"Бембиленд. Вавилон." - читать интересную книгу автора (Елинек Эльфрида)

Вавилон

Выражаю благодарность всем, кто писал вместе со мной и подсказывал мне

Говорит Ирм:

Тысячи людей оказываются в замешательстве, когда им приходится – не тяни, а то поздно будет – вытаскивать из кармана и пускать в дело свое тело. Их половые органы презрительно кривятся, когда видят сокровенно-откровенный объект, которому чего-то от них надо, который – вот же он – лежит перед ними. У нас с этим будут проблемы, думают они, когда впервые видят своих антиподов. У этого влагалища по меньшей мере четыре складки, да столько же с изнанки, это сколько же будет всего, и все это нужно описать, чтобы по-настоящему ощутить похоть, прежде чем притянуть к себе и начать тискать чужое тело. Налет презрительности незаметно слетает с моего полового органа, он морщит лобик, то есть лобок, он знает, на что способен, но, оказывается, это не так, его нужно поощрить, существует много способов поощрения, которые мы, люди, должны испробовать. Религия, культура, война, спорт. И все только о том и думают, чтобы остаться в истории. Мужские члены так и рвутся вверх, словно лососи из воды, что-то гонит их назад, к маме, вверх по лестнице, но никогда вниз, они рвутся из самих себя, становясь при этом все отвратительнее, их, безымянных, неумолимо швыряет в смерть, когда они становятся какими-то – в моем понимании – усохшими, но сначала им нужно выметать икру и только после умереть на пути к нерестилищам, где стоят запрещающие щиты, на которые никто не обращает внимания, кроме медведей, что ловят выпрыгивающую из воды рыбу. И настоящих охотников, точно знающих, что следует делать. Да, их тоже. Ах, если бы личность могла проявиться сама по себе! Так нет же, нужны охотники с характером, который соотносится с судьбой и с тем, что они могут дать другим. Это их религия. Из-за этой своей религии они и заслужили искреннюю антипатию народов. Охотники как боги, я хочу сказать, они о себе очень высокого мнения. Они, в своем нелепом облачении, не хотят, чтобы их унижали. Боятся промочить ноги, когда убивают готовящихся дать приплод животных. Если не уверены, что животное действительно вот-вот принесет потомство, они требуют заключения ветеринара. Какая-то сила притягивает разнополых особей друг к другу, заставляет проникать друг в друга и снова выскальзывать, разъединяясь – проходя насквозь. Как может человек сам по себе развивать такую активность, что его член, его охотничье орудие месяцами не дает сбоя, хотя его обладатель, уже не здесь, он уже нацелен на некий дальний объект, которым ему не доведется обладать, ибо он его даже не встретит? Или встретит лишь однажды, чтобы сразу расстаться? Или все окажется хуже, чем он предполагал? Он забыл выключить свет, поэтому вернулся, он забыл перекрыть газ, поэтому вернулся снова, у него простуженно хлюпают носом краны, к тому же он забыл отключить свой детородный орган. Зато оставил включенным все остальное, а это не следует делать, когда уходишь из дома. Теперь он стоит, его член, там, взаперти, и как мне добраться до него, и как теперь сам он, исследовав партнера по части болезни, наконец проникнет в него? Мне теперь понадобится отмычка, ведь ключ, что был у меня когда-то, он снова у меня отнял, мой охотничек. Он давно ушел, этот человек, к которому я так привязана, которого боготворю, надо же кого-то боготворить, его мысли повернули в другую сторону, в сторону от нас, его характер наложит отпечаток не на тысячелетия, он наложит отпечаток на меня, на жертву, обреченную ждать и ждать. Этот человек умел прекрасно воздействовать на тело, нет, не на одно конкретное тело, а на все тела, ему хотелось бы поиметь их все, но он этим не воспользовался, он пускал в дело свой член, стараясь не напрягаться, так сказать, добиваясь признания чрезвычайного развития, послушайте, я имею в виду чрезвычайное развитие не члена, а личности в целом! Должно быть, это воздействие, которое оказывает его личность. Была ли это власть? Нет, нет. И все же. Это была власть, позволявшая из такого безразличного человека, как я, как основатель религии, сформировать народ, который боготворит его и будет вынужден боготворить всегда в надежде на избавление. Она определила бы мою судьбу на тысячелетия, если бы только я могла так долго следовать за этой судьбой. Но я следую только за ним, он и есть моя судьба. В наше время репортажи ограничиваются тем, что описывают задницы, сиськи и письки, серьезные газеты не выставляют их на всеобщее обозрение, и все же: все знают, как эти части тела выглядят, это всеобщее достояние, а раньше считалось чуть ли не геройством, если кому-то удавалось узреть сокровенную часть тела! Обладателей половых органов, не важно каких, у каждого он только один, чтили! Историография, в которой мы не можем участвовать, только янки, они и никто иной, имеют право прикреплять к своим членам членские удостоверения, если такое удостоверение окажется у кого-то еще, он тотчас подвергается проверке, только американцам выдаются эти удостоверения, а кто я, кто же тогда я, да, мне хотелось сказать, что историография, описание деяний, судеб отдельных лиц, бывших властителей, но не над нами, бывших завоевателей, покорявших не нас, мы были слишком маленькими, чтобы властители вообще могли нас узреть, стало быть, описание героических деяний уступило место описанию сисек. Теперь историю делают сиськи и письки, и каждый торопится попасть в нее, плевать, что там уже полным-полно других, попасть туда, чтобы стать историческим лицом, субъектом истории, который сохранится только внутри нее, это немного, однако прошу понять: это лицо познает суть истории только когда становится телом. Еще одна просьба, ибо так было всегда: встаньте цепочкой, и я стану передвигаться вдоль нее на четвереньках, чтобы иметь возможность следовать за вами! История перерабатывает тела, как консервная фабрика в Инцерсдорфе или еще где-нибудь, но история новейшего времени состоит в том, что имеющиеся в наличии тела, кроме тех, что оказались за границей, заняты тем, что толкают друг в друга. Убийство стало излишним. Траханье тоже стало каким-то безличным, вы не находите? Поскольку каждый может делать это в любое время и в любом