"На всю дальнейшую жизнь" - читать интересную книгу автора (Правдин Лев Николаевич)ОТЧАЯННЫЙ РАЗГОВОРКоротка весенняя ночь. Когда Боев проснулся и вышел во двор, Крутилин уже седлал своего коня, собираясь выехать обратно на стан. Проводив его, Боев отправился в сельсовет. Солнце не взошло, оранжевая заря только еще томилась над далеким степным горизонтом, а на заиндевевших крышах уже проступили черные талые пятна. Тонкий запах кизячного дыма стоял над селом. Сельсовет — большой добротный дом. Двери выкрашены синей краской, и по ней алые розаны, крутые и большие, как капустные кочаны. В переднем углу на божнице стоит помятая граммофонная труба. Красная, с желтыми цветами. Вот и все, что осталось от былого великолепия сельского богача. Вдыхая устойчивый махорочный запах, Боев вошел в большую пустую комнату. Там на лавке у стола пристроился незнакомый человек в новом брезентовом плаще. Он что-то писал в общей ученической тетрадке. Роста он небольшого и выглядывал из своего плаща, как воробей из чужого, незаконно занятого скворечника. Не поднимая головы, он мгновенно глянул на Боева и выбросил левую руку вперед и вверх. — Пыжов! — выкрикнул он гулко, как выстрелил из детского пугача. Ого! Сам Пыжов! Вот и встретились… Боев так растерялся, что не сразу догадался пожать эту нелепо торчащую руку. Но все-таки догадался. Пальцы оказались неподвижные и горячие. — Боев, — проговорил Роман, не надеясь, что его услышат. И в самом деле, Пыжов больше не обращал на него никакого внимания, что дало возможность хорошо его рассмотреть. Лицо обветренное, щеки заросли щетиной, не меньше как недельной давности. В этих зарослях совсем терялись тонкие, бесцветные и неподвижные губы. Заслуживали внимания разве только брови, редкие, длинные, каждый волосок в разные стороны и загнут, как рыболовный крючок на мелкую рыбешку. Рассматривать больше было нечего, и Боев решил, что теперь можно незаметно исчезнуть. Но едва он так подумал, как Пыжов бросил карандаш в сгиб тетради и вздернул голову. Плащ загремел в тишине. — Боев, говоришь? — Голос звучный, требовательный. — Значит, говоришь, приехал Стогову помогать? — Да, — поспешил согласиться Боев, хотя он еще ничего не успел сказать о себе и своих намерениях. — Хорошо. Работа тут тебе предстоит богатая. Крутилин не знаешь где? — На стан поехал. А почему предстоит? — А потому, что ты человек еще молодой и не очень еще ответственный. И потому тебе невозможно знать, что предстоит, а что уже тебе не предстоит. Садись, поговорим. Боев сел и приготовился к большому, обстоятельному разговору. Но скоро он понял,) что никакого разговора не получится. Пыжов задавал вопросы и, не выслушав как следует, тут же снова спрашивал: — Слышал вчера крутилинские разговоры? — Это с Шониным? — Да. Что говорили? — Много что говорили… — Много? А насчет сева в грязь что? Боев начал рассказывать о несогласии Крутилина, но Пыжов перебил: — Ага, не хочет. А почему? — Он считает… — Ясно, у него свое мнение и, конечно, оппортунистическое. А ты что? — И, не дав Боеву даже ответить, Пыжов продолжал: — Тебе тут разбираться нечего. Ты уполномоченный от райкома и должен не разбираться, не ревизовать решения, а проводить их в жизнь. Он это так сказал, будто обвинял Боева, да так, что, еще даже не понимая, в чем состоит его вина, тот уже ощущал омерзительную потребность в чем-то оправдываться, от чего-то отмежевываться. Удивленно взглянул Роман на Пыжова: воробей в скворечнике. Ох, нет! С такими глазами это уже не воробей. Глаза маленькие и невыразительные — именно они приводили человека в замешательство и заставляли думать о каких-то промашках. — Ты что сказал Крутилину? — Ну, много что говорили… — Проявил либерализм, да? — Я же ничего еще не сказал. — И нечего тебе говорить. Мы — солдаты, нам рассуждать не положено. Если мы вместо выполнения займемся рассуждениями, то будет что? Обозленный этим разговором, вернее допросом, где ему не дают слова сказать, Боев выкрикнул: — Собрание будет, общее, профсоюзное! Воробей встрепенулся, завозился в своем гремящем скворечнике и вдруг обернулся соколом. Глаза его блеснули и ожили. — Я тебя спрашиваю, что получится, если мы все начнем рассуждать? Получится оппортунистическая брехаловка, где твоим остротам самое место. А здесь слушай и ударными темпами выполняй! Все тот же требовательный диктующий голос и взгляд лишенных жизни глаз. Стальной голос, стальной взгляд. — Есть у нас даже в партии люди с анархическими замашками. Таков Крутилин. Работник он хороший, преданный, но хочет своим умом жить, как единоличник, а что от нас требуется? Полное и безоговорочное подчинение. Полная преданность в делах и мыслях. Не переставая говорить, Пыжов поднялся и вышел из своего плаща, а плащ немного постоял коробом и потом начал медленно клониться в сторону, как тело, испускающее дух. А сам он, этот дух, оказавшийся очень подвижным, заходил по комнате, поскрипывая сапогами. Сапоги были новые, с широкими голенищами и вывортными головками. Добротные сапоги. И все на нем было новое, добротное, скрипучее. Походил, поскрипел, остановился у скамейки, где сидел Боев, и снова начал подкидывать вопросы: — Как дела на строительстве? Пока Боев собирался с мыслями, последовало сразу два вопроса: — Какая нужна помощь? У Стогова настроение какое? Зная настроение самого Пыжова, Боев неопределенно ответил: — Хорошее настроение. Тогда вопрос был поставлен прямо: — К Первому мая начнете заполнение водоема? — Это невозможно. Может быть авария. — А может и не быть? — Если плотина еще не укреплена и не выдержит большого напора. — Значит, к Первому мая рапорта не будет? — Есть утвержденные сроки… — Ты, я вижу, заодно со Стоговым. — Он начальник, я выполняю его распоряжения. — Стогов перестраховщик. А ты — комсомолец. Скажи по совести, можно закончить плотину к празднику? И снова Боев начал объяснять, почему нельзя заполнять водоем, и с удивлением заметил, что его не перебивают вопросами. Это был первый случай, когда Пыжов все выдержал до конца. И даже потом долго молчал, задумчиво похаживая по комнате. Ох, не к добру эта внезапная задумчивость! Боев испугался: не проговорился ли он, все ли объяснил, как надо. Да, так и есть, не к добру. Неожиданно веселым голосом Пыжов спросил: — Значит, так: плотина выдержит, если половодье не будет очень сильным. Так? Не дожидаясь ответа, он стремительно вернулся на свое место и уселся прямо на плащ. — Закончить плотину к Первому мая — вот боевая задача славного отряда строителей Уреньстроя! — проговорил он так чеканно и мечтательно, словно уже сочинял рапорт. Нет, мечтательность не была свойственна Пыжову. Он предпочитал действия и притом немедленные и масштабные. Кроме того, деловитость у него сочеталась с непробиваемым упрямством: сочетание опасное, особенно для руководителя с неограниченной властью, хотя бы в районном масштабе. И никто никогда не задумывался, умен он или не очень-то. Он отлично умел растолковать любое указание с самых широких позиций и тут же применить его к узким местным условиям. Всех, кто отваживался не соглашаться с ним, он тут же обвинял во всяких политических грехах и даже в каких-то «право-левацких» загибах. Обвинения