"Иная" - читать интересную книгу автора (Хаббард Сьюзан)

ГЛАВА 3

Немцы называют это Ohrwurm, то есть «уховертка»: прилипчивая песня, которая вертится у человека в голове. Все следующее утро, пока мы смотрели, как наездники тренируют лошадей, в мозгу у меня звучала песня из сна.

Но сегодня слова выходили несколько иные:

Когда посинеют вечерние тени, Синева позовет тебя.

Меня не раздражало бесконечное повторение песни. Сознание нередко играло со мной в такие игры, это было развлечением для единственного ребенка в доме. Еще раньше в то лето мне начали сниться кроссворды (а у вас так бывает?), вопросы и клеточки появлялись по фрагментам, поэтому за один раз получалось вписать только одно слово. Я проснулась с застрявшими в голове двумя вопросами — вечнозеленое тропическое растение (четыре буквы) или островки суши (пять букв), — разочарованная, что не могу восстановить сетку полностью. Но «Синева» никак на меня не действовала, она почему-то казалась естественным фоном.

Другие завсегдатаи трека, должно быть, привыкли к нашему присутствию, но никто из них никогда с нами не заговаривал. Полагаю, в большинстве своем это были богатые хозяева лошадей. Даже их повседневная одежда, как бы помята она ни была, выглядела дорогой. Они стояли, облокотившись на белый забор, изредка перебрасываясь словами и потягивая кофе из больших алюминиевых кружек. Запах кофе плыл к нам сквозь влажный утренний воздух, вместе с запахами лошадей, клевера и сена — зелено-золотистой квинтэссенции летнего утра в Саратога-Спрингс. Я вдыхала ее, стараясь удержать в легких. Через несколько дней лето закончится, и все присутствующие разъедутся. Ароматы лета постепенно уступят место запахам каминного дыма и опавших листьев, мокнущих под дождем, позже они сменятся пушисто-белой свежестью снега.

Кроме богачей здесь находилась целая община работников: жокеи, тренеры, конюхи и грумы, вываживающие лошадь, пока она остывает от бега. Многие разговаривали между собой по-испански. Кэтлин рассказала мне, что они приезжают в Саратога-Спрингс на сезон скачек, с июля по День труда. После большинство куда-то девается.

Но мы с Кэтлин не особенно болтали в то утро. Нам было несколько неловко друг перед другом. Помахав на прощание, до следующего лета, Джастину и Тренту, нашим любимым коням, мы отправились на велосипедах в центр.

В итоге мы оказались у библиотеки. Кроме читальных залов, аптеки и парка, двум девочкам с мелочью в кармане податься было особенно некуда. Торговый центр располагался далековато для велосипедной прогулки, так же как озеро и розовый сад «Яддо».

Центральные улицы Саратога-Спрингс предназначались для покупателей классом повыше: на главной улице и в ее окрестностях имелось множество кафе, магазинов одежды (Кэтлин называла их «тряпки для яппи»), несколько ресторанов и баров и комиссионный магазин с безумно задранными ценами, забитый изъеденными молью кашемировыми кардиганами и вышедшими из моды «дизайнерскими» джинсами. Иногда мы бродили между вешалками со старыми нарядами, потешаясь над ними, пока хозяева магазина не велели нам выметаться.

Хуже было в ювелирной лавке. Если хозяин маячил на месте, мы даже не заходили, потому что он непременно говорил: «Ступайте, куда шли, барышни». Но если за прилавком стояла только молоденькая продавщица, мы просачивались внутрь и зависали над витринами с мерцающими кольцами, цепочками и брошами. Кэтлин предпочитала бриллианты и изумруды, мне нравились сапфиры и хризолиты. Мы знали, как называется любой камень в этом магазине. Если продавщица нам что-нибудь говорила, у Кэтлин был готов надменный ответ: «Будьте с нами повежливее. Мы ваши будущие покупатели».

Из библиотеки нас никто и никогда не выгонял. Мы направились прямиком к компьютерам, полазить по Интернету. Кэтлин меня натаскивала. Она сидела за одним терминалом, проверяя свою почту и выискивая идеальные сапоги, тогда как я за другим перепрыгивала с сайта на сайт, исполненная решимости побольше узнать о вампирах.

