг кто-то постучал в окно.
Павлюк остановил граммофон, убавил фитиль в лампе, подошел к окну. Со