месте, оно стало, как бы это выразиться, обезличенным, как и сама история. В сущности, жаль, вы не находите? Публичным траханьем заняты красивые особи, и раз ты любишь себя, красивого, то наслаждаешься этим, имеешь право наслаждаться, ибо каждый продвигается публично, или нет, все-таки нет. Скорее нет. Все происходит публично, в этом нет сомнения. Наблюдения витают в воздухе, а не в уме, пока смертный не испустит дух, именно поэтому люди раздеваются при любой возможности. Иные переодеваются, чтобы удивить партнера чем-то новым, а затем снова разочаровать. Но вдумайтесь еще раз: общественные отношения сводятся к таким скрытым, безличным моментам, когда человек довольствуется самим собой, замыкается в себе или втискивается в другого. Мы делаем это, потому что мы существа одушевленные, иначе мы не смогли бы так поступать, но, видите ли, после того как все, абсолютно все было одушевлено телевидением, пришла наука, чтобы часть мира снова сделать неодушевленным и придумать плоский экран и цифровое изображение. Но нет, с отношениями это не имеет ничего общего! Отношения пластичны, и улаживаются миссией святого Христофора[8]. И вот один садится на другого, например ребенок на педофила, носильщика, что перенес божественное дитя на левый берег, и ребенка переносят через реку, его пенис носильщик, не носитель пениса, а переносчик ребенка, предварительно удобно устроил на своем правом плече, а ногами ребенка, словно усовершенствованным пробочником, сжал себе горло, эта поза душит его, когда он шагает по воде, он вот-вот задохнется, но когда ребенок сваливается и тонет, святому Христофору тем не менее достается его пенис, не пенис Христофора, разумеется, а пенис ребенка, остаются и ноги в виде пробочника или открывалки, одной из тех, что состоят из стальных колец разной величины, у меня тоже есть такая, кольца сжимают горлышко банки, чтобы открыть ее и вылить содержимое, все равно куда. Люди пасутся, услаждают себя, проникая друг в друга, для этого им не нужны открывалки, тут все – пастбище. Нельзя сказать, будто кто-то из двоих животное, а другой пастбище, они оба – пастбища, которые взаимно пожирают друг друга, а потом печально склоняют головы долу. Они печалятся только о себе, ведь рядом нет больше никого. Мы уже не нуждаемся в животном начале, которое несем в себе, мы и без этого начала можем делать историю. Мы убиваем, хотя не должны этого делать, нас никто не заставляет. Для истории важно и то, чтобы у экономики были свои отношения, чтобы режим питания имел к нам отношение, чтобы у нас были инструменты, которые, в свою очередь, соотносились бы друг с другом, когда они окажутся на Марсе, в песках в песках в песках, странствия людей тоже имеют свои отношения или, по крайней мере, устанавливают их, в хижине из тел мастерят нечто потребное и подходящее, только для того, чтобы можно было пройти в дверь, а двери стоят в одиночестве, нет, к несчастью, они не одиноки, вы не можете овладеть ими, они открывают дом тела, эти двери, и мы входим в него. Последствия этого – увеличение народонаселения, распри между народами и изменение климата. Для значительного человека, представителя, властителя не остается иной роли, кроме роли предводителя масс, он, таким образом, представляет массовые устремления, и кто представляет их лучше всего, тот и будет считаться великим, тогда как остальные останутся скорее незначительными. Когда массовые устремления воплощаются в одной личности, это происходит совершенно случайно, я имею в виду, когда находится человек, способный воплотить в себе нечто вроде устремлений масс, тогда и все другие тела, которым открылись печатные издания, захотят того же, что и Иисус на кресте, да-да, тот самый, с раной в боку, о которой я могла бы еще много чего сказать, об этой половой тряпке, что, кровоточа, открывается у него в боку, Амфортас[9] и тому подобное, самое что ни на есть святое сердце Иисуса, ну да, но так по-эксгибиционистски выставлять это напоказ вам все же не следовало! Погодите, оно еще настанет, это Откровение, что-нибудь непременно откроется, речь всегда о том, чтобы открыть, расстегнуть штаны, отворить дверь, все открывается для проникновения, и подпорки отлетают, как быстро стянутые кальсоны. Потом люди разрывают отношения, им не терпится завязать новые, точнее войти в них, о Господи, я недостойна войти под кров твой. Но ты воплощаешь мои устремления совсем неплохо, тебя я выбираю, а ты должен вставить мне очень прочные подпорки, для того, быть может, чтобы я дольше держалась, что же ты вдруг закряхтел? По-твоему, слишком долго все тянется? Ты тоже уже заметил несоответствие между тобой и твоим половым органом? Он у тебя слишком большой, слишком маленький или вообще ни то ни се? Мне это несоответствие сразу бросилось в глаза, когда я впервые тебя увидела, еще до того, как увидела твой половой орган, я сразу подумала, что тут значительное несоответствие! Одно слишком велико, другое слишком мало, решай сам, что одно, а что другое, хотя нет, это не тебе решать, самое большее, что ты можешь решать сам – вопрос о выборе места, но и вопрос о местных выборах я предоставляю решать уже не тебе, а другому, я выбираю себе другого представителя, по сравнению с которым у тебя нет никаких шансов! Но сейчас, но сейчас, сейчас я, к несчастью, отдана именно тебе, дурачина бог, слишком уж ты полагаешься на свое срамное естество! А оно ведь ни на что не способно. Подожди, когда я уже не буду твоей, когда ты застрянешь в другой, вот тогда и предстанешь в дурацком виде! Тогда-то и начнутся несоответствия. Ах, нет, они начались уже давно, только мы их не замечали. Они проявляются как в устройстве наших мыслительных аппаратов, так и особенностях наших половых органов, а также в безвкусной обстановке, которой раз за разом мы обзаводимся на распродаже, ибо надо же нам, словно по принуждению, ложиться рядом с кем-нибудь, поэтому мы и обзаводимся кое-чем, как правило, тем, что осталось от других, ну да, ну да, так что я хотела сказать? посредством мышления несоответствие наших половых органов, которые, по-видимому, в чем-то не подходят друг другу, так как ни один их не хочет, он хочет только свой, а не мой, он не считает, что мы подходим друг другу, он хочет ее, но