"Травяной венок. Том 1" - читать интересную книгу автора (Маккалоу Колин)

Глава 4

Впрочем, Юлия заступалась за Аврелию напрасно: ту вполне устраивала ее участь, и она почти не скучала по супругу. Объяснялось это вовсе не отсутствием любви и не пренебрежением супружеским долгом, а тем, что когда он отлучался, она могла заниматься собственным делом, не опасаясь его неодобрения, жесткой критики, а то и запрета – только этого ей не хватало!

Когда они, поженившись, поселились в более просторной квартире из двух, помещавшихся на первом этаже большого жилого дома – инсулы, доставшегося Аврелии в качестве приданого, она обнаружила, что супруг ожидает от нее точно такого же образа жизни, какой она вела бы, если бы они обитали в частном доме на Палантинском холме, – изящного, утонченного и лишенного цели. Именно такую жизнь она яростно критиковала, беседуя с Корнелием Суллой. Это было настолько скучно и лишено перспективы, что любовная интрижка сделалась бы неизбежной. Аврелия была в отчаянии, узнав, что Цезарь не одобряет ее общения с жильцами, занимающими все девять этажей, предпочел бы, чтобы она прибегала к услугам агентов для сбора квартирной платы, и надеется, что она не покинет стен этого ветхого сооружения.

Однако Гай Юлий Цезарь был патрицием древнего аристократического происхождения и имел немало обязанностей. Будучи прикованным к Гаю Марию женитьбой и безденежьем, Цезарь начал свою государственную карьеру на службе Гая Мария в качестве солдатского трибуна, а потом военного трибуна в легионах; наконец, побыв квестором и став членом сената, он был направлен в качестве земельного уполномоченного ведать заселением ветеранами Гая Мария из простонародья острова Церцина в заливе Малый Сирт у африканского побережья. Все эти занятия вынуждали его подолгу находиться вдали от Рима, причем впервые он отлучился надолго уже вскоре после женитьбы. Их любовный союз был вознагражден двумя дочерьми и сыном, однако отец не присутствовал при рождении своих детей и не видел, как они растут. Он ненадолго появлялся дома, жена беременела – и он снова отбывал на долгие месяцы, а то и на годы.

К тому времени, когда великий Гай Марий женился на сестре Цезаря Юлии, в доме Юлия Цезаря иссякли последние деньга. Успешный переход младшего сына под покровительство богатого патриция привел к тому, что другая, старшая ветвь рода получила средства, чтобы двое ее сыновей доросли до консульства; попавшего в хорошие руки сына звали Квинт Лутаций Катул Цезарь. Тем временем отец Цезаря (Цезарь-дед, как его называли теперь, через много лет после его кончины) был вынужден заботиться о двух сыновьях и двух дочерях, денег же хватало всего на одного сына. Так продолжалось до тех пор, пока его не посетила блестящая идея предложить худородному, но сказочно богатому Гаю Марию выбрать себе в жены ту из двух его дочерей, которая придется ему по вкусу. Денег Гая Мария хватило на приданое обеим дочерям, а также на перешедший во владение Цезаря крупный земельный клин вблизи Бовилл; доход оказался достаточным для того, чтобы получить место в сенате. Деньги Гая Мария сглаживали все препятствия на пути представителей младшей ветви – Цезаря-деда – рода Юлия Цезаря.

Сам Цезарь был достаточно благороден и справедлив, чтобы испытывать искреннюю благодарность, хотя его старший брат Секст предпочел задрать нос и после женитьбы постепенно отдалиться от остального семейства. Цезарь знал, что не будь денег Мария, он бы не мог претендовать на избрание в сенат и не был бы в состоянии обеспечить будущее своему потомству. Ведь без этих денег Цезарю никогда бы не позволили взять в жены красавицу Аврелию, представительницу древнего и богатого рода, о руке которой мечтали очень многие.

Безусловно, осуществи Марий должный нажим, Цезарь с супругой могли бы перебраться в собственное жилище на Палатине или Карине. Более того, дядя и отчим Аврелии Марк Аврелий Котта уже предлагал пустить часть приданого на приобретение такого жилища. Однако молодая пара предпочла последовать совету Цезаря-деда и отвергла роскошь. Приданое Аврелии было истрачено на приобретение инсулы – доходного дома, в котором нашлось место и для хозяев на то время, пока Цезарь не достигнет ступеней карьеры, которые позволили бы ему купить domus в более престижном районе. Более престижным им показался бы почти любой другой район, поскольку инсула Аврелии находилась в сердце Субуры, самого населенного и бедного района Рима, зажатого между холмами Эсквилинским и Виминалом[47] и кишащего самым разнообразным людом, относящимся в основном к четвертому и пятому классам.

И все же Аврелия нашла в своей инсуле дело по душе. Как раз тогда, когда Цезарь впервые отлучился надолго, а ее первая беременность благополучно завершилась, она с головой ушла в занятие домовладелицы. Разогнав агентов, она стала самостоятельно вести учет, приобретая все больше друзей среди нанимателей. Она действовала со знанием дела, не опасаясь ни убийц, ни вандалов, и даже сама призывала к порядку членов сомнительной коллегии, которая помещалась в стенах инсулы и имела официально заявленной целью ведать религиозными и торговыми делами перекрестка, прилегающего к инсуле Аврелии, на что существовало разрешение городского претора. К треугольной инсуле примыкали фонтан и храм в честь местных Лар. Распорядителем коллегии и предводителем ее завсегдатаев был некий Луций Децумий, чистокровный римлянин, но лишь четвертого класса. Когда Аврелия занялась управлением инсулой, она обнаружила, что Луций Децумий и его приспешники собирают дань со всей округи, терроризируя окрестных лавочников. Ей удалось положить этому конец, а заодно обрести в лице Луция Децумия друга.

Не имея достаточно молока, Аврелия отдавала своих детей на выкармливание другим матерям из инсулы, открывая тем самым утонченным крохотным патрициям двери в мир, о существовании коего они иначе не могли бы и догадываться. Результат можно было предвидеть: задолго до поступления в школу все трое умудрились овладеть – хотя и в разной степени – греческим, еврейским, сирийским и несколькими галльскими наречиями, а также тремя степенями латыни: той, на которой изъяснялись их предки, той, которой пользовались низшие сословия, и жаргоном, свойственным исключительно Субуре. Они собственными глазами видели, как живет римский люд, видели всевозможную пищу, которую чужеземцы находили вкусной, и поддерживали превосходные отношения с мужланами из таверны-коллегии Луция Децумия, где процветало суровое братство.

