"В неосвещенной школе" - читать интересную книгу автора (Василенко Иван Дмитриевич)В ПОИСКАХ ОПЫТАВ одну из бессонных ночей, когда я в сотый раз спрашивал себя, неужели все дело в тщедушности моей фигуры, мне пришла мысль посетить какую-нибудь сельскую школу, посмотреть, как ведет занятия тамошний учитель, посоветоваться с ним. Едва забрезжил рассвет, я вывесил на дверях школы объявление, что занятий в этот день не будет, вышел на большой шлях и с попутной подводой отправился в волостную деревню Бацановку. Вез меня наш же, новосергеевский, крестьянин — человечище под стать Илье Муромцу. Перед ним я. наверно, был чем-то вроде котенка перед бульдогом. Он долго молчал, потом хриплым басом спросил: — А зачем это вы моего Семку рогульки писать учите? Он же грамотный. — А кто этот Семка? — Ну, Надгаевский, Семен Надгаевский. — А, Семен Панкратьевич! Есть такой. Как это я не догадался! Он весь в вас: богатырь. Значит, вы — Панкрат… Как по батюшке? — Гаврилыч. — Да, Панкрат Гаврилыч, это верно: Семену рогульки ни к чему. Но такое распоряжение инспектора народных училищ: всех посадить в первое отделение. — Он тронутый, ваш инспектор? Всех под одну гребенку? — Он чиновник, статский советник, а высокие чиновники почти все на один манер. Они боятся, как бы чего не вышло, вот и стригут всех под одну гребенку. Надгаевский повернул широкое бородатое лицо и с доброжелательным любопытством оглядел меня. — Это ж какой будет чин, статский советник, если повернуть на военный лад? — Это будет вот что, — показал я дулю. — Между генералом и полковником, чуть пониже генерала, но выше полковника. Панкрату Гавриловичу мое образное объяснение, вило, понравилось: он так оглушающе засмеялся, что лошадь прянула ушами. Но потом лицо его затуманилось и он в раздумье сказал: — От чиновников, конечно, добра не жди. Но бывает и так, что и чина на человеке нету никакого, а жмет он крепче мельничного жернова. В порошок может истереть другого. Теперь уж я оглядел своего собеседника с головы до ног. О ком он так говорит? Ведь не о себе же? В моем представлении большие, физически сильные люди обычно добродушны, отзывчивы на чужое горе. Таким был, например, Петр, к которому я в детстве привязался всем сердцем. Только Петр был стройный, мускулистый, а Панкрат Гаврилович — мясистый, громоздкий, этакий борец-тяжеловес. — Ну, вам бояться не приходится, — сказал я смеясь. — Вы, наверно, одной рукой крыло ветряка остановите. — Крыло ветряка остановлю, а вот с этой старой собакой, Наумом Перегуденко, и сам черт не справится. — Наум Перегуденко? Это не тот ли старик с помятой бородой, против которого никто на сходе слова сказать не смеет? — А, вы, значит, уже заметили? — Он кто у вас, кулак, что ли? — Кулак или куркуль, как ни скажете — все правильно будет. Одним словом, мироед. Некоторое время я молчал, не решаясь высказать свою мысль. Но потом все-таки сказал: — Лошадь у вас добрая, дроги, упряжь — все добротное, да и сами вы одеты не бедно. Извините, я даже подумал… Тут я слегка замялся. — Что подумали? — усмехнулся он. — Не куркуль ли я тоже? — Во всяком случае, не бедняк. Правда, дома вашего я не видел, но все же, мне думается, что вы из крепких. А если так, то куркуль Перегуденко вам не страшен: куркули, как я понимаю, больше бедняков да батраков жмут. — Рассуждаете вы правильно, но… — Лицо Надгаевского потемнело. — Но в жизни дела по-разному складываются. Давайте лучше я вам расскажу, как у меня получилось, что я вроде и не бедняк — это вы правильно подметили — и вроде стою уже одной ногой рядом с Куприяновым Тимохой. Тимоху нашего вы знаете? Нет? Все хозяйство у него похилилось. Так вот, того гляди, я как этот Тимоха-незадачник, рухну. Дорога, по которой мы ехали, тянулась сплошным черным массивом, слева, сквозь редкий туман, видна была серая скучная пелена моря, справа уходила в туманную даль побуревшая степь, и то, что рассказал Панкрат Гаврилович, казалось мне таким же безнадежным и унылым, как и окружавшая нас природа. А рассказал он о себе вот что. Жил он раньше в слободе Лукьяновке, жил хотя