побольше, ну конечно, у вас она есть in medium? Нет? Хорошо, я беру small, но тогда он не войдет, когда захочет, а large, пожалуй, будет слишком велика, вот так-то, вот так, посредством мышления, должны устраняться несоответствия, чтобы люди снова могли трахаться как подобает. Это значит, что им больше не нужно заранее думать, как поступить, чтобы все получилось. Они должны сравнить свое устройство с устройством мира, подключиться к нему с помощью адаптера, это такой промежуточный штепсель, переходник, чтобы ток пошел не сразу как появится, а сперва поработал тут и там, пошарил в темных углах и нишах, где может скрываться что-то еще. Это тело прячет от меня что-то еще! Такое ему не позволено. Оно должно показать все. Если вы его покупаете, смело проникайте в любые закоулки и делайте с ним все что хотите, неважно, кто вы такой и где находитесь! Вы можете купить все что видите, и ничего больше, я хочу сказать, что больше ничего и нет, только то, что открывается вашему взору, но это-то вы можете купить в любое время. Ах, вот и вы! Моей причинной потребности, которая властно требует от меня признания, почему я хочу трахаться именно с вами, достаточно доказуемого основания, одного-единственного, я человек скромный, много не требую, да и предложить могу не так уж много, не правда ли, мой зрелый возраст тут ни при чем, но в действительности не бывает столь много разных событий, чтобы их нельзя было обозреть, скорее бывает так, что каждое событие сверхдетерминировано и имеет столь много причин, что мы не в состоянии их понять. Почему, скажите на милость, началась эта война? Почему я хочу, чтобы вы трахали меня, а не кого-то еще? А лучше вообще никого больше! Откуда мне знать? Может, знает кто-то другой? Нет, он-то точно не знает. Он задумчиво кланяется, слегка наклоняется вперед, когда расстегивает ширинку и достает его. Вы нагибаетесь – и все. Вам надо лишь нагнуться – и все. Или наоборот? Этот член еще станет очень большим, вот увидите, он займет свое место рядом с цепочной пилой людоеда, рядом с его ножом, ножницами, вилкой и светом, который понадобится для видео, потом эти усилия, а после его нельзя съесть, этот пенис! И хотелось бы, да не годится он в пищу. Может, и годится для того, чтобы получить удовольствие, с этим, пожалуй, соглашусь, но он решительно несъедобен! Другие уже пробовали, но это ничего не значит, на кулинарную книгу уже нельзя полагаться, как и на любые другие рецепты. И вот этот голый человек стоит, запутавшись в сетях моего искушения. Я беру пилу, с помощью которой вызвала к жизни цепочку моих причинных связей, иначе говоря, распилила ее, и где же он, мой человечек, я хочу сказать, мой большой человек, способный начать процесс, который понравится нам обоим? С ним можно делать все что хочешь, только съесть его, к сожалению, нельзя, это доказано в судебном порядке и заверено нотариально, теперь уже совершенно понятно, что его нельзя есть, даже когда хочется, даже если попытаешься это сделать, даже если часами будешь жарить его и как следует поперчишь, ничто не поможет, он несъедобен, с какой стороны ни возьми, сколько бы ни дергался, ни кричал и ни вздрагивал, гастрономического удовольствия он не доставит. Было время, когда люди доставляли удовольствие своими мыслями. Но оно давно миновало. Теперь они пытаются доставить его крепкими мускулами, красотой, молодостью и умением распоряжаться своим телом. Позвольте, но это должно означать, что каждый неординарный мастер своего тела уже и есть великий человек, великий в той своей маленькой сфере, которую, к сожалению, нельзя съесть, такого быть не может, в противном случае нас всех бы наклеивали на марципаны, как наклеивают новогодних поросят, отмеченных наградами художников, исследователей и мыслителей, но сегодня это не в счет. Сегодня имеет значение только тело, тело – вот прокладчик пути, а отнюдь не мысль. Иногда это может быть музицирование, пение, свист, размахивание руками, сплошное шоу, но имеет значение все же не это, а тело, а поскольку существует бесчисленное множество тел, которые идут в счет, которые хотят, чтобы с ними считались, они только этого и хотят, но уже давно оказываются в просчете, я впадаю в замешательство, запутываюсь в самой себе, превращаюсь в паутину. Я паутина, которую нельзя ни разорвать, ни съесть. Я оказалась в плену, чтобы потомки не могли меня опровергнуть, это ведь достаточно веская причина. Какое мне дело до потомков, меня интересует только вот этот мужской член, его нельзя выбрать по вкусу, когда бы этот отбор ни начался. Этот продукт – всего лишь предположение. Картина. Мясо. Мясо на картине. Ком одежды многих мужчин, стянутый ремешком из человеческой кожи, бочки засоленного человеческого мяса, подтяжки из человеческой кожи. Это неблагодарный продукт, он отравляет каждую минуту, которую человек хотел бы провести в одиночестве. Во всяком случае, меня он предохраняет от любой выдачи. Разве что мне самой когда-нибудь потребуется выдать себя! Мне это не по душе. В окошке, через которое меня можно было бы выдать, редко кто появляется. Я вижу пустыню, песок, самолеты, моря, танки, но меня интересует лишь плоть. Меня интересуют постоянные хриплые стоны и неизбежные при этом звуки, как при пилке. Плоть, подаренная или купленная плоть. Человеческое мясо. Его тоже когда-нибудь будут отпускать, выдавая за козье, но это настоящее человеческое мясо. Это растопленный человеческий жир, который, надо думать, будет разбрызгиваться вокруг всякий раз, когда его испустят. Это ящики, полные человеческих костей и копченого человеческого мяса. Все можно есть, кроме пениса. Все можно разглядывать, но охотнее всего разглядывают человеческую плоть. При этом можно смотреть на все, что есть вокруг, но нет же, хотят видеть только плоть плоть плоть. Плоть, в которой бушевало желание потрудиться, чтобы добраться до своего ядра. Пока все общество однажды не станет есть человеческое мясо. Пожалуйста, вот встает аутсайдер. Попробуйте его, если у него уже стоит, если он сам уже стоит! Вознеситесь благодаря его способностям, и вы увидите: плоть! Святые страдания, освященные страсти, причисление к праведникам, исчезнувшее после молитвы расширение вен, а потом плоть. Только плоть. О Господи.