казались страшными, хотя и не совсем понятными. Может быть, потому и страшными, что никто толком не знал, что они означают, но какие последствия они ведут за собой, это все знали отлично и, наверное, поэтому не особенно интересовались умственными способностями Пыжова. Или потому еще, что его не только боялись, но отчасти и уважали: он не был болтун, он был работяга, беспощадный к себе и требовательный к другим. Все это Роману рассказал Стогов, который на первое место ставил точность и презирал поспешные выводы. В этой оценке, как и во всем, что рассказывал он о Пыжове, была некоторая техничность и суховатость, но за точность можно было ручаться. Он вдумчиво выслушал отчет Боева о встрече с Пыжовым и сделал свой вывод: — Напакостит он нам здорово, вот увидите. — Это я во всем виноват, — проговорил Боев, но инженер невесело засмеялся: — Многие тут виноваты, но вы-то меньше всех. Стремление рапортовать — это не просто болезнь. Это эпидемия. Пыжов меня давно подбивает на всякие парадные авантюры, но я не поддаюсь. Приказать он мне не имеет права, но, чувствую, он нам еще покажет! — Нервы помотает? — Нервы? — Инженер посмотрел на Боева с сожалением, — Он только на это и рассчитывает, на слабые нервы. На этом он и держится. А нам нужны ясная голова и работящие руки. А нервы? Нет. Боев пылко пообещал: — Будем бороться! — Бороться? — Стогов снова рассмеялся. — Ну, нет. Я не намерен ублажать товарища Пыжова. — Я и говорю: бороться, отстаивать. Стогов перестал смеяться. Задумчиво проговорил: — Да… — Помолчал. — Мне этот ваш порыв понятен. И дорог. Да, именно дорог. Но должен вас предупредить: у меня свои взгляды на подобную ситуацию. Я сказал «ублажать», а не «бороться», имея на это некоторые основания. Пыжовы, они на вид только деятельны, а в самом деле они совсем не умеют работать, создавать ценности материальные или культурные. Пыжовы умеют только «бороться». Тут они вооружены до зубов, они знают все цитаты, все лозунги, все процедуры прохождения дел. Они вхожи во все кабинеты. Они просто толкачи, и в этом качестве они нам здорово мешают. Теперь вам понятно, почему я не собираюсь с ним бороться? Я строитель, мне просто некогда тратить время на эти сражения. — А как же тогда жить? — спросил Боев. — Жить — значит бороться! — Жить — значит делать, строить. Голос спокойный и чуть снисходительный. Значит ли это, что человек убежден в своей силе? Или он в самом деле одержимый до святости? А Пыжов? Он тоже одержимый? И тут Боеву показалось, что его осенила одна мысль, что он понял что-то очень важное, разрешающее его недоумение. — Он коммунист? — Пыжов? А как же. — И вы тоже? — Бесспорно. — Тогда что же? Ведь вы должны заодно… Стогов осторожно проговорил: — Конечно, я не сомневаюсь в преданности Пыжова. Он очень преданный. Но, как бы это сказать, своеобразно. Он к коммунизму подходит компанейски: посевная, уборочная, рапорт… Коммунизм для него — очередная кампания. Он слепой, но очень деятельный исполнитель. А от Али ничего, ни строчки. Иногда Роману казалось, что так и должно быть: они знакомы всего каких-нибудь два-три месяца. И встречались не очень-то часто. И ничего значительного не было сказано. Так чего же ждать? Так он старался доказать себе, что никакого права на ожидание у него нет. Никакого. Но как-то не хотелось верить этим трезвым доказательствам, ведь гораздо приятнее надеяться, тосковать, ждать, даже не имея на то никакого права. Чаще всего ему казалось, что такое право у него есть. Право на ожидание. Ведь он написал ей. Ответить-то она должна, тем более, что там сказано: «…и все время я думаю о тебе и хочу увидеть тебя. Если бы ты приехала, или, хочешь, я приеду…» Все ясно. На такое письмо нельзя не ответить. Если уж только человек тебе очень противен… Так он подумывал в те редкие часы, когда оставался наедине с самим собой. Это, верно, случалось не часто, как вот в этот вечер. Он только что вернулся из колхоза, заехал на конюшню, прибрал своего коня, потолковал с конюхом Шустовым о международном положении и отправился домой. Не торопясь, шел он по высокому берегу. На реке синий непрочный лед. Солнце садится за далекий степной горизонт. Закатный свет переливчато дрожит на льду. Отлитый из красной меди, остывает парк. Во всем ожидание… Чего? Вот этого Роман не знал. Он даже не догадывался еще, что главная прелесть ожидания именно и состоит в неизвестности. И чем безнадежнее положение, тем сильнее и безудержнее ожидание. На высоком крыльце барака сидит парочка, прижались друг к другу и шепчут что-то горячо и быстро. Вот эти, наверное, ничего не ждут. Им что! Даже не пошевелились, когда Роман от неожиданности замешкался, не зная, пройти мимо или повернуть назад. А парень коротко спросил: — Ну, чего тебе тут? Голос у него был хрипловатый, оттого что он долго говорил шепотом и, конечно, целовался. Роман промолчал и повернул назад. Девушка празднично и откровенно засмеялась. Праздник счастья. И вдруг Роман услыхал, что его окликнули. Обернулся. Парень спускался с крыльца. Шофер Степа Шмельков. — Прости, Роман Андреевич, не узнали мы тебя. Степа был всего на год моложе Романа и тоже был комсомольцем, но он никак не соглашался называть Боева по имени, тогда и Роман стал звать его Степаном Васильевичем. Роман зачем-то спросил: — А ты чего? — Да так. — Степа оглянулся. Девушка тихонько сидела на своем месте. — Да это же Люба. Самодеятельная артистка. — Смущенно помолчал и добавил: — Работает официанткой в столовке. Давай лучше закурим, весь вечер не куря, даже губы опухли. И в самом деле, когда он прикуривал, Роман увидел его необыкновенно красные и как бы припухшие губы. — Что вы сейчас репетируете? — спросил Роман. — Мировая пьеса! «Проделки Скапена», сочинение Мольера. Волосы у него, как у бабы, завиты. Мода такая была — парики на себя цеплять. А руководит всем делом у нас настоящий актер, Кузьма Ильич Кабанов. Роман сказал, что актера он знает и очень уважает. — Его тут все уважают, — подтвердил Степа и спросил: — Ты Женьку, счетовода из стройконторы, знаешь? — Знаю немного. — Мы его проработать на ячейке хотим. — За что? — За бузу. Он в кружке у нас бузит. Актер начал ему указывать, как переживать да как слова говорить. А Женька ему: «Вы меня не можете учить, вы политический младенец и диалектики не понимаете». В общем, буза. Так ты приходи завтра в шесть. Сами-то мы этого Женьку не обработаем. Грамотный, собака. Всякие слова знает. И снова Роман в одиночестве шагает по темной улице поселка. Солнце скрылось. Слышно, как шумит вода у плотины. И доносится из парка горьковатый винный запах набухших почек и молодой травы. Только во втором часу ночи пришел он домой. Баба Земскова, большая и неповоротливая, как медведица, встретила его. Он просто подошел к своему столу: письма не было. — Не ищи, не пишет твоя краля. Видно, краше нашла. Раздеваясь, он спросил: — Что нового? — Приходила эта, инженерша. — Зачем? — А кто ее знает? Это у тебя нужно спросить. Пришла, повертелась, посидела вот тут, у столика. Подождала да ни с чем и ушла. Смотри, не польстись на чужое-то. Женщина молодая, красивая, закрутит, и не заметишь как. А этого не надо… Он устало