не богато, но и ни на кого не батрачил: свой надел, своя лошадь, корова. Когда взяли силу столыпинские законы о свободном выходе из общины, своего надела не продал, но и чужого не прикупил. Перегуденко в то время имел уже маслобойку и зашибал хорошую деньгу. А тут жадность его до того разгорелась, что принялся он скупать надел за наделом — все у своих же односельчан-незаможников. Прошло два-три года, и стал он озираться, где бы еще земли прикупить. Тем временем прошел слух, что помещик Алчаковский хочет свои земли распродать и остаться навсегда в Петербурге. Перегуденко потолковал с самыми богатыми односельчанами и отправился в столицу. Задача сперва была такая, чтобы купить у Алчаковского только часть земли, для богатеев, но помещик с распродажей по частям возиться не хотел, и богатеи стали втягивать в это дело других односельчан, победнее, чтоб купить всю землю целиком через банк. Кому было не под силу, тем обещали по-доброму, по-соседски помощь оказать. Втянули и Панкрата Гавриловича. Многие в то время продали свои наделы и переселились на новые земли. Богатеи действительно и построиться им помогли, и помогли уплатить первые взносы за землю. Помогать помогали, а брать расписки да векселя не забывали. И теперь дело повернулось так, что у иного хозяина и дом с железной крышей, и лошадь добрая в конюшне, а хоть в петлю лезь: надо в банк очередные взносы за землю платить и богатею долг возвращать. Не внесешь в банк — с земли сгонят, не вернешь долг богатею — он и лошадь отберет, и на все хозяйство руку наложит, и заставит работать на себя. Так вот и с Тимохой случилось: был вроде самостоятельный хозяин, а теперь день и ночь батрачит на Перегуденко. Так и с ним, Панкратом Гавриловичем, может случиться. И даже наверное случится. Недаром Перегуденко все чаще и чаще оглядывает его лошадь и всякие в ней недочеты выискивает: видно, заранее цену на нее сбавляет. — Поверите, он мне по ночам стал сниться, Перегуденко этот. В одной руке будто уздечку держит, а в другой — ключ от моей конюшни. Жинка жалуется, что я во сне мычу. Замычишь тут!.. — с тоскливой злобой закончил свой рассказ Панкрат Гаврилович и без всякой нужды стегнул лошадь. Наверно, он заметил на моем лице недоумение, потому что тут же сказал: — Конечно, животная неповинна. Но как привидится мне, что она стоит уже на конюшне у Перегуденко, так у меня злоба и на нее разгорается. Мне хотелось его подбодрить, и я сказал: — У Толстого, в драме «Власть тьмы», есть такой работник, Митричем называется. Так он никаких людей не боялся. «Ты их в бане-то погляди, — говорил он. — Все из одного теста». — Как-как? — живо заинтересовался Панкрат Гаврилович. — Все из одного теста? Вот это правильно подмечено! И о чем бы мы потом ни говорили, он нет-нет да и вспоминал: — Все из одного теста! Фу ты, слова какие верные! Когда из низины всплыл зеленый купол церкви, Панкрат Гаврилович снял треух, истово перекрестился и тут же сплюнул. — Ехали-ехали — и приехали в… — Он сердито выругался. «Да, невеселые, видно, ждут тебя дела в волости», — подумал я. После Новосергеевки с ее кирпичными домами Бацановка показалась мне скоплением хлевов: только на площади стояли каменные дома, а то всё мазанки, крытые черной от ветхости соломой. К школе, тоже старой и крытой соломой, мы подъехали в то время, когда дребезжал звонок и ребята, скопившись у входа и толкаясь, с гвалтом протискивались в класс. Темно-русому, с хитроватыми карими глазами учителю было на вид лет двадцать восемь — тридцать, и я без смущения попросил его помочь мне советом. Он улыбнулся, отчего глаза его стали еще хитрее. — Дело знакомое, — сказал он. — Первый год я тоже проклинал и ребят, и себя, и жизнь. Начнем, пожалуй, с того, что вы посидите у меня на уроке. Пойдемте. Нас встретили коротким шумом, одинаковым, наверно во всех на свете школах, когда ученики встают при входе учителя. Класс состоял из трех отделений: две задние парты — это третье отделение, четыре следующих — второе, а весь левый ряд парт — первое. В первом отделении проходили то же, что во всем классе