На запрос «вампиры и фотография» вывалилось больше восьми миллионов ссылок на разные страницы: от фантастических до непристойных (куда я не могла бы зайти, даже если бы захотела, благодаря встроенной цензурной программе библиотеки). Как бы то ни было, мне удалось залезть на несколько сайтов, где размещались объявления вампиров, ищущих других вампиров для утешения, обучения и более сокровенных нужд. Судя по результатам беглого просмотра публикаций, вампирское сообщество подразделялось на множество фракций: одни пили кровь, другие воздерживались (на одном сайте их называли «несостоявшимися», на другом «психологическими вампирами»); некоторые с гордостью расписывали свой эгоизм и агрессию, другие казались просто одинокими, предлагая себя в «доноры». Но я не нашла упоминания о вампирах на фотографиях.

Не прекращая исследования, я время от времени поглядывала на Кэтлин, но она была увлечена собственными поисками и не встречалась со мной глазами.

Википедия оказалась кладезем информации. В соответствующей статье говорилось о происхождении вампиризма в фольклоре и литературе и содержались ссылки на такие темы, как «Гематофагия» и «Патология», которые я мысленно наметила посетить, когда у меня будет больше времени. Однако по части фотографий там сообщалось только, что «вампиры обычно не отбрасывают тени и не отражаются в зеркале. Эта загадочная способность в основном ограничена европейскими мифами о вампирах и может быть связана с фольклорным поверьем об отсутствии у вампира души. В современной фантастике она развилась в идею о невозможности запечатлеть вампира на фотографии».

Я откинулась на спинку стула и взглянула на Кэтлин. Но ее место пустовало. Тогда я почувствовала ее дыхание у себя за спиной и, оглянувшись, встретила ее вопрошающий взгляд.


Эти вопросы я принесла домой на урок, но не смогла задать отцу ни один из них. Как спросить собственного папу о состоянии его души?

Это определение я нашла одним из первых: становясь вампиром, смертный жертвует душой.

Разумеется, я сомневалась в наличии души. Я была агностиком — верила, что нет доказательств существования Бога, однако не отрицала, что Он, возможно, существует. Я прочла избранные главы из Библии, Корана, Талмуда, Дао дэ цзин, Бхагавадгиты и трудов Лао Цзы, но я читала их все как литературные или философские произведения, и мы с отцом обсуждали их именно как таковые. У нас не было ритуальной духовной практики — мы преклонялись перед мыслью.

Точнее, мы почитали добродетель и идею добродетельной жизни. Платон говорил об особой важности четырех добродетелей: мудрости, мужества, умеренности и справедливости. Согласно Платону, систематическое образование позволит человеку научиться добродетели.

Каждую пятницу отец просил меня подвести итог различным урокам недели: истории, философии, математике, литературе, естественным наукам и искусству. Затем я суммировала свои выводы, выискивая системы, закономерности и параллели, которые зачастую поражали меня. Отец обладал способностью ясно и подробно проследить историческое развитие любой системы верований, ее связь с политикой, искусством и наукой, которую, боюсь, я тогда воспринимала как нечто само собой разумеющееся. Со временем опыт жизни в реальном мире показал мне, что, как это ни прискорбно, редкому уму доступна такая глубина и ясность мысли.

И в чем здесь, по-вашему, дело? Можно выдвинуть предположение, что только те, кто свободен от страха смерти, способны по-настоящему постичь человеческую культуру.

Да, я возвращаюсь к своему рассказу. Однажды мы, как обычно, встретились в библиотеке и, по-моему, должны были говорить о Диккенсе. Но мне хотелось поговорить о По.

После всех своих жалоб я сама решила снять «Лучшие рассказы и стихотворения Эдгара Аллана По» с полки в библиотеке. За прошлую неделю я прочла «Сердце-предатель» — без особого интереса, «Черный кот» — с довольно тягостным ощущением (оно вызвало в памяти образ несчастной Мармеладки), после «Преждевременных похорон» мне приснился кошмар, что меня похоронили заживо, а «Морелла» стоила мне трех бессонных ночей.

Мореллой звали женщину, которая сказала своему мужу: «Я умираю, но я буду жить». Она умирает родами, и ее дочь растет без имени. Во время обряда крещения отец нарекает девочку Мореллой, на что она отвечает: «Я здесь!» — и тут же умирает. Он несет ее на могилу матери, которая, естественно, оказывается пустой, потому что мать и дочь оказываются одним целым.

Заметьте, как на эти страницы просочился курсив. Это Эдгар По виноват.

В любом случае, у меня имелись вопросы и насчет «Мореллы», и насчет себя. Я гадала, насколько похожа на маму. Я не думала, что мы с ней — одно целое, с первых осмысленных шагов у меня было острое самосознание, хотя порой и противоречивое. Но поскольку я ее совсем не знала, как можно быть уверенной?

