"Размышления о писательстве. Моя жизнь и моя эпоха" - читать интересную книгу автора (Миллер Генри)НЫНЕТому, кто живет разумом, жизнь видится комедией. Для тех, кто живет чувствами или подвержен эмоциям, жизнь — это трагедия. Начну с того, что большую часть своего времени провожу совсем не так, как хотелось бы. Все потому, что как-никак у меня есть совесть — обстоятельство, о котором я сожалею. Я человек, считающийся со своими обязательствами и обязанностями, а ведь это те вещи, против которых я восставал большую часть своей жизни. Мне хочется сказать: е… я все это, е… я вас всех, вон из моей жизни. Это то, как я чувствую. Повторяю, мне хотелось бы, сколь это возможно, ничего не делать, и отнюдь не в фигуральном смысле. Вести почти растительную жизнь. Конечно, это не в буквальном смысле прозябание, но для меня это означает бездеятельность, игнорирование того, что люди считают важным. Последние двадцать лет я придаю особое значение переходу от действия к созерцанию. Мне гораздо интереснее созерцать, чем что-то делать. Нет ничего такого, чего я действительно хочу достичь, ничто не представляет для меня истинной ценности. Нет ничего настолько важного, чтобы это необходимо было делать, и все же каждый день я заставляю себя тянуть эту лямку, навязанную мне другими. Существует так много проектов. Каждый считает, что обязан знать, чем я занят, что за жизнь я веду, что это значит и т. д. В определенном смысле я чувствую крайнее отвращение, заново перемалывая свою жизнь или планы на будущее. Я не хочу строить никаких планов, у меня нет конкретных планов на будущее. Каждый день, просыпаясь, я хочу сказать: "Le bel aujourd'hui"[1], - как говорят французы, и к этому нечего добавить. Я хочу прожить день по тому образцу, какой мне нравится, а никакого образца у меня нет. Я достиг той удивительной, восхитительной стадии в своем развитии, на которой в каком бы то ни было образе жизни попросту нет необходимости. Но на этом все и кончается. Прежде всего, меня слишком хорошо знают: моего внимания домогаются, и мои друзья часто превращаются в моих злейших врагов. Игнорировать их я не могу и даже не пытаюсь. Фактически выбора не остается. Мы привыкли считать, что у нас есть альтернатива, но ваш темперамент, характер, и предыдущий образ жизни — все, что вы делали в своей жизни — все это диктует ваши поступки, хотите вы того или нет. Таким образом, в известной мере, я подчас ощущаю себя своей собственной жертвой. Создал произведение, которое многие считают незаурядным, и вот за него и расплачиваюсь. Обо мне говорят: "О, должно быть, сейчас он хорошо устроился. У него есть деньги, красивый дом, бассейн, вокруг всегда девочки". Ну, это же иллюзия. Готов признать: жизнь моя и впрямь ничуть не скучна. Мимо меня все время проходит столько людей, я имею в виду друзей и приятелей друзей, и женщин, что я никогда не страдаю от скуки… Иногда мне хочется побездельничать, чтобы ничего не делать и чтобы время тяжелым грузом легло мне на плечи. Но я проклятый, может быть, блаженный, одним словом, человек с вечным двигателем в голове. Колесики никогда не останавливаются. По ночам я по два-три раза вскакиваю, чтобы записать, что я хочу сделать завтра. А завтра я ничего не хочу делать. Но что-нибудь сделаю. Займусь поисками книги, которую давно хотел перечитать. Мой мозг постоянно работает. В известном смысле, я живу в непрестанном противоречии с самим собой. Хотя и не слишком, я бы сказал, для меня обременительном. Я живу в противоречии, когда говорю, что все эти вещи не имеют значения, — и все же придаю им значимость Это не пустой треп. Все, что я намереваюсь сделать, должно быть выполнено. (Это во мне говорят немецкие гены, которые я ненавижу.) И я это делаю. Выполняю эти приказы, эти импульсы. Я всегда им поддаюсь, я очень ко всему восприимчив. Со мной беседует друг, потом он уходит, невольно заронив мне в голову кое-какие мысли. После его ухода я записываю, что он сейчас сказал по поводу того или другого, выясняю об этом еще что-нибудь! Понимаете? Такова моя натура! Сейчас я совершенно не стеснен в деньгах. Наверное, я мог бы прожить года два на свои сбережения — я имею в виду, если деньги совсем перестанут поступать, если больше ничего не заработаю. Тем не менее, думаю, что всегда получу авторский гонорар со своих книг, которого хватит на жизнь. Но, случись такая оказия, я не смог бы жить так, как живу сейчас. Впрочем, и это меня не беспокоит. Теперешний образ жизни на самом деле меня не устраивает. Я всегда жил очень скромно: я не стремлюсь к роскоши. Мне не нравится держать у себя прислугу. Я привык выполнять массу работы по дому. Какое-то время я полностью вел хозяйство. Подметал полы, мыл посуду, готовил пищу. Мне больше не. хочется этим заниматься, но я умею это делать. Я привык к этому в Париже, где мне приходилось все делать самому. Обычно готовил друзьям какие-нибудь изысканные блюда за такой промежуток времени, что вы никогда не поверите, будто такое возможно. Не знаю, как мне это удавалось. Время от времени я по-прежнему готовлю себе сам. Идеальный для меня день выглядел бы так: прежде всего мне никто не мешает, никаких телефонных звонков, гостей и важных писем, требующих срочного ответа. День, посвященный самому себе. Ну, тогда