Аврелия пребывала в убеждении, что все это не причинит им ни малейшего вреда. Впрочем, она не была бунтаркой, не помышляла о реформаторстве и придерживалась правил, действующих в ее сословии. При всем этом она была привержена честному труду, отличалась любопытством и не была безразлична к ближнему. Еще в юности, когда она знать не знала забот, ее вдохновлял пример матери братьев Гракхов Корнелии, которую она считала героиней и величайшей женщиной в истории Рима. Теперь, в зрелом возрасте, она руководствовалась более осязаемыми ценностями, среди которых главную роль играл кладезь здравого смысла, каким была ее собственная натура. Именно здравый смысл подсказывал ей, что болтающие на нескольких языках маленькие патриции – это вовсе не плохо. Более того, она полагала, что для них послужит превосходной жизненной школой общение с теми, кому было недоступно осознать то величие, на которое были обречены ее дети по праву рождения.

Чего Аврелия действительно опасалась, так это возвращения Гая Юлия Цезаря, мужа и отца; на самом же деле он никогда не был толком ни тем, ни другим. Если бы эти роли были ему знакомы, он бы, возможно, вел себя безупречно, однако этого не происходило. Будучи истинной римлянкой, Аврелия не знала и не хотела знать, прибегает ли он к услугам других женщин, чтобы удовлетворять естественные потребности, хотя, ведая, что представляет собой жизнь ее жильцов, она понимала: любовь зачастую делает женщин истеричками, а то и толкает на убийство из-за ревности. Аврелии это казалось необъяснимым, однако она признавала это как данность. Она лишь благодарила богов за то, что они наделили ее трезвым умом и научили умению обуздывать свои чувства; ей и в голову не приходило, что и среди женщин ее сословия есть немало таких, которым знакомы припадки ревности и отчаяния.

Нет, окончательное возвращение Цезаря чревато неприятностями. Аврелия была в этом твердо убеждена. Впрочем, она не портила себе настроение тревожными ожиданиями, а получала от жизни удовольствие, не слишком тревожась ни за здоровье своих маленьких аристократов, ни за язык, на котором они щебечут. В конце концов разве не так же обстоит дело на Палатине и Карине, где женщины доверяют детей нянькам со всех концов света? Разница в том, что там никто не знает, к чему это приведет; дети становятся умелыми притворщиками и склонны открывать душу не матерям, которых они мало знают, а совсем другим женщинам.

Впрочем, маленький Юлий Цезарь был совсем особенным ребенком, при этом весьма трудным; даже неглупая Аврелия предвидела неприятности, ибо посвящала достаточно много времени раздумьям о способностях будущего сына. В гостях у Юлии она призналась ей и Элии, что он сводит ее с ума; теперь она радовалась, что проявила тогда слабость, поскольку результатом явилось предложение Элии отдать его на воспитание учителю.

Аврелия, как и все, слыхала о существовании исключительно одаренных детей, однако давно уже решила, что такие рождаются не у сенаторов, а в гуще простонародья. Родители малолетних умников часто обращались к ее дяде и отчиму Марку Аврелию Котте с просьбой помочь своим необыкновенным детям сделать первые шаги в жизни с большим толком, чем это было возможно без его помощи; за это родители и отпрыск будут обязаны ему по гроб жизни. Котте такие просьбы приходились по душе, поскольку ему нравилась мысль, что он и его сыновья смогут пользоваться преданностью облагодетельствованных им одаренных свыше существ. При этом Котта был человеком практичным и разумным; как-то раз Аврелия подслушала, как он говорил Рутилии, своей жене:

«К сожалению, дети не всегда оправдывают возлагаемые на них надежды. Либо огонек сразу начинает гореть слишком ярко и преждевременно тухнет, либо их захлестывает тщеславие и самоуверенность, чреватые крахом. Некоторые, правда, оказываются полезными. Такие дети – сокровища. Именно поэтому я никогда не отказываюсь помогать родителям».

Аврелия не знала, как Котта и Рутилия (мать Аврелии) относятся к собственному одаренному внуку юному Цезарю, поскольку не рассказывала им о его способностях и вообще старалась скрывать от них. Собственно, она прятала юного Цезаря почти от всех. Его таланты повергали ее в трепет и заставляли мечтать о его ослепительном будущем. Однако чаще это становилось для нее причиной глубокого уныния. Если бы она знала все его слабости и недостатки, то легко бы их исправила. Но кто может похвастаться, что знает душу ребенка, которому еще не исполнилось и двух лет? Прежде чем позволить ему удовлетворять жизненное любопытство, Аврелия хотела лучше разобраться в его натуре, почувствовать себя в его обществе более уверенно. Она никак не могла избавиться от опасения, что ему не хватит силы и решительности, чтобы не растерять задатки, щедро отмеренные ему природой.

Сын отличался чувствительностью – это ей было известно. Обескуражить его не составляло ни малейшего труда. Однако он быстро приходил в себя, будучи наделенным чуждой ей и оттого непонятной радостью жизни, какой сама она никогда не испытывала. Его энтузиазм был воистину безграничным, мозг его работал так стремительно, что он впитывал информацию, как огромная рыба, способная выпить море, в котором живет. Больше всего ее беспокоила его доверчивость, его стремление подружиться с кем угодно, его нежелание прислушиваться к ее наставлениям помедлить и поразмыслить получше, понять, что мир существует не только для того, чтобы удовлетворять его желания, ибо вмещает немало опасных людей.

Одновременно она понимала, что такое копание в душе малыша не имеет смысла. Мозг его мог переварить невероятно много, но жизненного опыта ему пока не доставало. Пока юный Цезарь представлял собой всего лишь губку, впитывающую любую влагу, в которую погружался; если же субстанция оказывалась недостаточно жидкой, он принимался за нее, стараясь довести до необходимой кондиции. Конечно, у него были недостатки и слабости, но Аврелия не знала, носят ли они постоянный характер или являются всего лишь проходящими фазами ответственного процесса познавания. К примеру, он был неотразимо очарователен, и, зная это, пользовался своей неотразимостью, подчиняя людей своей воле. Его беспомощной жертвой становилась среди прочих тетушка Юлия, неспособная противиться его уловкам.

Матери не хотелось воспитывать мальчика лицемером, уповающим на такие низкие приемы. Самой Аврелии, по ее собственному убеждению, обаяние не было присуще ни в малейшей степени, поэтому она испытывала презрение к привлекательным людям, ибо знала, как легко они добиваются желаемого и как мало ценят, добившись. Обаяние было для нее признаком легковесности, которая никогда не позволит мужчине стать лидером. Юному Цезарю придется от него избавиться, иначе ему не добиться успеха с римлянами, выше прочего ставящими серьезность. Кроме этого, мальчик был просто хорошеньким – еще одно нежелательное качество. Но как сделать некрасивым красивое лицо, тем более что красота унаследована им от обоих родителей?

Итогом всех этих тревог, ответ на которые могло дать одно лишь время, было то, что Аврелия привыкла к жесткому обращению с сыном: его ошибки она была менее склонна прощать, чем проступки его сестер; вместо бальзама она обрабатывала его раны солью и с готовностью критиковала и клеймила его. Все остальные люди, с которыми ему приходилось сталкиваться, превозносили его, а сестры и кузины откровенно баловали; мать же чувствовала, что кому-то нужно находиться рядом с ним с ложкой дегтя. Если никто, кроме нее, не желал взять на себя эту роль, то она была согласна сыграть ее самостоятельно. Мать братьев Гракхов Корнелия пошла бы на это без колебаний.


