"Легкий завтрак в тени некрополя" - читать интересную книгу автора (Грошек Иржи)

Валерия…

Темноволосых любить белокурая мне запретила. Возненавижу… Ах нет, их буду любить против воли. Античная надпись на стене дома в Помпеях

Меня обнаружила соседка. Она спустилась к почтовым ящикам, а я все еще валялась на первом этаже без сознания. Агриппина обошлась со мною точно так же, как я поступила с ее сыном. Безжалостно и без сожаления. Сознание ко мне вернулось в машине скорой помощи. Никаких провалов в памяти. Я прекрасно все помнила – каким образом избивала меня эта женщина, по какой причине и по какому месту она в особенности метила. Только настоящего имени этой женщины я не знала. В тот момент ее звали просто – «Острая боль».

Первым делом, еще в машине, я попросила у врача зеркало. Наверное, так поступают все женщины на свете. Мне было крайне необходимо как можно скорее взглянуть на себя, чтобы оценить нанесенный урон. Доктор о чем-то спрашивал, но я твердила в ответ только одно слово: «Зеркало, зеркало, зеркало, зеркало». Наконец медицинская сестра поняла, что ничего другого от меня не добьешься. Она поднесла к моим глазам зеркало. Обыкновенное карманное зеркальце четырехугольной формы. Мне было достаточно беглого взгляда – я отвернулась и заплакала. Со мною обошлись как с распоследней потаскухой. Вообще-то я не отличаюсь плаксивостью, но Агриппина постаралась…

На следующее утро ко мне в палату вломился полицейский инспектор. Пробежался из угла в угол и принялся демонстрировать, какой он умный. «Тебя, моя девочка, не ограбили, не изнасиловали, – рассуждал полицейский. – Я могу предположить, что произошло. Тебя избил любовник. Как его зовут?» Я лежала на больничной кровати, как синяя раздавленная слива. Мужчины в этот момент меня совершенно не интересовали, особенно полицейские. «Его зовут Брошенка», – сказала я. Полицейский замер посреди палаты и уставился на меня в оба глаза. Да будь у него хоть четыре глаза – только не надо меня разглядывать, когда я валяюсь вся перебинтованная, как мумия. «Не кривляйся, девочка, – предложил полицейский, как его, инспектор. – Я упакую этого мерзавца года на четыре. – Он достал из кармана толстый блокнот и постучал по нему пальцем. – Эта книжечка – как раз для мерзавцев». «Записывайте… – согласилась я, – раз такой случай… – И глубоко вздохнула: – Зигмунд, Вацлав, Карел, Рудольф, Йозеф… А листочков на всех мерзавцев хватит?» Мне было все равно, что полицейский подумает. Лишь бы оставил меня в покое. Он действительно упрятал блокнот обратно в карман и процедил сквозь зубы: «Ну-ну». Я не возражала: «Ну-ну» или «На-на» – вполне подходящее имя для потаскухи, но вмешивать в это дело полицию я не собиралась. Агриппина ведь тоже об этом подумала. Что поставить на место такую мразь, как я, можно без посторонней помощи.

Жила-была маленькая ящерица. Веселая ящерица с голубыми глазами. Грелась она на солнышке, играла с подругами и радовалась жизни. Однажды из любопытства заползла ящерица в неподходящее место. И за это веселой ящерице прищемили хвостик. Модельной туфелькой. Погрустнела ящерица и запищала: «Больно, больно, больно, больно!» Очень жаль было собственный хвостик, такой красивый и аккуратный. «Больно, больно, больно, больно!» Но никто не пожалел маленькую ящерицу, и уползла она под камни без хвостика. Банальная история. Тут бы сказке и конец, а кто слушал – молодец. Но дальше происходили совершенно невероятные события. Маленькая ящерица стала расти в собственных глазах. Росла-росла и превратилась в динозавра. А потом пошла и растоптала модельную туфельку вместе с хозяйкой. Хотите верьте, хотите – нет…

Кики…

Когда я увидела Валерию в больнице, то едва удержалась от слез. Или не удержалась? Валерии сломали нос, рассекли бровь. Сотрясение мозга, многочисленные кровоподтеки по всему телу и прочие «прелести», о которых мне поведал ее лечащий врач. Сломанное ребро, разрыв тканей в паховой области… Валерию изуродовал какой-то маньяк, судя по характеру повреждений. Возле палаты меня остановил полицейский. «Убедите ее рассказать обо всем, что случилось». Легавый неодобрительно посмотрел на меня. Взаимно, дорогой. С законом у меня полный порядок, но легавых я все равно не люблю. Когда я вижу полицейского, меня подмывает что-нибудь непременно нарушить. И в церкви лезут в голову самые непристойные мысли. С раннего детства я только и делаю то, что запрещается. Мне нельзя брать в руки Библию, иначе я могу натворить такого, что черти с испугу разбегутся. Валерия, наоборот, вроде бы мирно уживается со своими чертями. Когда ей понадобится, Валерия выпускает чертика из коробочки и запускает туда ангела. Одна я, и без дьявола в голове, и без ангелов в кармане, болтаюсь между людьми, как «стратосрат» в небе. Я уверена: прикажите всем женщинам развратничать – я уйду в монастырь и буду самой примерной послушницей. Кстати, я не называю Валерию по имени, и она меня тоже. Ведь «Валерию» и «Кики» мы придумали назло всем. Год назад, в октябре, мы стояли возле дождливого окна и смотрели на улицу. Тоскливые капли чертили по стеклу морщинистые линии. «Меня теперь зовут Кики», – сказала я. «А меня – Валерия», – сказала она. И сразу все неприятности стали чужими. Вы можете думать обо мне все что угодно, а я бабочка лесная – бархатные крылышки, золотые усики. По имени Кики. Так мне нравится. Может быть, в семьдесят лет меня назовут иначе. «Куку-из-сумасшедшего-дома». Но в двадцать пять извольте называть меня Кики. Или можете мастурбировать в другом месте. Поэтому я не спрашивала, почему вдруг она – Валерия. И не буду спрашивать лет до семидесяти. А полицейского интересовало, кого из любовников Валерии я знаю. «Видела многих, – отвечала я. – Но опознать могу человек восемь. Если разденутся, конечно». Вот тогда полицейский и посмотрел на меня неодобрительно. «Вы что, из инкубатора?» – спросил он. Нет, дорогой, мы из-под курочек. Но когда столько лет вместе, то поневоле будешь слегка подражать друг дружке. Полицейский пробурчал что-то и отстал.

Я любила Валерию. Господи, ну конечно же я с нею спала, если вас это интересует. Когда надоедает играть в куклы, мы начинаем играть в подружек. Я любила Валерию, как темпераментная эгоистка. Как свою куклу Барби, которую можно нарядить и размалевать, словно папуаса. Построить для нее кукольный домик и жить рядом, наблюдая за этой сказочной жизнью в игрушечном мире. Барби уехала на Багамы! А я дожидалась, когда она вернется, представляя: вот Барби ходит по пляжу, вот Барби обедает в шикарном ресторане, вот Барби повстречала своего Кена… Конечно, у каждой Барби должен быть свой симпатичный Кен – все как полагается. Но ведь это второстепенная кукла в жизни Барби, правда? Кен должен хорошо себя вести, сидеть на стульчике смирно и любоваться на красавицу Барби. Он должен катать Барби на автомобиле, дарить цветы, ухаживать за лошадками, прибираться в доме и делать все это как можно незаметнее, будто его и нет на самом деле. Кен вовсе не должен ходить на работу, потому что все сыплется на Барби с неба, и куколка моя ничуть не обязана какому-то Кену, а наоборот – это Кен обязан благодарить судьбу, что его поместили в один домик с Барби. Он должен ухаживать за Барби, раскрыв от изумления свой кукольный рот, иначе я откручу этому Кену его паршивую головенку и выброшу в мусорное ведро. Господи, вы знаете, сколько в магазине Кенов? Сколько в нормальном магазине Кенов, вы знаете? Море! И каждый должен хорошо усвоить, что сам по себе он никому в этой жизни не нужен, а только в наборе. «Барби-наездница» – с лошадкой. «Барби-путешественница» – с автомобилем. А «Барби-замужем» – с Кеном.