Говорит Маргит:

Я как нарочно была убита на избранном мной чудесном кроваво-крестном пути к Богу, хотя этот путь отменно обставлен столбиками с распятиями и распрекрасно отмечен страданиями. И вот уж я вижу горы, голубовато-белые горы. Едва я успела оглядеться, чтобы понять, что сотворил со мной Господь, как у меня родился его сын. Он просто выскользнул из меня. Но ведь и я сама – дитя божье! Мать никогда не бывает права, прав всегда только отец! Я понимаю, рождение представляется ему чем-то невообразимо ужасным, жестоким, подобным тяжелой операции без наркоза. Что до сына, то пока я и сама не знаю, что у него на уме и к какому виду он относится. Было ли то, что Бог со мной сотворил, и в самом деле убийством? Нет. Кажется, тут было нечто другое, хотя и столь же насильственное. То есть, тоже весьма неприятное, правда, я об этом ничего не помню. Осталось только ощущение, знакомое каждой самке: конвульсии, толчки, ощущение, будто тебя швыряют наземь, иные женщины после этого хромают, у них повреждается коленный сустав, единственное место, которое до этого двигалось без помех. Одно из тех ощущений, что не доводили меня даже до церкви (о коленях я пока и говорить не хочу). Но не из тех, что побуждали захотеть стать мужчиной! Ничего подобного! А одно из тех, когда я удобно застреваю в себе самой, тут есть преимущество: больше ничто в тебя не втиснется. Я полна под самую завязку. Тех, что застряли в пути, на пути к Богу или, тем более, от него, нельзя поспешно причислять к мертвым. Они скорее живы, живее живых, они теперь у своего господина, о них заботятся, их окормляют, даже если теперь они сами должны стать пищей, неважно где, неважно для чего, говорят, они теперь в Царствии Небесном. Говорят для тех, кто ни о чем не догадывается. Что могут сказать нам небеса, которые сегодня уже много раз одаряли нас прогнозом погоды, причем делали это каждые четверть часа? Я слышу: следующий должен быть моложе и не таким тучным! Вы можете представить себе на кресте тучного человека? Да гвозди просто разорвут ему ладони! Он просто свалится с креста на нас, если мы не успеем отскочить! Гвозди никогда не выдержат такой вес. Он повисит еще некоторое время на ногах, но и они разорвутся, когда на них всей своей тяжестью повиснет тяжеленный торс. Где яркий свет, обещанный мне в момент смерти, и где этот роковой и такой знаменитый туннель? Если их нет, значит, я тоже не умираю! Пока нет! Лучше я еще потрусь о свои внутренние конфликты, умереть я могу и позже. Когда-нибудь, во время акта трения, или как это называется, когда грязная тряпка елозит по полу, правда, не в Феррари, это влажно повизгивающее трение, этот акт впитывания и выжимания, который всегда случался со мной с Богом или с кем-нибудь другим – говорил же он мне не терять бдительности, но было уже слишком поздно, теперь мой удел – пребывать на земле без желаний, ну, об этом он тоже мог бы сказать мне раньше! Теперь они у меня появились, желания матери, нужно все держать в чистоте и, разумеется, сопровождать сына на его рандеву, ждать на улице, в машине, как бы он не сделал с женщиной чего-то недозволенного, тут и так слишком мало места, и каждый раз нужно прибирать, кроме того, в машине уже сижу я! В ней нет места для другой женщины! Разве что я превращусь в мужчину, вот тогда найдется местечко для женщины. Чтобы он, мой сын, не приволок кое-кого недозволенного, ибо если он, этот недозволенный, чье имя я не стану называть, заупрямится, сын сделает из него отбивную. Он находит высшее наслаждение в том, чтобы потрошить, расчленять людей, готовить из них жратву и потом съедать их, как едят сосиски в кафе. Пожалуйста, любой бог на его вкус. Но этот сын, он на мой вкус. Я и так знаю: этот бог есть единственный и неповторимый, и одновременно он – собственная противоположность, его воля направлена только на то, чтобы сохранить себя, причем именно в качестве бога, он уже начал, он уже начал распространять свою волю к власти на нас. Он хочет не просто сохраниться, а остаться богом, это его условие. Поэтому убийца противостоит ему, не садится напротив с подносом, чтобы позавтракать на скорую руку, а противится ему, и я даже его понимаю: прежде чем подвергнуться насилию и убийству самому, он лучше совершит насилие и убийство над кем-то другим, туда уже неторопливо направляется его инстинктивная компонента, бесшумно, усиливаясь, как усиливается действие мочегонного, садится, принюхивается к клейковине, скрепляющей компоненты, впадает в восхитительное состояние трансцендентности, наслаждается перспективой на будущее, которой пока еще нет, которая существует только в его воображении, и надеется на истинную, подлинную, единственную перспективу: в этой ужасной схватке между волей к власти и самовозвышением-самоуничтожением возвысить, приподнять, хорошенько рассмотреть, прикончить и в конце концов сожрать кого-нибудь другого. Это, как мне кажется, еще можно себе позволить! Смотрите, этическая компонента еще не приклеилась как следует, она еще говорит «нет», зато инстинктивная приклеилась весьма прочно, ее уже не оторвешь от моего только что пропылесошенного материнского пола! Основной инстинкт тоже хотел бы себя сохранить, но он еще слишком мал для этого, еще зависит от родителей, у него еще не выработалось понятие о смерти (хотя ему очень хочется его иметь!), о самоуничтожении, о радости тотального самоуничтожения. О самопожертвовании. Должно быть, он еще обуян страхом перед домашними заданиями и главными задачами, этот инстинкт, который потому так и называется, что ничему не хочет и не может научиться. Он знает лишь насилие, а этому не приходится учиться. Кто не обрадуется возможности самоустраниться или хотя бы почувствовать себя уничтоженным? Только тот, кто может свирепствовать в других! При этом в женщине и без того идет борьба, стать матерью или сохранить индивидуальность, но зато трудиться без передышки? Каждый человек хочет сохранить свою индивидуальность, не позволено это только матери. Борьба борьба борьба! Хочет и малыш, этот моторный вагончик со своей набитой инстинктами вагонеткой; ее, полную еды и вкусных напитков, внутри которых бушует и стучит в стекло своими маленькими кулачками углекислый газ, в них, в эти кулачки еще надо будет прыснуть, ее медленно везут по проходам, и никто ничего не покупает, позже он и сам захочет стать чем-нибудь или кем-нибудь, может быть, магнитной подвесной дорогой или, по меньшей мере, эпизодом ICE[10] на немецком участке железной дороги! Но сперва ему, хочешь не хочешь, надо чему-то научиться, тогда он сможет – или не сможет – себя сохранить. Не сможет – останется ребенком, инстинктом, превратится в становление ребенка, вечного ребенка и людоеда, как все дети, которые пожирают даже волосы с головы родителей, выдирая их целыми клоками, а они ведь и впрямь несъедобны. Если хочешь стать людоедом, то, по крайней мере, должен знать, что можно есть, а что – нет. Что будешь переваривать до тех