моей школы, то есть учились читать, писать и считать до ста. Примостившись на краешек парты, я с затаенным восхищением наблюдал, как просто и в то же время четко учитель вел занятия одновременно со всеми тремя отделениями. Старшее писало пересказ басни «Лебедь, раки щука», среднее решало задачу, а младшее знакомилось с новой для него буквой «М» и придумывало слова, начинавшиеся с этой буквы. Когда голос учителя смолкал, слышались лишь пыхтение старательных учеников да постукивание перьев о донышки чернильниц. Я смотрел, слушал, и мне начинало казаться, что от всех учеников к учителю протянуты невидимые ниточки, что он чуть ли не кожей ощущает, чем занят каждый из них. Был, например, такой случай: учитель, стоя к классу спиной, писал мелом на доске; с задних парт донеслась еле уловимая ухом возня. Не оборачиваясь, учитель сказал: «Пастушенко, не заглядывай в тетрадку Винокурова. А ты, Винокуров, правильно делаешь, что не даешь ему списывать: пусть сам учится писать пересказы». И я подумал: «Вот это учитель! Куда мне до него!» — Семен Иванович, вы прямо маг педагогического искусства, — с нескрываемым восторгом сказал я на перемене. — Через несколько лет и вы будете «магом», — ответил он. Ах, эта хитринка в глазах! Как узнать, искренне ли он так говорит или только подбадривает меня. Когда я рассказал, почему так получилось в моей школе, что грамотные ребята учатся вместе с неграмотными, учитель расхохотался: — Ну, Веня (инспектора звали Вениамином Васильевичем) боится, как бы в начертание буквы не проникла крамола. — Но, посмеявшись, он задумался. — Трудное ваше положение. Даже не знаю, что вам посоветовать. С тем же удовольствием я сидел на втором и третьем уроках. На большой перемене, когда мы завтракали селедочкой и печеным картофелем — чем бог послал, как сказал Семен Иванович, — дверь в кухню стремительно распахнулась, и на пороге возникла высокая фигура человека с острой бородкой и черными волнистыми кудрями, падавшими на плечи из-под шляпы. — Здравствуйте, отец Константин! — приветствовал вошедшего Семен Иванович. — Милости просим к столу. Кусочек селедки еще есть. — А чем оный окропить? — На донышке что-то оставалось. — Учитель вынул из шкафчика бутылку с недопитой водкой и поставил на стол. — Кропите, отец Константин. Не присаживаясь, священник запрокинул голову и прямо из бутылки, с бульканьем, выпил всю водку. Потом перевел на меня взгляд черных блестящих глаз и с усмешкой спросил: — Как полагаете, юноша, подобает священному служителю дуть в таком стиле водку? Я не знал, что ответить, и беспомощно взглянул на хозяина. — Это учитель Новосергеевской школы, — представил меня Семен Иванович. Священник пожал своей узкой, с длинными пальцами рукой мою руку и, не сразу выпустив ее, сказал: — Не осудите: горе у меня. — Будете давать урок? — спросил Семен Иванович. — Всенепременно. Не дожидаясь звонка, священник пошел в класс. — Послушайте, Семен Иванович, — прошептал я удивленно, — он скорее похож на демона, чем на священника. А глаза! Это же цыганские глаза! — Верно. Наш поп не совсем обыкновенный. Ну, Да вы его сами узнаете: он ведь и в вашей школе будет закон божий преподавать. а теперь не хотите ли полакомиться с одним старым учителем? Он сейчас на пенсии но еще год назад учительствовал. Как знать, может, и он чем-нибудь поможет… Хотя… Семен Иванович запнулся. — Что «хотя»? — Нет, ничего… — уклонился он. — Пойдемте. Дом старого учителя стоял в ряду других крестьянских домов и ничем от них не отличался. Да и внутри ничто не указывало, что здесь живет учитель, интеллигентный человек, а не простой крестьянин. Ни стола с чернильным прибором, ни шкафа или, по крайней мере, полочки с книгами. Висели только конторские счеты на стене да выцветшая, вся в мушиных следах карта Российской империи. Впрочем, одну книгу я смог заметить: это был 34-й том энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона на букву «Л», замусоленный, с пожелтевшими от времени листами, и его присутствие здесь, где больше не было никаких других книг, мне показалось полной