Через две недели Барби вернулась с Багамов! Загорелая как черт. Ах ты моя куколка. Я никогда не удивлялась, что у моей игрушечной Барби может быть своя самостоятельная жизнь. Я столько души в нее вложила, столько нарядов вытрясла из своих родителей! Я садилась на попку в магазине и требовала новые платья для Барби. Я говорила, что моей Барби негде жить, негде провести время прилично. Я давала своей Барби уроки английского языка, я учила ее играть на фортепьяно, я делилась с ней самым сокровенным. Я засыпала с Барби в обнимку, желала ей спокойной ночи и доброго утра. И когда однажды утром я обнаружила свою Барби в школе, за соседней партой, когда я увидела, что Барби показывает мне язык, что у нее ободраны коленки, я побежала быстренько домой и спрятала игрушечную куклу подальше с глаз долой. Моя Барби наконец-то ожила. С ней можно было о чем угодно посекретничать. И ничуть не странно, что я продолжала спать с нею в обнимку. Я даже спала с ее Кенами, чтобы почувствовать то, что чувствует моя Барби. Я не воровала у нее куклы, я просто брала какого-нибудь Кена, чтобы поиграть. «Ты его испортила», – говорила мне Барби, когда я возвращала Кена на место. «Ничуть, – отвечала я. – Видишь, и ручки на месте, и ножки на месте, и все остальное. Я ничего ему не открутила». Барби придирчиво разглядывала своего Кена и пожимала плечами. «Ах, – говорила Барби, – он тоже мне надоел. Пусть уматывает, если ножки у него на месте». Что и говорить – второстепенные куклы эти Кены. С ними подчас как в товарном вагоне: всю ночь трясет, скотиной пахнет, и никакого удовольствия от путешествия. Только и чувствуешь, что тебе опять не туда заехали. Со временем я сказала Кенам «до свидания»! До свидания, Традиционный Способ Любви! Здравствуй, Валерия! Ты знаешь мое тело не хуже своего, ты Барби-блондинка, ты такая, что в случае полного разрушения моей внешности я покажу врачам твою фотографию – пускай восстанавливают, как на картинке. Но, боже мой, что с тобой сделали…

Клавдио…

От родителей мне досталась большая квартира в самом центре Праги. Палаточная улица, дом номер пять. Туда я привел молодую жену восемнадцать лет назад. Засохшие цветы в горшках были расставлены по подоконникам. После смерти моей матушки их никто не поливал. Такой вот гербарий. В первый же день моя жена притащила из магазина свежей земли и пересадила все цветы в доме. Она перепачкалась, как рудокоп, но старые горшки ожили, наполнились новым содержанием, и даже плющ моей матушки удалось сохранить. Со временем этот ядовито-зеленый плющ разросся и ползал по стене, как глист. Он то и дело пытался заглянуть в нашу спальню из-за двери, и мне иногда казалось, что это матушка с того света сует нос в мою жизнь. Поэтому, когда зеленый глист имел неосторожность высунуться больше, чем надо, я каждый раз мстительно обрубал его дверью. Свою матушку я не любил. Перед самой смертью она видела пару раз свою невестку и отошла с ненавистью к моему выбору. Матушка умерла, а молодая женщина заняла свободное пространство, которое матушка не могла унести за собою в могилу. Жизненное пространство принадлежит вечности. Ты просто подписываешь договор аренды, и… когда-то надо съезжать. Так и должно быть. Моя жена охала и подвязывала исковерканный обрубок плюща, чтобы он карабкался по стене в другую сторону. Но глист-инвалид по-прежнему изгибался в сторону спальни, и в этом состояло упрямство моей матушки. Она хотела, чтобы я стал известным пианистом. Мы воевали до тридцати моих лет. В результате я стал никем. По собственному убеждению. Мы переехали в Прагу из Вены. Всякие политические события меня мало интересуют и только с одной точки зрения – можно ли жить в данной стране или нет. Когда стало можно, мы переехали. Корни моего отца глубоко уходили в чешскую почву, и он непременно мечтал умереть на родине предков. Что и случилось. Матушка из вредности пережила его на два года и продолжала изводить меня своими глупыми замечаниями, что «если бы ты стал пианистом и пошел по стопам отца, вот бы было как хорошо». Зачем об этом говорить, когда мне исполнилось в ту пору тридцать лет, а я пальцем еще не ударил по клавишам. В концертный рояль отца я складывал пустые пивные бутылки. Вот такая музыка. Ну да бог с ней, с матушкой. Отец оставил мне приличное состояние и хорошую библиотеку. Одни люди умеют зарабатывать деньги, другие тратить. Я отношу себя к третьей категории. Зарабатывать не хочу и трачу деньги понапрасну – на книги, пиво и женщин. Все утекает сквозь пальцы. Буквально. Достаточно только расстегнуть пальцами ширинку. В основном это касается пива и женщин, а книги – просто чужие мысли, которые никогда не будут твоими. Три выстрела в воздух. Пиво в унитазе, сперма в презервативе, книги на полках. Через девять месяцев жена произвела для меня сына. В нем было четыре килограмма материальной жизни. Даже четыре с хвостиком…

Валерия…

Мне пришлось сделать небольшую пластическую операцию. Поставить на место нос и слегка изменить его форму. Крупных изъянов на теле моем не осталось – все зажило как на собаке. Как на собаке… Еще никогда в жизни у меня не было такого количества зоологических претензий. Я чувствовала себя сукой, когда лежала в больнице, я продолжала считать себя кошачьим дерьмом, когда оттуда выписалась. Кики ожидала меня у входа с букетиком цветов, но я проскользнула, кажется, через морг и вышла из больницы с другой стороны. Поймала такси, приехала домой и поклялась больше никогда не лежать в больнице, а сразу умереть. Дома первым делом я залезла под душ, терла себя мочалкой и рассказывала водопроводным краникам похабные анекдоты. Краники шипели и фыркали от удовольствия, но бурного веселья никак не получалось. Тогда я села верхом на самый длинный краник – так, что он торчал у меня между ног, и закричала: «Я мальчик, я мальчик! Смотрите, как я писаю!» Но вспомнила про Брошенку, и веселье совсем увяло. Тогда я выключила воду, завернулась в полотенце и сказала: «Все. Я окуклилась. Вы, дорогая, хотели, чтобы я стала личинкой. Я созрела. Пеняйте теперь на себя, дорогая». И погрозила пальчиком в зеркало, как будто Агриппина пряталась там и могла бы меня слышать. Но я ее предупредила. Агриппина должна была это почувствовать. Из зеркала на меня смотрела высокая блондинка с желтыми фингалами и тоже грозила мне пальчиком. Бледная поганка. Я решила это дело исправить. Чтобы всякие бледные поганки не грозили мне пальчиками…