Поиски педагога, которому можно было бы доверить воспитание ребенка, (мальчику еще несколько лет полагалось бы оставаться на попечении женщин), не вызывали у Аврелии страха; напротив, такое занятие было ей как раз по душе. Жена Суллы Элия очень не советовала ей останавливать выбор на воспитателе-рабе, из-за чего задача Аврелии дополнительно осложнилась. Не испытывая большого уважения к жене Секста Цезаря Клавдии, она не собиралась спрашивать совета у нее. Если бы сыном Юлии занимался педагог, Аврелия обязательно обратилась бы к ней, однако Марий-младший, будучи единственным сыном, посещал школу, чтобы не лишаться общества мальчишек своего возраста. Точно так же собиралась в свое время поступить с сыном и Аврелия; однако теперь она понимала, что об этом не может быть и речи. Ее сын становился бы то мишенью для насмешек, то предметом для обожания, а она считала недопустимым и то, и другое.

Испытывая потребность посоветоваться, Аврелия отправилась к своей матери Рутилий и единственному брату матери Публию Рутилию Руфу. Дядя Публий неоднократно приходил ей на помощь в прошлом, в том числе при решении проблемы замужества. Когда список претендентов на ее руку стал достаточно длинен и ярок, именно он облегчил ее участь, позволив выбрать того, кого она пожелает. Объяснение такой снисходительности звучало просто: в таком случае Аврелии придется винить одну себя, если муж окажется недостойным; это избавит ее от враждебности к младшим братьям.

Она отправила всех троих детей на тот этаж, где проживали евреи, – их любимое убежище в этом многолюдном, шумном доме, а сама, усевшись в носилки, приказала доставить ее в дом отчима; спутницей она выбрала служанку из галльского племени арвернов по имени Кардикса. Естественно, к моменту, когда она решит покинуть дом Котты на Палатине, у дверей ее будет поджидать Луций Децумий со своими подручными: к тому времени стемнеет, и хищники Субуры выйдут на промысел.

Аврелия так успешно скрывала ото всех необыкновенные таланты своего сына, что ей оказалось нелегко убедить Котту, Рутилию и Публия Рутилия Руфа, что этот человечек, которому еще не исполнилось и двух лет, остро нуждается в наставнике. Потребовалось дать десятки терпеливых ответов на десятки недоверчивых вопросов, чтобы родственники поверили ее словам.

– Я не знаю подходящего человека, – молвил Котта, ероша свои редеющие волосы. – Твои единоутробные братья Гай и Марк занимаются сейчас с риторами, а Луций-младший ходит в школу. На самом деле тебе лучше всего было бы обратиться к одному из известнейших торговцев наставниками-рабами – Мамилию Малку или Дуронию Постуму. Однако раз ты непременно хочешь приставить к нему свободного педагога, то я просто не знаю, что тебе посоветовать.

– Дядюшка Публий, а ты? Ты уже давно сидишь и помалкиваешь, – сказала Аврелия.

– Что верно, то верно! – воскликнул сей мудрый муж без всякого раскаяния.

– Не значит ли это, что у тебя есть кто-то на уме?

– Возможно. Только сперва мне самому хочется взглянуть на Цезаря-младшего, причем при обстоятельствах, которые помогли бы мне составить собственное мнение. Ты скрывала его от нас – не пойму, зачем.

– Такой славный мальчуган! – прочувственно вздохнула Рутилия.

– С ним одни неприятности! – Ответ матери был лишен намека на чувство.

– В общем, я думаю, что всем нам настало время взглянуть на Цезаря-младшего, – заключил Котта, который с возрастом располнел и оттого страдал одышкой. Однако Аврелия всплеснула руками в таком смятении и оглядела родственников с таким волнением во взоре, что все трое в удивлении разинули рты. Они знали ее с младенчества и никогда еще не заставали в такой растерянности.

– О, только не это! – вскричала она. – Нет! Как вы не понимаете? То, что вы предлагаете, как раз причинит ему огромный вред. Мой сын должен воспринимать себя совершенно обычным ребенком! Разве ему не повредит, если сразу трое взрослых станут глазеть на него и дивиться его разумным ответам? Он возомнит себя невесть кем!

Рутилия раскраснелась и поджала губы.

– Милая девочка, он мой внук! – выпалила она.

– Да, мама, отлично знаю. Ты обязательно увидишь его и сможешь задать ему любые вопросы – но сейчас еще не время! И не толпой! Он так разумен! Другой в его возрасте и не подумает спрашивать – а у него уже готов ответ. Пока я бы просила дядю Публия зайти к нам без сопровождения.

Котта толкнул жену локтем.

– Здравая мысль, Аврелия, – проговорил он как можно приветливее. – В конце концов ему скоро исполнится два года. Аврелия может пригласить нас к нему на день рождения, Рутилия. Вот тогда и увидим собственными глазами, что это за чудо, а ребенок и не заподозрит, с какой целью мы нагрянули.

Подавив досаду, Рутилия кивнула.

– Как пожелаешь, Марк Аврелий. Тебя это устраивает, дочь?

– Да, – угрюмо буркнула Аврелия.


Публий Рутилий Руф сразу же пал жертвой обаяния юного Цезаря, все более искусно пользовавшегося своей способностью очаровывать людей, счел его замечательным ребенком и едва дождался момента, чтобы поделиться своим восторгом с его матерью.

– Не припомню, когда я чувствовал такую симпатию к кому-либо, за исключением тебя, когда ты, отвергнув всех служанок, которых тебе предлагали родители, сама нашла себе Кардиксу, – с улыбкой проговорил он. – Тогда я подумал, что ты – бесценная жемчужина. Но теперь я узнал, что моя жемчужина произвела не лучик света, а прямо-таки кусочек солнца.

– Оставь в покое поэзию, дядя Публий! – отрезала озабоченная мамаша. – Я позвала тебя не за этим.

Однако Публию Рутилию Руфу представлялось крайне важным довести до ее сознания свою мысль, поэтому он уселся с ней рядом на скамью во дворике-колодце, устроенном посредине инсулы. Местечко было чудесным, поскольку второй обитатель первого этажа, всадник Гай Матий, увлекался выращиванием цветов и достиг в этом деле совершенства. Аврелия называла свой двор-колодец «вавилонскими висячими садами», ибо с балконов на всех этажах свисали различные растения, а вьющийся виноград за долгие годы оплел весь двор, до самой крыши. Дело было летом, и сад благоухал ароматами роз, желтофиоли и фиалок; вокруг было полным-полно цветов, лепестки которых переливались всеми оттенками радуги.