лег на кушетку. Старуха внесла лампу. Когда она открывала дверь, было слышно, как на кухне гудел в жестяную трубу разгоревшийся самовар. Поставив лампу на стол, баба Земскова заботливо смела крошки со стола в ладонь и пригрозила: — Опять по ночам пропадаешь. Проломят башку-то. — Я сам любому проломлю, — угрожающе засмеялся Роман, думая о своем одиночестве. Баба Земскова недоверчиво посмотрела на него, удивляясь внезапной вспыльчивости Романа, всегда такого уравновешенного. — Характер-то у тебя отцовский. Он тоже так: молчит-молчит, да как сказанет! Зря горяч был. Только теперь стала вполне ощутимой усталость. Он лежал, закрыв глаза. — Ишь, разомлел. Вставай-ка, поешь да спать. А то опять затрещит этот, — сурово покосилась на телефонный аппарат, висящий на бревенчатой стене. Она ненавидела этот аппарат за его злой и всегда требовательный звон, который нарушал покой, отрывая от еды и поднимая с постели в любое время ночи. Она недолго терпела такое надругательство и, как только освоилась, в отсутствие Романа покрутила ручку, не без страха приложила трубку к уху. — Коммутатор, — ответил звонкий девичий голос. Тогда баба Земскова, осмелев, попросила: — Слышь, девонька, ты полегче трезвонь-то. — Что это? Откуда? Коммутатор слушает, — бестолково затараторила девица. — Не видишь, что ли? Откуда? Оттуда… — рассердилась старуха. — Говорю, из квартиры. Когда люди спят, так вы полегче болтайте-то. Не поняв ничего, телефонистка дала несколько резких звонков, совсем оглушив старуху. Та плюнула и решила домашними мерами утихомирить телефон. «Погоди, нечистая твоя душа, я тебя успокою». Выждав, когда уснет Роман, баба Земскова плотно закрыла аппарат подушкой, подперев ее ухватом. Телефон молчал всю ночь, старуха радовалась, что перехитрила его. Но Роман скоро все обнаружил: — Ты пойми, Наталья Федоровна, меня вызвать могут по самым важным делам. Мало ли что бывает. Старуха смирилась, и все пошло по-старому. Она ненавидела телефон, обзывала его самыми обидными кличками и все думала, как бы хоть немного утихомирить его, чтобы звонил только в особо важных случаях. Как-то раз зашел Степан Шмельков. Старуха зазвала его в комнату и доверила ему свои заботы: — Ты бы ему глотку малость прижал, а то как ударит, так от звона этого вся изба трясется. Ну, ровно страшный суд начинается. Степа взялся уладить дело, он попросил у старухи отвертку, что-то покрутил и позвонил. Вместо яростного звонка раздался треск, ясно слышный, но уже не угрожающий покою. Боев уснул так крепко, что Наталья Федоровна не сразу решилась его разбудить. Стояла и раздумывала, как быть. Уснул голодный, но уж очень хорошо спит. А в это время раздалось змеиное шипение телефона. Наталья Федоровна уверенно взяла трубку. Чей-то далекий голос доложил: — Это Крутилин говорит. Слышишь, Роман, я сейчас поля объехал. Утром хотим сеять. Как ты думаешь? — Очень хорошо, — прохрипела баба Земскова, прикрывая большой ладонью трубку и рот. — Одобряю, можешь сеять. — Она оглянулась на спящего Романа и воровато добавила: — С высоким качеством… И осторожно повесила трубку. Актер и в самом деле приходил к Стогову, но не жаловаться и не разрешать мучивший его вопрос: имеет ли он право, не зная диалектики, руководить кружком? Нет, у него было совсем другое и совершенно практическое дело: ему надо было немедленно съездить в город за костюмами для будущего спектакля. Стогов пообещал помочь и сам спросил про счетовода Женьку, который обвинил актера в непонимании диалектики. Об этом он слышал от Боева. Спросил в шутку, не придавая конфликту никакого серьезного значения, но тут же пожалел, что спросил. — Чепуха, — ответил актер, и лицо его начало медленно наливаться кровью. — Мальчишка. Позер. Он сам в диалектике ни черта, извиняюсь, не разбирается. Стогов, желая на этом покончить, проговорил: — Ну и хорошо. А я было подумал… Но актера уже понесло: — Диалектика! — гремел он. — С нас не спрашивали диалектику, когда мы на уральский фронт добровольно, всей труппой пошли. — Это и есть диалектика, — улыбнулся Стогов, но актер его не услышал. — Ранение там получил, — трагически продолжал он. — Наш театр разъезжал по линии фронта. Пули и казачьи клинки не страшили нас. Мы ставили Шекспира, а под пестрым тряпьем костюмов у каждого наган. А как играли! Никогда прежде мне не приходилось испытывать такой восторг, такой подъем… Зато, скажу я вам, как принимала нас публика. Бойцы, оборванные, полуголодные, сидят, забывая обо всем. В Гурьеве мне даже венок поднесли. Лавровый. Понимаете, наскочили на склеп, там венок. Захватили с собой, а потом поднесли… Я вам, если пожелаете, покажу. Верно, венок рассыпался, но лента осталась. Очень любопытно: розовая, полинявшая. А на ней славянской вязью: «Покойся с миром. От гурьевского дворянства». На обороте бойцы химическим карандашом написали: «Да здравствует искусство! Бей белую казару!» Диалектика! — Несомненно, — согласился Стогов. — Я обязательно приеду посмотрю. А эту ленту вы берегите. Это для музея. — Венок истлел, — продолжал актер, — осталась нетленная слава и желание служить трудовому народу. Объявили коллективизацию, и я первый в нашем театре вызвался ехать в деревню. Учителя поехали, актеры. Разве я мог остаться в стороне? Русская интеллигенция всегда была с народом. Мой дед был крепостной музыкант, отец — наемный лакей у здешнего барина, я выбился в актеры, и это до революции всегда мне ставилось в вину. Актер из мужиков, лакейский сын — и так предан сцене. Какое оскорбление искусства! Стогов уже не жалел о потраченном времени, разговор становился интересным. — Ну вот и действуйте, — проговорил он. — А поставите Мольера отлично, тогда легче будет толковать о диалектике. Штука эта нехитрая для того, кто умеет работать и хочет работать. А счетовода этого я сам проэкзаменую. Вы говорите, он дурак? — Дурак? Да нет же. Просто молодой еще. Он талантливый. — Ну, а если талантливый, то все в порядке. Шум ветра разбудил Крутилина. Он поднялся, послушал, как били в стекла тяжелые редкие капли дождя, и вышел на крыльцо общежития. В черных окнах стоял бестрепетный блеск неполной луны. В черном просторе степи, далеко, у самого почти горизонта, видны огни шонинского стана. Влажный запах шел из степи. Крутилин подумал, что теперь пора сеять. Земля созрела и готова принять семена. Нужно торопиться. И еще он подумал, что, может быть, у Шонина сеялки уже наполнены зерном и только ожидают рассвета. Он увидел Сергея Зотова, который поднялся еще раньше, чтобы посмотреть лошадей. Все были в полном порядке. — А у тех ничего не заметно? — спросил Крутилин, показывая в сторону шонинского стана. — Нет, — засмеялся Сергей, — куда им. Не видел, как они в грязь зерно кидают? Гектар пять забросали, да потом что-то задумались, перестали. А вечером в село уехали гулять. — Он широко зевнул, невнятно поговаривая: — Рассветает уже. Крутилин сказал, что надо посмотреть дальние поля. Сергей пошел седлать лошадей. Вся эта возня потревожила колхозников. Крутилин велел всем приготовиться. Тучи уходили за горизонт, открывая посветлевшее небо. Крутилин и Сергей Зотов тронули поводья, и застоявшиеся кони пошли по дороге. Решили сначала