Через некоторое время из больницы примчалась Кики. Она едва открыла рот, чтобы выплеснуть свое негодование по поводу моих фокусов, но я предупредила: «Извини, Кики! Мне просто хотелось побыть одной». И Кики не стала возражать. Умная девочка. В больнице она исправно меня навещала, таскала всякие фрукты и порнографические журналы, для смеха. Теперь Кики поставила букетик в вазу и быстренько приготовила поесть. «Кики, – сказала я, – мне нужна твоя машина, твоя косметика и адрес твоей парикмахерши. Если хочешь, поехали вместе…»

Кики…

Конечно, я согласилась. Стать Барби. «Я буду жить в игрушечном домике?» «Да, – подтвердила Валерия, – ты поселишься у меня. – Она подошла к окну и побарабанила по стеклу пальчиками. – Помнишь? Дождик, дождик, перестань…» Тоска, такая необъяснимая тоска, от которой нет спасения. Время депрессии… Обычно Валерия пропадала недели на две. В октябре и в марте. Я давно смирилась, что в такие периоды до Валерии не дозвониться, не достучаться. Мне было одиноко без Валерии. Но она сидела безвылазно в своей квартире, и одному богу известно, чем Валерия в это время жила и как питалась. Я мучилась две недели, вероятно, не меньше, чем она. Гуляла по вечерам возле ее дома, ожидала, что вдруг зажжется свет и Валерия позовет меня из окна. Но шторы были плотно задернуты, дождь моросил, сеял и лил как из ведра… Валерия появлялась так же внезапно, как и пропадала. Хохотала и балагурила с удвоенной силой, как будто хотела наверстать что-то упущенное. Мы никогда не обсуждали ее исчезновения. Я полагала, что это запретная тема, туманная, как ночной кошмар, который подкрадывается к тебе в полудреме без предупреждения. Вначале Валерия вдруг вспоминала, что надо бы ей позвонить маме, и пугалась от этого больше, чем я, а потом пропадала на две недели… В последнюю депрессию Валерия попросила меня пожить у нее дома. Я с радостью согласилась, потому что хотела быть рядом с Валерией, помочь и утешить. Но все получилось совсем не так, как я себе представляла. Я не могла бы ее успокоить. Валерия пряталась целыми днями в своей комнате и не хотела никого видеть, ни меня, ни себя. Очень редко она выбегала на кухню, хватала какой-нибудь кусочек со сковородки, запивала водой и, как тень, ускользала обратно в комнату. Я не знала, как вывести Валерию из этого состояния, и гнетущая тоска окутала квартиру. Я чувствовала, как полнейшая апатия сковывает и меня все крепче и крепче, как медленно растекается по телу болотная депрессия. Валерия наполняла меня своим состоянием, как сообщающийся сосуд. Теперь мы обе передвигались как в тумане. Я чувствовала, что еще немного, и нас обеих увезут в психушку. Но однажды Валерия выползла наконец из своей комнаты, бледная как привидение. Пошатываясь, она подошла к окну в гостиной и побарабанила, как сейчас, пальчиками по стеклу. «Дождик, дождик, перестань», – прошептала Валерия. И мне стало легче. Я обняла одной рукой Валерию и сказала: «Меня теперь зовут Кики. Я бабочка лесная и дикая…» Мы долго еще стояли возле окна, но видели только мутную стеклянную перегородку между собой и остальным миром… И если Валерия хочет надеть теперь мои крылышки, то пусть надевает, а я стану Барби…

Клавдио…

Еще до рождения сына я увлекался античной историей и литературой. Длинные тихие вечера рядом с беременной женой превратили мою бурную холостяцкую жизнь в развалины. И я намеренно перелистывал страницы книги Эдуарда Гиббона «Упадок и крушение Римской империи»…

Иногда мы выходили с женой прогуляться, и в ее беременности не было для меня ничего интересного, равно как и в готической Праге. Не знаю уж, каким божественным светом озаряется лицо беременной женщины, но со стороны мы выглядели, должно быть, ужасно смешно: оба с выпирающими животами, оба идем, переваливаемся. Только я был совершенно бесплоден, как пустой бочонок из-под пива, а моя жена на восьмом месяце. От нечего делать я постоянно бубнил о Древнем Риме, и поначалу жену забавляли мои рассказы и фантазии. Как будто я патриций и мы гуляем по старой Аппиевой дороге, а не вокруг своего квартала. Как будто варвары вокруг, а не туристы. Как будто мы сейчас зайдем не в пивнушку, а в таверну, но жена тут говорила, что «не зайдем». А на девятом месяце она попросила меня перейти хотя бы к эпохе Возрождения, иначе опасалась родить какую-нибудь ростральную колонну, а не ребенка. Что я мог ей на это ответить? «Рожай тогда готический собор», – пробурчал я и еще больше углубился в историю древнего императорского рода.

Со своей женой я только и делал, что все время ждал. «У тебя месячные?» Вначале – свадьбы, потом – рождения ребенка, затем – когда ребенок подрастет. Мы беспрестанно ругались безо всякого повода, и я оправдывал ее сварливый характер каким-нибудь физиологическим состоянием женщины. Девственностью, беременностью и кормлением грудью. А надо было признать, что она попросту не любила меня, а я не любил ее. Мы поженились наперекор судьбе, которая стремилась развести нас по разным углам ринга и сказать «брек!». Мы преодолели разницу в возрасте, мы наплевали на несходство характеров. Мы не обратили внимания на противоположные цели в жизни. И все ради того, чтобы вцепиться друг в друга и мучиться изо дня в день. «У тебя дурное настроение – у тебя месячные». Я надеялся и ждал, что она переменится – когда станет женщиной, переменится вдруг – когда станет матерью, переменится в лучшую сторону – когда ребенок подрастет. А надо было поставить ее раком и дать под зад, как только ее увидел. И сразу бы легче стало всем. Иногда мужчина просто обязан быть грубым, чтобы забить кривой гвоздь или выбросить его к чертовой матери.

Я читал свои античные книги, а она откровенно скучала, как водолаз, которому привязали неподъемный чемодан на брюхо и бросили в озеро. Время от времени я плевал на этого водолаза и уходил прошвырнуться по девочкам. В такие моменты жизнь возвращалась на круги своя. Я становился кем был – самогонным аппаратом. Пропускал через себя пиво и выливал в унитазы. Вырабатывал сперму и оставлял в презервативах. Перечитывал книги и выбрасывал мысли в пустоту. Я наслаждался процессом и всячески избегал результата, потому что не переношу критики. Я не стал музыкантом, чтобы не сравнивали меня с отцом; я не писал романов, чтобы не тыкали мне в морду Кафкой. Я терпеть не мог учиться из-за того, что мне ставили оценки. Я хотел бы находиться в процессе до самой смерти. Впрочем, мне в принципе наплевать, какие речи произнесут над моим телом на кладбище. Главное, чтобы при жизни своей не дать повода критикам что-нибудь вякнуть. Я в процессе, господа, я в процессе. Ввиду всего вышеизложенного рождение сына оказалось для меня ужасным результатом. Я не мог его видеть…

Кики…

Мы разложили перед собой иллюстрированные журналы, чтобы поглазеть и определиться. И листали, листали, листали… «Брови: прежде чем выщипывать волоски, очерти маскирующим карандашом желаемую форму. Веки: четких правил подбора теней для век не существует. Ресницы: чтобы загнуть ресницы, крась их от основания к концам. Губы: чтобы помада хорошо держалась, предварительно припудри губы». Вашу, и вашу, и вашу мать!.. Только начни, только начни, как советуют иллюстрированные журналы, – через полчаса превратишься в лысую дуру с загнутыми концами. «Эксперимент! Быстро отвернулась от зеркала, быстро повернулась обратно». Господи! «Все, что сразу бросается в глаза, – умри, подруга, и рисуй заново». О-е-е-е-ей!!!

