"Шопенгауэр" - читать интересную книгу автора (Гулыга Арсений Владимирович, Андреева...)Геттингенский университетПочему Артур отправился именно в Геттинген? Йенский университет — средоточие блестящей образованности, где в конце века преподавали Фихте, Шеллинг, братья Шлегели, Шиллер, — был ближе. Быть может, Артур хотел отдалиться от Веймара, от материнского мира? Город Геттинген был не слишком привлекательным. Генрих Гейне сообщал о нем следующее: «Город Геттинген знаменит своей колбасой и университетом, принадлежит королю Ганновера, имеет 999 хозяйств, храмы, обсерваторию, карцер, библиотеку и погребок, где очень хорошее пиво». Однако Геттингенский университет был яркой звездой на небосклоне немецких университетов. Август Шлегель считал, что любой, кто хочет заниматься эстетикой или спекулятивными науками, должен заложить фундамент в Геттингенском университете, средоточии немецкой учености. Основанный в 1734 году английским королем Георгом II, университет очень скоро приобрел устойчиво высокую научную репутацию, особенно в естествознании, которая задавала тон всему немецкому ученому сообществу. С середины XVIII века там преподавал медицину, ботанику, хирургию Альбрехт Галлер, известный естествоиспытатель в области физиологии, основавший там анатомический театр, ботанический сад, родильный дом. Он был также известным писателем и поэтом; его политические романы привлекали своими республиканскими устремлениями. Сатирик и автор знаменитых афоризмов, Георг Кристоф Лихтенберг преподавал физику и математику. Карл Фридрих Гаусс руководил геттингенской обсерваторией и преподавал математику; гордость ученого мира составлял анатом и антрополог Иоганн Фридрих Блюменбах. Артур Шопенгауэр слушал лекции этих знаменитостей. Геттингенский университет отличался и еще в одном отношении: он был аристократичным. Знать и богатые бюргеры охотно посылали туда своих сыновей. Наряду с естественными науками и английским языком здесь уделялось серьезное внимание государственно-правовому и политическому образованию. Тому, кто обучался у Людвига Шлецера или Иоганна Стефана Пуффера, был открыт путь к успешной государственной карьере. А потому здесь царил дух чванства и спесивости. Власти пытались ограничить в городе поголовье скота, дабы не беспокоить студентов. Но местные жители не отказывались от своей привычки держать коров; из-за этого в городе случались столкновения со студентами, а также разборки между самими студентами — драки и примирения, с пьянками, песнями и гульбой ночь напролет. Шопенгауэр чувствовал себя чужим в этом пестром сборище благородных скандалистов. Он держался подальше от этого шума и скандалов, его шпага висела без дела над кроватью. Его задиристость ограничивалась спорами в небольшом кружке знакомых. Однокашник Артура Карл Бунзен, будущий посланник Пруссии в Ватикане, сообщает: «Его манера спорить была грубой и неуклюжей, несмотря на его уникальный лоб; возражения азартными, а парадоксальность раздражающей» (цит. по: 124. S.157). Артур провел в Геттингене два года. Внешние события его жизни здесь почти неизвестны. Известно лишь, что он со второго семестра жил в служебной квартире профессора Шрадера, расположенной в ботаническом саду. Здесь сложился житейский распорядок, которого он придерживался до старости. В утренние часы — интеллектуальный труд, в минуты отдыха — игра на флейте, после обеда прогулка, вечером театр или дружеский кружок. Фридрих Озанн и Эрнст Левальд — приятели времен готской гимназии, Карл Бунзен, Иоганн Астор, сын богатого торговца мехами, Карл Лахманн, ставший знаменитым античником, вундеркинд Карл Витте, поступивший в университет десяти лет от роду — таков круг его знакомых. Приятельство не стало дружбой. Позже они встречались лишь случайно. Однако здесь Артур стал центром кружка. Он больше не был бессловесным, как в Веймаре. Ничто здесь не принуждало его к молчанию, и его склонность к пророчествам, полемический дух ничем не ограничивались. Но в то же время в своей автобиографии он пишет об этом времени: «В те два года, что жил в Геттингене, я занимался науками с большим прилежанием, к которому уже привык, от которого меня не могло отвлечь общение с другими студентами, поскольку