добраться по полю до тракторного вагончика, а там проехать до села, заглянуть заодно в стан шонинской бригады. Горизонт слегка заалел, словно там неведомые пахари разжигали ранние костры, готовясь выехать на сев. Рассвет стлался по черной земле, окрашивая ее в пурпур. Окна стана вспыхнули тревожными огнями. Бревенчатые стены построек казались охвачены пламенем, и даже легкий дымок струился по крышам. — Будет денек, — восхищенно сказал Крутилин. Лошади шли по пашне, с трудом вытаскивая ноги. Днем земля подсохнет, и можно будет сеять. У самого стана тракторного отряда им встретился Игнат Щелкунов. — Ты что здесь делаешь? — Я, товарищ Крутилин, музыку слушал, — возбужденно заговорил комсомолец. — Вот это пластинки! Одна пластинка есть, там один играет в четыре руки. — Они спят? — спросил Крутилин, кивнув на вагончик. — Спят, — ответил Игнат, — недавно улеглись. У них все в полной готовности. Как только земля провянет, тут они и выедут. Как это один — в четыре руки?.. Выбрались на дорогу. Слева расстилались свои поля, недалеко на пригорке стоял объятый заревом зари стан. — Сеять сегодня начнем, — произнес Крутилин. — Сеять можно, — нетерпеливо ответил Сергей. Они посмотрели вправо на шонинские поля, на темный, словно нежилой, стан. Тут кони пошли веселей, земля совсем подсохла. Ясно, что еще вчера здесь можно было начать сев. У Крутилина даже задрожали руки. Он повернул коня к стану соперника. Там встретился им сторож, который сонно отрапортовал, что все в порядке, замки на амбаре целы и происшествий никаких не случилось. — Как смотришь, дед, сеять пора? — спросил Крутилин. Старик рассудительно ответил: — Мое дело охранять. Нынче вся бригада на стаи приедет. Вчера Шонин заехал, знамя отдал, велел охранять. А я службу знаю. Еще в японскую войну казенный хлеб ел… Не дослушав болтливого ветерана, Крутилин повернул коня. — Илья Иваныч, — проговорил Сергей, — а ведь нехорошо у них получается. — Кому как, — пряча под тяжелыми усами торжествующую улыбку, ответил Крутилин. Сергей помолчал немного, оглянулся на черный массив земли и снова заговорил: — Предупредить Шонина надо. Пусть высылает людей. — Что? — Крутилин осадил коня. — Позорить бригаду хочешь? Смотри, Серега, вспомни прошлый год. Он круто повернул коня и погнал его к своему стану. Сергей с трудом догнал его. — Мы соревнуемся и не обманываем друг друга. Крутилин повернул к нему свое налившееся кровью лицо! — Измену хочешь сделать? Тут каждую минуту выгадываешь, а ты — доносить!.. Он натянул поводья, конь пошел шагом. Скоро Сергей поравнялся с ним. Некоторое время ехали молча, Крутилин, все еще горячась, спросил: — Это что ж, своих подводить? — Да пойми ты, Илья Иваныч, все мы одного государства, на один амбар работаем. Крутилин молчал. Видно было, что он уже досадовал на себя за неосторожное слово, но сознаться еще не хотел. Конечно, нельзя допустить, чтобы Шонин запаздывал, подтянуть его нужно. И подтянем, дай только самим первым выйти. Только первый гектар засеять. Повернувшись к Сергею, он примирительно сказал: — Ты не сердись, Серега, Ведь опозорил Шонин не меня, а всех честных колхозников. — Илья Иваныч, — ответил Сергей, — я это все помню, трудно тебе переломить характер. А мы с тобой коммунисты и обязаны не только о себе думать. Надо и Шонину показать свое качество и свои новые навыки. Они выехали на пригорок. Рядом было село. В сельсовете Крутилин сразу же подошел к телефону. Долго звонил, пока отозвался сонный голос телефонистки. — С Боевым меня соедини. — Боев отвечает, — сообщила телефонистка, — соединяю… Крутилин рассказал о земле, о ветре и сообщил, что хочет начинать сев с утра. — Очень хорошо, — ответил Боев чужим хриплым голосом, — одобряю. Можешь сеять… С высоким качеством. Входя на двор, Крутилин жалел, что разбудил Романа. Он, наверное, и уснуть-то не успел как следует, голос у него какой-то усталый… Крикнул Сергею: — Серега, скачи к этим песельникам. Черт с ними! Лед тронулся на рассвете. Зеленые глыбы громоздились на бетонные откосы ледоломов, с грохотом крошились и обрушивались в черную воду. Несмотря на раннее время, на берегу собрались все строители, и даже из ближнего села пришли. Фома Лукич без шапки, в одной синей рубахе ходил около плотины, с беспокойством поглядывая на реку. Стогов сквозь грохот льда и шум воды закричал: — Не бойся, Фома Лукич! Он похудел от бессонных ночей, от ожидания паводка, но был весел и спокоен. Все шло хорошо, именно так, как было рассчитано. — Глядите, Роман! Это не последняя наша плотина. Это только начало. И раздался веселый голос: — Здравствуйте, Роман! Сима. Идет по самому краю обрыва: ярко-голубое пальто, черные, ничем не прикрытые пушистые волосы, дымящиеся на ветру, голубой шарфик. Подошла, протянула руку. Роман не решался прямо взглянуть в ее лицо. Что мешало — собственная робость или ее смелость? Он так до сих пор не смог в этом разобраться. Стоя на самом краю обрыва, она звонко смеялась: — Что это вы к нам никогда не заглянете? Но я когда-нибудь вас все равно поймаю. Я узнала один ваш секрет. — Какой секрет? — Секретов не говорят, о них догадываются. И вообще скучновато мне без вас. Это признание еще больше смутило и почему-то обрадовало Романа. Внизу у глинистого берега бушевала весенняя вода, взбивая желтую пену. — Отойдите от обрыва! — издали крикнул Стогов. — Хорошо, — ответила она, но не тронулась с места. Стогов проворчал: — Глупая бравада. — Отойдем, — сказал Роман. Сима вздохнула: — Господи, до чего вы все какие-то расчетливые. — И отошла от обрыва. Ребятишки вдруг загалдели так громко, что заглушили даже грохот ломающихся льдин. — Смотрите, что это? — спросила Сима. На небольшой льдине от одного края к другому бегал серый котенок. Подбежит, сунется в ледяную воду и отпрыгнет назад, старательно отряхивая мокрую лапку. Побегал, побегал, да уселся и начал умываться. — Ой, что же с ним будет? — закричала Сима. — Ну, что же вы все!.. — Да, — поморщился Стогов, — ничего не сделаешь… И вдруг Роман загорелся глупой и горячей отвагой. Он сам понимал, что это глупо, но уже не мог остановиться. Не глядя на Симу, он решительно спросил: — Хотите, я вам его достану? Если вы хотите, конечно. — Нет. Не хочу, Лучше, если вы живой. Или сухой, по крайней мере. Голос спокойный. Или насмешливый? Этого он не успел понять, вмешался Стогов: — Бросьте вы это. А если у вас, товарищ Боев, излишек энергии, то для этого дело найдется. Пошли. Затянутой в перчатку маленькой рукой Сима указала на льдину, где сидел котенок. — А ему так и погибать. Стогов пожал плечами и пошел по тропинке к парку. Видавшие всякие виды столетние липы и тополя глубокомысленно раскачивают своими черными вершинами. Высокие ели столпились около полуразрушенных каменных ворот. Внизу заросли шиповника, акации и сирени. Скоро распустится сирень, зацветет и совсем закроет остатки деревянной ограды. Парк стоял запущенным много лет. Здесь пасли скот, и по веснам соловьи справляли звонкие свои свадьбы. — Вот, наведите здесь порядок. Соберите комсомольцев, беседки постройте, сцену. — А денег дадите? — Много не дам. А вы не торгуйтесь. — Договорились, — ответил Боев. Среди зарослей сирени