– Дорогая моя малышка-племянница, – заговорил Публий Рутилий Руф серьезным голосом, беря ее за руки и заглядывая в глаза, – ты должна попытаться меня понять. Рим уже не молод, хотя я не утверждаю, что он впал в старческое слабоумие. Но ты прикинь: двести сорок четыре года им правили цари, затем четыреста одиннадцать лет у нас была Республика. История Рима насчитывает уже шестьсот пятьдесят пять лет, и все это время он становился все могущественнее. Но многие ли древние роды все еще способны рождать консулов, Аврелия? Корнелии, Сервилии, Валерии, Постумии, Клавдии, Эмилии, Суплиции… Юлии не давали Риму консулов уже четыре сотни лет, хотя я думаю, что при жизни теперешнего поколения в курульном кресле все же побывает несколько Юлиев. Сергии слишком бедны, поэтому им пришлось заняться разведением устриц, Пинарии так бедны, что готовы на что угодно, лишь бы разбогатеть. Среди плебейского нобилитета дела идут лучше, чем среди патрициев. И мне кажется, что если мы не проявим осторожность, Рим перейдет во владение Новых людей, не имеющих великих предков, не чувствующих связи с корнями Рима и безразличных в связи с этим к тому, во что Рим превратится. – Он усилил хватку. – Аврелия, твой сын – представитель старейшего и знаменитейшего рода. Среди доживающих свой век патрицианских родов одни Фабии могут сравниться с Юлиями, но Фабиям уже три поколения приходится брать приемных детей, чтобы не пустовало курульное кресло. Истинные Фабии до того выродились, что уже прячутся от людских глаз. И вот перед нами – Цезарь-младший, выходец из древнего патрицианского рода, не отстающий умом и энергией от Новых людей. Он – надежда Рима, причем такая твердая, какой я уж и не надеялся увидеть. Я верю: для того, чтобы вознестись еще выше, Рим должен управляться чистокровными патрициями. Я бы никогда не мог высказать этого Гаю Марию, которого люблю, но, любя, осуждаю. За свою феноменальную карьеру Гай Марий причинил Риму больше вреда, чем пятьдесят германских вторжений. Законы, которые он попрал, традиции, которые он уничтожил, прецеденты, которые он напек! Братья Гракхи по крайней мере принадлежали к нобилитету и относились к явлениям, воспринимаемым ими как проблемы Рима, хотя бы с подобием уважения к mos maiorum – неписанным правилам, завещанным нам предками. Другое дело Гай Марий: он отбросил mos maiorum и сделал Рим добычей разномастных шакалов, существ, не имеющих и доли родства со старой доброй волчицей, вскормившей Ромула и Рема.

Речь эта показалась Аврелии такой увлекательной и необычной, что она почувствовала боль – до того широко распахнулись ее глаза; она не сразу заметила, как сильно сжал Публий Рутилий Руф ее руку. Наконец-то ей предлагали нечто существенное, путеводную нить, держась за которую, она с юным Цезарем могла рассчитывать выбраться из царства теней.

– Ты обязана ценить достоинства юного Цезаря и делать все, что в твоих силах, чтобы направить его по пути величия. Ты должна внушить ему целеустремленность, осознание задачи, которую не сможет выполнить никто, кроме него, – сохранение mos maiorum и возрождение былого могущества старой крови.

– Понимаю, дядя Публий, – важно ответствовала она.

– Хорошо, – кивнул он и, вставая, потянул ее за собой. – Завтра, в три часа пополудни, я пришлю тебе одного человека. Приготовь мальчика.

Так Гай Юлий Цезарь Младший стал воспитанником некоего Марка Антония Нифона. Галл из Немоза, он был внуком выходца из племени саллувиев, которое ревностно охотилось за головами во время беспрерывных набегов на эллинизированное население Трансальпийской Галлии; в конце концов деда и отца будущего воспитателя поймали отчаявшиеся массилиоты. Дед, проданный в рабство, вскоре умер, отец же был достаточно молод, чтобы с честью выдержать переход от роли варвара, охотящегося за головами врагов, к роли слуги в греческой семье. Паренек оказался смышленым, поэтому умудрился накопить денег и купить себе свободу, после чего женился. В жены он взял гречанку-массиолиотку скромного происхождения, чей отец дал согласие на брак, несмотря на по-варварски могучее телосложение и ярко-рыжие волосы жениха. Таким образом, его сын Нифон вырос среди свободных людей и быстро проявил склонность к учебе, свойственную и его отцу.

Гней Домиций Агенобарб, создававший римскую провинцию на средиземноморском побережье Трансальпийской Галлии, назначил своим старшим легатом одного из Марков Антониев, а тот использовал отца Нифона в качестве переводчика и писца. После победоносного завершения войны с арвернами Марк Антоний пожаловал отцу Нифона римское гражданство, чем выразил свою благодарность; Антонии славились щедростью. Хотя ко времени поступления на службу к Марку Антонию отец Нифона уже был свободным человеком, римское гражданство позволило ему стать членом антониевого сельского племени.

Нифон еще в детстве отличался стремлением учить других, а также интересом к географии, философии, математике, астрономии и инженерному делу. Когда он надел тогу взрослого мужчины, отец посадил его на корабль, отплывавший в Александрию, мировой центр учености. Там, в библиотеке музея, он набирался ума под руководством Диокла – самого главного библиотекаря.

Однако взлет библиотеки давно кончился, и никто из библиотекарей уже не мог сравниться с великим Эратосфеном. Когда Марку Антонию Нифону исполнилось двадцать шесть лет, он решил поселиться в Риме и преподавать там. Сперва он заделался грамматиком и учил юношей риторике; потом, устав от чванства юной поросли благородных римлян, он открыл школу для мальчиков помладше. Марк Антоний Нифон тотчас добился успеха и весьма скоро мог себе позволить без стеснения взимать самую высокую плату. Он с легкостью оплачивал просторное классное помещение из двух комнат на тихом шестом этаже инсулы вдали от гомона Субуры, а также еще четыре комнаты этажом выше в том же пышном сооружении на Палатине, которые использовал как жилище. Нифон имел еще четырех дорогих рабов: двое из них ухаживали лично за ним, а двое помогали ему в преподавании.

Пожаловавшего к нему Публия Рутилия Руфа он встретил смехом, заверив гостя, что не намерен отказываться от столь доходного занятия ради хлопот с сосунком. Рутилий Руф сделал следующий ход: он предложил педагогу готовый контракт, включавший проживание в роскошных апартаментах в более фешенебельной инсуле на Палатине, и более щедрую оплату его трудов. Однако Марк Антоний Нифон не соглашался.

– Хотя бы зайди взглянуть на ребенка, – не вытерпел Рутилий Руф. – Когда под самый твой нос подносят столь лакомую приманку, надо быть олухом, чтобы отворачиваться.