Однако папу не так-то просто было сбить с толку. Сегодня мы все-таки поговорим о диккенсовских «Тяжелых временах». Завтра, если я настою, вернемся к По, но только после того, как прочитаю его эссе «Философия творчества».

Соответственно, на следующий день, отложив Диккенса, мы вернулись к По — поначалу довольно осторожно.

— Я подхожу к этому уроку с определенным беспокойством, — начал отец. — Надеюсь, сегодня обойдется без слез.

Я так на него посмотрела, что он покачал головой:

— Ты меняешься, Ари. Я сознаю, что ты становишься старше, и понимаю, что нам надо обсудить изменения в твоем образовании.

— И в нашем образе жизни, — выдохнула я дрожащим от волнения голосом.

— И в нашем образе жизни, — повторил он, подчеркнув последнее слово.

Уловив в его голосе нотки скептицизма, я исподлобья смотрела на отца. Но его лицо, как всегда, осталось невозмутимым. Помню, как пристально я тогда разглядывала его темно-синюю хрустящую накрахмаленную рубашку с ониксовыми запонками, удерживающими безупречные складки манжет, и мне хотелось заметить хоть какой-то изъян в его безупречном облике.

— Тем не менее, что ты вынесла из рассказов Эдгара Аллана По?

Теперь пришла моя очередь качать головой.

— Похоже, По смертельно боялся проявлений страсти.

Он вскинул брови.

— Откуда именно ты вынесла такое впечатление?

— Не столько из рассказов, кстати, на мой взгляд, они все затянуты, как из его эссе, оно показалось мне вопиюще рациональным, вероятно, из страха перед собственными страстями, — ответила я.

Да, мы действительно разговаривали подобным образом. Наши диалоги велись на чистом, правильном английском языке, проколы случались только с моей стороны. С Кэтлин и ее родными я общалась по-другому, и порой словечки оттуда проскакивали во время занятий с папой.

— В эссе разбирается композиция «Ворона», — продолжала я, — как будто стихотворение является математической задачей. Эдгар По утверждает, что пользуется некой формулой, определяющей выбор длины строки, размера, тона и фразировки. Но, на мой взгляд, подобное заявление не заслуживает доверия. Его «формула» выглядит отчаянной попыткой казаться логичным и рассудительным, тогда как, по всей видимости, он был каким угодно, только не таким.

Теперь папа уже улыбался.

— Я рад, что эссе вызвало у тебя такой интерес. Помня о твоей реакции на «Эннабел Ли», я ожидал куда меньшей… — он замялся, словно бы подыскивая подходящее слово, на самом деле, как мне теперь кажется, пауза делалась исключительно ради эффекта, — куда меньшей увлеченности.

Я улыбнулась в ответ. Эту сухую, с плотно сжатыми губами полуулыбку ученого я переняла от него, она ничем не напоминала его редкую, застенчивую улыбку искреннего удовольствия.

— Для меня По — автор, которого познаешь постепенно. Или не познаешь вовсе.

— Или не познаешь. — Он сплел пальцы. — Я согласен, конечно, что стиль его письма напыщен, порой претенциозен. И эти курсивы! — Он покачал головой. — Как сказал один из его коллег-поэтов, По был «на три пятых гением, а на две — сливочной тянучкой».

Я улыбнулась (на сей раз по-настоящему).

— Тем не менее, — продолжал отец, — его специфическая манера призвана помочь читателю выйти за пределы знакомого, прозаического мира. А нам чтение подает, полагаю, некоторое утешение.

Никогда прежде мы не говорили о литературе в таких личных выражениях. Я подалась вперед.

— Утешение?

— Хм… — Казалось, ему трудно подобрать слова. — Понимаешь… — Веки его сомкнулись, и, пока глаза были закрыты, он произнес: — Думаю, можно сказать, что он описывает то, как я иногда себя чувствую. — Он открыл глаза.

— Напыщенным? Претенциозным?

Он кивнул.

— Если ты и испытываешь такие чувства, то ничем этого не выдаешь.

Часть меня продолжала изумляться: «Папа говорит о своих чувствах!»

— Я стараюсь, — отозвался он. — Видишь ли, с формальной точки зрения По был сиротой. Его мать умерла, когда он был очень маленьким. Его взял к себе в семью Джон Аллан, но официально так и не усыновил. И в жизни, и в творчестве По демонстрирует классические симптомы осиротевшего ребенка: неспособность принять потерю родителя, стремление к воссоединению с умершим, предпочтение воображения реальности. Короче говоря, По был одним из нас…

Наша беседа резко оборвалась, в дверь библиотеки громко постучала кухарка Рут. Отец вышел в коридор переговорить с ней.