я мог решить написать кому-нибудь добровольно, это мое любимое занятие. Я бы встал очень поздно; не раньше, чем почувствовал бы себя полным сил и энергии. Я бы не считался со временем. Который бы час дня ни был — черт с ним! Один из вопросов, докучающих мне больше всего: который час? Вовремя поесть, вовремя сделать то, другое — нет, это я ненавижу. Надо сказать, когда у меня хорошее настроение, Я мог бы даже написать что-то помимо писем, потому что существует много такого, о чем мне все же хотелось бы написать. Я не говорю о большой книге. Но первым делом я бы всласть поплавал. А потом мне хотелось бы какое-то время в течение дня, предпочтительно после полудня, провести в компании близкого друга и хорошего игрока в пинг-понг, чтобы пару часов поиграть. Насладился бы плаванием, пинг-понгом. И если возможно, отведал бы французской кухни. Затем с удовольствием посмотрел бы хороший фильм, что мне редко удается. Если выбранный фильм мне не нравится, я могу наудачу пойти посмотреть японский. Из десяти — девять мне нравятся. Но если иду на фильм, рекламируемый как сногсшибательная удача, то девять раз из десяти ухожу через десять-пятнадцать минут. Мне редко попадаются первоклассные фильмы. (Удивительное исключение — недавно увиденный мной «Сатирикон» Фелллни.) Наконец почитал бы. Всегда читаю перед сном и неизменно у кровати лежат шесть-восемь книг. Читаю то одну, то другую. Я всегда счастлив видеть у себя женщин, и, конечно, они бывают у меня в гостях. По этой части мне есть что порассказать. Для меня это не самое главное — трахнуться. Мне гораздо интереснее хорошо провести время с женщиной и, если появляется повод лечь в постель, прекрасно, но если — нет, тоже хорошо. Правда, это больше не является sine qua non[2]. Окружающих меня женщин я оцениваю так же, как вы оценили бы цветы. Они что-то вносят в атмосферу; делают жизнь более интересной. Я всегда предпочитал женское общество мужскому. Но я хороший друг и у меня очень немного близких друзей среди мужчин. Я легко схожусь с людьми, но больше не стремлюсь обзаводиться друзьями. Моя жизнь наполнена друзьями, но они, так сказать, скорее мешают моим успехам, чем способствуют. Это жутко трудно выразить. Это не совсем то, что я имею в виду. Я многим обязан друзьям, но стоит мне заняться тем, чем я хочу, — и именно друзья мешают мне в этом больше, чем недруги. Они отнимают у меня много времени. Не поймите меня превратно. Я ценю дружбу. И отнюдь не мизантроп и, думаю, что лоялен. Но поскольку я привлекаю внимание стольких людей, они порой досаждают мне, впиваются в меня как клещи. Когда я слышу звонок в дверь, господи! Помню, читал о Д.Г. Лоуренсе, что он обычно прятался в кухне, где угодно, лишь бы его не настигли. "Не говорите, что я дома, — повторяю я без конца. — Скажите, я уехал далеко"… Не думаю, что такое отношение вызвано возрастом, однако этот фактор не обойдешь. Всю мою жизнь во мне жил невроз страха, совсем как по части телефона — еще со времен работы в "Вестерн Юнион", когда на столе у меня стояло три аппарата и я пытался разговаривать с тремя корреспондентами одновременно. Что же, посмотреть на меня люди приходят всю жизнь — в основном незнакомые, которых я не приглашал. К этому можно относиться хорошо, плохо или безразлично: важнее другое: как этим всем управлять? Это — за пределами человеческих сил. Общаться я люблю со своими настоящими друзьями. Порой впускаю к себе незнакомца и он оказывается замечательным человеком. Но это не означает, что я хочу еще раз увидеться с ним. Одной встречи достаточно. В начале жизни узы дружбы крепки; вы стараетесь peшить проблемы друг друга. Что ж, у меня больше нет такой необходимости. Прошло много лет с тех пор, как она у меня возникла. Есть у меня один очень близкий друг, с которым мы часто видимся. Ему ничего от меня не надо. Его имя — Джо Грей. Я встретился с ним где-то десять лет назад на одной вечеринке в доме Берни Вульфа. Того самого Берни, который написал "Настоящий блюз". Вошел Джо, и мы разговорились. Мы проболтали, всего несколько минут, и вот Джо говорит: "Мы выросли в одном районе в Бруклине". А я ответил: "Так это ты тогда был драчуном?" Видите ли, у него именно такой вид? Мы заговорили о боксе и борцах. Это нас сблизило. Затем он перешел на книги. Рассказал мне обо всем, что читал, и это было великолепно! Как я понял, Байрон был одним из его фаворитов. Он любит Китса и Шелли, но особенно — Байрона и может подробно его цитировать. Когда я переживал один из периодов любовного томления — порядком затянувшийся, — Джо пришел ко мне с маленькими обрывками бумаги, сплошь исписанными цитатами из Байрона. "Думаешь, как ты разочарован? Посмотри, что он сказал!" Он актер и каскадер — довольно известный среди голливудских киношников. Он абсолютно естественен и никогда ни о ком не говорил гадостей. Однако как-то вечером, в одном из интервью, он, подумать только, взял и играючи прошелся по моим литературным произведениям. Понимаете, что я имею в виду — играючи? Это не его вина. Я хотел, чтобы он был просто самим собой, говорил на своем собственном, очень специфичном жаргоне. У него свой особый, богатый идиомами язык. Он также умеет слушать. Схватывает то, что вы говорите, даже если это выше его понимания. Как-то