Но стоило преподавателю повстречаться с юным Цезарем, как он сменил гнев на милость. Теперь Рутилий Руф услышал он него следующее:

– Я берусь быть наставником юного Цезаря не потому, что он – это он, и даже не из-за его чудесных способностей, а потому, что он очень мне понравился, а его будущее внушает мне страх.

– Ну и ребенок! – делилась Аврелия с Луцием Корнелием Суллой своими заботами, когда тот заглянул к ней в конце сентября. – Семья собирает последние деньги, чтобы нанять для него самого лучшего наставника, и что же? Наставник становится жертвой его обаяния!

– Гм, – откликнулся Сулла.

Он объявился у Аврелии не для того, чтобы выслушивать жалобы об ее отпрысках. Дети утомляли Суллу, как бы смышлены и очаровательны они ни были; оставалось гадать, почему он не зевает в присутствии собственного потомства. Нет, у его прихода была иная цель: он собирался оповестить Аврелию о своем отъезде.

– Значит, и ты меня покидаешь, – заключила она, угощая его виноградом из своего двора-сада.

– Да, и, боюсь, очень скоро. Тит Дидий намерен отправить войско в Испанию морем, а для этого самое лучшее время года – начало зимы. Я же отправлюсь туда сухопутным путем, чтобы все подготовить.

– Ты устал от Рима?

– А ты бы не устала на моем месте?

– О да!

Он беспокойно поерзал и в отчаянии стиснул кулаки.

– Я никогда не доберусь до самого верха, Аврелия! Но она только посмеялась:

– Ты обязательно превратишься в Октябрьского Коня,[48] Луций Корнелий. Твой день непременно наступит!

– Но, надеюсь, не буквально, – усмехнулся и он. – Мне бы хотелось сохранить голову на плечах – а это Октябрьскому Коню не под силу. Отчего бы это, хотелось бы мне знать? Беда всех наших ритуалов заключается в том, что они настолько дряхлы, что мы даже не понимаем языка, на котором возносим свои молитвы, а тем более не знаем, зачем запрягаем в повозки боевых копей попарно, чтобы потом принести в жертву правого коня из пары, одержавшей победу. Что до сражения… – В саду было так светло, что его зрачки превратились в точечки, и он стал похож на незрячего пророка; его взор, устремленный на Аврелию, выражал пророческое страдание, которое было вызвано не бедами прошлого или настоящего, а провидением будущего. – О, Аврелия! – вскричал он. – Почему мне не удается обрести счастье?

У нее сжалось сердце, ногти вонзились в ладони.

– Не знаю, Луций Корнелий.

– И я не знаю.

Воздействовать на него обыкновенным здравым смыслом – что может быть нелепее? Однако ничего другого она не могла ему предложить.

– Думаю, тебе необходимо серьезное занятие.

Ответ его был сух:

– Вот уж точно! Когда я занят, у меня не остается времени на раздумья.

– И я такая же, – ответила она ему в тон. – Но в жизни должно быть еще кое-что.

Они сидели в гостевой ложе рядом с низкой стеной внутреннего сада, по разные стороны стола; их разделяло блюдо, полное перезревших виноградин. Он уже умолк, а она все рассматривала его, хотя он отвернулся. Какой привлекательный мужчина! Аврелия почувствовала себя несчастной – это случалось с ней нечасто, так как она умела владеть собой. У него такой же рот, как у моего мужа, – такой же красивый…

Сулла неожиданно поднял глаза, застав ее врасплох; Аврелия залилась густой краской. Выражение его лица менялось, хотя было трудно определить, как именно; он все больше становился самим собой. Сулла протянул к ней руку, лицо его озарилось неотразимой улыбкой.

– Аврелия…

Она протянула ему свою руку и затаила дыхание; у нее кружилась голова.

– Что, Луций Корнелий? – услыхала она собственный голос.

– Хочешь сойтись со мной?

У нее пересохло в горле, и она почувствовала, что должна сделать судорожный глоток, иначе лишится чувств, однако даже это оказалось свыше ее сил; его пальцы, обвившие ее пальцы, походили на последние ниточки ускользающей жизни; стряхни она их – и ей не выжить…

После ей никак не удавалось вспомнить, когда он успел обежать стол; но лицо его внезапно оказалось совсем близко от ее лица, и блеск его глаз, его губ уже казался ей мерцанием, доходящим из глубины отполированного мрамора. Аврелия зачарованно наблюдала, как перекатываются мускулы под кожей его правой руки, и дрожала, нет, мелко вибрировала, чувствуя себя слабой и беззащитной…

Закрыв глаза, она ждала. Когда его губы прикоснулись к ее губам, Аврелия впилась в него таким пылким поцелуем, словно в ней накопился вековой голод; в ее душе поднялась буря чувств, какой она не знала в своей в жизни, и она ужаснулась самой себе, осознавая, что вот-вот превратится в пылающие уголья.

Через мгновение между ними снова выросла преграда – на сей раз это был уже не стол, а все пространство ложи. Аврелия прижималась спиной к ярко окрашенной стене, словно желая уменьшиться в размерах. Сулла стоял возле стола, тяжело дыша; его волосы горели на солнце ослепительным огнем.

– Я не могу! – тихо сказала она; ей казалось, что она надрывается от крика.

– Тогда ты никогда в жизни не обретешь покоя! Стараясь, невзирая на клокочущую в нем ярость, не сделать ничего, что выглядело бы смехотворно, он величественно завернулся в сползшую на пол тогу и решительными шагами, каждый из которых напоминал ей, что он уже никогда не вернется, удалился, задрав голову, словно победитель, покидающий поле сражения.


Однако участь победителя в несостоявшейся схватке его не удовлетворяла – он-то понимал, что потерпел неудачу, и пылал от негодования. Сулла несся домой, подобный урагану, сметая прохожих. Да как она посмела! Как посмела сидеть перед ним с таким голодным взглядом, зажечь его поцелуем – и каким поцелуем! – а потом пойти на попятный? Можно подумать, что ей хотелось его меньше, чем ему – ее! Надо было прикончить ее, свернуть ей хрупкую шею, отравить, чтобы любоваться, как разбухает от яда ее личико, придушить, чтобы насладиться зрелищем вылезающих из орбит глаз! Убить ее, убить, убить, убить! Об этом стучало его сердце – ему казалось, что оно колотится у него в ушах, об этом гудела кровь, бурлившая в жилах и заставлявшая раскалываться череп. Убить, убить, убить ее! Его неуемная ярость объяснялась в значительной степени тем, что он отлично отдавал себе отчет: он не сможет убить ее, точно так же, как не мог убить Юлиллу, Элию, Далматику. Почему? Что такое сидело в этих женщинах, чего не было в Клитумне и Никополи?