возвышались развалины какого-то небольшого круглого строения. Из груды битого кирпича торчали остатки ребристых колонн — наивная подделка под античность и, как всякая подделка, бездарная. Стогов тоном экскурсовода пояснил: — Храм любви это был. А где храм, там обязательно нищета физическая и духовная. Да и любви-то никакой не было… Разглядывая развалины «храма любви», Роман ожидал продолжения. И дождался. Вздохнув, Сергей неожиданно и, как Роману показалось, без всякой связи с развалинами продолжал: — А может быть, я и не прав. Любовь требует чего-нибудь такого необыкновенного, возвышенного… Или безрассудного. В огонь надо кидаться или в воду. Вы как думаете — надо? Если вы так думаете, то я кому-нибудь другому поручу все это хозяйство, а то вы, того и гляди, восстановите этот «храм». Он рассмеялся не особенно, беспечно, так что Роману сразу стала ясна логическая связь всего, что дальше сказал Стогов. — А Сима сумасбродка. У нее нелегкая судьба и невеселая, наследственность. Так что вот… Он не договорил и пошел к выходу из парка. Боев шел следом и думал: в чем это он-то провинился перед Стоговым? У входа в парк они повстречали Симу. — Трагедия не состоялась, — весело сообщила она. — Льдина раскололась, а котенок на ледолом запрыгнул и там сидит. Боеву сказали, что Степу можно найти в клубе, он пошел туда и попал на репетицию. Кругом на скамейках сидело десятка полтора молодежи и пожилых людей: Почти все были в сапогах и в рабочей одежде. Заносчивый счетовод из стройконторы смирно сидел на столе, покачивая ногами. Степа стоял на сцене, широко распахнув пиджак, и вкрадчиво спрашивал тоненькую веснушчатую девушку (Люба — вспомнил Роман): — А вы молчите?.. Люба взволнованным голосом ответила: — Я, как и он, готова заклинать самым для вас дорогим в мире — помочь нашей любви. Степа выпрямился и, слегка кланяясь, развел руками: — Что же, придется уступить просьбам и приняться за человеколюбие… Хорошо. Я возьмусь за ваше дело. — Скапен, — строго крикнул актер Кабанов, — ты так смотришь на нее, будто сам собираешься на ней жениться. Степа слегка покраснел, а Люба засмеялась. — Хорошо, я возьмусь за ваше дело, — повторил Степа, стараясь совсем не смотреть на Любу. Актер захлопал в ладоши. — Да не то, все у вас не то!.. Боев дождался окончания репетиции, спросил Степу: не знает ли такого человека, который умеет цветы выращивать, и вообще садовника? Степа знал всех в округе. — Есть такой на примете. В Калачевке живет. Фамилия его — Нитрусов. Его белые пороли за цветы. Когда с ним разговаривать будешь, об этом факте молчи. Не любит он. Еще когда барские цветники расшибли, он пришел в сельский Совет и доложил: «Так и этак, я вот кто: садовник я. Двадцать лет угнетен был посредством всяких фикусов и буржуазных ромашек. Ну, а сейчас, как объявлена всеобщая свобода, то эти цветы подвергаются не только вырыванию с корнем, но и загаживанию. А в общем, разрешите эти цветы мне на дом забрать…» — Ты врешь, Степа. — Значит, и мне врали. Я в то время еще мальцом был. Да ты не бойся, много не совру. — Ну ладно, рассказывай. — «Разрешите, говорит, на дом забрать эти никому не нужные цветы». — «Забирай», — говорят. Началась тут у него работка. В общем и целом, развел цветник на дому. А тут зимой забрали наше село белые. К рождеству дело было, или еще какой праздник, и по этому случаю у них, понимаешь, бал. Конечно, им цветов захотелось. Где их взять? У садовника. Отрядили тут офицерика одного, пришел тот и командует: «Этот срежь да этот». Садовник режет. Плачет, а режет. Дошло до одного какого-то очень редкого цветка. Офицер командует: «Этот режь». А Нитрусов ему: «Этот нельзя, это редкий цветок». Офицер подошел да шашкой цветок — жик, под самый корень. А за то, что сопротивлялся. Нитрусову так всыпали, что даже и теперь он редко из дома выходит. Боев сразу решил: — Поехали к садовнику. К ним вышел приземистый старичок, краснолицый, остроносый, с пушистыми белыми бровями. Одет он был в синюю коротенькую и узкую кацавейку, обшитую полысевшим барашком. Из такого же древнего барашка и шапочка. Удивительнее всего у него оказались руки. Большие, с необычайно длинными пальцами. От постоянного копания в земле руки стали похожи на корни большого растения. Боев рассказал, зачем они пришли. Старик стал отказываться, он даже не хотел и смотреть на парк, который для него «все равно, что покойник». — Нет, судари мои, садовое дело требует спокойствия на долгие годы. А у вас баталии да походы. В каждом колхозе бригады да отряды. Нет, не могу, освободите. Но, войдя в парк, он притих, пошел медленно и даже снял облезшую свою шапочку. Весенние запахи просыпающегося парка взбудоражили старика. Щеки его слегка порозовели, и в глазах вспыхнули беспокойные искры. — Ладно, поработаю, — вдруг проговорил он и устремился вперед. Он перебегал от дерева к дереву, его пальцы вдруг ожили и ловко ощупывали кору, молодые побеги, намечающиеся почки. Старый садовник начинал хозяйничать в парке. По оврагу шла скандальная весенняя вода. Конь остановился, тяжело поводя боками. Роман привстал на стременах, огляделся, хотя отлично знал, что никакой другой дороги здесь нет. Только через овраг. Он похлопал коня по теплой вспотевшей шее. — Ну, вперед! Скользя по глинистому обрыву, конь, осторожно перебирая ногами, спустился вниз, к угрожающему потоку. Тут он так рванулся вперед, что вода забурлила под копытами. Храпя и высоко вскидывая ноги, конь уходил все глубже и глубже. Пенистый бурный поток стремился сбить с ног. Роман почувствовал, как сапоги его коснулись воды, еще шаг — яма. Конь провалился, начал биться, захлебываясь. Роман закричал, посылая коня вперед. Скачок, другой, третий, копыта коснулись твердого дна. Согнув шею дугой, конь стремительно выбежал на берег, громко фыркая и разбрызгивая воду. Одежда отсырела. С брезентового плаща, надетого поверх мехового жилета, стекала вода. Роман погнал коня, и эта скачка по ночной степи немного согрела его. В доме Стогова горел неяркий свет. Роман знал, что начальник уехал на станцию принимать оборудование. Неужели уже вернулся? Сима-то, конечно, давно спит, ведь уже первый час ночи. А может быть, и не спит. Роман соскочил с седла и постучал. Дверь отворила Сима. — Боже мой, что с вами?! — Ничего… — Роман задохнулся от быстрой езды, от волнения. — В овраге искупался. Михаил Савельевич дома? Сима спокойно и улыбчато осмотрела Романа, его мокрую грязную одежду и лицо в брызгах грязи. — Может быть, зайдете все-таки. Стогова нет. Он вам записку оставил. — Какую записку? — Не знаю. Распоряжение. — В ее голосе послышалось раздражение. — Да заходите же!.. Уверенная в том, что он повинуется ее приказу, Сима посторонилась. Он повиновался. В прихожей было тепло и, как всегда, слегка пахло полынным кизячным дымком. Дверь в столовую открыта, но Роман устало опустился на табуретку около вешалки. — Дальше не пойду: я, видите, какой. — Подумаешь! — И прошла мимо него в столовую. Тишина. Теплый полынный воздух недвижим. И слабый запах духов. Он закрыл глаза, и ему показалось, будто он все еще раскачивается в седле, но только в лицо не бьет степной холодный ветер. Запах духов усилился, тепло