вечером он пригласил девушку, с которой познакомился на студии. Думаю, американку японского происхождения. Он говорил мне, что она прехорошенькая. Однако рискованно полагаться на его мнение. Первым делом он обращает внимание на женские ножки — он к ним неравнодушен. Затем смотрит на грудь. Грудь должна быть большой. Подозреваю, что на лицо он обращает внимание в последнюю очередь. Недавно, где-то в прошлом году, я стал снова интересоваться музыкой, в особенности фортепьянной; когда-то давно я сам частенько играл. Мне страшно повезло, что я подружился с Якобом Гимпелом, концертирующим пианистом. Сейчас я два раза в неделю хожу к нему домой, чтобы поприсутствовать на его уроках по мастерству. Должен сказать, что в последние годы один из сильнейших источников вдохновения для меня — посещение этих занятий. Это раскрывает мне весь диапазон новых направлений. Видите ли, большинство его учеников — превосходные пианисты. Каждый исполняет заранее условленное произведение. После первого прослушивания он заставляет их сыграть его еще раз, останавливая и поправляя, точно указывая на ошибки и просчеты в интерпретации. Должен подчеркнуть это слово «интерпретация»; ведь именно это слово интерпретация — одно из самых, значимых для меня. Рассмотрим область астрологии. Существуют астрологи и звездочеты. Однако интересны лишь те, кто обладает даром интерпретации. Научиться составлять гороскоп может любой, но необходимо что-то еще, чтобы дать широкое истолкование человеческого характера и судьбы. Ну, то же самое в музыке, критике, литературе, живописи. Каждый раз на этих занятиях по мастерству я узнаю что-то новое об искусстве интерпретации. Всерьез я уже не играю на фортепьяно. Время от времени сажусь за него и дурачусь — имитирую сценическую манеру исполнения какого-нибудь пианиста, делаю вид, что играю. Конечно, я улавливаю все фальшивые ноты. Никогда не пытался играть серьезно: это требует слишком больших усилий. Мне, как пианисту, недостает самого важного — таланта. Вот почему я от этого отказался. Я не могу импровизировать и не могу интерпретировать. Умение сыграть сонату Бетховена для меня ничего не значит. Смог бы я когда-нибудь научиться играть ее как мистер Гимпел или его ученики? Никогда, никогда в жизни. Смог бы я научиться играть ее сносно? Возможно. Если не можешь делать это хорошо, оно не приносит радости. У меня слишком тренированный слух, чтобы удовлетвориться посредственным исполнением. Все требует времени и дисциплины. Вы должны систематически практиковаться, иначе потеряете свои навыки. Необходимо этим делом жить и делать его каждый день; вот одна из причин, почему столь непостижим такой человек, как Пикассо. Он никогда не утрачивает своей самобытности, ибо постоянно работает. Он больше даже над этим не задумывается. Самобытность уже просто передалась его рукам. Он берет кисть, и она сама подсказывает ему, что делать, по крайней мере, мне так кажется. Должно быть, в моей натуре есть нечто извращенное. Я имею в виду: меня непрестанно подмывает стать полной противоположностью тому, чем я являюсь, и одновременно — если уж быть до конца честным и откровенным — меня вполне удовлетворяет, что я таков, каков есть. Мне не так уж хочется меняться. Вот оно, страшное противоречие. Признаюсь в этом безо всякого стыда. Подчеркиваю несопоставимость между «быть» и «делать», ибо это не просто мой персональный конфликт: это конфликт современного мира. Мы достигли такой стадии, с которой можем критически взглянуть на нашу деятельность (отнюдь не на наше творчество) и признать: она деструктивна. Она подрывает наше бытие. Бессмысленное копошение, жужжание рабочих пчел в улье — вот чего я не могу принять. Должен еще кое-что добавить. Всегда есть определенная сторона моей жизни, которую я храню в тайне, — даже от своих ближайших друзей. Об этой потаенной стороне жизни я никогда не пишу, а между тем она является очень важной частью меня. (Есть один небольшой сектор жизни, который постоянно уменьшается в размере, и эта отдаленная часть, эта область души, может быть, самая важная, поддерживает нас, позволяя пройти через те испытания, что подбрасывает жизнь.) Я — человек, который постоянно влюбляется. Мне говорят, что я неизлечимый романтик. Наверное, так и есть. Во всяком случае, я благодарен тем силам, которые способствуют тому, что я таков. Это заставляет меня печалиться и радоваться; мне бы не хотелось чувствовать иначе. Люди лучше работают, лучше творят, когда они влюблены. Ибо это правда: если ты — человек творческий, тебе приходится много работать. Я часто думаю о Ветхом Завете — как это Бог за шесть дней сотворил мир, затем счел, что он хорош, и на том остановился. Надо думать. Он остался доволен своим творением. Но для меня эта картина сотворения мира неточна, поскольку процесс творчества непрерывен; однажды вступив на этот путь, становишься неотъемлемой частью собственного творения и уже не можешь остановиться. Все более или менее осведомленные и сообразительные люди понимают, что мы должны играть в жизни какую-то роль. Я не говорю, что мы выбираем себе роль; возможно, нам ее навязывают. Но мы действительно убеждаемся, что играем роль. Люди часто говорят: "О, я могу сделать то или мог — другое", — но это неправда. Выбора