мой зрелый возраст, более богатый опыт и глубоко отличное от них естество влекли меня к обособлению и одиночеству» (132. S. 653). Интересы Артура поначалу сосредоточились на естественных науках. Он поступил на медицинский факультет. Но уже первые рукописные заметки геттингенского времени свидетельствуют о растущей склонности к философии, хотя в те времена изучение медицины вовсе не исключало связи с философией. Кант рассматривал медицину как дисциплину, близкую философии: эмпирическое знание о теле способствует развитию спекулятивного мышления; химические силы притяжения и отталкивания лучше всего изучать на телах; диетика духа, то есть практическая философия, и диетика тела близки между собой. Профессор Блюменбах, лекции которого по медицине, естественной истории, минералогии и сравнительной анатомии слушал Шопенгауэр, с блеском доказывал именно такое соседство: в своих курсах он не чурался философских проблем и даже пытался ставить «конечные вопросы»; физика Блюменбаха вполне соотносилась с влечением к метафизике. Ядро жизни лектор выводил из химических связей вещества, он оспаривал человеческое высокомерие при рассмотрении доисторической жизни нашей планеты, завершившейся окаменением гигантских пространств; он учил скромности не перед Богом, а перед природой и непочтительно называл человека «самым совершенным из домашних животных». Шопенгауэр учился у Блюменбаха и физиологии; позже он называл эту отрасль знания «высшей точкой естествознания». В физиологии Блюменбах видел «влечение к форме», понимая под этим «организованную жизненную потенцию», в которой выявляются понятия механизма. Кант одобрял мысль о влечении к форме; Шеллинг называл ее важным шагом на пути преодоления механистической философии природы; Гете также признавал ее: загадка вещей сокрыта именно в этом загадочном понятии. Таким образом, склонность Артура к философии в университете отнюдь не подавлялась: между лекциями Блюменбаха и домашним чтением «Мировой души» Шеллинга не было такого разрыва, как позже между натурфилософией и точными естественными науками. С третьего семестра Шопенгауэр обратился к философии. В автобиографии он писал: «После того как я познакомился с философами и философией, я отказался от медицины и целиком посвятил себя исключительно философии» (132. S. 653). Р. Сафранский считает, что в Гамбурге увлечение Артура романтической литературой и размышления о горних сферах были формой бегства от того пути, который навязывал ему отец (124. S. 160). Думается, это не так. В разрешении конфликта отцов и детей, подобного этому, могли быть варианты. Артур с таким же успехом мог стать врачом, моряком или просто прожигателем жизни; интерес к возвышенному, обостренное внимание к человеческим страданиям, стремление к самовыражению отличали его с первых дошедших до нас сведений о его духовном мире. Он отважился оставить отцовское дело и отцовское окружение, он самостоятельно начал поиски собственного пути. Однако практицизм, прививаемый ему с детства, подспудно руководил его исканиями. Вначале он попытался получить прочную и практичную профессию. Но сама судьба привела его на философскую ниву. Это был радикальный разрыв с прошлым, с предками и отцом, с буржуазным прагматизмом. Когда он снова посетил Веймар, ему довелось побеседовать с известным просветителем Кристофом Виландом. Семидесятилетний мудрец спросил двадцатитрехлетнего студента, как он отважился заняться такой бесполезной дисциплиной, как философия. Артур ответил: «Жизнь — сомнительная штука; я вознамерился посвятить себя ее осмыслению». Такой решительный ответ произвел большое впечатление на старца, который не был склонен к философской рефлексии. «Да, мне кажется теперь, — ответил он, — что вы, молодой человек, поступили правильно, я понимаю вашу натуру; оставайтесь философом» (133. S. 22). Несколько позже, на одном из приемов при дворе, в тот момент, когда Иоганна беседовала с Гете, Виланд приветствовал ее следующими словами: «Я познакомился на днях с одним очень интересным человеком! Знаете с кем? С вашим сыном! Я был очень рад познакомиться с этим юношей, из него со временем получится что-нибудь крупное» (96. S. 45). Итак, осмыслять жизнь, неуклонно, непоколебимо, несмотря