Когда Сулла влетел, словно камень, брошенный из пращи, в атрий, слуги разбежались, жена беззвучно удалилась в свою комнату, и дом, каким огромным он ни был, ушел в себя, как улитка в раковину. Ворвавшись в кабинет, он подскочил к деревянному ларчику в форме храма, где хранилась восковая маска его предка, бывшего flamen Dialis'ом,[49] и вытащил ящик, укрытый под миниатюрным лестничным маршем. Первым предметом, который ухватили его цепкие пальцы, была бутылочка с прозрачной жидкостью; бутылочка легла ему на ладонь, и он уставился на жидкость, безмятежно переливающуюся за зеленым стеклом.

Он не знал, сколько времени провел так, разглядывая бутылочку на ладони. При этом в его мозгу не вызрело ни единой мысли: его всего, от ступней до корней волос, захлестывала злоба. Или, может, то была боль? А то и горе? Или безграничное, чудовищное одиночество? Только что его сжигал огонь; потом, быстро проскочив стадию тепла, он оказался в объятиях холода, а затем и среди безжалостного льда. Только остынув, Сулла сумел взглянуть правде в глаза: он, привыкший видеть в убийстве утешение и весьма удобный способ решения проблем, не находил в себе сил расправиться с женщиной, принадлежащей к одному с ним классу. Юлиллу и Элию он по крайней мере сделал несчастными и тем добыл для себя успокоение. Более того, участь Юлиллы удовлетворила его, ибо он послужил причиной ее смерти: он не сомневался, что, не стань она свидетельницей его встреч с Метробием, она бы по-прежнему пьянствовала и сжигала его огнем своих огромных желтых глаз, в которых навечно застыл бессловесный упрек. Однако в случае с Аврелией у него не было никакой надежды, что она горюет по нему после того, как он покинул ее дом. Стоило ему выйти от нее на улицу, как она наверняка справилась с огорчением и нашла утешение в работе. До завтра она окончательно выкинет его из головы. В этом – вся Аврелия! Пусть сгинет! Да сожрут ее черви! Мерзкая свинья!

Разразившись бессмысленными старомодными проклятиями, он поймал себя на том, что его настроение понемногу улучшается. Впрочем, проклятия здесь были совершенно ни при чем. Странно, но боги не обращали ни малейшего внимания на огорчения и страсти человеческие, а ему самому было не дано наслать смерть на предмет ненависти, мысленно обрушивая на него свой безудержный гнев. Аврелия по-прежнему жила в его душе, и ему было необходимо избавиться от этого образа, прежде чем он отбудет в Испанию, чтобы посвятить все усилия карьере. Ему требовалась какая-то замена экстазу, который охватил бы его, если бы ему удалось взломать стены цитадели, каковой являлась непреклонная воля Аврелии. То обстоятельство, что до той секунды, когда он заметил вожделение в ее взоре, ему и в голову не приходило пытаться соблазнить ее, совершенно не привлекало к себе его внимание: порыв его был настолько силен, настолько всепоглощающ, что ему никак не удавалось прийти в себя.

Все дело в Риме! В Испании он излечится. Но как обрести успокоение сейчас? На поле боя его никогда не постигали столь жгучие разочарования – то ли потому, что там некогда заниматься самокопанием, то ли потому, что там находишься в окружении смерти, то ли потому, что в пылу битвы легче убедить себя, что ты движешься к великой цели. Но в Риме – а он проторчал в Риме уже почти три года! – Сулла безумно тосковал, а против тоски у него было всего одно средство, опробованное в прошлом, – убийство в буквальном или хотя бы метафорическом смысле этого слова.

Оцепенев от внутреннего холода, он погрузился в мечты: перед его мысленным взором проплывали лица его жертв, а также тех, кого ему хотелось видеть жертвами: Юлилла, Элия, Далматика, Луций Гавий Стикс, Клитумна, Никополи, Катул Цезарь – как было бы здорово навеки потушить взор этого надменного верблюда! – Скавр, Метелл Нумидийский Хрюшка. Хрюшка… Сулла медленно встал, медленно задвинул потайной ящичек. Однако бутылочка осталась у него в кулаке.

Водяные часы показывали полдень. Шесть часов прошло, шесть осталось. Кап-кап-кап… Более, чем достаточно, чтобы нанести визит Квинту Цецилию Метеллу Нумидийскому Хрюшке.


Вернувшийся из изгнания Метелл Нумидийский превратился в человека-легенду. Он с замиранием сердца признавался себе, что, не будучи еще стариком и не собираясь умирать, уже стал на форуме преданием. Из уст в уста передавался рассказ о его достойной лиры Гомера консульской карьере, о том, с каким бесстрашием он предстал перед Луцием Эквицием, о перенесенных им ударах судьбы, о том, с какой смелостью он выпрашивал себе еще испытаний. В легенду превратились его ссылка и то, как его изумленный сын считал бесконечные денарии, когда над Гостилиевой курией[50] заходило солнце, а Гай Марий ждал момента, чтобы поклясться в приверженности второму земельному закону Сатурнина.

«И все же, – размышлял Метелл Нумидийский, простившись с последним за день клиентом, – я войду в историю как величайший представитель великого рода, наибольший Квинт из всех Цецилиев Метеллов.» Эта мысль заставляла его раздуваться от гордости и счастья, что он вернулся домой, где встретил необыкновенно радушный прием, и наполняться чувством небывалого довольства. Да, его война с Гаем Марием длилась долго! Однако ей в конце концов настал конец. Он выиграл, а Гай Марий остался в проигрыше. Никогда больше Риму не придется страдать от подлостей Гая Мария. Слуга поскребся в дверь кабинета.

– Да? – отозвался Метелл Нумидийский.

– Тебя хочет видеть Луций Корнелий Сулла, domine.[51]

Когда Сулла вошел в дверь, Метелл Нумидийский успел преодолеть половину расстояния от стола до двери с приветственно вытянутой рукой.

– Дорогой Луций Корнелий, какая это радость – увидеться с тобой! – проговорил он, источая радушие.

– Да, мне давно уже пора лично засвидетельствовать тебе уважение, – ответил Сулла, опускаясь в кресло для клиентов и напуская на себя виноватый вид.

– Вина?

– Благодарю.

Стоя у столика, на котором возвышались два кувшина и несколько кубков из чудесного александрийского стекла, Метелл Нумидийский воззрился на Суллу и спросил, поднимая брови:

– Стоит ли разбавлять хиосское вино водой?

– Разбавлять хиосское – преступление, – отвечал Сулла с улыбкой, свидетельствующей о том, что он успел освоиться в гостях.

Хозяин не двинулся с места.

– Твой ответ – ответ политика, Луций Корнелий. Не думал, что ты принадлежишь к этой когорте!

– Квинт Цецилий, пусть в твоем вине не будет воды! – вскричал Сулла. – Я пришел к тебе в надежде, что мы сможем стать добрыми друзьями.

– В таком случае, Луций Корнелий, мы станем пить наше хиосское неразбавленным.

Метелл Нумидийский взял в руки два кубка: один он поставил на стол рядом с Суллой, другой забрал себе; усевшись, он провозгласил:

– Я пью за дружбу!