нет. Ты таков, каков есть, и таковым останешься. Но обязанность — играть роль (неважно, скромная она или значительная) — придает силу вашему «я», придает вашей жизни смысл. Вы состоялись как личность, если играете свою роль по мере способностей. Трагедия нашего общества состоит в том, что люди не понимают своей роли, не осознают ее. Их стоит пожалеть. В каждом интервью меня обязательно спрашивают, как случилось, что я стал писателем. В том, как я на это отвечаю, есть своя доля правды, но не более того: остальное мне неведомо. Я объясняю, что пытался найти себя в чем-то еще, но потерпел неудачу, почему бы не испытать себя на писательском поприще? Это неполный ответ, и тем не менее он правдив. Дело в том, что я боялся стать писателем. Не думал, что хватит способностей — слишком уж капитальная задача. Кто я такой, чтобы заявить: я — писатель? Я имею в виду: писатель с большой буквы — Достоевский, Джойс, Лоуренс и т. д. Так что я оставил за собой эту задачу. Каждый день люди подавляют в себе инстинкты, желания, порывы, интуицию. Нужно выбраться из е… ловушки, в которую попадаешь, и делать то, что хочешь. Но мы говорим себе «нет», у меня жена и дети, об этом лучше не думать. Вот каким образом мы каждый день совершаем самоубийство. Было бы лучше, если бы человек занимался тем, что ему нравится, и терпел неудачу, чем становился преуспевающим ничтожеством. Разве не так? Я считаю, что существование дикого зверя — преследуемого охотником, испытывающего кучу разных страхов — предпочтительнее существованию коммивояжера с портфелем. Ведь это ваша собственная жизнь, ваша нищета, ваше несчастье. Вы не перестаете быть себе хозяином. В то время как существование коммивояжера — сплошная шизофрения: с одной стороны, он муж, отец, добытчик хлеба насущного для своего семейства; с другой — наемный раб, пресмыкающийся перед своим боссом, вынужденный делать кучу вещей, которые ему не по нраву. Но когда тебя ограбили и ты вынужден просить о помощи, ты — ничто, ты одинок, беззащитен, брошен на произвол судьбы и ты уязвим. Ты ощущаешь, что все время торгуешь самим собой. Правда, существуют два вида рабства. Вам этого не избежать; и тот, и другой ужасно неприятны. Но, делая то, что вам нравится, вы все же не теряете ощущения независимости, даже если это несет за собой голод и страдание. Возможно, в этом и заключается сермяжная правда: в конце концов, в высшем смысле слова, жизнь — это рабство. Но существует рабство добровольное и вынужденное. По собственной воле себя обрекают на рабство поистине великие личности. Говоря об этом, я не имею в виду себя. Я говорю о гораздо более выдающихся людях — таких, например, как святой Франциск. Он решил посвятить свою жизнь служению человечеству и охотно, даже радостно шел на всякого рода жертвы и унижения. Меня чрезвычайно интригует мысль, что, возможно, и я, что называется, раздвоенная личность. Недавно мне несколько раз гадали по руке и всегда находили, что линии сердца и ума пересекаются. По общему мнению, это странно. Что это означает? Не знаю. Сначала я решил, что это показатель внутреннего конфликта. Но это больше похоже на противоречие между мыслью и чувством. Тому, кто живет разумом, жизнь видится комедией. Для тех, кто живет чувствами или подвержен эмоциям, жизнь — это трагедия. Мне кажется, что во мне того и другого предостаточно. Меня никогда не покидает ощущение внутренней раздвоенности. Часто рассматриваю два варианта. Я не мыслю логически. Подчас мысли продиктованы моими чувствами. Когда об этом пишу, обычно стараюсь избегать высказываний о том, оптимист я или пессимист. Хотелось бы верить, что существует нечто такое, что стоит выше разноименных полюсов. Полагаю, таково истинное положение вещей. Слово «мир» обычно подразумевает молчаливое сопоставление с чем-то иным. Задумывались ли вы о том, что я имею в виду, говоря, что такой-то человек — от мира сего, Либо, наоборот, не от мира сего? Получается, что мир представляет собой нечто такое, против чего человек борется. Он хочет жить в обществе, а не вне его. Стремится приподняться над ним. Тем не менее я действительно верю, что единственный способ доказать, что живешь вне общества, — это полностью его принять. Вам никак не обойти диктуемых обществом условностей. Вы должны примириться со всем, что связано с этим обществом, а потом доказать, что существует нечто большее. Это вовсе не означает, что вы не должны руководствоваться критериями признания или отторжения. Вы не должны быть жертвой, не должны попасться в ловушку, которую представляет собой общество. Надо суметь проникнуть в него, принять участие в его жизни, осмыслить его суть и при этом сознавать: то, что вами движет и направляет, ведет по жизни, не всецело обусловлено тем обществом, в котором вы живете; существуют и другие факторы, невидимые, неуловимые, непостижимые, которых не включает или не охватывает понятие "общество". Я человек религиозный, но не чрезмерно. Давайте это упростим. Когда мы говорим: "Не хлебом единым жив человек", — это символическое утверждение, изложенное выразительным языком. Оно означает, что отнюдь не борьба за благосостояние: зарабатывать на хлеб насущный, обеспечивать и защищать жену и детей — придает человеку сил и поддерживает. Это нечто, что