Через некоторое время Валерия отпихнула журналы в сторону и заявила, что ей нравится именно мой цвет волос. И глаза… И прическа… И макияж… И пошло-поехало! «Ну что же мы будем как две идиотки?» – спросила наконец Валерия. – Как две одинаковые идиотки?» – спросила она. И я согласилась. В этом нет никакой необходимости. Жить идиотками. Валерия станет брюнеткой, а я блондинкой. «Куколка Барби» и «бабочка Кики» – очень приятно познакомиться!

Мы ворвались в косметический салон, указывая друг на дружку пальцами, как белая и черная магия. Первые пять минут все думали, что нам требуется пересадить мозги из одной головы в другую. Но когда ситуация немножко прояснилась, нас усадили рядом и принялись над нами колдовать. Все приходилось менять радикально. Ведь немного странновато видеть блондинку с карими глазами или брюнетку – с голубыми. Обычно в дамских салонах не задают вопросов – «а за каким чертом вам это понадобилось?». У черта, собственно говоря, и спросите – зачем мы родились женщинами? Ну хотят подружки обменяться рожами, ну бога ради. Лишь бы знали, чего они в действительности хотят. А тут такая предусмотрительность… Мы держали в руках фотографии. Моментальные снимки, сделанные на фотокамере «Поляроид». «Валерия» – анфас и профиль, «Кики» – профиль и анфас. Все части лица, все подробности физиономии, все извилины души. Мастера стрижки и макияжа время от времени поглядывали на эти фотографии, и все получилось как нельзя лучше.

Мы хохотали до икоты, хохотали так, что у меня чуть линзы из глаз не выпали, голубенькие. Потом поцеловались и вышли из салона на улицу. Коварная брюнетка и жеманная блондинка. Новенькая Валерия вызывала у меня смешанные чувства. Как будто наблюдаешь за собой со стороны. Как будто целуешься со своим отражением в зеркале. Только губы у Валерии теплые и мягкие, а так – впечатление полное…

Валерия…

Блондинка Кики поселилась у меня дома. Она просыпалась и распахивала шторы на окнах. Сидя в кафе напротив, я наблюдала: вот Кики выходит на балкон, сладко потягивается и минуты две-три стоит как напоказ. Потом она убегала обратно в комнату, а ветер на прощание заглядывал Кики под халатик, и ничего там не было. Брюнетка Валерия вынимала из пачки новую сигарету и задумчиво курила, продолжая наблюдать за домом, за улицей, за прохожими… В кафе очень скоро привыкли к моим ежедневным визитам. Одинокая, слегка загадочная дама, со своими собственными прибабахами. Я появлялась, как только снимали со столов стулья и хозяйка кафе переворачивала на дверях табличку «Оpеn». Зябко поеживаясь, я благодарила хозяйку за бокал красного горячего вина, обменивалась с нею ничего не значащими словами относительно погоды и дороговизны и садилась у окна. Листала журнал, потягивая вино, разгадывала кроссворды и поглядывала на улицу. Завтрак одинокой брюнетки – сюжет для импрессионистов. Скромный бутерброд с ветчиной сопровождал чашку кофе, как вдовец сопровождает взглядами темпераментную мулатку. Что думала обо мне хозяйка? Наверное, что у меня свои прибамбасы, а у нее – свои.

Ежедневно в девять часов утра Кики открывала парадную дверь, перешагивала через порог и останавливалась на тротуаре. Куколка Барби. Она носила мои вещи, пользовалась моей косметикой. Что требуется женщине в этом городе? Немного шарма, немного тепла, бокал шампанского и немного косоглазия для шарма. «О-е-е-е-ей!» – как говорит Кики. На самом деле женщине много чего требуется. Чуть-чуть – в талии, чуть-чуть – в бедрах, чуть-чуть – в туфлях. Этого «чуть-чуть» всегда не хватает до совершенства. Особенно мне и Кики. Из-за этой «чуть-чуть» разницы Кики не сможет носить пару моих костюмчиков, но в основном наши вещи одного размера… Я видела, что Кики нетерпеливо пританцовывает на тротуаре, как породистая лошадка. Тогда я допивала свой бокал вина, прятала в сумочку журнал или газету и покидала насиженное место у окна в уютном кафе. И почему я раньше здесь не бывала? Кики отправлялась бродить по городу, я следовала за ней. Блондинка Кики приманивала Брошенку…

Я полагала, что Брошенка вскоре появится в поле зрения. Он придет, чтобы позлорадствовать, чтобы посмотреть, как я выгляжу и чувствую себя после больницы. Не приближаясь, Брошенка будет разглядывать меня откуда-нибудь с безопасного расстояния, не подозревая, что следит на этот раз за Кики. Которая живет в моей квартире, носит мою одежду и теперь чертовски на меня похожа. Я смогу легко обнаружить Брошенку. Приходи, ублюдок, я жду.

И тогда Брошенка, сам того не желая, приведет меня к своей мамочке. Уж я хорошенько за ним прослежу, будьте уверены. Когда Брошенка налюбуется на Кики, он, ковыряясь в карманах, отправится обратно в свою берлогу. Брошенка не станет озираться и оглядываться. Ему и в голову не придет опасаться брюнетки, которая как тень будет следовать за ним по пятам. Всякие брюнетки Брошенку не интересуют. Им подавай чего поярче. Такая у них сексуальная ориентация. Как у светофора. «Брюнетка» – пропустите автомобильный транспорт, «шатенка» – приготовились, «блондинка» – полный ход! Вдобавок Брошенка будет уверен, что я нахожусь у себя дома, а не у него «на хвосте». И тогда Брошенка побежит, поскачет к своей мамуле, и я узнаю наконец, кто она такая и как ее зовут. Только ради этого я поднимаюсь ежедневно и бегу, как собака, на сторожевой пост. Только ради этого я живу в квартире у Кики. Только с этими мыслями я засыпаю, чтобы раз и навсегда избавиться от ощущения мерзости. Что требуется женщине? Немного шарма, немного тепла и немного самолюбия… Чтобы не чувствовать себя полным дерьмом. Пусть чувствует себя полным дерьмом другая женщина…

Клавдио…

Нашего единственного сына зовут Брют. Вообще-то, полностью его имя звучит Британик. Но жене такое имя никогда не нравилось. Как и мое увлечение античностью. «Ты рыжий, – говорила мне жена, – а сына я буду называть Брют. Как шампанское. И ты, Брют! Давай поговорим о чем-нибудь. Только не про древние какашки». Я не знал, о чем с ней разговаривать.

Она часами могла трепаться по телефону о разной всячине со своими подругами. Женщины напоминают мне счетчик Гейгера – чем ты ближе к нему приближаешься, тем громче он трещит. Они реагируют на мужика, как на атомную чуму. Вдобавок они не любят пиво. А в действительности все наоборот. Чума – это женщины, а пиво – продукт отменный. По правде говоря, я обожаю и то и другое. И пиво, и женщин. Только не люблю, когда пива меньше двух литров. Бог создал всего по паре. «Пару сисек, пару ног, пару дырочек, где мог». Почему я должен пренебрегать симметрией Господней? Уж если пива – так пару кружек. Уж если женщин – то тоже две… «Тебе просто надо купить две резиновые куклы, – объяснила мне как-то раз жена, – и наполнить их пивом». И о чем с ней после этого разговаривать?