тоже. Он открыл глаза. Сима протягивала ему стакан. — Вот вино. Пейте. И вот записка. Он послушно выпил полстакана. Чуть-чуть задохнулся, стало теплее, и сырая одежда неприятно прильнула к телу. Роман не стал читать записку, он сложил ее и засунул в карман гимнастерки. — Спасибо. Теперь пойду. — Он поднялся. — Зачем? — Там конь у крыльца. Сима засмеялась. — Конь, — это, конечно, причина. Причинка. Сидите. Толкнула его на табуретку, сорвала с вешалки какой-то шарф и выбежала из прихожей. В одиночестве он допил вино и, не зная, куда поставить стакан, держал его в руке. «Сумасбродка, невеселая наследственность», — это сказал про нее Стогов, показывая Роману «храм любви». До этого Роман простодушно считал, что храм — это только церковь. А при чем тут любовь? И при чем Сима? И, вообще, зачем все это было сказано? «Сумасбродка». А вот и она — в своем красно-зеленом халате с шарфом на голове, она казалась неправдоподобно яркой. — Конь ваш на месте, теперь за вами дело. Она развязала шарф, халат ее разошелся, и Романа ослепило что-то розовое, вскипающее кружевами. Не давая ему ослепнуть окончательно, Сима повернулась и пошла по коридору. Он со стаканом в руке покорно последовал за ней. Она остановилась: — Стакан-то хоть поставьте. И снимите кожух этот… — Я сейчас уйду. Ничего не надо. — Не смеете уйти, — звонко выкрикнула она. — Я столько ждала, что не смеете. Роман сорвал меховой жилет, который Сима назвала кожухом, и бросил его в угол. — Смотрите, свернулся, как убитый волк. — Она рассмеялась, как девочка, когда опасность уже миновала. — Помните, как вы убили волка? Вот в тот вечер я вас и полюбила. И теперь уже не могу так жить. Сразу полюбила и навсегда. И ее девчоночий смех, и простое женское признание — это все как-то сразу изменило, внесло ясность. Роману показалось, словно он отрезвел оттого, что она так откровенно призналась в своей любви. — Волк, — сказал он. — Да просто взял и убил. — Милый мой, в жизни все очень просто. Вот там умывальник. — Я знаю. — Роман вошел в маленькую комнатку, закуток, отделенный от прихожей дощатой переборкой. Он настолько осмелел, что совершенно спокойно возразил: — Только это вовсе и не любовь. — И добавил: — Наверное. Прислонившись к переборке спиной, Сима очень обстоятельно объяснила: — Как знать, что это? Человек всегда догадывается о любви с опозданием. Любовь рядом, а он все не замечает. Человек-то. Уйдет любовь, вот тут он и начинает метаться, как пассажир, опоздавший на поезд. Он даже не сразу сообразит, что все его метания бесполезны: прозевал и поезд, и все вообще. Все это он прослушал под плеск воды и позванивание медного умывальника. Но если любовь можно сравнить даже с поездом, то чувствовать себя прозевавшим этот свой поезд, наверное, очень тягостно. И Роман проговорил совсем, как пассажир, истомленный ожиданием: — А поезд-то должен быть тот, какой надо. Не чужой. А то увезет он тебя в другую сторону… И услыхал Симин смех: — Ну да! Думайте, что хотите. Считайте даже, что я вас соблазнила. А я вас просто люблю. Нет, совсем не просто, а безудержно. Вот и все. Он бросил полотенце и вышел из закутка. Сима стояла в прежней позе: прислонившись к переборке и обхватив руками плечи. Ждала… Только утром прочитал Роман записку, которую оставил ему Стогов. Прочитал и усмотрел в ней указующий перст судьбы. «Я очень вас прошу съездить в совхоз к директору Демину. Добиться, чтобы он выполнил свое обязательство и немедленно откомандировал на строительство 12 автомобилей и 5 гусеничных тракторов. По телефону с ним сговориться невозможно». Судьба. С какой охотой мы сваливаем на нее свои ошибки и слабости. Да, именно слабости. Собираясь в дорогу, Роман думал, что так и надо, чтобы он уехал, не повидавшись с Симой, Пробудет он в совхозе дня два, не меньше, и когда вернется, то уже сможет спокойно все решить. Сима, конечно, прочитала записку и поймет, что он уехал совсем не потому, что боится встречи с ней, а только для того, чтобы все обдумать. И, кроме того, он — плохо зная женщин, наивно предполагал, что Симе тоже очень надо обдумать все, что случилось. А Сима, которая еще раньше его прочитала записку, не очень-то полагаясь на указующий перст, сама позвонила как раз тогда, когда Роман заканчивал свой завтрак. — Ты где? — На седьмом небе. — И я тоже. А что ты там жуешь?.. — Ее смех прозвучал приглушенно, как ночью, когда она провожала его до двери. — Нет, я просто собираюсь в дорогу. — И ты хотел уехать, не повидавшись? — Да, — сознался он. — Так надо. — Нет, — уверенно проговорила она. — Сейчас ты придешь в парк к беседке. Боев поторопился и пришел в парк первым. И хорошо сделал: несмотря на раннее утро, в парке и как раз у беседки работали девушки под командой Нитрусова. Они высаживали цветочную рассаду. Старый садовник покрикивал на них: — Не трясите, я вам потрясу, я вам… Девушки смеялись, поглядывая на Боева, а одна из них крикнула: — Ну прямо как при старом режиме. Совсем замучил! — Я тебе покажу режим, — не унимался старик. — Цветы садишь, не капусту, вот тебе и весь режим. Сажай, говорю, ровнее. Плотник в белой рубашке и с кудрявой бородой вбил в скамейку последний гвоздь, уселся на нее и, не торопясь, закурил. Увидев Симу в конце аллеи, Роман поспешил к ней, чтобы встретиться без свидетелей. Они вышли к реке. Спокойная гладь отражала молодую зелень противоположного берега. От плотины доносился приглушенный шум падающей воды. — Сядем здесь, — сказала Сима, опускаясь на скамейку под прибрежными липами. Роман осторожно сел рядом. — Наступило продолжительное молчание, — сказала Сима и вздохнула, словно посмеиваясь над растерянностью Романа. Он это понял и тоже попробовал насмешливо вздохнуть, но ему удалось сделать только судорожный глоток. — Я не знаю, что говорить вам… — Теперь, наверное, уже «тебе». — Ну, хорошо, тебе. И ему… — Ничего и не надо говорить. — Нет, нет, — раздражаясь на свою нерешительность, перебил он. — Надо. Я не могу обманывать Стогова и самого себя тоже. — Сейчас не надо. Придет время — скажем. Без этого не обойдешься. — Когда? — Когда ты поверишь, что я тебя люблю. И, может быть, ты и сам меня полюбишь. Тогда будет смысл сказать и ему, и всем. Он заставил себя прямо посмотреть в ее глаза, и на этот раз это ему удалось. Тем более, что ничего он в них не нашел пугающего. И видно было, что никакие сомнения ее не тревожат. Красивое лицо ее тоже было спокойно. Ровными черточками лежали тонкие брови, подкрашенные губы улыбались. Она сняла белый берет и встряхнула пышными волосами. Очень красивая женщина и очень уверенная в своем праве поступать так, как ей захочется. Сумасбродка? Не зная, что сказать, Роман предположил: — А если это и не любовь вовсе? — Ой, не надо мудрить! Любовь не любовь… Мне просто очень хорошо, а как это называется — не имеет значения. — Да нет, не то. Ты пойми. У меня еще никогда не было такого. — Чего не было? Любви? — Ничего. Ты первая… Сначала Сима рассмеялась, а потом раздраженно заметила: — Ну и что? Я тоже никогда еще никого не любила, и не такое уж это достоинство. Скорей всего, это очень плохо… Не поверила. Роман пожалел, зачем он это сказал, но ему уже трудно было