пор, пока следы крови в доме не дадут полиции доказательств, даже в ультрафиолетовой части спектра. Неплохая получится картина. Пенис, к примеру, представляется все же абсолютно несъедобным, как ни нарезай его перед жаркой, вдоль или поперек. И все же, что бы я, в роли матери, могла себе пожелать, раз я поимела бога и одновременно его сына и не хотела быть изнасилованной, да, это было моей окончательной сексуальной установкой, прежде чем я настроила свою сексуальность, нет, не на дубовый конец, таким твердым и жестоким по отношению к кому бы то ни было мой сын не должен стать. Борьба между двумя желаниями: в совершенстве настроить себя самое или же кого-то другого, кто выполняет грязную работу. Бог и его сыновья существуют лишь для того, чтобы в самом сокровенном быть не в ладу друг с другом. Он говорит: если бы я сейчас еще и умер, то это стало бы абсолютной мерой высоты. Кто это говорит? Бог или я? Вот если бы умер мой сын, это было бы еще сумасброднее. А прикончи мой сын как-нибудь кого-нибудь, это будет вообще просто супер. Даже если убийство и поедание людей, пусть и приготовленных на кухне наилучшим образом, это нечто слегка выходящее за рамки, путь, что ведет за рамки, мой сын проделает с удовольствием, он в отличной форме, уверяю вас. Он готов убивать, тут нет ничего страшного, слетать на самолете, съездить ночью на автобусе в Шрунс-Чаггунс, там сразу покататься на лыжах, потрахаться, нализаться и снова вернуться в Гамбург, как в никуда. В ноль целых, ноль десятых. Шофер, по крайней мере, трезв. У него ноль целых, ноль десятых. Я, во всяком случае, на это надеюсь. Зато позже он уснет за рулем. Что? Я должна выдать его, своего сына, и это будет моим вознаграждением? Я была бы рада, если бы кто-нибудь, наконец, отнял его у меня! Убивать людей – самое что ни на есть низменное занятие, кого-то поджарить – значит, тоже опуститься ниже некуда, вот только очень долго, часами придется ждать, пока подадут блюдо, и еще дольше – пока его приготовят. В конце концов, бог зачал его во мне, пусть он и позаботится о блюде. Этот всегда такой педантичный тип именно мне сделал ребенка. Зато теперь сын может делать все что вздумается, бог, если он бог, должен выполнять все неотложные просьбы, это входит в его обязанности, и если у кого-то появится неотложное желание, чтобы ему откусили пенис, мой сын это сделает. Мой сын выполнит также и ваше желание, любое! Только скажите, какое! Он может сделать это даже у вас дома… Он научился этому у меня, ведь я и есть желание во плоти. Он не учился ремеслу мясника, но в нем с самой ранней юности жило это горячее желание и врожденный дар расчленять, мучить и калечить, да, он так и говорит: и калечить людей. Как хотите, но с этим ничего нельзя поделать, его основной инстинкт отличен от вашего. С этим надо смириться. Он над этим не задумывается, перед ним стоит только один вопрос: или я убиваю кого-то другого, или отказываюсь от своей собственной сущности, ответ на этот вопрос для моего божественного сына с самого начала ясен, даже вы уже поняли, каким он будет: он или я. Стало быть, он. Я могу лишь властвовать или самоуничтожиться. Третьего не дано, а они в конце концов все равно умирают. Неизбежно. У моего сына талант к этому ремеслу. Мы, конечно же, сидим здесь не для того, чтобы однажды в самом лучшем обществе порадоваться его успеху, послушать его игру на скрипке, это тоже у него часто получается божественно, к сожалению, ему всегда чего-то недостает, то ли силы звука, то ли вообще силы, то ли чувства, то ли точности, то ли заключительного аккорда смычком – не знаю. Нет, мы сидим в суде, суд идет над ним, что несправедливо, потому что он еще не доведен до полной готовности. Но тут важно ничего не путать, вы уж поверьте! Бог с трудом оторвал от себя своего сына и всего его заправил в меня. В гусыню, начиненную под завязку. Нет. Ведь сын – это и есть изобильная начинка! Я думаю, сын появился после того, как в ванной и на кухне стало по-настоящему тесно и влажно, и мастер, на сей раз жестянщик, приготовил место для прокладки трубы, он ведь создал и все остальное, значит, мог создать место и во мне, и вокруг меня, в конце концов, все должно быть как следует прилажено друг к другу. Это же замечательно, когда команда так хорошо сыграна. А иначе как бы мог сын после изо всех сил бить неверующих по затылку или резать их ножом фирмы «Стенли», нет, ковровым ножом, разве это не одно и то же? Значит ли это, что ребенка в одной стране зовут Стенли, а в другой ковром? Бить изо всех сил означает убивать, заранее зная, что небо уже ждет, электроника уже разогрела печь за час до смерти мяса для жаркого, и мученику осталось лишь отправиться в трубу ко многим другим, что уже лежат там, обгрызенные, выпотрошенные, сами ставшие потрохами для сына, этого животного, мученика нужно лишь сунуть туда, чтобы он мог там вести лучшую жизнь, которой он так долго дожидается. Дома, у мамы, он никогда долго не выдерживает. Но я следую за ним, точнее, преследую его, куда бы он ни шел. Окей, мечтать ведь никому не запрещено, стало быть, властитель вместе со своим возбужденным подручным, который стоит рядом, я хочу сказать перед ним, бережно насаживает клиентку на свою толстую трубу, тогда как мастер самолично занимается ее розеткой. Ибо этот вход требует особенно чуткого обхождения, нужна не только обильная смазка, но прежде всего опыт и умелое владение инструментом. Щека, нет, щеки полости нуждаются в том, чтобы их изрядно помяли, тогда этот щепетильный сфинктер медленно расслабляется и расширяется, и процесс насадки на трубу идет без проблем. А потом – на тебе! Разрыв трубы! Еще разрыв! Ангелы в отчаянии выкрикивают его имя, имя бога, моего сына, они забыли о приправе, забыли подсыпать ее сверху, смазать свинью чем-то, уж не знаю чем, но при этом ангелы, занятые этим делом, уже надели свои самые красивые одеяния, их, ангелов, чуть ли не восемьдесят штук! Рядом с ними текут реки молока, сока и безалкогольного вина. Все это весьма неразумно со стороны ангелов, так как брызги смазочного жира могут попасть на их красивые одеяния, а кому это надо; и когда они, наконец, садятся за стол властителя, чтобы съесть этого другого господина, с которым мы столько мучились в ходе закладки и регулировки, они уже испачканы с головы до ног. Вконец измараны. Но внимание: наступает захватывающий момент! Пока подручный осторожно слегка вытягивает штангу, бог прилаживает свой искусный прибор и сантиметр за сантиметром вонзает в кишечный проход или другой канал, как бы он ни назывался, тот, что течет во мне и в котором бог оставил сток. Я медлю, не зная, позволять ли ему делать это со мной, но ведь и мне надо чему-то научиться, а вдруг я захочу когда-нибудь сделать то же самое со своим сыном, и я подмечаю, как бог приступает к делу со мной – чувствуется большой опыт и добросовестность. Я необузданно отдаюсь наслаждению, но что такое? Чего добивается посягатель, я хочу сказать, этот