Британика я невзлюбил, как только повстречался с ним в родильной палате. Это был рыжий результат моих развлечений с женой. «Результат» кривлялся и орал, из него моча лилась, как из пингвина. «Боже мой, – промолвил я, глядя на Британика, – боже мой! Неужели это все, на что я был способен?» Медицинская сестра, которая показала мне рыжий «сюпрайз», вероятно, повидала на своем акушерском веку немало удивленных отцов. «Это ваш», – подтвердила она, потрясая Британиком. «В том-то и дело», – согласился я. Никаких отцовских чувств в моей душе не зародилось при взгляде на «ржавчину» в тряпочке. Я был равнодушен, как отполированное железо. «А куда он смотрит?» – спросил я у медсестры. «Он смотрит на вас». Сестра непременно хотела вызвать у меня умиление. Но черта с два! «Его никто не любил», – как говорят адвокаты, выжимая из публики слезу. Верю. Но поделать ничего не могу. Я тоже шептал своей жене разные жалостные слова, а надо было попросту надевать презерватив. И зачем этой женщине понадобилось меня репродуцировать? Я же не картина Моне или Пикассо. Эх, слова, слова, словечки. За одну минуту на земле происходит свыше пятисот дефлораций, и не от хорошей жизни, а от прекрасных слов. Более тысячи прелюбодеяний за одну минуту совершают женщины, которым хочется послушать эти словечки еще раз. На здоровье: «Люблю, люблю, люблю, люблю, люблю, люблю, люблю!» Надеюсь, вы полностью теперь удовлетворены? И самое главное – ничего у нас не родилось и не вякает. Читать романы и заниматься любовью надо молча, как онанизмом.

Конечно, я приехал и забрал свою жену и юного Британика из родильного дома. Не вечно же им там валяться? Британик занял мое место в спальне, рядом с женой, а я переселился в кабинет, поближе к книгам. Читать мне нравится одновременно романов десять. Я оставляю книгу в раскрытом виде и принимаюсь за другую. Через неделю в голове получается полный компот. Я с удовольствием отмечаю, что в мире творится порнография и неразбериха, и принимаюсь за новые десять романов. Вы бы только видели, какие уроды рождаются между Фридрихом Ницше и Дафной Дю Морье. И в какое место имеет Корнелий Тацит старушку Агату Кристи. Мерзость, как подставляется Оскар Уайльд, как нахально извращается Джеймс Джойс с мировой литературой. Свальный грех, да и только. Еще пару слов о музыке… За первый месяц кабинетной жизни я прослушал все музыкальное наследие своего отца. Надевал по ночам наушники и наслаждался, покуда Британик орал по соседству. Отец нещадно издевался надо мной из могилы, почем зря ударяя по клавишам и пиликая на скрипке. Его «пиццикато», «перкуссии» и «каприччио» – глумление над природой звука. Между прочим, ему тоже следовало бы пользоваться противозачаточными средствами, тогда бы я не мучился так от своего рождения до самой смерти, а плавал бы в потоке семенной жидкости, как Вечный жид, как вечный сперматозоид, весело помахивая хвостиком. Мое рождение – игра половых гормонов, а я расплачивайся потом лет семьдесят за чужую похоть. Когда желают оправдать свою сексуальную невоздержанность, то производят на свет дитятю, мол, вот, Господи, Твое подобие, хоть и раком получилось. Наверное, я богохульник, простите меня, грешника…

После рождения Британика я не пробовал возобновить с женой интимную связь. Она иногда заходила ко мне в кабинет поздними вечерами, когда Британик засыпал. Жена садилась верхом на мою античную литературу, разложенную на столе, я ужасно нервничал от этого, и у нас ничего не получалось. Она больше не будила мое воображение, меня по ночам будил Британик своими неэротичными воплями. Хотя рыжий наглец и требовал у моей жены грудь, но совсем по другому поводу. А я не мог больше к этой груди прикасаться. Грудь моей жены теперь функционально принадлежала другому мужчине. Так я думал. Постепенно образ женщины трансформировался в моем сознании. Прелести жены превратились в детородные. Я даже мысленно прекратил наведываться в ее пещеру, забыл магические слова «Сезам, откройся». Никаких сокровищ Али-Бабы в этой пещере не хранилось, оттуда могло появиться на свет только сорок разбойников. Это не записки сумасшедшего, а горестный итог моей сексуальной карьеры. Католическая церковь достаточно постаралась, чтобы образ матери, образ мадонны стал для меня неприкосновенным. Британик тоже внушал суеверные чувства. Как олицетворение культа, которому я должен теперь поклоняться. Я дважды на всякий случай ощупал его голову, но никакого божественного нимба, как на картине Рафаэля, не обнаружил. И я поставил на обоих крест. И на Британике, и на своей жене.

Тут, вероятно, дьявол открыл для меня предохранительный клапан, иначе бы мне что-нибудь ударило в голову. Например, педофилология или некрофилолюбство. По счастью, мои фантазии обрушились на кротких лесбиянок. В бисексуальном исполнении. Меня стали забавлять лошадки, запряженные тройками. Один коренник и две пристяжные. Куда мчатся они, полные восторга? Этот вопрос прочно застрял у меня в голове. Я видел свою направляющую роль, я восхищался, и такая упряжка представлялась мне наиболее привлекательной. Какая неприятность, например, бегать паровозиком, как два вагончика. Пора поставить их в депо! Эх, птица-тройка!.. Словом, после рождения Британика я поехал…

Кики…

Я задавала Валерии этот вопрос… Почему она вдруг решила, что у Брошенки есть мать? Что именно мать Брошенки ходит в красных туфлях и направо-налево избивает девушек? Валерия рассмеялась. «Глупая ты, Кики, – сказала Валерия. – И шуточки у тебя глупые». «А может быть, это любовница, сестра, двоюродная тетя?» – продолжала перечислять я. Но Валерия отрицательно покачала головой. «Вот увидишь, – сказала она, – вот увидишь». По мне бы – пусть смотрит на это дело полиция. Ведь, собственно говоря, Валерия и пальцем никого не тронула. Зачем разыгрывать из себя двух пинкертонок? Но Валерия опять отрицательно покачала головой. «Сама-сама-сама-сама, – сказала Валерия. – Ведь мама не может за меня заступиться?» Это правда. Только бы Валерия опять не стала рассказывать, что ей непременно надо позвонить своей маме… Тогда мне захочется выбежать на улицу и выть на луну. Иногда Валерия специально так говорит, чтобы я разозлилась. Я злюсь…

Родители Валерии погибли в автомобильной катастрофе неподалеку от Праги. Глупое дорожное происшествие. Две человеческие жертвы. Или три? Если считать Валерию… «Сама-сама-сама-сама». В неполных шестнадцать лет Валерия осталась одна. Просыпалась каждое утро в опустевшей квартире и делала вид, что в общем-то ничего не случилось – отец уехал на работу, а мама сейчас выйдет из ванной комнаты. «Я опаздываю!» – кричала Валерия и готовила завтрак на двоих. «Ты скоро?» – спрашивала Валерия, заглядывая в ванную комнату. Там было пусто. «Наконец-то, – говорила Валерия, – а куда подевалась моя зубная паста?» Видимо, мама ей что-то отвечала, во всяком случае Валерия продолжала беседовать подобным образом, и отношения между ними складывались самые теплые. Лучше, чем при жизни. Теперь Валерия рассказывала матери обо всем без утайки, делилась своими планами на будущее и обязательно предупреждала, что, должно быть, сегодня придет домой поздно. Когда я впервые после смерти ее родителей переночевала в этом дурдоме у Валерии, то долгое время ничего не могла понять. Валерия болтала без остановки, заполняя пустоту своими голосами. «Что-что?» – переспрашивала я. Валерия останавливалась на полуслове и глядела на меня, как на ребенка, который то и дело суется в неторопливую беседу взрослых людей. «Не обращай внимания, – бормотала Валерия, – я не с тобою разговариваю». Но кроме нас в квартире никого больше не было. Вероятно, что не было – для меня.