остановиться. Он даже не понял ее замечания: что это — цинизм или простота? — И ничего тут нет смешного. У меня свое мнение о любви. — Какое же может быть мнение, если ты никого не любил? — Любовь не терпит лжи… — Тра-та-та и так далее, — проговорила она. — Как это весело — весной в парке слушать лекцию о морали. Ты сейчас — вылитый Стогов. Он тоже вначале пытался просвещать меня, не в смысле любви, насчет техники старался. Потом бросил. Она беспечно рассмеялась, оттого что ей и в самом деле было очень хорошо в это весеннее утро, и было видно, что никакие заботы о будущих последствиях ее не беспокоят. — Знаешь что, не переживай. Стогов никогда ничего не замечает моего. Что я делаю, что думаю — ему совершенно все это безразлично. — Ну, так я сам ему все скажу. Я должен… — Может быть, и благородно, но определенно глупо! — с негодованием воскликнула она. — Как же мы можем говорить ему, и что мы скажем, если даже ты сам еще не знаешь, любишь ли меня? Рано еще говорить. Разве в словах дело? Сама я должна понять, почувствовать твою любовь. Ты тоже должен почувствовать, понять должен, что никак не можешь без меня. А я-то ведь уже и сейчас никак без тебя не могу. Я жить не хочу без тебя. — Так теперь как же нам? — спросил Роман. Он спросил: как же теперь ему поступить, что надо сделать? А что подумала Сима, он не знал и очень был удивлен, когда услыхал ее вопрос: — Ну, хорошо. Ты придешь и все скажешь Стогову. А дальше что? — Не знаю. Будем жить… — А я знаю. Жить, конечно, будем. А куда же нам деваться? Хорошо, если ты полюбишь меня. А если нет? То как же нам жить тогда, Роман? Ты будешь терпеть меня, поскольку человек ты совестливый. А я как же, нелюбимая, около тебя? Я так не могу. Я уже так-то нажилась, хотя мы оба не любим друг друга, ни он, ни я. Горячая эта и в то же время рассудительная речь Симы окончательно смутила Романа. Она не любит мужа, сама говорит. Зачем же живете ним? Он спросил об этом, но ее ответ ничего не объяснил, а только еще больше все запутал: — Я его очень уважаю: Стогов — святой человек. — И, значит, святость — достаточный повод для того, чтобы обманывать и в то же время уважать? Сима разъяснила: — Ну, хорошо, скажем так: я ему очень благодарна. Он сделал для меня в сто раз больше, чем я заслужила. Он меня облагодетельствовал и этим поработил. Ты только пойми: всю меня поработил своим благодеянием. Навечно привязал к себе. Я только из благодарности живу с ним в его доме. Пойми ты это. Вот за что я не могу любить его. И с тобой согласиться тоже не могу… Что-то во всем этом было туманное и безнадежное. «Невеселая наследственность» — вспомнил Роман и спросил: — А он любит? — Не знаю. Наверное, не очень, хотя человек всегда любит того, кто ему обязан чем-нибудь… — Хотел бы я знать все, а то как-то все неопределенно. — Нет. Я и так много наговорила. Придет время — узнаешь. Она поднялась и пошла в парк. По дороге обернулась, помахала ему рукой. Роман тоже нерешительно поднял руку, и так стоял, пока она не скрылась за кустами. После этого он отправился на конный двор. А Сима дошла до беседки и увидела садовника Нитрусова. Он смотрел, как рабочие ломами разбивали остатки фундамента. Увидев Симу, приподнял козырек своей шапочки. — Прежде, при барине, на этом месте стоял «храм любви». Храм. Мужики его звали «срам». От этой любви девки топиться бегали. По-всему парку кипела работа. Пели девушки, расчищая дорожки, стучали топоры и молотки плотников. На лужайке парень размешивал в бочке известь. Густые пятна белели на молодой зеленой травке, как цветы. — Опасаюсь я за клумбы, — шепотом говорил садовник, — Одних только скамеек строится вон сколько. Это значит — народу много будет. Однако Роман Андреевич говорит: «Скорей волос упадет с вашей головы, чем цветок с клумбы». А я, как видите, волос не имею, падать нечему. Вот мне и все утешенье. Хотя Роман Андреевич зря не скажет. А Сима подумала: «Еще как скажет-то!» Роман все думал о том, что сказала ему Сима, и никак не мог понять логики ее рассуждений и поступков. Стогов поработил ее волю и душу, поэтому она и не любит его. Ну, тут еще есть какой-то смысл. А как это произошло? Не просто в наше время вот так взять и поработить человека. Перед этим должно произойти что-то такое, принудившее человека пойти в рабство. Он оседлал коня и поехал выполнять поручение Стогова. Домой вернулся только через два дня к вечеру. — Заявился, — проворчала Наталья Федоровна. — Начальник звонил. Два раза. Боев подошел к телефону, висевшему на бревенчатой стене. Постоял под испытующим взглядом своей домоправительницы. Смотрит, как будто все ей известно. А вдруг и в самом деле известно, и не только ей одной? Ну, теперь уж все равно. Он решительно покрутил ручку, сорвал трубку с рычага и сейчас же услышал голос Стогова: снял трубку, а сам в это время продолжает с кем-то разговаривать. Эта его постоянная манера успокоила Боева, и он бодрым голосом доложил, что в совхозе еще не закончен сев и машины пришлют не раньше чем через неделю. — Черт с ним! — почему-то весело сказал Стогов и спросил: — А как вы? У вас голос нездоровый. Простудились? Боев стиснул трубку. — Нет, я здоров. — Ну вот и прекрасно, — обрадовался инженер. — Знаете что, приходите чай пить. Он пришел. Постоял на крыльце, набираясь решимости. Как он встретится со Стоговым? А Сима? Как она встретит его? Два дня, на которые он так надеялся, ничего не изменили. Он это понял только теперь, прислушиваясь к голосам, невнятно доносившимся сквозь освещенные и плотно закрытые шторами окна столовой. Разговаривали Стогов и кто-то еще. Роман не разобрал, обрадовался этому обстоятельству. Дверь отворила Сима. Роману показалось, что она смущена ничуть не меньше его самого. — Наконец-то! — торопливо прошептала она и тут же громко воскликнула: — Хорошо, что вы догадались прийти, а то меня тут совсем доконали техническими разговорами. За столом сидели Стогов и Фома Лукич Зотов. Здороваясь с Романом, Стогов оживленно проговорил: — Смотрите, сидит, пьет чай, как ни в чем не бывало, а сам такое придумал! Поставить насосы таким образом, что… — Ну, прошу вас… — Сима сложила руки на груди, но Стогов ее не слушал: — Словом, эффект необыкновенный. Ну ладно, ладно, больше ничего не скажу. Пейте чай. Мы вам потом все объясним. — Ваша правда, — широко улыбнулся Зотов, наклоняя свою лохматую голову, как бы покоряясь Симиному желанию. — У нас в крестьянстве считается, если вино пьют, то и разговор должен быть пьяный, а где чай, так и разговор отчаянный. — Отчаянный? Здорово! — Сима захлопала в ладоши. — Стогов, начнем отчаянный разговор. Роман Андреевич, ну? Что же вы молчите… Да, все молчали. Роману казалось, что Сима и в самом деле скажет сейчас что-нибудь отчаянное. И вдруг Стогов, желая, вероятно, в угоду Симе начать легкий застольный разговор, спросил: — Что-то вы, Роман Андреевич, молчаливым стали? Уж не влюбились ли? Боев замер. Сима беспечно рассмеялась. — Угадал? — допытывался Стогов, кладя руку на плечо Романа. — Угадали! — Роман хотел сказать это шутливо и даже попытался посмеяться при этом, но не сумел. Ему показалось, что его ответ прозвучал, как признание в тяжком преступлении. Стогов