повар-людоед, мастер по приготовлению пирожков из человечины? А хочет он чего-то противоположного моему желанию, он совсем не хочет отдаваться наслаждению, он хочет только одного – отдаться богу. Мне же надо нечто совершенно иное, тут тоже ничего не поделаешь. Я хочу, чтобы мученик вел себя за столом культурно, не так, как каннибал, он ведь сервирует себя самого, остается у себя и с собой, только в этом случае он знает, что предложить людям. Ну да ничего, они ведь все – мои сыновья! И я присматриваю за ними, они никогда не станут взрослыми, поэтому их и называют сыновьями, тяжело вздыхаю я. Я сижу в машине перед местом встречи и жду сына, он придет от женщины, с которой у него снова ничего не получилось, тут уж я постаралась. Он должен любить только свою мать – и точка. Согласитесь, что от него требуется не так уж много. И согласия вашего мне не надо. Он всю жизнь был здоровеньким, мой гвардейский офицерик, он хороший солдат, солдат каких мало, один из лучших, посаженный, высиженный, засунутый в горшок, принесенный в жертву, прощай, прощай, мой камикадзе, мой мученик, он все еще сидит на судне и громко требует избавления, но в конце концов станет лишь блюдом, он и перед судом не предстанет, а станет блюдом, несмотря на свое прекрасное образование. Он даже учился в Высшей технической школе, хотя ему хватило бы и обычной, впрочем, нет, не хватило бы. Или он приготовил это блюдо, чтобы предстать перед другим судом? Нет, для суда ничего не осталось, он уже все употребил на другое. Но чем лучше образован зверь (я не имею в виду, что ему надо давать лучшее образование! Это же смешно, раз он все равно должен умереть!), тем сочнее он будет, когда вернется к нам из смертной трубы, в которой качался то вверх, то вниз, когда мы, наконец, включим в трубе освещение, а из него затем выдуем свет, и тогда все опять продолжится, в такт, без чувства такта, трубу сунь, трубу вынь, мужчины согласовывают свой ритм, бог и его сын трудятся, соревнуясь друг с другом, ааа! я, фабрично-заводская ученица, должна отгонять других девушек, это моя задача, я стою, покраснев до ушей, возле их горячих членов и стараюсь не упустить ни одной мелочи, чтобы потом с моим собственным единородным, огнем врезанным в меня сыном завершить то, чему научилась, что испытала здесь. Приборы этих двух мужчин подвергаются тщательному испытанию на твердость и выдержку, только тогда им будет позволено излиться и в награду испить от клиентки, я хочу сказать, получить от нее чаевые. Сын, уже спекшийся в трубе, его жертва, тоже в трубе, нет, она уже не говорит, но мой сын просит, умоляет, оставьте мне, по крайней мере, этот маленький свет, он и есть я, так нет же, мы экономим электричество, иначе оно просвистит над нами, а вслед за ним улетим и мы. Оно хочет еще чего-то, это жаркое. Нет, ему больше ничего не надо, только еще чуть-чуть времени, пожалуйста, ну пожалуйста Избавление! Вспрыскивание! Кто хочет полакомится моим сыном, тому и впрямь необходима громадная глотательная способность! Тут у любого глаза окажутся на мокром месте, и все на этом. Бытию мученика мы теперь учимся на этих отслуживших свой век самолетах, которые с такой любовью и радушием доставляли нас прежде к самым лучшим местам отдыха. Вот так и служит всегда одно другому, человек человеку, цель другой цели. Задница тому или иному соединительному каналу, а он, в свою очередь, служит заднице, этот втык. Каждый стык чему-нибудь да служит. В конце концов каждый хочет что-нибудь сломать, это же так прекрасно, так прекрасно, и в разрушении другого, которое не что иное, как саморазрушение, ибо ребенок еще не отделяет себя от другого, человек сливается с богом, мучающий его инстинкт сливается с желанием получить власть над другим. Поглотить его. И чем он это себе объясняет? Тем, что, поглощая другого, хочет спасти его, дать ему Жизнь Вечную? Хорошее объяснение и хорошее оправдание. Мне бы научиться вот так оправдываться. Иметь бога значит иметь возможность подключаться к потустороннему, но большинство людей жаждут обеспечить свою смерть уже в этом, посюстороннем мире, в конце концов, они чего-то ждут от своей смерти, им подавай все самое лучшее, самое страшное. В конце концов, так им и надо. Им ужасно нравится процесс забоя, выпускания крови, расчленения, поедания. А расплачиваться должны всегда другие, в том-то и штука, они это делают, чтобы не исчезнуть бесследно, а раз уж нельзя не исчезнуть, то хотя бы послужить кому-то пищей! Да, это было бы замечательно, на такое до сих пор шли лишь немногие – служить пищей другим. Богом становится только тот, кто каждое воскресенье служит пищей тысячам людей. Итак, я спрашиваю себя, кто же не жаждет пищи? Самой пище не обязательно быть острой, главное, чтобы едок постоянно зарился на нее. Именно так он и поступает. Ибо он и есть самое главное и потому требует как можно более плотной еды. Она может быть простой, но обязательно плотной. Образцовая мать мученика на свой манер ищет здесь знакомства, вы слышите меня? Никто не отвечает, она пока еще не знает, где на этой кухне спрятана розетка для выхода вовне, но имеет на это право, мать, которая собственноручно сочиняет своих сыновей, основательно правит в них то одно, то другое, возится с ними, а потом перечеркивает напрочь, хотя на сей раз они получились очень даже неплохо. Ну, может, не совсем, но все же в целом неплохо. А другая мать, да-да, та, что опять возникла вон там, лезет со своим любимым сынком, которого так долго воспитывала, в прощальное видео, нет, вы только посмотрите, как эта настырная женщина лезет рядом со своим сыном в прекрасное видео, где он прощается с жизнью, а ужас вползает в зал суда. Видео, собственно, принадлежит только сыну, так как он один войдет в него, мать останется за кадром, ей там нечего делать, но нет же, она влезает туда, работая когтями, зубами и локтями, она втискивается в этот фильм для того лишь, чтобы покрасоваться рядом с копьецом своего сына, и тут в игру вступаю я. Кто я? Что я здесь делаю? Раз эта мать влезает в игру, значит, можно и мне, кем бы я ни была. Я играю мать-героиню и боговоительницу, последнюю потому, что я родила этого сына, правда, с помощью моего мужа, на которого, как правило, никогда нельзя положиться, но на этот раз да, взгляните на него, это он сделал мне сына, хотя по его виду этого не скажешь. Теперь я открываю институт боговоительниц, чтобы тем самым перещеголять этих богопоклонниц, что прыгают вверх по ступенькам собора, на коленях, на коленях, вы слышите треск? Слышите, как приближается артроз, ну, начало действия наркоза вы не услышите, вы, простите, всего лишь знаете, что оно обязательно будет! Так и подобает вести себя матери, которая стремится принести себя в жертву. Я, скорее, стремлюсь к тому, чтобы принести в жертву сына и тем прославиться, принести в жертву сына – это не так уж мало, мученическая смерть должна прийтись ему по вкусу, да он и сам в этой раскаленной трубе должен сделаться вкусным