нельзя потрогать, это духовное начало. Оно не поддается описанию, точному определению. Это больше всего остального: оно включает в себя все. Мне кажется, это ощущаешь, когда с ним соприкасаешься. Думаю, вы сознаете это, разговаривая с людьми. Одни — слабы духом, другие — сильны. Духовное начало есть у всех, но в некоторых случаях пламя души едва мерцает. Кажется, внутри у большинства людей — только тлеющие угольки. Это понимаешь, противопоставляя их личности вдохновенной, яркой. Те, в ком ярким пламенем горит душа, — экстраординарные образцы рода человеческого. В основной массе — мы просто человеки. Это правда, но все же, развивая эту идею, мы не очень далеко продвинемся. Относиться к людям как просто к «человекам» — как раз то, против чего я всегда восстаю. Хорошо так говорить в общении, это означает, давайте относиться друг к другу с большей теплотой, по-дружески, с симпатией. Хорошо. Иногда (а я думаю, что даже безгрешные люди стремятся на этом сыграть), иногда людей необходимо простимулировать: нужно их подтолкнуть, потормошить, надавить. Дать тычка, чтобы они проснулись. Из добрых побуждений: чтобы заставить их узнать самих себя, свои возможности. Ведь большинство людей живет гораздо ниже своего потенциала. Когда мы говорим "просто чело-веки", то имеем в виду тех, кто живет ниже нормы умственного кругозора, кто не стремится его расширить. Они — как мягкая подушка, на которой мы все удобно примостились. На самом-то деле «человеки» — это те, кто нас поддерживает. Это они работают на общество. Но даже они в состоянии заниматься другим делом, более значительным. Не думаю, что так называемая деятельность общества, эта каждодневная, окруженная ореолом работа, действительно так важна. Было бы намного, намного лучше, если бы людям приказали бездельничать, увиливать от своих обязанностей, проводить время в праздности, веселиться, расслабиться, отбросить все заботы и тревоги. Думаю, тогда вся эта работа делалась бы как-то иначе. Ведь это по существу одно и то же: повседневная работа и черная работа. Иисус сказал: "Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут". За этим кроется мысль, что мы суетимся, делая эту работу не потому, что ее необходимо выполнять, а потому, что мы — хлопотуны и не знаем, как выплыть в потоке жизни. Предпочитаем отчасти бессмысленную активность насекомого истинной деятельности, возможно, часто не активной, а явно пассивной. Я не призываю к покою и инертности. Я говорю о том, что в наших действиях должен быть здравый смысл, они должны что-то значить. А большая часть того, что мы делаем изо дня в день, бессмысленна. Собираюсь сказать нечто такое, что прозвучит полной противоположностью моим предыдущим словам: а ведь очень часто этим парадоксальным свойством обладает истина. Можете рассматривать это: как противопоставление двух составных частей единого целого. Я имею в виду человека, безоговорочно принявшего сегодняшнюю жизнь, который делает это сознательно и обдуманно получает от этого удовольствие. Он почти так же свободен, как человек, порвавший с этой жизнью. Когда полностью что-то признаешь, перестаешь быть жертвой этого. Но таких людей — единицы. Я часто смотрю на обыкновенных людей, простых, скромных, и завидую им. Восхищаюсь ими. Они не сомневаются, в то время как мы допрашиваем один другого или исследуем общество и пути его развития. Они никогда и голоса не подадут в этом направлении. Они согласны делать то, что им предлагают, и несут свой крест. В каком-то смысле в этом есть некая красота и благородство. Они простодушные люди. Они эмоциональны, даже если благоговейно не выражают это на религиозном языке. На самом деле они действуют как монахи. Они примирились со своею участью. Сейчас мы знаем, что невротик — это человек, имеющий нечто общее с паралитиком. Он не в состоянии ни работать, ни двигаться, ни писать, ни рисовать, ни заниматься любым другим делом. Он постоянно думает, мечтает о будущем или копается в прошлом, осмысливает его с точки зрения идеала. Это его, так сказать, смертный грех. Возьмите, к примеру, сюрреалистов. Посредством автоматического письма они пришли к важному открытию: к тому, что, переставая думать и отдавать себе отчет в важности того, что делаешь, выпускаешь наружу некоего джинна. И этот «джинн» прекрасно знает, что делает. Так и мне бывало трудно начать писать. Но я начинал. Начинал с того, что первым приходило в голову — обычно полная чепуха. После одной-двух страниц все шло своим чередом. Не имеет значения, с чего вы начинаете — вы всегда вернетесь к самому себе. Вам не дано избавиться от самого себя. Возьмите таких людей, как Флобер, Бальзак, Генри Джеймс, их считают довольно объективными писателями. Они не писали от первого лица. Они создавали типы, выдумывали характеры. Всегда апеллировали к чему-то внешнему. Тем не менее вы всегда узнаете Генри Джеймса, всегда узнаете Бальзака в том, что они пишут. Например, сравним Тургенева и Достоевского. Достоевский все время выплескивает себя наружу. Тургенев — блестящий стилист, традиционалист. Но и Тургенев не мог отстраниться от самого себя. Вы узнаете его в каждой строчке. Не имеет значения, как вы приступаете к делу, вы всегда вернетесь к самому себе и наболевшим темам. Кстати, Дали говорил об