– И я. – Пригубив вина, Сулла нахмурился и посмотрел Метеллу Нумидийскому прямо в глаза. – Квинт Цецилий, я отправляюсь в качестве старшего легата в Ближнюю Испанию вместе с Титом Дидием. Понятия не имею, сколько времени продлится мое отсутствие, однако мне представляется, что оно выльется в годы. Вернувшись, я намерен немедленно баллотироваться в преторы. – Откашлявшись, он отпил еще. – Тебе известна подлинная причина моего неизбрания претором в прошлом году?

Уголки рта Метелла Нумидийского слегка растянулись в улыбке, однако недостаточно, чтобы Сулла понял, что это за улыбка: насмешливая, злобная или благодушная.

– Да, Луций Корнелий, знаю.

– Что же именно ты знаешь?

– Что ты сильно расстроил моего большого друга Марка Эмилия Скавра, испугавшегося за свою жену.

– Вот как! Значит, моя связь с Гаем Марием тут ни при чем?

– Луций Корнелий, столь здравомыслящий человек, как Марк Эмилий, никогда бы не покусился на твою государственную карьеру из-за твоего боевого содружества с Гаем Марием. Хотя сам я не был здесь и не мог быть свидетелем событий, у меня сохранилась достаточно тесная связь с Римом, чтобы понимать, что в то время ты был уже не так крепко привязан к Гаю Марию, – добродушно объяснил Метелл Нумидийский. – Поскольку вы больше не родня друг другу, я вполне могу это понять. – Он вздохнул. – Однако тебе не повезло: едва ты успешно порвал с Гаем Марием, как чуть не стал причиной разрыва в семействе Марка Эмилия Скавра.

– Я не совершил ничего недостойного, Квинт Цецилий, – процедил Сулла, стараясь не давать волю раздражению, но все больше укрепляясь в мысли, что этой тщеславной посредственности лучше не жить.

– Я знаю, что о недостойных поступках речи не было. – Метелл Нумидийский осушил свой кубок. – Можно только сожалеть, что когда дело доходит до женщин, особенно жен, даже самые старые и мудрые головы одолевает головокружение.

Стоило хозяину обозначить свое намерение подняться, Сулла резво вскочил на ноги, схватил со стола оба кубка и отошел, чтобы наполнить их.

– Дама, которую мы оба подразумеваем, приходится тебе племянницей, Квинт Цецилий, – проговорил Сулла, стоя к собеседнику спиной и загораживая своей тогой стол.

– Только поэтому мне и известна вся эта история. Протянув Метеллу Нумидийскому один кубок, Сулла снова уселся.

– Считаешь ли ты, будучи ее дядей и хорошим другом Марка Эмилия, что я действовал правильно?

Хозяин пожал плечами, отпил вина и скривился.

– Если бы ты был каким-то выскочкой, Луций Корнелий, то не сидел бы сейчас передо мной. Но ты – выходец из древнего и славного рода, ты – один из патрициев Корнелиев, к тому же наделен несомненными способностями. – Переменив выражение лица, он отпил еще вина. – Если бы в то время, когда моя племянница загорелась к тебе страстью, я находился в Риме, то обязательно поддержал бы своего друга Марка Эмилия в его попытках уладить дело. Насколько я понимаю, он просил тебя покинуть Рим, но ты ответил отказом. Не слишком осмотрительно с твоей стороны.

Сулла искренне рассмеялся.

– Просто я полагал, что Марк Эмилий не допустит менее благородных поступков, нежели мои.

– О, насколько ты выиграл бы, проведя несколько лет на римском форуме в годы юности! – воскликнул Метелл Нумидийский. – Тебе недостает такта, Луций Корнелий.

– Видимо, ты прав, – Сулле еще никогда в жизни не приходилось играть такой странной роли, как сейчас. – Но я не могу пятиться назад. Я стремлюсь только вперед.

– Ближняя Испания под командованием Тита Дидия – что ж, это определенно шаг вперед.

Сулла еще раз встал, чтобы наполнить оба кубка.

– Прежде чем покинуть Рим, мне необходимо обрести здесь по крайней мере одного доброго друга, – молвил он. – Говорю от чистого сердца: мне хотелось бы, чтобы этим другом стал ты. Невзирая на твою племянницу, на твою тесную связь с принцепсом сената Марком Эмилием Скавром. Я – Корнелий, что означает: я не могу просить тебя принять меня в роли клиента. Могу предложить тебе только дружбу. Что скажешь?

– А вот что: оставайся ужинать, Луций Корнелий. Итак, Луций Корнелий остался ужинать, чем доставил хозяину удовольствие, ибо Метелл Нумидийский первоначально намеревался отужинать в одиночестве, несколько утомленный своим новым статусом живой легенды форума. Темой разговора была неустанная борьба его сына за прекращение отцовской ссылки на Родосе.

– Ни у кого еще не бывало лучшего сына, – говорил возвратившийся изгнанник, уже чувствуя влияние вина, которого он употребил немало, начав задолго до ужина.

Улыбка Суллы была воплощением обаяния.

– Против этого я не в силах возразить, Квинт Цецилий. Ведь твоего сына я имею удовольствие считать своим другом. Мой собственный сын – пока ребенок. Впрочем, слепое отцовское обожание подсказывает мне, что и моего сына будет нелегко одолеть.

– Он – Луций, как и ты? Сулла непонимающе заморгал.

– Разумеется.

– Странно, – это слово Метелл Нумидийский произнес нараспев. – Разве в твоей ветви Корнелиев не называют первенцев Публиями?

– Поскольку мой отец мертв, Квинт Цецилий, я не могу задать ему этого вопроса. Не помню, чтобы он при жизни был хоть раз достаточно трезв, чтобы мы могли поговорить о семейных традициях.

– Это не столь важно, – немного поразмыслив, Метелл Нумидийский сказал: – Кстати, об именах. Ты, видимо, знаешь, что этот… италик всегда дразнил меня Хрюшкой?

– Я слышал это твое прозвище, Квинт Цецилий, от Гая Мария, – серьезно ответствовал Сулла, наклоняясь, чтобы наполнить вином из замечательного стеклянного кувшина оба кубка из не менее замечательного стекла. Какое везение, что Хрюшка питает пристрастие к стеклу!

– Отвратительно! – поморщился Метелл Нумидийский, имея в виду прозвище.

– Именно отвратительно! – поддакнул Сулла, испытывая полное довольство жизнью. – Хрюшка, Хрюшка!

– Мне потребовалось немало времени, чтобы привыкнуть и изжить обиду.

– Что неудивительно, Квинт Цецилий, – ответил Сулла с невинным видом.

– Детский жаргон! Нет, чтобы смело обозвать меня cunnus![52] Италик… Внезапно Метелл Нумидийский порывисто выпрямился, провел рукой по лбу и тяжело задышал.