В шестнадцать лет чужие странности нам кажутся смешными, потому что не замечаешь своих. «Ну как там?» – спросили у меня дома, когда я вернулась от Валерии. И я рассказала родителям, что Валерия беспрестанно разговаривает со своей мамой. «Просто животики надорвешь, – добавила я, – животики надорвешь». Отец мой поднялся, надел куртку и хлопнул входной дверью. Я видела из окна, как он вышел на улицу, как остановился посреди тротуара под моросящим дождем да так и остался стоять с нераскуренной сигаретой во рту, глядя на проезжающие мимо машины. «Бывай у нее почаще», – сказала мне мама, и только тогда я поняла, насколько Валерия одинока, насколько одиноки мы все, если задуматься об этом по-настоящему…

Вскоре Валерия замолчала. Все недосказанное перетекло в область ее подсознания, а пустота заполнилась сама собой разными мелочами. Незримые собеседники оставили наконец Валерию. Она перестала готовить «для матери» второй завтрак, перестала задавать ей вопросы и ждать ответа. Они обо всем договорились. «Дверца» закрылась, но время от времени Валерия продолжает до сих пор заглядывать в замочную скважину, когда сообщает, что надо бы ей позвонить маме… Как будто и в самом деле существует телефонная связь с потусторонним миром. Я подозреваю, что имеется в ее словах другой, потаенный от меня смысл – намек, усмешка, предостережение. Но это всего лишь мои ощущения и фантазии. Во всяком случае, Валерия прекрасно осознает, что никакой мамы у нее на этом свете нет…

Валерия…

И Брошенка пришел… Пришел Брошенка рано утром, едва я успела устроиться за своим столиком в кафе. От неожиданности я подавилась сигаретным дымом, закашлялась и опрокинула на скатерть бокал вина. «Что-нибудь не так?» – спросила у меня хозяйка заведения. «Теперь все хорошо, – ответила я и бросила сигарету в пепельницу, – теперь будет все хорошо», – вытащила из сумочки носовой платок и вытерла невольные слезы. Курение опасно для вашего здоровья, девочки и мальчики. Брошенка стоял на тротуаре спиною ко мне и нагло пялился на Кики, которая только-только вышла на балкон. Я ошибалась в одном – Брошенка нисколько не прятался. Он постоял еще немного, поковырялся в карманах, плюнул в сторону моего дома и не спеша побрел вниз по улице. Я выскочила из кафе как раз вовремя – Брошенка заворачивал в ближайший переулок. Почему-то я была уверена, что Брошенка не пользуется автотранспортом. И действительно, Брошенка передвигался по городу, как мышь в головке сыра – насквозь, по дырочкам. Он пользовался проходными дворами, как крот. Я слепо следовала за ним и слава богу, что Брошенка не оборачивался. Честно говоря, я и понятия не имела, что в Праге столько закоулков. В какой-то момент Брошенка взглянул на наручные часы и заторопился. Он вытащил руки из карманов и принялся размахивать ими, как веслами, ускоряя шаг. Я семенила за ним короткими перебежками, каждый раз останавливаясь, перед тем как повернуть за угол. Нежданно мы вынырнули на Староместской площади – Брошенка бодрым шагом поспешил к ратуше, возле которой уже топтались многочисленные туристы. Забравшись в самую середину толпы, Брошенка уставился на астрономические часы в ожидании, когда они пробьют восемь утра и фигурка старухи смерти прозвонит в колокольчик. Туристы тоже собираются перед ратушей – поглазеть, как открываются над часами окошки и старинный механизм крутит вереницу апостолов. Напоследок кричит петушок, и все расходятся до следующего часа. Но на этот раз неожиданно прокукарекал Брошенка. Хрипло и издевательски. Очень довольный собой, он рассмеялся, засунул руки в карманы и отправился дальше. Возле «дома Кафки» Брошенка притормозил на мгновение и с наслаждением высморкался. Надо ли говорить, что прогулка моя получилась на редкость приятной? По следам Брошенки… Мы еще поныряли немного по закоулкам и наконец-то Брошенка окончательно прочистил свой нос возле дома – Палаточная улица, номер пять. Через минуту Брошенка исчез в подъезде – мне оставалось только ждать…

Кики…

Как обычно, я вышла из дома ровно в девять часов. Через пару кварталов я оглянулась, но Валерии за собой не обнаружила. У меня появилось предчувствие чего-то гадкого, как будто я кошку на машине переехала. Нисколько не скрываясь, я принялась озираться по сторонам, вернулась обратно к дому, зашла в кафе – Валерия как сгинула. Наверное, из меня получился плохой сыщик, но я наплевала на все инструкции и принялась бегать, как курица, взад-вперед по улице, растерянно хлопая руками. Поднялась в квартиру и принялась расхаживать из кухни в комнату, из комнаты в кухню… Часа через три, когда я стала подвывать от беспокойства, Валерия позвонила мне из телефона-автомата. Я прокляла ее, прокляла ее затеи и прокляла себя, дуру, что послушала Валерию и… «Помолчи секундочку, – сказала Валерия, – а лучше приезжай на угол Палаточной улицы и…» Я не дослушала, схватила ключи от машины и выбежала из квартиры. Промчалась, как ведьма на помеле, нещадно сигналя и чертыхаясь, и на втором перекрестке Палаточной улицы услышала свист. Я резко затормозила, потому что так свистеть могла только Валерия. Она всегда умела свистеть, как разбойница, еще со школьных времен. Валерия открыла дверцу нашего потрепанного «форда» и плюхнулась рядом со мной на сиденье. «… И надо было мне, дуре, рассказать обо всем полиции!» – закончила я наш телефонный разговор. Валерия погладила меня по колену, и я моментально растаяла. «Уже все закончилось, – сказала Валерия. – Ее зовут Агриппина. Квартира на втором этаже. Имя и фамилия – на почтовом ящике. Тридцать пять минут назад она вернулась домой…»

Луций Цецилий Флор, прожил шестнадцать лет и семь месяцев. Кто здесь справит нужду малую или большую, пусть на того разгневаются боги всевышние и подземные. Землекоп, смотри не копай! Надпись, найденная на могильном камне на Остийской дороге

Здесь похоронена Глава о том, как в 1425 году блистательный авантюрист Поджо Браччолини из Флоренции подделал рукописи античного писателя Корнелия Тацита… О том, как в эпоху Возрождения торговали древними манускриптами за баснословные деньги… Как, шаря по христианским монастырям, разыскивали свитки языческих авторов и душу закладывали диаволу за обладание неясными письменами… О том, как Поджо Браччолини хитростью выманил у монаха из монастыря Святого Галла полуистлевшую рукопись Корнелия Тацита, почти не поддающуюся прочтению… И о том, как Поджо Браччолини в результате переписал Историю заново: измыслил события, которых на самом деле не было, наделил античный сюжет христианским содержанием… А еще о том, что теперь мы читаем Историю, созданную Поджо Браччолини, думая, что это римский историк Корнелий Тацит…