нелепостью. Когда мы вошли, хозяин стоял у кухонного стола и сек капусту. Пергаментное лицо, серая борода, серые всклокоченные волосы, серая в заплатах тужурка. Казалось, он много лет лежал в темной кладовой, где всего его, от дырявых носков до кудлатой головы, осыпало пылью и оплело паутиной. — Здравствуйте, Аким Акимыч! Вот я гостя привел к вам, учителя из Новосергеевской школы, — нарочито бодро и весело сказал Семен Иванович. — Будем вместе помогать нашему юному коллеге сеять «разумное, доброе, вечное», а на данном этапе — просто обучать ребят чтению и письму. Старый учитель некоторое время стоял неподвижно, с приподнятым над столом кухонным ножом, потом вдруг обнажил в улыбке желтые зубы и засуетился: — Пожалуйте, милости прошу!.. Душевно рад, душевно рад!.. Я, знаете ли, сперва даже не поверил своим глазам… Вы такой редкий у меня гость, Семен Иванович, а тут и сами пожаловали, и гостя привели. — Не было ни гроша — да вдруг алтын? — засмеялся Семен Иванович. — Вот именно, вот именно!.. Весьма приятно. Садитесь, вот стульчик, в нем одна ножка шатается, ну, да вас выдержит. А вы, молодой человек, присаживайтесь на сундучок. Одиноко живу, так не обзавелся надлежащей мебелью… Семен Иванович посидел несколько минут и отправился в свою школу. Мы со старым учителем остались вдвоем. — Вы, кажется, обед готовите, — сказал я. — Может быть, помочь вам? — Э, какой там обед! — махнул Аким Акимович рукой. — Просто борщ. Я варю его на три дня. Сегодня как раз очередная варка. Все же мои услуги были приняты. Через час борщ, заправленный старым салом, уже распространял по комнате свой пахучий пар. Аким Акимович на короткое время отлучился и вернулся с бутылкой красного вина и связкой бубликов.. — Пировать так пировать, — подмигнул он мне. — Не каждый день гости у меня. Да и то сказать, какой интерес с таким ископаемым время тратить. Мы пообедали. От вина Аким Акимович не то что охмелел, а как-то присмирел, притих и не отрывал от меня затуманенных грустью глаз. — Вам нездоровится? — с участием спросил я. Не отвечая на вопрос, он стал просить: — Голубчик, не торопитесь уходить. Побудьте со старым хрычом, а то я совсем мохом обрасту. Посмотрите в окно, на дворе уже темнеет. Куда вам на ночь в такую слякоть. Заночуете у меня, а утречком с попутной подводой и отправитесь. Я согласился, хотя, правду сказать, не предвидел особого удовольствия провести ночь с человеком, всем обликом напоминавшим домового. — Ну вот и отлично, вот и отлично!.. — обрадовался — Мы еще чайку попьем с бубличками. По такому случаю не грех и баночку вишневого варенья открыть. Чаевничали мы до полуночи. Я все пытался выведать старого учителя, каким способом добиться в моей школе нужной дисциплины, как лучше обучать ребят письму и чтению. Он хотя и объяснял, но как-то вяло, сбивчиво, неубедительно и, наконец, сказал: — Голубчик, вам про это лучше Семена Ивановича расспросить. Он начал учительствовать, когда уже повсеместно введен был звуковой метод, а я ведь десятки лет трубил по буквослагательному способу: аз, буки, веди, глаголь… Выучат ребята названия всех букв в алфавитном порядке — и только после этого начинают складывать буквы в слова. Трудно было учить и учиться, ох, трудно! Ну как мог ученик догадаться, что, скажем, в слове «отец» присутствуют буквы: «он», «твердо», «есть», «цы», «ер»? Это при письме. А при чтении как догадаться, что «он», «твердо», «есть», «цы», «ер» составляют слово «отец»? Потеряв надежду что-нибудь позаимствовать, я предоставил хозяину говорить о чем угодно, и он с жаром заговорил о своей загубленной жизни: — Господи, ведь и мне когда-то было семнадцать лет, и я, как, наверно, вы теперь, мечтал обойти весь земной шар, а что получилось? Мне уже в могилу пора, а я дальше нашего уездного города нигде не бывал. — Но почему же? — удивился я. — Почему? Сказал бы вам, но и сам не разберусь. То ли скупость меня заела, то ли эта проклятая пенсия. Нас у отца было трое сыновей и две дочери. Отец из кожи лез, чтобы дать нам хоть какое-нибудь образование. Сам-то он был участковым фельдшером, жил