– Что-то мне не по себе! Никак не могу отдышаться…

– Попробуй дышать глубже, Квинт Цецилий! Метелл Нумидийский стал послушно глотать ртом воздух, но, не чувствуя облегчения, проговорил:

– Мне плохо…

Сулла подвинулся к краю ложа, чтобы нащупать ногами сандалии.

– Принести тазик?

– Слуги! Позови слуг! – Он схватился руками за грудь и упал спиной на ложе. – Мои легкие!

К этому времени Сулла достиг края ложа и наклонился над столиком.

– Ты уверен, что дело в легких, Квинт Цецилий? Метелл Нумидийский корчился от боли, оставаясь в полулежачем положении; одну руку он по-прежнему прижимал к груди, другая, со скрюченными пальцами, ползла по кушетке к Сулле. – У меня кружится голова! Не могу дышать… Легкие!

– На помощь! – взвизгнул Сулла. – Скорее на помощь!

Комната в одно мгновение наполнилась рабами. Сулла действовал с непоколебимым спокойствием и уверенностью: одних он послал за врачами, другим велел подложить Метеллу Нумидийскому под спину подушки, чтобы он не опрокинулся.

– Скоро все пройдет, Квинт Цецилий, – ласково проговорил он и, снова садясь, как бы невзначай отпихнул ногой столик; оба кубка, а также графины с вином и с водой упали и разлетелись на мелкие осколки. – Вот тебе моя рука, – сказал он раскрасневшемуся и перепугавшемуся Метеллу Нумидийскому. Подняв глаза на беспомощно стоящего рядом слугу, он распорядился: – Прибери-ка здесь! Не хватало только, чтобы кто-нибудь порезался!

Он не отпускал руки Метелла Нумидийского, пока раб подбирал с пола осколки и вытирал лужу; не отпустил он его руки и тогда, когда в комнате появились новые люди – врачи и их помощники. К моменту прихода Метелла Пия по прозвищу Поросенок Метелл Нумидийский уже не мог отнять у Суллы руку, чтобы поприветствовать своего не ведающего покоя, горячо любимого сына.

Пока Сулла держал Метелла Нумидийского за руку, а Поросенок безутешно рыдал, врачи взялись за дело.

– Настойка гидромеля с иссопом и толченым корнем каперсника, – решил Аполлодор Сицилийский, считавшийся непревзойденным целителем в самой аристократической части Палатина. – Кроме того, мы пустим ему кровь. Пракс, подай мне, пожалуйста, ланцет.

Однако Метелл Нумидийский дышал слишком прерывисто, чтобы суметь проглотить медовую настойку; из вскрытой вены хлынула ярко-алая кровь.

– Но это вена, вена! – пробормотал Аполлодор Сикул про себя. Повернувшись к остальным лекарям, он произнес: – До чего яркая кровь!

– Он так сопротивляется, Аполлодор! Неудивительно, что кровь такая красная! – ответил афинский грек Публий Суплиций Солон. Как насчет пластыря на грудь?

– Да, именно пластырь на грудь, – важно распорядился Аполлодор Сицилийский и, повернувшись к помощнику, повелительно прищелкнул пальцами: – Пракс, пластырь!

Однако Метелл Нумидийский по-прежнему задыхался, колотил себя в грудь свободной рукой, вглядывался затуманенным взором в лицо сына и все крепче сжимал руку Суллы.

– Лицо у него не посинело, – обратился Аполлодор Сикул к Метеллу Пию и Сулле на своем высокопарном греческом, – и этого я понять не могу. В остальном вижу у него все симптомы острой легочной недостаточности. – Он указал кивком на помощника, растиравшего что-то черное и липкое на кусочке ткани. – Наилучшая припарка! Она выведет наружу вредоносное вещество. Толченая ярь-медянка, чистая окись свинца, квасцы, сухой деготь, сухая сосновая смола – все это перемешано в нужном количестве с уксусом и маслом. Вот и готово!

И действительно, припарка была готова. Аполлодор Сицилийский сам намазал ею грудь больного и, скрестив руки на груди, стал с достойным восхищения спокойствием наблюдать за действием пластыря.

Однако ни настойка, ни пластырь с припаркой, ни кровопускание помочь не могли: жизнь покидала Метелла Нумидийского, и его рука, вцепившаяся в руку Луция Корнелия Суллы, все больше слабела. Лицо его побагровело, взор сделался совершенно незрячим, паралич сменился коматозным состоянием, далее наступила смерть.

Покидая комнату, Сулла слышал, как низкорослый сицилийский лекарь скромно напомнил Метеллу Пию:

– Domine, необходимо вскрытие. Безутешный Поросенок бросил в ответ:

– Чтобы вы, неумелые греки, исполосовали его? Мало вам, что вы его убили? Нет, мой отец отправится на погребальный костер нетронутым.

Заметив удаляющуюся спину Суллы, Поросенок бросился к дверям и настиг его в атрии.

– Луций Корнелий!

Сулла медленно повернулся к нему. На Метелла Пия глянуло лицо, исполненное скорби: в глазах стояли слезы, на щеках подсыхали ручейки от слез, уже успевших пролиться.

– Дорогой мой Квинт Пий!

Потрясение пока удерживало Поросенка на ногах; его рыдания поутихли.

– Не верю! Мой отец мертв…

– Да, и как внезапно! – отозвался Сулла, печально качая головой. Из его груди вырвалось рыдание. – Совершенно внезапно! Он так хорошо себя чувствовал, Квинт Пий! Я зашел к нему засвидетельствовать почтение, и он пригласил меня отужинать. Мы так приятно проводили время! И вот, когда ужин близился к концу, случилось это…

– Но почему, почему, почему? – На глазах у Поросенка опять появились слезы. – Он только что возвратился домой, он был совсем не стар!

Сулла с великой нежностью привлек к себе Метелла Пия, прижал его вздрагивающую голову к своему плечу и принялся гладить правой рукой по волосам. Однако в глазах Суллы горело удовлетворение, доставленное огромным всплеском чувств. Что может сравниться с этим непередаваемым ощущением? Что бы еще такое предпринять? Впервые он полностью погрузился в процесс остановки чужой жизни, став не только палачом, но и жрецом смерти.

Слуга, вышедший из триклиния, обнаружил сына скончавшегося хозяина в объятиях утешающего его человека, сияющего, подобно Аполлону, победным торжеством. Слуга заморгал и тряхнул головой. Не иначе, игра воображения…

– Мне пора, – бросил Сулла слуге. – Поддержи его. И пошли за остальной семьей.

Выйдя на Clivus Victoriae, Сулла стоял на месте довольно долго, пока глаза не привыкли к темноте. Затем, тихонько посмеиваясь про себя, он зашагал по направлению храма богини Magna Mater. Завидя бездну сточной канавы, он бросил туда свой пустой пузырек.

– Vale,[53] Хрюшка! – провозгласил он и воздел обе руки к насупленному небу. – О, теперь мне лучше!