на все ее хитрости и тайны, — такова программа Артура. В 1811 году, во время путешествия по Гарцу, он отмечает: «Философия есть восхождение к альпийским вершинам. Туда ведет только крутая тропа, через острые камни и колючий кустарник; она уединенна и тем глуше, чем выше поднимаешься; кто идет по ней, не должен поддаваться панике, должен оставить все позади и сам уверенно прокладывать путь сквозь снега. Часто бывает, что внезапно он оказывается над пропастью и видит внизу зеленую долину; но он должен удержаться токами крови, застывшей в жилах, приклеиться подошвами к скалам. Тогда он увидит под собой весь мир; пустыни и болота исчезнут, неровности сгладятся, и звуки его сюда не проникнут, зато взору откроется его округлость. Он будет стоять, объятый чистым холодным альпийским воздухом, и увидит солнце уже тогда, когда внизу еще будет царить темная ночь» (134. Bd. 1. S. 14). Какой свет стремился увидеть Артур? Какое солнце взошло на его философском небе? Первый его учитель философии в Геттингене Готтлиб Эрнст Шульце, скептик, едкий критик Канта и его сторонника Рейнгольда, назвал ему два имени — Платон и Кант. Шульце был известен в Германии своим трудом «Энезидем», посвященным античному скептику I века до н. э. (его даже называли «Энезидем-Шульце»); он был весьма образованным и хитроумным человеком. Шульце прекрасно понимал, что скептический настрой может балансировать между двумя позициями — метафизической, основоположником которой был Платон, и антиметафизической, начало которой положил Кант. Платон и Кант — два полюса, которые вообще в то время определяли духовный климат в Германии. Стремление Канта к созданию новой метафизики, объединяющей в активности субъекта Бога и мир, но в то же время неспособной доказать или опровергнуть бессмертие души, свободу, существование Бога, начало и конец мира, в конце концов привели Шульце к мысли о неразрешимости конечных проблем и невозможности метафизики. Шульце учил Шопенгауэра, что Кант дает ответ на все эти проблемы, балансируя на подвижности ответов; кантовская позиция, по его мнению, не способна упрочить истину, которую отныне, напротив, легко опровергнуть; в результате требуется новая постановка проблемы. Так думал Шульце. Фихте, Шеллинг, Гегель эти сомнения не разделяли и продолжили дело Канта, опираясь на абсолют, в том числе и на абсолютность субъекта. Прежде чем Артур Шопенгауэр научился по-настоящему ценить Канта, он уже тогда понял значение его учения. «Эпикур является Кантом практической философии, — гласит одна из его заметок от 1810 года, — как Кант — Эпикуром философии спекулятивной» (134. Bd. 1. S. 12). Известно, что Эпикур оставлял в стороне существование богов, считая, что нравственность никак не связана с небесными предписаниями; центральным пунктом его этики была защита прагматического умения избегать страданий и боли и стремление к счастью в земном мире. Абсолютные ценности имели для него как бы служебное значение: ему важно было, в какой мере они могут помочь достижению счастья. Называя Канта Эпикуром спекулятивной философии, Шопенгауэр имел в виду непознаваемость вещи самой по себе, которую обосновывал Кант, подобно тому как Эпикур стремился отодвинуть в сторону богов — творцов жизни для человека античной эпохи. Иммануил Кант (1724–1804) в конце XVIII века совершил коперниканский поворот в метафизике Просвещения. Он поставил перед собой задачу изменить прежний способ исследования, господствовавший в догматической философии, «совершить в ней полную революцию, следуя примеру геометров и естествоиспытателей» (28. В XXII) в той мере, в какой это позволяет их сходство с метафизикой как знания, основанного на разуме. До сих пор считали, утверждал Кант, что наше знание должно сообразовываться с предметами. Но все попытки априорно расширить знание о предметах кончались неудачей. Поэтому предметы должны сообразовываться с нашим познанием, а не наоборот. «Здесь повторяется то же, что с первоначальной мыслью Коперника: когда оказалось, что гипотеза вращения всех звезд вокруг наблюдателя недостаточно хорошо объясняет движение небесных тел, он попытался установить, не достигнет ли он большего успеха, если предположит, что движется наблюдатель, а