и научиться с толком употреблять собственную трубу. А вот уже появился и тот, кого он хочет употребить. Мне кажется, он не видит большой разницы в том, кого резать – свинью или человека. Да, так, по крайней мере, утверждает мой сын, простите, но сама я еще не пробовала. Такой уж он человек, он не признает никаких конфликтов, конфликты бывают только у женщин, вынужденных делать выбор между собой и собой. Он ведь болен, мой сын, а какие фото он делал! Какие видео! Какие DVD! При моей жизни он их предусмотрительно прятал от меня, запирал на замок, откуда мне знать. Вполне может быть, что при моей жизни он вообще ничего не сделал. Так это или не так, не знаю. Стыд ему, во всяком случае, неведом. Так я его воспитала. Откровенно, даже весело он рассуждает о подробностях разделки и приготовления. Другие женщины ведут себя в этих делах не так, но они и без того иначе устроены. Оставаться пассивными или же стать кем-нибудь – они этого не знают, а ведь все мы женщины, не так ли, если предположить, что каждая из нас вообще женщина. Что это такое – быть женщиной? Быть матерью – это, во всяком случае, нечто большее, тут у вас есть хотя бы мотив рождения, вот он, малыш, рядом с тобой (один пациент рассказывал своему психиатру, что его матери для облегчения пришлось сделать разрез, расслабляющий разрез, рана – ужасное повреждение в паху этой старой сучки), быть матерью – это то, что злым роком нависло или зависло над женщиной, поэтому совершенно правильно, что перед многими женщинами опускают занавес, чтобы не видеть их самих и той борьбы, которая в них происходит, чтобы вообще не видеть, что в них идет борьба. Борьба в женщине – результат врачебной ошибки, результат жестокой небрежности лечащих врачей и палачей. Над каждой женщиной некоторое время висит топор палача или нож гильотины, я имею в виду время, когда наступает пора материнства, но зато он, этот топор или нож, предохраняет ее, не дает стать собственностью того или иного мужчины. Становясь матерью, она становится собственностью всех мужчин. Все. Точка. Скорее к живодеру, вон из города, пока держится хорошая погода! Женщины больше всего на свете любят сдирать с себя кожу, а когда кожа содрана, они идут к вскрывателю, который выворачивает наизнанку их внутренности до тех пор, пока они – женщины, не внутренности – не превращаются в исколотых и изрезанных. Разрезы нужны, чтобы грудь, да-да, вон та, с пирсингом, ах так, у другой тоже это имеется, итак, чтобы грудь разбухла, нет, причина совсем не в этом, чтобы струп не трескался. А всего лишь приятно похрустывал на разрезах. Больше ей, груди, ничего и делать не надо. Главное, открыться людям и дать себя разрезать, чтобы перед лицом этой ужасной раны, этой анемоны, флегмоны или как еще ее назвать, людей охватил страх, но только, прошу вас, краски должны быть яркими и пестрыми. Кричаще яркий ужас, когда люди, общественность наносят повреждение причинному месту, так что видно обнажившийся клитор, – этот ужас воспроизводит в цветной печати, в серийных изданиях любая женщина, если содержит в порядке свои органы и вообще их имеет. Если она хотя бы иногда дает себе труд показаться на людях, демонстрируя обнаженную кожу и весь тот шик, что под ней, вы только взгляните на эти рюшки в вырезке из сочного мяса, это же так приколько! Но кто захочет смотреть на первую встречную, даже если она задерет все что можно? Кто захочет увидеть все, что у нее есть? Каждый хочет видеть все, что есть у каждого. Но нет: вот эта, к примеру, предпочла бы стать невидимой. Тогда она станет собственностью всех, станет каждой, а в каждой всегда сидит мужчина. Правда, невидимый. Наконец-то он стал невидимым! Это уже прогресс! Взять, к примеру, меня. Со мной можно делать все, вы можете делать со мной все, что угодно, я терпелива. Но я тоже, если угодно, хочу стать невидимой! Нет, я все же, кажется, отнюдь не терпелива, у меня столь же мало терпения, как у моего сына признаков монстра. Меня, например, можно назвать прообразом исламской женщины, вставить в рамку и сотворить из меня образ матери, нет, образ образцовой матери. Объявить примером для всех матерей, сыновья которых мертвы или намерены умереть. Если такое намерение вообще можно себе представить. Я вполне могла бы быть даже матерью мученика, причем весьма хорошей матерью, я могла бы сделать своему сыну хороший подарок, научить его, что делать, чтобы еще раз основательно прожевать все на глазах общественности, о господи, к сожалению, от моего сына ничего не осталось, для общественности у меня есть только его фото, и я на этом снимке, а как же иначе. Я знаменитая женщина, которую часто снимали на кинопленку и фотографировали, – пример для всех незадавшихся неудачниц, не сумевших избежать неизбежного, но все же имеющих хоть каких-то сыновей. Как так получилось, что мой сын проглотил этот довольно большой камень? Я спрашиваю вас, господин доктор, на том срочном снимке, когда вы ни за что не хотели заодно с ним снять и меня, я ведь никогда не оставляю сына одного. Вы должны снимать и меня! Никому не советую делать и позволять делать с собой то же самое: проглатывать. Никто не должен брать в рот людей или куски людей, тем более пожирать их. Можно изводить себя тоской по людям, но не сводить же со свету их самих, помилуйте. Следует тренироваться на габаритных предметах, которые нельзя взять в рот и проглотить. Все равно каких, бог создал форму, она должна выдерживать жару в двести – триста градусов, никак не меньше, и такой же холод! Я делаю из женщины форму, в которой подрастает мученик, а потом швыряю его на сковородку, я хочу сказать, бросаю в печь. И я хочу извлекать выгоду из этих уродливых наростов, наросты тоже можно есть, нет, вы не ослышались! Больше всего мне хотелось бы быть мужчиной, причем гомосексуалистом, я хочу извести в себе все, что есть во мне от женщины, нет, это совсем не так, я хочу извести в себе саму возможность родить сына, некоторое время иметь его и тем самым снова стать ребенком. Стать инфантильной благодаря ребенку, который у тебя есть, благодаря любви к ребенку, тьфу ты, дьявол. К примеру, этот нарост, этот отросток на теле сына выглядит очень даже аппетитно. Но на самом деле это не так. Уж я-то знаю, я часто брала его в рот, а он не должен тащить в рот грязные предметы! Я знаю, почему запрещаю ему это. Потому что сама не раз пробовала, но по-настоящему мне это никогда не нравилось. Мой ребенок инстинктивно собирал все, что слышал, видел, испытывал, ради своего главного дела, да-да, он и в главном следует избирательному принципу, его главное дело – господство, он, сынок, решил, что и он избранник. Я получила сына в подарок, но куда девалось мое сверх-я, вот что удивительно, ведь оно так окрепло и разрослось, я хотела сказать, распрямилось? Я очень долго искала свое сверх-я, но так и не заметила, как по оплошности его проглотила. И внушила себе, что пока ничего не нашла. А оно уже давно здесь, в полной готовности. А я