одержимости художника так, словно сказать просто «художник» значит ничего не сказать — если только он не ненормальный и не одержим навязчивой идеей. И Достоевский, безусловно, был ненормальным человеком. Дали же скорее напоминает мне одержимого навязчивой идеей. И тот, и другой — примеры людей, живущих во власти чего-то большего, чем они сами. Другие художники пытаются этого избежать. Под «другими» я имею в виду тех, кого мир приемлет более благосклонно, как более совершенных, более изысканных мастеров слова. К примеру, так отнеслись бы к великому романисту Толстому. С другой стороны, вот Диккенс. Абсолютно противоположный тип личности. Кто больше взволновал общество? Я бы сказал, что Диккенс. Я действительно думаю, что Диккенс больше растрогал общество, чем Толстой. Считаю, что Диккенс переживет Толстого. Он апеллировал к более глубоким источникам гуманности. И, кстати, надо заметить, был также большим юмористом. Это его великолепная, замечательная особенность. Он заставляет нас смеяться над собой. По-моему, Бодлер сказал: "Всегда будь пьян". Но что это значит? Всегда будь восторженным! Будь всегда полон божественного упоения! Вот каково значение этих слов. Речь шла не о бессмысленном пьянстве. А кто еще прославлял это состояние в своих произведениях, как не Рабле? В одной из моих книг есть занятный отрывок, где я цитирую валлийского писателя Артура Мейкена. Он рассуждает о природе непристойности у Рабле, о многочисленных непристойностях, которыми пестрит его книга. И приходит к приблизительно такому выводу: "Заметьте, это каталог. Это нечто из ряда вон выходящее. Нечто, превышающее норму, некая перегруженность; в нем скрыто что-то, лежащее по ту сторону смысла". В западном мире не найдешь двух более отличных друг от друга обществ, чем представляли собой Нью-Йорк и Париж в 1850-е годы; и все же Бодлер нашел для себя нечто родственное в произведениях и личности Эдгара Адлена По. В известном смысле оба были изгоями. По был человеком с весьма сомнительной репутацией. А Бодлер — и того хуже. Он сам так считал. Он наплевал на общество. И все время мы сталкиваемся с такими явлениями, со сходством внешне непохожих городов, разных индивидуальностей. Мою книгу о Рембо завершает кода, в которой есть нечто сюрреалистическое. Чтобы написать эти две или три страницы, я просмотрел множество книг в поисках дат, имен и названий. Вот что я пытался отразить: по мере того, как XIX век подходил к концу, все выдающиеся художники этой поры становились трагическими фигурами. Как вы знаете, XIX столетие было веком материального прогресса, так называемого просвещения, рационализма и т. д. Однако художники той эпохи против всего этого восставали. Все они были распяты. Многие рано умерли, причем мучительной смертью. Жизнь Ницше оборвалась в психиатрической лечебнице. В возрасте 34 лет друг за другом, в пределах одного и того же года, уходят Ван Гог и Рембо. Это целый каталог несчастий. Однако все эти люди верили, что наступит более счастливая эра. Я говорю об этих людях с истомленным духом, ибо именно в изгоях обретала себя духовность. И именно духовность подвергалась крестным мукам в XIX столетии. Они стали изгоями как раз в силу того, что пытались сохранить то, что жизненно важно нам. Возьмите Блейка. Он начал в ХVIII веке и продолжил в XIX-ом. Он был выдающейся личностью, пророком, человеком-загадкой. Затем идет Ницше. За ним — такой сумасшедший, как Стриндберг. Какой бунт! Как он пригвоздил общество к позорному столбу! Эти индивидуальности показывают, что современный мир распадается на куски. Его дилеммы — дилеммы пигмеев. Такие люди, как Блейк, Ибсен, Ницше, воплотили в своих произведениях специфическую трагедию современного человека. Они провидели ее. Провидели, что произойдет с миром и человеком. Заглянули в самый корень обуревающих человека проблем. В XIX столетии человек как никогда раньше начал испытывать чувство одиночества, по крайней мере, так я понял из истории. На протяжении века он томится одиночеством и чувствует себя все более и более одиноким, все более и более разобщенным. Его разбивают вдребезги. В этом мире он ощущает себя потерянным. Он существует сам по себе, чего никогда прежде не было, поскольку в прошлом он был привержен традициям и обычаям. Сегодня горизонт пуст: нет великих поводырей, нет Моисея, который мог бы вывести нас из пустыни. Человеку ныне предстоит спасать себя самому. Ему не к кому обратиться за помощью. Такова отчаянная и в то же время обнадеживающая черта современной эпохи. Человек должен осознать самого себя как нечто большее, чем плоть и кровь, или он погибнет. Говорят, что у нас никогда не будет другого спасителя. Спасителей хватало. Все они указывали человеку выход. Сейчас он должен выбираться сам. В конечном счете, это неплохая идея. Положение человека сейчас трагично — в том смысле, что на чашу весов поставлена его жизнь. Он действует на свой страх и риск. Жить или умереть. Живи по максимуму! Религиозная история общества сводилась к тому, что человек жил на костылях. Сейчас мы отбрасываем костыли прочь. Теперь у нас появилась альтернатива: принять или отринуть Бога. То, о чем мы мечтаем, может быть воплощено не в туманном будущем, а ныне. Мышление западного человека вращается вокруг