звезды находятся в состоянии покоя» (28. В XVI). Нашему познанию, по Канту, может быть приписано только то, что мыслящий субъект берет из самого себя. Разум не может продвинуться вперед в области сверхчувственного, но он может попытаться в своем практическом познании найти данные для определения трансцендентного и выйти за пределы возможного опыта. Но такое возможно только на основе практического знания. «Именно таким образом законы тяготения, определяющие движение небесных тел, придали характер полной достоверности той мысли, которую Коперник высказал первоначально лишь как гипотезу, и доказали наличие связующей все мироздание системы, которая осталась бы навеки неоткрытой, если бы Коперник не отважился, „идя против показаний чувств, но следуя при этом истине, отнести наблюдаемое движение не к небесным телам, а к наблюдателю“» (28. В XXIII). «Предметы должны сообразовываться с нашим познанием» — таков коперниканский поворот в философии, совершенный Кантом; его итог — открытие активной роли познающего субъекта. Занятия философией Артур начал с чтения Платона, а затем и Канта. Поначалу он увидел в кенигсбергском мыслителе только неудачливого разрушителя метафизики; кантовское обещание построить новую метафизику казалось ему неприемлемым. В заметке о Канте от 1810 года он писал: «Один изрекает ложь; другой, знающий истину, сообщает, что это ложь и обман, и что истиной обладает именно он. Проницательный третий, кто истины не знает, указывает на противоречия и невозможность подтвердить или опровергнуть вышеозначенную ложь и говорит: именно поэтому это есть ложь и обман. Жизнь есть ложь, проницательный же третий — Кант, редко кто приносит с собой истину, как, например, Платон» (134. Bd. 1. S. 13). На самом деле Кант, конечно же, сделал гораздо больше, чем просто разоблачил слабости прежней метафизики. Он воспламенил сердца своих современников, подвигнув их к осмыслению и изучению познавательных способностей и деятельностных возможностей человека. Кант создал систему категорий, определяющих наши способности восприятия и познания, наши способы выносить суждения; он указал на огромное значение опыта для нашего познания. Он определил границы нашего знания, отделив его от веры. Он прочертил границу между двумя мирами — чувственно воспринимаемым (феноменальным) миром явлений и миром вещей, существующих сами по себе (ноуменальным), не ставших знанием, либо ему недоступных. Кант обозначил сферы и задачи чувственного и рассудочного познания, указал на различие функций рассудка и разума. Для осуществления познания человек должен обладать огромной энергией — продуктивной силой воображения. Возведение на пьедестал продуктивной силы воображения не было заслугой эпохи «Бури и натиска», романтиков или Руссо с его «Эмилем», которого Кант высоко ценил. Это в основном заслуга Канта. Кантовская вещь, существующая сама по себе, в то время не особенно заинтересовала Артура, хотя непосредственные кантовские последователи не могли спокойно воспринимать то, что она, как черная дыра, оставалась недоступной знанию. Ее стремились постичь во что бы то ни стало. Их любознательность была направлена на раскрытие сущности этой неуловимой вещи — будь то фихтевское «абсолютное Я», у молодого Шеллинга — «субъект природы», у позднего — «абсолют», Фейербахово «тело» или Марксов «пролетариат»; они стремились прикоснуться к мировой сущности; у них не было последнего слова — они хотели открыть его; им не было дано постичь последнюю истину — они хотели бы эту истину найти; они мечтали увидеть, как из сотворенной ими самими теории возникает истина. И кровавые события новейшей истории были для них почвой, на которой эта истина произрастала. Шопенгауэр же в это самое время углубился в Платона и не был вовлечен в этот бурный процесс поисков истины. Он тогда не разделял позицию Канта в отношении вещи самой по себе, он не был увлечен ею. Конечно, он искал способ постичь сущность вещей, не пытаясь совместить кантовский критицизм и учение Платона, которого пока считал апостолом истины: Кант учит застольному ритуалу, да знает пару рецептов, Платон же подает кушанье, считал Шопенгауэр. В заметке 1810 года он пишет: «Может быть, лучшее определение кантовского