в волостном селе. Старшего брата удалось в духовное училище определить, и он до своей недавной смерти диаконом служил в церкви Трех святителей, а я кое-как выдержал экстерном экзамен на учителя школы грамоты и поехал в самую глухую деревушку уезда, чтоб обучать ребят вот этим самым азам да букам. Жалованье крохотное, еле хватало на квас с хлебом, кругом невежество, суеверие, а нищета такая, что почти каждый год солома с крыш на корм скоту шла. Тосковал я там страшно. А между тем, живя у отца, я и в журнальчике «Вокруг света», и в разных книжечках читал про большие города, в которых ночью светло, как днем, про реки с роскошными пароходами в три, а то и больше этажей, про всякие там музеи, театры, монументы… Уже тогда я мечтал: вот сошью себе котомку, возьму в руки палку и пойду бродить по земле, чтоб увидеть все собственными глазами, пощупать своими руками, чтоб и в Киево-Печерскую лавру спуститься, и на колокольню Иоанна Великого подняться, и по Невскому пройтись, и — мечтать так уж мечтать — с верхушки самой Эйфелевйй башни на мир поглядеть. Можете представить, как возгорелись мои мечты, когда я оказался в этой гнилой деревушке. И стал я урывать у себя самое необходимое, без чего даже простому крестьянину жизнь не в жизнь, чтобы только скопить деньжат и вырваться в живой мир. Мало— урывать у себя, у других даже стал рвать, на подлость пошел. То закуплю в городе по дешевке тетрадок третьего сорта и продаю их своим ученикам с надбавкой по полкопейки, то перед рождественскими или пасхальными каникулами объявлю ребятам: «Дети, спросите у своих родителей, не продаст ли кто мне коровьего маслица немножко или яичек парочку». И дети, конечно, несли все это, и, конечно, родители денег не брали, как не брали они с урядника, с волостного писаря, с батюшки, наезжавших в нашу деревню с поборами. Ни яичек, ни маслица я сам не ел, а складывал в корзину и сдавал лавочнику за полцены. Но вот наступали летние каникулы, я отправлялся в город за покупками. И что же оказывалось? Купив у старьевщика сапоги да кое-чего из одежды, я обнаруживал, что на остаток от своих сбережений мне не только до Эйфелевой башни не добраться, а даже в нашем паршивом городишке не прожить по-человечески и полмесяца. И я возвращался в свою школу и принимался копить сначала. Лицо Акима Акимовича исказилось от странной гримасы, будто он хотел улыбнуться, но губы не послушались. Помолчав, он продолжал: — Так прошло девять лет, целых девять лет! Из той деревушки меня перевели в другое село, в начальное училище. И жалованье повысили. Но я уже втянулся в накопительство и по-прежнему наживал но полкопеечки на тетрадях да перьях. Мне бы жениться, а я девиц, как колдовства, опасался: обкрутит, думал, какая-нибудь, и все мои сбережения на пеленки детишкам пойдут. А сбережения накопились уже такие, что, пожалуй, можно бы и в Киев съездить, а то и в самый Петербург. Один раз совсем было решился, но как подумал, что все накопленное а столько лет ухнет в какие-нибудь две-три недели, так даже съежился весь, будто чья-то злодейская рука залезла ко мне за пазуху и тянет из потаенного кармана кредитки. Так из года в год откладывал я свое путешествие — и все копил, все копил, пока не попался, как самый последний дурак. Аким Акимович скрипуче засмеялся и тут же вытер повлажневшие глаза. — Приехала однажды к нашему диакону его дальняя родственница, этакая кругленькая дамочка с розовыми щечками. Впервые заметил я ее на молебствии в церкви: сама крестится, а сама головой вертит, черными глазками стреляет. На другой день, только я кончил занятия, вбегает она в школу с каким-то листом бумаги в руке и прямо ко мне: «Господин учитель, вы человек образованный, прочтите, пожалуйста, что тут написано». Взял я лист, посмотрел и пожал плечами: «Не могу, говорю, понять, что это такое. Наверно, по-арабски. Совсем незнакомые буквы. А может, по-еврейски». — «А так?» — спрашивает она и поворачивает лист написанным к окну, к свету, а обратной, чистой стороной ко мне. Когда я увидел те же строчки, но с обратной стороны, то без труда