* * *

«В июле тысяча… года я разыскивал следы Агриппины близ Неаполя. Покинув город, я неделями бродил по склонам Везувия, пугая окрестных пастухов своими неожиданными появлениями. Из темноты, под лай собак и блеяние овец, я выползал на пастушечий костер и присаживался у огня. Моя улыбка служила поводом для знакомства с местными жителями, мои вопросы заставляли их чесать затылки. «Какие древние развалины встречаются? Встречаются здесь? Но, синьор, развалины повсюду. Си! Си! Повсюду…» – и пастухи широко разводили руками. Пастухи удивлялись глупому иностранцу, который буквально ходит по развалинам и спрашивает, где можно их найти. Обычно мне указывали путь в сторону засыпанных Везувием Помпей, или Геркуланума, или Стабий. Местные жители давно привыкли к наплыву археологов, которые с энтузиазмом копались в их древней земле, но подобного дурака, вроде меня, видели впервые. Развалины в избытке лежали неподалеку, каждому желающему поиграть в песочек выдавали лопаточку, и только один глупый человек бродил по горам, среди козьего помета, и искал неизвестно чего. Приходилось объяснять. «Представьте себе стадо…» – говорил я пастухам. Пастухи помирали со смеху, указывая пальцами на собственных овец, и отвечали, мол, представляем. «О, синьор, это так тяжело представить себе стадо, но мы постараемся!» «Представьте себе, что от стада отбилась одна овца», – продолжал я. Пастухи проклинали меня за такие представления. «Где вы будете искать заблудшую овцу?» – спрашивал я. «В горах!» – без заминки отвечали пастухи. Я ждал. Пастухи думали. «В горах развалин нет», – наконец сообщали мне пастухи. Но я был уверен в обратном…

У Плиния Младшего, письма которого недавно обнаружили в архивах Ватиканской библиотеки, странный абзац привлек мое внимание. Привожу дословно: «Плиний Тациту привет…» Еще раз: «Плиний Тациту привет! Ты просишь описать гибель моего дяди… Он собирался выйти из дома, когда получил письмо от Агриппины. Обеспокоенная нависшей опасностью – вилла ее находилась на склоне горы, и спастись можно было только морем, – она просила дядю вывезти ее из этого ужасного положения. Дядя поспешил туда, откуда другие бегут… (Утрачена часть письма.) На корабли уже падал пепел… (Пропуск.) Площадка, с которой входили во флигель, была засыпана пеплом и кусками пемзы. Человеку, задержавшемуся в спальне, выйти было бы невозможно…»[15] Далее Плиний Младший, свидетель извержения Везувия, описывает гибель города Помпеи, и только благодаря этим письмам мы знаем теперь о бедствии, постигшем древнюю Италию. Меня же насторожило вот что… Страшное извержение Везувия произошло в 79 году нашей эры. Нерон умертвил свою мать в 59 году, то есть на двадцать лет раньше катастрофы. Боже мой! Кого собирался спасать дядя Плиния Младшего? Агриппину?!! Она была мертва уж двадцать лет. Или Нерон не убивал своей матери? Возможно ли это? Четыре года я провел среди пыльных библиотечных полок; четыре года я выискивал другие античные свидетельства, намеки, несоответствия… И наконец понял, что все возможно… История времен Нерона туманна, свидетельства разноречивы. Оставалось только отыскать таинственную виллу на склонах Везувия, вернее развалины виллы. Денежные средства мои были скудны, предмет изыскания несерьезен. Профессиональные антиковеды сомневались в возможности подобного факта, рассматривали письмо Плиния как гремучую змею на своем столе. Пришлось отправиться в экспедицию на собственный страх и риск. Армейская палатка, походный котелок, кусок овечьего сыра – что еще надо настоящему авантюристу?

И все-таки козьи тропы меня не подвели. В тот день я натолкнулся на унылого пастушка, который бродил между кустами, проклиная свою судьбу. Теперь уже пастушок спрашивал «синьора», не видал ли тот заблудшей овцы. Я с готовностью вызвался ему помочь в розысках, и некоторое время мы вместе с пастушком идиллически прыгали по камешкам, клича дурное животное. Но вскоре моему пастушку наскучило это занятие, и, ссылаясь на то, что «негодницу», вероятно, загрыз волк, пастушок наскоро прочитал овце молитву «чтоб ты сдохла» и покинул меня. Я продолжал свой путь среди густого кустарника и ветвистых деревьев. Надо сказать, что с момента последнего извержения Везувия прошло полтора тысячелетия, и склоны горы, как когда-то, снова покрылись тенистыми рощами. Кое-где тянулась к солнцу дикая виноградная лоза, кое-где кустарники и деревья редели – на каменистой почве пучками росла трава…

Жалобное блеяние заставило меня свернуть с тропы. Раздвигая руками ветки, я выбрался из зарослей на ровную площадку, как будто специально устроенную для выпаса овец. Метров через сто терраса заканчивалась довольно крутым спуском, но блеяние доносилось как будто из-под земли. Так оно и было. Негодная овца провалилась в глубокую яму. Расхаживая по окрестностям, я всегда имел привычку таскать на себе веревку, обмотанную вокруг пояса. Яма была достаточно глубокая, как колодец, поэтому я привязал веревку к ближайшему дереву и с трудом спустился… И тут я увидел дверной проем. Вернее, только верхнюю поперечную балку, но земля медленно проседала под моими ногами, и дверной проем открывался, как театральный занавес. Некоторое время я оторопело сидел в яме, прижимая овцу к своей груди, словно древний грек какой-нибудь. Потом овечья скотина вылетела наружу; не помню даже, сколько эта скотина весила. Неудовлетворенный таким ходом событий, я буквально выпрыгнул следом, как чертик из преисподней. Овца, оказавшаяся среди родимой травы, посмотрела на меня мутными глазами, но я не дал ей спокойно наслаждаться обретенной свободой. Поставил скотину головою в сторону кустов и дал хорошего пинка. Потом догнал и двинул еще раз. Овца исчезла в кустах под жалобное блекотание. Я поспешил обратно к яме, скорее рухнул, чем спустился вниз, и рассмотрел все как следует. Никаких сомнений… Античное сооружение…

Я снова выбрался из ямы и внимательно огляделся. Смеркалось. Несчастная овца не вякала поблизости, и ничто человеческое не приближалось к месту моей находки… Как там говорили пастухи: «Никаких развалин в горах нет»? Вот именно. Я не собирался заявлять о своем открытии, во всяком случае какое-то время… Пришлось завернуться в одеяло и устроиться на ночевку неподалеку от провала. До рассвета я только промучился, пытаясь задремать, но при малейшем шорохе вскакивал с готовностью защищать свою добычу от непрошеных гостей. Не стану рассказывать, как я дожил до утра, как хитрил, добывая в деревне, куда я нагрянул спозаранку, свечи и факелы. Местные жители, вероятно, махнули рукой на мои безумства и выдали побыстрее все, что мне требовалось. Я даже соорудил из досок небольшой настил, чтобы прикрыть отверстие от постороннего взора… Весь день прошел в подобных приготовлениях, и наконец ближе к вечеру я спустился в заветный провал.