изъяна состоит в том, чтобы сказать: он не знал созерцания» (134. Bd. 1. S. 13). Это замечание имело большое значение в процессе формирования учения Шопенгауэра о знании. Для Шопенгауэра (мы знаем это из гамбургских времен) созерцательность есть такой вид познания, который возможен лишь на горных вершинах и свободен от принудительной пользы. Истина, которую ищет Шопенгауэр, для него прежде всего — способ экзистенции, а не корпус конвенциональных суждений. Можно не располагать истиной, но пребывать в ней. Это — способ вознесения к изначальной причастности к божественности; об этом думал Шопенгауэр, когда говорил о созерцательности и ее отсутствии у Канта. Он искал одухотворенности. Кант представлялся вожатым разума, солидным человеком, сродни предпринимателю или торговцу, каким был его отец, мир которого Шопенгауэр покинул без сожаления. В философском мире Шопенгауэра Кант был единственным, кто мог претендовать на отцовский авторитет, но в этом качестве тот пока еще Канта не признавал. Только в конце пребывания в Геттингене и вскоре после переезда в Берлин Кант будет открыт заново, и Шопенгауэр обнаружит в нем те экзистенциально-воодушевляющие философские аспекты, которые тщетно искал. Он наконец поймет то, чего не замечал прежде: Кант был великим теоретиком человеческой свободы. Ибо в учении о свободе он приблизился к тем же эпохальным вершинам, какие ему удалось одолеть в теории познания. Не только «Критика практического разума», то есть теория морали, но уже и первый труд Канта, посвященный критике чистого разума, главной темой которого было учение о знании, обращены к учению о свободе. В одной из знаменитых кантовских антиномий поставлена проблема свободы, которую Артур назовет гениальной. Шопенгауэр, однако, поначалу не мог целиком полагаться на продуктивную силу воображения, которая лежит в основе кантовского учения о свободе. Он следовал за Платоном, воодушевляясь образом темной пещеры (у ее выхода едва брезжит путь к свободе). «… Люди, — писал Платон, — как бы находятся в подземном жилище наподобие пещеры… С малых лет у них на ногах и на шее оковы, так что людям не двинуться с места, и видят они только то, что у них прямо перед глазами, ибо повернуть голову они не могут из-за этих оков. Люди обращены спиной к свету, исходящему от огня, который горит далеко в вышине, а между огнем и узниками проходит верхняя дорога… Находясь в таком положении, люди что-нибудь видят, свое ли или чужое, кроме теней, отбрасываемых огнем на расположенную перед ними стену пещеры?» (Государство, 514–515b). Шопенгауэр пытался увидеть в учении Платона ту отрешенность, с какой ему виделся мир с горных вершин. В конце пребывания в Геттингене, летом 1811 года, Шопенгауэр все же попытался соединить своего любимого Платона с Кантом. Он попробовал придать кантовской этике платоновское звучание. В дневнике имеется такая запись: «Есть утешение, некоторая надежда, которую мы распознаем в моральном чувстве. Хотя оно говорит в нас так отчетливо, хотя у нас так сильно возрастает внутреннее основание для побуждений, в нашем видимом благополучии чувствуется совершенно противоположная тенденция: так, мы живо осознаем, что совсем иное благо является нашим, тем самым мы должны противодействовать всем земным его основаниям; что тяжкий долг означает высокое счастье, которому он соответствует; что голос, который слышим во тьме, исходит из светлого источника. — Но никакие обетования не имеют силы божественного обета… Этот мир есть царство случайности и заблуждений: поэтому мы должны стремиться только к тому, чтобы нас не захватила случайность и утверждаться только в том и только так действовать, чтобы было невозможно никакое заблуждение» (134. Bd. 1. S. 14–15). Это была пока еще едва сознаваемая, поисковая формула. Не жесткий моральный долг, не категорический императив воодушевлял Артура, а та провозглашенная Кантом свобода, которая разрывает цепи обыденного рассудка, плоского житейского самоутверждения и самооправдания. Эта формула признавала выход из платоновской пещеры к свободе, на солнце, то есть соучастие в бытии, когда возможно избегнуть ошибок. Этому свершению свободы Шопенгауэр позднее дал определение: отрицание воли. |
||
|