прочел: Дамочка захохотала, хлопнула меня розовой ладошкой по лбу и убежала. И я до сих пор не могу понять, как случилось, что через три дня она поселилась у меня комнате и завертела мною, как игрушкой. Сперва я поддавался, но как увидел, что мои сбережения начинают заметно таять, то заартачился, спрятал кредитки под половицу, а дамочке сказал, что жить надо по средствам, то есть исключительно на жалованье. Дамочка назвала меня умницей, даже поцеловала. Я пошел в школу, а когда вернулся домой, то кредиток не обнаружил: они исчезли вместе с дамочкой. Хотел я в тот день повеситься, даже голову в петлю просунул, но смалодушничал. Дня три провалялся в кровати, потом встал и… начал копить сначала. Теперь уже просто по привычке, без всякой цели, ибо хорошо понимал, что, сколько б ни копил, все равно не решусь истратить накопленное. Вскорости настало время получать мне пенсию. Здоровье мое уже сильно было подорвано — и от такого образа жизни, когда сам себя во всем урезывал, и, главное, от нашего чахоточного, прямо-таки мученического труда, труда сельского учителя. Тут бы уйти на покой, но закон о пенсиях так хитро построен, что заманивает учителя еще и еще служить: прослужи сверх положенного срока изрядное количество лет — и пенсия увеличится. А кому это под силу после того, как уже изнурил себя долголетним трудом? Попытался было и я дотянуть до «большой» пенсии, но на третьем году свалился прямо в классе. С тех пор не работаю. Купил вот эту хатенку и живу, а зачем живу — не знаю. Только и радости, что в сновидениях. — В сновиде-ениях?.. Это как же? — не понял я. — А так: ложусь, укрывшись с головой, и засыпаю. А во сне гуляю по Невскому проспекту, поднимаюсь на Эйфелеву башню, плыву на пароходе по голубой реке. — А читать вы не любите? — Я читать разучился, когда по полкопейки накапливал. Жалко было тратить на книжки деньги. Впрочем, одну книжку я много раз читал. Вон она, на подоконнике лежит: тридцать четвертый том энциклопедического словаря, все слова на букву «Л» от «Ледье» до «Лопарев». В помещичьем покинутом доме нашел. От скуки столько раз перечитывал, что выучил наизусть. Вот назовите какое-нибудь слово из этой книжки, первое попавшееся. Я раскрыл том на 719-й странице и прочитал слозо «Липанин». Аким Акимович тотчас же начал: — «Смесь прованского масла с 6 % олеиновой кислоты, предложена взамен рыбьего жира, перед которым имеет то преимущество…»—и точь-в-точь рассказал все, что было напечатано под этим словом. Заметив мое изумление, он криво улыбнулся: —А вот что такое олеиновая кислота, не знаю. Это же на букву «О». Легли мы поздно. Хозяин уступил мне свою кровать, сам скорчился на сундуке. Всю ночь мне снилось какое-то морщинистое дерево с двумя стволами, похожими на человеческие ноги. Оно что-то шептало, я вслушивался, но не мог понять ни одного слова, и от этого мне делалось невыразимо тяжело. Я просыпался, а когда вновь засыпал, то опять видел то же дерево и слышал его шепот, «Да что же оно шепчет, что оно шепчет?» — с тоской спрашивал я себя. Дерево дрогнуло, потянулось, и я увидел, что оно имеет совершенно определенную форму буквы «Л». И как только я это увидел, то сейчас же услышал и слово, которое оно шептало. «Лихо, лихо, лихо», — шептало дерево. «Да, конечно, — подумал я, — ведь слово «лихо» на букву «Л». А какие еще есть слова на букву «Л»? И, будто отвечая мне, дерево зашептало: «Лихолетье, лихолетье, лихолетье. Лихорадка, лихорадка, лихорадка». «Да, да, — говорил я себе, — у меня лихорадка, потому мне и тяжело так, а лихолетье — это у Акима Акимовича. Бедный Аким Акимович: сколько есть хороших слов на букву «Л», но они в этот том почему-то не вошли. Бедный, бедный Аким Акимович!» С этим чувством жалости к старому учителю я и проснулся. В комнату просачивался серый рассвет. Аким Акимович лежал на сундуке все в той же позе, и вид его скорчившейся фигуры еще сильнее сжал мне душу. В свою школу я ехал опять с Панкратом Гавриловичем. Ему удалось добиться в волостном управлении какой-то отсрочки, и возвращался он домой повеселевший. |
||||||||
|