Господи Всемогущий, я проник в чистилище. Тени мертвых окружили меня. Я зажег факел, и они отпрянули, скользнули передо мной и спрятались в темноте. Я спустился в другую эпоху, в другое тысячелетие. Выше факел! И неподвижная мгла вдруг рассеялась, и я почувствовал себя демоном ада, раздвигающим время. Древний коридор, куда я попал, уходил в бесконечность, или так мне показалось. Я видел античные бюсты. Они стояли вдоль коридора, покрытые пеплом вулкана. Я услышал сквозь столетия грохочущий Везувий; мраморный пол под моими ногами застонал, закачался, и я едва не потерял сознание. Все еще не доверяя своим ногам, я сделал осторожный шаг, затем другой, и тогда, убедившись, что ничто мне не угрожает, что грохот Везувия – игра воображения, я продвинулся на несколько шагов вперед. Мне потребовалось некоторое время, чтобы прийти в себя и оглядеться. Меня не оставляло жуткое ощущение, что сейчас появится вдруг хозяйка дома и бросится ко мне, ища спасения. Такое впечатление, что ужасная катастрофа приключилась минуту назад, что я погиб, погибну, буду заживо погребен, если сделаю хотя бы глубокий вздох и потревожу эту оцепеневшую картинку. И только когда я увидел под своими ногами высохший труп, мумию женщины, я осознал, что все прошло. Что трагедия кончилась почти две тысячи лет назад. Без аплодисментов. Мумия женщины скалилась на меня желтыми зубами, улыбалась из глубины веков, и тогда я поднял с пола ее высохшую кисть и поздоровался: «Salve!» Я подумал, что нашел Агриппину.

Должно быть, тогда в мой мозг закралось безумие. Временное помешательство. Я был в состоянии аффекта. «Salve!» – повторил я, лаская руками кисть мумии, и почувствовал ответное рукопожатие. Я принял ее последний вздох. Агриппина ждала меня почти две тысячи лет, чтобы встретить у входа и скончаться у меня на руках. Я разрыдался. «Проходи. Будь как дома», – прошептал женский голос, дивный голос, вечно молодой голос и растаял. Не помню, сколько времени я провел над мумией, стараясь уловить аромат духов от ее одежды. Я гладил мумию по голове, перебирая выцветшие пряди волос, я целовал ее колени. Я пытался задержать Агриппину подле себя, но связи во времени распадались. У меня даже мелькнула мысль согреть Агриппину своим телом, но, прежде чем я успел это сделать, сущность Агриппины исчезла. Неуловимо, необъяснимо – как я это почувствовал. От всех переживаний у меня пошла из носа кровь. Я размазал кровь по своим щекам. И наконец, простившись с Агриппиной, я пошел по коридору дальше.

Выше факел, выше! Как рачительный хозяин, вернувшийся после долгого отсутствия, я кое-где смахнул с бюстов пепел, кое-где протер рукавом, но прах Везувия заполнил мои владения, прах времени лежал повсюду. В конце коридора я споткнулся о серебряное блюдо, брошенное на пол, да только покачал головой. Чтобы не заблудиться, я с самого начала решил нумеровать помещения. Коридор, в котором я очутился, обозначил «цифрой пять» и перешел в «цифру девять». Вероятно, тут была приемная Агриппины. Ложе из потускневшей бронзы стояло у стены, доски и матрас прогнили и рассыпались. Круглый мраморный столик на трех львиных лапах, фигурка Амура. Я, словно дух, витал и бросался в разные стороны. Свет факела выхватывал из темноты то геометрический рисунок на стене, то фрагмент мозаики. Я ненасытно вглядывался в черты сфинкса на медальоне, я старался охватить взглядом всю комнату. Детали наслаивались друг на друга, картины прошлого переплетались с реалиями, чувства множились и тут же распадались на отдельные эмоции. Из «цифры девять» я перепрыгнул в «цифру одиннадцать» – это оказалась баня. «Человек сочтет себя жалким ничтожеством, если по стенам его бани не вставлены круги драгоценного мрамора, если вода льется не из серебряных кранов! Теперь назовут берлогою баню, где нельзя одновременно мыться и загорать, где прямо из ванны нельзя глядеть на море», – сказал Сенека. Все говорило в «цифре одиннадцать» об изобилии воды. Потолки и стены были украшены изображениями плывущих кораблей, шумящих фонтанов. Морскими коньками правили толстенькие амурчики. Женские фигуры с дельфинами в руках, тритоны с огромными сосудами – все тут было как некогда при Агриппине, но помертвело без ее дыхания. «Бани, вино и любовь!..» Я сильно пострадал, зацепившись в проеме за какую-то железяку – упал, ударился, но продолжал свой маршрут. «Цифра один» – столовая, «цифра восемь» – спальня… О спальня Агриппины! Но взгляд мой упал на стену, и я обмер. Вместо орнамента стены покрывали античные письмена. Два слова. Два слова – словно зверь метался по клетке, царапая когтями стены. «Цезарь Нерон». «Цезарь Нерон». «Цезарь Нерон». «Цезарь Нерон». «Цезарь Нерон». «Цезарь Нерон». «Цезарь Нерон». «Цезарь Нерон». И не было свободного пространства от этих слов на стенах маленькой спальни, и не было там ничего другого. Я поспешил из «цифры восемь» прочь без оглядки…

Внезапно огонь погас, будто задул его кто-то, и до «цифры десять» я пробирался в кромешной темноте. Завесу мрака удалось поднять с помощью нового факела. Десятки фигур обступили меня внезапно, закружили в своем хороводе, вдоль красных стен. Я оказался в центре мистерии, в центре таинства. «Время и место», – сказал бог Дионис. И к нему подвели Ариадну. Вот история бедной женщины: Тесей обманул Ариадну. Бросил на острове Диа, как собаку, по дороге на свою замечательную родину. Греция ликовала, приветствуя героя. Ариадна подыхала без воды и пищи на безлюдном острове. «Что просишь ты взамен?» – спросил у Ариадны бог Дионис. «Смерти Тесея! Смерти его жене!» – затрубили крылатые архангелы. Но Ариадна просила раздвоения души. Бог Дионис рассмеялся: «Нечеловеческая месть!» Я взмахнул факелом, и фрески разлетелись по стенам. Ариадна начинала свое превращение. Я прижался губами к стене, чтобы почувствовать тепло Ариадны, но женщина исчезла. Через пару шагов я снова обнаружил ее на фреске, в образе добропорядочной матроны. Но Ариадна понеслась дальше и вновь застыла, как одалиска. Мой факел по-прежнему высвечивал только отдельные фрагменты росписи, и Ариадна, пользуясь этим, прыгала как козочка. Я следовал за ней – Ариадна кружила в безумном танце. Я бегал с факелом от стены к стене, то обладая Ариадной, то гонимый ею. То настигая ее, то теряя. Я сам раздваивался, учетверялся и видел, как Ариадна издевается надо мной. Тени от моей фигуры перемещались по всем четырем стенам одновременно. Это было невыносимо – чувствовать, как раздирает Ариадна меня на части, увлекает за собой в разные стороны. Я кружил вместе с нею, голый, в вакхическом трансе, постукивая кастаньетами. Я рыдал вместе с Ариадной, я нещадно хлестал кнутом по ее обнаженной спине. В конце концов, обессиленный, я рухнул на пол посреди зала…

Очнулся в полнейшей темноте. Ариадна оставила меня, и навсегда. «Цифра восемь» не складывалась с «цифрой одиннадцать». «Четверка» не хотела превращаться в «тройку». Я блуждал, натыкаясь на стены, и никак не мог выбраться без путеводной Ариадны, которая покинула меня навсегда… Я пропал…»