категорий добра и зла. Но метафизика индуизма идет дальше: она предлагает единственное решение — возвыситься над конфликтом, избегнув одностороннего отождествления одного — с добром, другого — со злом. Для этого необходимо видение, способное объять то и другое. Это почти богоподобная позиция, поскольку бесстрастно взирать на человека и сущее — привилегия Бога. Завтра вы умрете; всякое может случиться. Бог не тревожится за вас. Говорят, он присматривает за воробьем. Для меня все это — не более, чем пустой набор слов. Насколько нам известно, Бог никогда ни о ком не заботился. Мы сами о себе заботимся и к тому же сами себя изводим. Так что, когда заходит речь о шизофрении, я не считаю, что сейчас — плохие времена и что когда-то в отдаленном будущем наступит нечто противоположное. Я вообще так не думаю. Считаю, что единственный выход для homo sapiens без остатка вымереть. Должен возникнуть иной человек. У него будет иное сознание. Он не будет терзаться нашими проблемами. У него появятся другие. У него не будет того, что я называю низменными, ничтожными проблемами. Самые низменные проблемы, с моей точки зрения, — голод, война, несправедливость. Это проблемы, с которыми следовало покончить мириады лет назад. Любой мыслящий, чувствующий человек выше этого. Для него они уже не проблемы. Возьмите такого человека, как Кришнамурти: я снова слушал его на днях. Его спросили о продовольствии для Индии и он ответил, что, хотя оно и может облегчить для кого-то существование, данную проблему надо рассматривать гораздо шире. Он — один из немногих в этом мире, кто не сказал: "Понимайте так, понимайте эдак". Он говорит: "Раскройте глаза, расширьте поле видения!" Он не призывает отправиться в ту или иную церковь и поверить в ту или иную идею. Он говорит, что по существу все религии схожи. Они предлагают уход от действительности, а не разрешение вопроса. Я обратил внимание, что в литературе и философии как никогда раньше усилилось влияние Востока. Когда мне было восемнадцать, я увлекался китайской философией, а позже — индийской, но когда я говорю о Кришнамурти, все это отступает на второй план. Я тоже верю, что философия никогда не принесла никому никакой пользы. Другое дело — метафизика. Есть игры, в которые играет человек. Он обладает интеллектом; следовательно, ему надо найти применение. Это позволяет развлечься, но не более того. Не этим жив человек. Кришнамурти спросили, что он думает о смерти. Он отвечает: "Ну, кто же знает про это?" Как это верно! Никто про это не знает. Зачем об этом беспокоиться? Главное — не бояться. Ученые в известной мере свободны от этого. Ведь они тоже не знают, что их ждет, но не мучаются по этому поводу так, как верующие люди. Они сами ставят перед собой задачи, и задачи эти неизвестных величин. Но они работают беспристрастно. Однако я действительно верю, что человек должен всегда держать перед собой проблему жизни и смерти. Мне не импонирует мысль о том, что задачи непременно должны быть разрешимы. Вам следует принять их близко к сердцу и разрываться на части, пока открыты ваши глаза. Потом эти проблемы исчезают, оседая в сознании. В каком-то смысле быть писателем сейчас — одно дело и совсем другое — в Париже. Надо заметить, что сегодня писателю проще зарабатывать, его быстрее издают. Но какие издатели и какую литературу? Лучшие произведения не печатают. Для истинно творческих людей это не выход. Они всегда сталкиваются с трудностями, поскольку всегда опережают свое время. Они всегда будут мучиться, пока мы не создадим качественно другое общество, такое, в котором художника признают тем, кем он поистине является: духовным лидером и целителем. Не думаю, что это случится- в ближайшем будущем. Мне говорят, что эту сторону жизни я узнал, пока бедствовал в Париже. Но я бы так не сказал. В конце концов, человек богемы — отнюдь не неудачник. Я сам выбрал, эту жизнь, а это совсем другое. В таком положении есть нечто романтическое. Я влюблен в высказывание, которое когда-то вычитал, а сейчас снова встретил в книге Алана Уоттса. Это высказывание Гаутамы Будды и звучат оно так: "Я не получил ни малейшего удовольствия, полностью осознавая происходящее, и по этой самой причине оно зовется полной, окончательной утратой иллюзий". Ритм моей жизни не изменился. Помню, в Париже просыпался поздно, но мне не кажется, что сейчас я достиг должного уровня. Теперь я полюбил полуночные часы. После окончания телевизионных передач и выступлений актеров-комиков я способен читать самые серьезные книги, требующие полного сосредоточения. Я бываю в ударе в полдень (именно в это время я и родился). Астрологи говорят, что часы вашего рождения — ваше лучшее время, и для меня много лет так оно и было. Помню это, поскольку около полудня работается с полной отдачей, как раз в это время жена звала меня, говоря, что готов завтрак. Было трудно остановиться. Я и кино-, и книгоман, но и то, и другое действует на меня по-разному. Кино удовлетворяет во мне нечто такое, что неподвластно книгам. Прежде всего, фильм утоляет зрительный голод. Кроме того, думаю, одно из значительных различий между ними заключается в том, что фильм не поддерживает тебя так, как книга. Книга — это истинная пища и субстанция, вы ею живете и она вас питает. А