снял руку с плеча. Сима, продолжая смеяться, проговорила с веселым недоумением: — Да. И, представь себе, в меня. — Вот как? Ничего в этом удивительного нет! — Почему? — спросила Сима. Как бы подчеркивая светскую легкость разговора за чайным столом, Стогов галантно объяснил: — Посмотри в зеркало. — Фу! — Сима постучала розовой ладонью по скатерти. — Лучше уж я буду терпеть технические разговоры, чем такие тяжеловесные комплименты. — Тебе все надоело, что я говорю. Может быть, я слегка поднадоел тебе, наверное, это удел всех занятых работой мужей. Впрочем, не знаю… Негромкий его глуховатый голос раздавался в столовой, освещенной мягким светом лампы. Человек с таким тусклым голосом и с наружностью подвижника, чем он мог покорить и даже поработить такую красивую и очень неробкую женщину? Чем? Конечно уж не воспеванием силы и мощи техники. Тогда чем? На работе все понятно: там власть его не ограничена. Даже люди, не подчиненные ему, выполняют его волю, его одержимость покоряет. А чем он покорил Симу? Или она его? И кто кого поработил? Заметив его спрашивающий взгляд, Сима чуть заметно пожала плечами и совсем откровенно зевнула: — Простите. Но я вижу, отчаянного разговора не получается. Не буду вам мешать. — И скрылась в спальне, не прибавив больше ни слова. После ее ухода в столовой наступила тишина. В спальне слегка скрипнули пружины матраца, и снова тишина. Зотов деликатно отодвинул стакан. — Так что благодарю за угощение и за просвещение. Он встал. Поднялся и Боев. Стали прощаться с хозяином. Так, прощаясь, вышли на крыльцо. И тут еще постояли под теплым апрельским небом. — Как дела в колхозе? — спросил Стогов. — В колхозе? — Зотов помолчал: видно, не очень-то хороши были дела. Помолчал, а потом начал говорить как будто бы совсем о другом: — Как плотничать начал, так все и думал-мечтал построить водяную мельницу на всю округу. Сколько бумаг извел на чертежи. А работа все подвертывалась мелкая. Построишь, бывало, тарахтелку, пока строишь, каждую планку, как дитя, ласкаешь, определяешь к месту. Потом хозяину сдаешь мельничешку и боишься: не обидел бы. А он ходит кругом да работу хает: «Тут нехорошо, да тут плохо». Цену сбивает. Ты его и Христом-богом, и матом, извините за слово, и так, и эдак, да разве прошибешь. Какая уж тут гордость? Слезы! Вот только сейчас я узнал, какая гордость бывает. Такую красоту поставили! А они из колхоза приходят: «Вальки, коровьи кормушки». Лучше бы уж по шее наклали при всех, не так обидно… Он говорил то медленно и степенно, то быстро и даже сердито и все рубил воздух широкой, как топор, ладонью. — Вот все мое обстоятельство. Настала у нас гордость общая. Придет Андрон Колесников — он котлован рыл — и скажет: «Вот я строил». Вот Василий Шамин, Иван Макаров придут, посмотрят, как их ледоломы хорошо стоят. Придет другой, третий — и у всех гордость за свое сделанное. А Илья Иванович — хороший он хозяин, не могу я на него зла таить, а тут он меня обидел. Ведь он меня на общем собрании исключал, как разлагателя колхозного труда. Так ведь я же для всех колхозов стараюсь!.. В теплом сыроватом воздухе весенней ночи голоса звучали приглушенно и как-то задушевно. Как будто разговаривали люди, довольные всем на свете и у которых светло на душе. И звенящий шум воды в отводном канале, и мирный свет керосиновых фонарей, льющих живое, дрожащее золото в черную воду, вносили в общее настроение свою умиротворяющую лепту. Воцарилось молчание в тишине апрельской ночи — самая подходящая минута для того, чтобы попрощаться и разойтись по домам. Стогов, пренебрегая обязанностями хозяина, первый воспользовался этой минутой. — Однако уже пора, — сказал он, пожимая руку Зотову. — А ты, Фома Лукич, в общем, правильно поступил. Протянул руку Боеву. Роман сунул свою ладонь решительно и жертвенно, как в печь, и сейчас же выхватил ее и торопливо, словно желая охладить, погрузил в жесткие ладони Зотова. — Нет. Я считаю, неправильно! — торопливо выкрикнул он при этом. — Человека обидели, а он и лапки кверху… — А что сделаешь? — спросил Зотов с такой снисходительной ласковостью, словно Роман по своему малолетству сказал явную несуразицу. — Лапки кверху! — воскликнул Стогов. — Ну, совсем не то вы сказали. Человек встал на ноги, нашел дело, к которому стремился, всю жизнь, и настоял на своем. Боев был рад, что в темноте не видно, как вспыхнуло его лицо. — Обидели все-таки человека, выгнали, — пробормотал он. — Не в чужую страну выгнали. — Все равно. Надо отстаивать свою честь. — Ничего этого не надо. Делать свое дело как можно лучше — вот что надо для защиты чести. — Нет, не только свое. Общее. Нет у нас своих дел, я это вам давно хотел сказать, еще в первый вечер, как только приехал. Вы простите, что я так с вами. Но как вы-то так можете? Ведь не святой же вы в самом деле! — Господи! — Стогов похлопал Боева по плечу. — Или это от чаю у вас такие слова отчаянные?.. Это замечание без намека на иронию и рука, крепко пожимающая плечо, помогли Боеву справиться с волнением. Он даже засмеялся: — А надо бы выпить чего-нибудь, кроме чаю. — Не надо. Святые, к которым вы меня сгоряча причислили, вина не пьют. Так лучше. — Я для вас на все готов! — совсем уж по-мальчишески выкрикнул Боев. — Спасибо. Тем более что сам для себя я ничего не сделаю. Я просто ничего не уступлю. Письмо от Али! Вручая его, Сима и глазом не моргнула. — Вот вам: цветы запоздалые. Был обеденный перерыв, и в конторе стояла тишина. Сима удобно устроилась у секретарского столика, неподалеку от двери, за которой в своем кабинете сидел начальник Уреньстроя. Присев на подоконник, Боев прочел письмо. Совсем немного, как не о самом главном, Аля написала о себе: жива, здорова, много работает. О занятиях сообщалось так много и так подробно, что Боев еле добрался до конца, ожидая, когда же она наконец освободится и обратит на него свое внимание. Наконец-то! Вот оно, самое главное. Нет, о любви ни слова. О приезде — да. Как только немного развяжется с делами, она приедет к нему, и если сможет, то на все праздничные дни. Если, конечно, он хочет этого. Это сказано так спокойно и уверенно, как могла бы сказать только жена. Если он хочет? Боев так долго ждал этого вопроса и так устал ждать, что не испытал ничего: ни радости, ни печали. Только растерянность. Заметив это, Сима, не очень искусно разыграв равнодушие, спросила: — Не секрет, что там? — Секрет. — Боев сунул письмо в карман. — Я ведь имею немножко права на твои секреты. — Да. Хочет приехать. Собирается. — А ты растерялся. Милый мой. — Нет, я не растерялся. — Тогда ты должен написать ей все, как есть. — Она хочет приехать на праздник. А сегодня уже двадцать девятое. Завтра приедет. — Тогда ты сам должен решить, что сказать ей. А я тебя люблю одного. Ты это помни. — Не дождавшись ответа, Сима поднялась. — Ну и ладно. Я ведь битая. Я не растеряюсь. И вышла из конторы, оставив его в одиночестве разгадывать еще одну загадку: битая. Что это значит? Черт его знает. Сколько в мире неразрешенных вопросов. Почему не все просто и ясно? Он не знал, что еще одна загадка, или, вернее, потрясение, ждет его в кабинете начальника Уреньстроя, куда он направлялся. |
||
|