"Алексей Иванович Пантелеев. Квитко " - читать интересную книгу автора

увидел Льва Моисеевича Квитко. Он тоже пришел с путевкой и тоже должен был
выступать.
По моей просьбе он выступил первым. Читал стихи, давно и хорошо
знакомые ребятам (такие, как "Письмо Ворошилову"), и новые, еще нигде не
печатавшиеся. Читал по-русски и по-еврейски. По-русски чуть-чуть скованно,
но без всякого акцента (если и с легчайшим акцентом, то не с еврейским, а
скорее, с белорусским или украинским). Я заметил и запомнил, что какие бы
стихи он ни читал - веселые или патетические, - слушали его с не гаснущими
ни на минуту улыбками. И хлопали ему как-то особенно - дружно, весело, не по
обязанности, а от полноты души.
Потом пришел мой черед. Я прочел рассказ "Честное слово", написанный
перед самой войной и опубликованный в июньском, уже военном, номере журнала
"Костер". Вслух я читал эту вещицу, если не ошибаюсь, впервые, читал отменно
плохо, больше чем следовало волнуясь, но ребята выслушали меня до конца,
посмеялись, похлопали, попросили, как это часто бывает, рассказать, "что
было с этим мальчиком дальше"...
А когда через полчаса или час, распростившись с читателями, мы с Квитко
вышли на пыльный московский перекресток, к трамвайной остановке, Лев
Моисеевич сразу заговорил об этом моем рассказе: какой, мол, это славный,
умный, добрый, тонкий рассказ.
- И сколько мальчиков и девочек он научит хорошему, сделает их
честными! - сказал он, одаряя меня своей лучистой улыбкой.
Я поблагодарил, но не мог не сказать при этом, что, к сожалению, не
верю в такую быструю отдачу и что вообще не убежден, что искусство, даже
очень большое, способно так прямо и непосредственно влиять на души тех, кого
мы называем читательской массой.
- Ну, а если даже один-два из пятидесяти задумаются - разве это плохо?
- сказал Квитко.
Подходил его трамвай, и он как-то застенчиво, как бы извиняясь,
протянул мне руку.
- Мы должны учить доброму, - сказал он, глядя мне в глаза. Сказал
спокойно, без всякой учительности и наставительности, как бы самому себе.
А вторая, и последняя, наша встреча состоялась ровно год спустя.
Столкнулись мы в том маленьком переулочке или тупике, который отделяет
здание ЦК ВЛКСМ от Маросейки и где в те годы был вход в Военный отдел ЦК.
Этот Военный отдел неожиданно, телеграммой, вызвал меня с фронта, вернее, из
прифронтовой полосы, где "батальон особого назначения" Московского
военно-инженерного училища, в котором я тогда служил, строил так называемые
УРы (укрепленные районы). Зачем, для какой надобности меня отзывают, я не
имел понятия, был озадачен и даже огорчен, потому что в армию пошел
добровольцем и участью своей был доволен. А Лев Моисеевич шел тогда как раз
из Военного отдела, и ему было уже известно, с какой целью меня, как и
многих других литераторов, приглашают в ЦК. Нам предстояло составлять тексты
листовок с обращением к немецким солдатам и нашей молодежи, оказавшейся на
оккупированных территориях.
По-видимому, Квитко заметил на моем лице некоторое помрачнение.
- Не огорчайтесь, - сказал он, тронув мою руку. - Может быть, это
сейчас гораздо нужнее, чем то, что вы делали там. Хотя там, я понимаю,
интереснее. И вид у вас - самый боевой.
Не помню, о чем мы еще говорили эти несколько минут у подъезда ЦК, но