фильм, если он хороший, это нечто такое, что доставляет вам несколько приятных минут, не более того. Безусловно, какие-то определенные эпизоды вы можете вспомнить, но он не вселяется в вас на несколько дней подряд (даже самый лучший фильм), тогда как от книги вы не можете избавиться. Вы вновь и вновь проживаете вместе с ней дни, недели, и она снова и снова возвращается к вам. Хорошая книга оставляет у вас неизгладимое впечатление. Фильмы в такой степени на меня не действуют. Что я заметил в отношении кино, так это то, что в подкорку глубоко врезаются определенные герои. Их можно не раз воскрешать в памяти. Что касается книги, то вы никогда не знаете, как же выглядел тот или иной персонаж. Вам приходится подключать воображение. Кино — сильнодействующий вид искусства. Лично меня оно удовлетворяет больше, чем театр. Когда-то я был большим поклонником последнего. Сегодня же я вряд ли пойду в театр. Не выношу посредственных спектаклей. Плохой фильм я порой могу высидеть, поскольку в нем развивается какое-то действие, точнее сказать, одновременно происходит много всего. Меня удерживает на месте не сюжет. А цвет и движение. Действие. Еще я узнаю типажи, очень близкие Мне. Одни привлекательны, другие относительны, но достопамятны. Наблюдаешь за живыми людьми и в некотором отношении они становятся реальнее, ближе тебе, чем герои книги. Я могу обратиться мыслью к фильмам, которые видел тридцать или сорок лет назад; и поныне помню конкретных персонажей, могу ясно воскресить их в памяти. Персонажей книг я никогда отчетливо себе не представлял. Они оставляют какое-то пятно в памяти, но всегда расплывчатое и неясное. Мне кажется, что дни печатных изданий и чтения сочтены, их должно заменить что-то еще. Тем не менее, раз уж я писатель и слова так много значат для меня, трудно себе представить, что придет им на смену. Из книг получаешь нечто такое, чего не дает ни один фильм: ассоциации, вызванные словами, идеи, поддающиеся развитию, и т. д. Всего этого никогда не донесешь в фильме. Кино чересчур реально, чересчур конкретно. За что мы любим книги, так это за детали, фантазию, запутанность — за то, на что кино не хватает времени, фильм обречен быть точным. Мы жаждем своего рода неопределенности, некой непостижимой ауры. Кино имеет дело с чем-то реальным. На все иное оно может намекнуть, но, по моему мнению, не в достаточной степени. Но, замечу, мы вполне обошлись бы без большей части издаваемых ныне книг: они не имеют никакой значимости, ничего нам не дают. Само собой разумеется, то же можно сказать и о большинстве выпускаемых фильмов; и все-таки, если бы пришлось выбирать, я бы посоветовал: поди посмотри приличный фильм вместо того, чтобы тратить время на преобладающую часть современной литературы. Трагедия кино состоит в том, что оно по большей части производное от литературы. Вот что уродует фильмы. По-моему, мы все же должным образом не развиваем средства и все возможности кинематографа. Мне кажется, он по-прежнему пребывает в зачаточном состоянии. Я бы предложил — отбросьте сюжет. Его не нужно. Соберите актеров, режиссера, оператора и дайте им общую идею того, что должно происходить, а затем начинайте снимать, импровизировать, выстраивать сюжет по ходу дела, если сюжет так уж необходим. Безусловно, без него вполне можно обойтись. Именно к этому я и клоню, фильм действует сильнее, если обретает полную независимость — когда подключается фантазия, мечты, видения и всевозможные бессвязные ассоциации. Не всегда все происходящее должно быть объяснено. Допускаю, что это вопрос спорный, — необходим ли сюжет. Я ратую за минимальную форму и в литературе, и в кинематографии. Но я знаю, что форма — важный элемент в создании фильма. И все больше в этом убеждаюсь. Совсем недавно я посмотрел «Сатирикон» Феллини. Два раза слушал интервью с ним. Он говорил золотые слова. Это слова мыслящего творца. Среднего, зрителя «Сатирикон» шокирует. Спрашивают: "Что он имеет в виду? Что хочет сказать? О чем идет речь?" Отвечаю: не спрашивайте меня. Знаю лишь, что наслаждался каждой минутою этого фильма. Мне абсолютно безразлично, что все это означает. То, что я видел, изумительно. Все удивительно — почему бы нам просто это не смотреть: серию замечательных, интересных, захватывающих самих по себе кадров? Конечно же, в фильме всего намного больше. В принципе не вредно, чтобы был великолепный сценарий; но, может быть, требовать этого — уж" слишком? Сколько вообще на свете великих рассказов, сколько великих романов, сколько великих полотен? А сколько, на сегодняшний день, великих фильмов? Сейчас мы находимся на стадии зрелости. Если мы искренни с самими собой, то должны согласиться, что, придя в музей, находим очень немного замечательных картин, которые по-прежнему нас захватывают. Девяносто процентов из них — ерунда, не больше того. Музей, этот благочестивый заповедник великих произведений искусства, возможно, был важен в прошлом, но не сегодня. Я спрашиваю — как эти картины действуют на вас сейчас? Имеете ли вы какое-нибудь отношение к ним сегодня? Это как со старыми фильмами: некоторые' из них в свое время считались классикой. Покажите их сегодня, и вам придется сказать: каким же идиотом я когда-то был, что наслаждался такого рода фильмом? |
||
|