От избытка неожиданной информации я вся была как на иголках. «Одним из нас»? Папа тоже был «осиротевшим ребенком»?

Но больше я в тот день ничего о нем не узнала. Новости, принесенные Рут, заставили его спуститься вместе с ней в подвал. Я побрела к себе в комнату, голова у меня шла кругом. Я вспомнила, как отец читал «Эннабел Ли», и в памяти всплыли слова По из «Философии творчества»: «Смерть прекрасной женщины, вне всякого сомнения, является наиболее поэтическим предметом на свете; в равной мере не подлежит сомнению, что лучше всего для этого предмета подходят уста ее убитого горем возлюбленного»[5]

И я думала о Морелле, о маме и о себе.


Вскоре позвонила Кэтлин. У нее уже начался учебный год, и мы редко виделись с той последней встречи на треке. Но на сегодня школа закончилась, сказала она, и ей надо меня повидать.

Мы встретились в бельведере в дальней части сада за домом. Что, я еще не упоминала об этом месте? Это была открытая шестиугольная постройка, круглую крышу которой венчал небольшой купол, в точности как на доме, только поменьше. Единственной мебелью служили мягкие скамьи, и мы с Кэтлин провели здесь немало вечеров, «тусуясь», как она это называла. Бельведер означает «красивый вид», и наш этому вполне соответствовал: он выходил на сбегающий вниз склон, покрытый лозой и разросшимися кустами шиповника, от аромата темно-малиновых цветов сам воздух казался розоватым.

Я лежала поперек на скамейке и наблюдала за стрекозой (штопальщица зеленая обыкновенная), хотя она вовсе не выглядела обыкновенной, застыв на карнизе и медленно поводя в воздухе прозрачными крылышками. Влетела Кэтлин с развевающимися волосами и раскрасневшимся от быстрой езды лицом. Влажный воздух и духота обещали очередную вечернюю грозу.

Она вытаращилась на меня сверху вниз, отдышалась, а затем принялась хохотать.

— Гляньте… на… нее, — произносила она между приступами смеха. — Богиня… отдохновения.

— А ты кто? — спросила я и села.

— Я — твоя спасительница.

Она вытащила из кармана джинсов пластиковый пакет, открыла его и вручила мне маленький синий фланелевый мешочек на шнурке. От мешочка сильно пахло лавандой.

— Надень, — сказала подруга. У нее на шее висел точно такой же.

— Зачем?

Стрекоза тем временем улетела.

— Для защиты. — Она плюхнулась на мягкое сиденье лицом ко мне. — Я тут провела кое-какие исследования, Ари. Ты знаешь что-нибудь о растительных чарах?

Я не знала. Но Кэтлин просидела какое-то время в библиотеке и теперь была специалистом.

— Я собрала лаванду у вас в саду и календулу у соседей, — сказала она. — Они защитят тебя от зла. В свой я положила базилик из маминых кухонных запасов — заклинания лучше работают, если травы собраны у собственного дома. Фланель? Она из старой наволочки, но я прошила мешочки шелковой ниткой. Надень.

Я скептически относилась к любым суевериям, но не хотела ее обижать.

— Очень предусмотрительно с твоей стороны.

— Надень, — повторила она, сверкнув глазами.

Я просунула голову в шнурок.

Она оживленно закивала.

— Вот так, молодец, — сказала Кэтлин. — Слава богу. Я несколько ночей не спала, думая о тебе. Что, если отец прокрадется однажды ночью в комнату и укусит тебя в шею?

Мысль была настолько абсурдной, что я даже не рассердилась.

— Это смешно.

Она подняла ладонь.

— Я знаю, как ты любишь отца, Ари. Но что, если он не сможет удержаться?

— Спасибо, что позаботилась обо мне, — сказала я, чувствуя, что подруга зашла слишком далеко, — но беспокойство твое неуместно.

Она помотала головой.

— Обещай, что будешь его носить.

Я собиралась снять его, как только она уйдет, а пока поносить, дабы успокоить ее. По крайней мере, пахло приятно.

И все же амулет я не сняла, но не потому что боялась папу, а потому что мешочек с лавандой был знаком любви Кэтлин ко мне. Ну вот я и сказала это: «любовь». То, что существовало между мной и отцом, было чем-то другим, включавшим и взаимное уважение, и семейный долг, интеллектуальный диспут, — и ничто из этого нельзя недооценивать, но — любовь? Если мы и испытывали ее, то никогда не употребляли это слово.