его не нашла. Тут уж ничего не поделаешь. К сожалению, я не заметила, как это произошло, а вы? Вероятно, оно было очень большим, но меня, к несчастью, при этом не было. Именно в этот момент! Вы видели этот кусок мяса, что стоит передо мной, моего сына, который, кстати, хочет трахать меня, со всей силой своей заторможенности? Я это знаю из верного источника, того самого, воду из которого нельзя предварительно кипятить, знаю, что он хочет только меня, только меня, только меня. Непонятно, почему запрещается есть людей. Их что, выбрасывать за ненадобностью? Получилось бы, что мой сын женщина, то есть бросовый товар, отходы, дерьмо, неразобранный мусор, тот, что не поддается сортировке, слышите, как он кричит? Что вы об этом думаете? Прошу, напишите нам или позвоните, кричал ли и ваш ребенок. Что? Вы его не видели? И не слышали? Не заметили дурной свет, в который попал мой сын? Вы его вообще не видели? Вам совершенно ни к чему его видеть? Вы хотите ужинать при свечах и с красным вином? Что, уже успели его съесть? Не может быть! Он, кажется, еще наполовину сырой! Я даже салат не приготовила, не говоря уже о гарнире. Мне что, самой лечь в качестве гарнира – на него, под него, под сына, да? Вроде украшения блюда? Слегка выродившееся аморальное естество, смесь салата и петрушки, так, что ли? Решайте же, наконец! Да так да, нет так нет. Этот беспорядок в моей генитальной организации, где лишь немногие могут претендовать на членство, большинство же нет, могут лишь те, что с членами, но они не очень-то и хотят, ну что же, скоро они их лишатся, ох, то, что я сейчас сказанула, даже для меня чересчур. Простите меня на этот раз, или вы уже заранее простили себя за следующий раз? Во время родов я хотела во что бы то ни стало заиметь член, и вот теперь должна расплачиваться за то, что отдала его сыну, уж очень он меня упрашивал. Куда же я подевала вязальные спицы, они нужны, чтобы выколоть сыну глаза! Ему не надо видеть, что я с ним делаю, и вот я никак не могу найти эти дурацкие спицы. Ах да, он взял их себе, чтобы другой не видел, что он хотел бы с ним сделать! Даже быть одновременно преступником и жертвой он непременно хочет сам, мой сынок! Вы только представьте себе, тем и другим сразу! Он не хочет насиловать, и чтобы его насиловали тоже не хочет. У него было время решиться на что-нибудь одно! Чего же теперь он хочет? Он хочет все делать сам, и чтобы с ним делали, тоже хочет. Тут уж ничего не поделаешь. Даже новый пуловер, который я придумала для него, вместе с узором, он хочет связать и надеть сам! При этом он запутался в собственной судьбе. Во всяком случае, главное дело он должен был предоставить мне, вязание и ослепление, когда спицы уже не нужны, а рукава пришиты. Я-то знаю, что вязальными спицами можно начать все что угодно, и никогда не кончить! Я просто помешана на вязании! Две тысячи начатых носков, и ни один не подходит к другому, пусть кто-нибудь попробует сделать то же самое! Раньше я ослепляла мужчин своей красотой, зато мой сын теперь ослепляет себя сам, хотя именно я могла бы быть экспертом в этом деле. Маленький носитель пениса, пенисоносец, он смело идет к избавлению и с каждым шагом задиристо толкает свой член вперед, этот маленький спортсмен, вы обратили внимание, мальчик отталкивает все, что попадается на его пути, он научился этому у своего пениса, который ведет перед собой, словно футбольный мяч, делая финты то вправо, то влево. Неудивительно, что порой он ему мешает, и сын хотел бы от него избавиться! Посмотрим, как долго он выдержит, этот отросток, пока не отвалится. Но нет, он не может потеряться, он прирос, как черенок, причем не к чему-то иному, а к моему плодоносному языку, мм-гм, превосходно. Так что же я хотела сказать о своей генитальной организации, я теперь все забываю, а, вот что: пожалуйста, попытайтесь и вы стать ее членом, тогда я выдам вам членский билет и пришлю квитанцию. Со времени, указанного на почтовом штемпеле, вы, заплатив по счету, становитесь посланником бога, моего сына. Пряности, которыми следует заранее натереться, я вышлю по почте. Но вы можете оплатить счет, даже находясь на том свете, разумеется, эта возможность нами тоже предусмотрена. Мы и там учредили маленький банк и установили банкомат, как же без него, он нужен, чтобы плодить все новые и новые маленькие банки. Мой сын теперь основательно мной запуган, в чисто телесном смысле, это будет первый шаг в сторону многих внутренних конфликтов и навыков жарки, которые ему еще предстоит освоить. Итак, кроме всего прочего, я угрожаю ему утратой способности быть любимым, говорю, пусть поищет себе другой объект, который, возможно, будет любить его, а, может быть, и нет. Насколько я его знаю, полюбить его может только смерть, да и сам он будет любить только смерть. Мой сын. Сынок. Когда господь повелит, наконец, людям восстать из могил, где они нетерпеливо ворочаются, так как давно уже выспались, но не могут выбраться наружу, тогда этот дурачок непременно забудет свой багаж в бостонском аэропорту Логан, нет, прошу прощения, багаж по вине аэропорта был направлен не туда, куда надо, еще до того, как потерялся он сам, мой сынуля, чтобы снова очнуться в моей духовке, на сей раз полностью готовым для съедения. Он довольно долго к этому готовился. И вот стал, наконец, съедобным, мой сынок. Он уже не может вернуться назад, только вперед, через мои зубы. Я сделаю все, что для этого нужно. Настанет время, думает он, когда никто не будет сомневаться в том, что посланец бога упадет на землю, как падает спелое краснобокое яблоко, обычный удел посланцев. Их не порют, их едят. Съедают все, что пахнет яблоком, даже если это совсем не яблоко. Люди, которые готовят к погребению сына, заросшего бородой и с почти неукротимым телом, эти люди, должно быть, хорошие мусульмане! Погребение напомнит ему о боге и его прощении. Так он себе это представлял, мой парень. Неужели он действительно полагал, что от него хоть что-то останется? Я держала сына наготове для его позднейшей сексуальной роли, но и для съедения тоже. Будет сделано! Избавление через съедение, тогда как остальные изнуряют себя тоской по богу, она пожирает их, эта тоска, мой сын хочет того же, но я успешно перевела его с автобана на второстепенные дороги, трясясь по ухабам, насыпям и полосам для вынужденной посадки, эта машина, уф! врезалась глубоко в землю, ее уже совсем не видно, она целиком скрылась под землей, вы посмотрите, она вошла на несколько метров вглубь Транс-, я хотела сказать, Пенсильвании, там вы увидите машину, реанимированную для падения этими Ре-аниматорами смерти. И зачем ее реанимировать, если она все равно тут же снова погибает? Машина должна делать нечто иное, чем то, что делала до сих пор, сегодня этого требует основанный мной союз полов. Посмотрим, добьемся ли мы объединения и сможем ли основать испытательное предприятие. Она, машина, не может стать человеком, этого ей не дано, но она может умереть и тут же предать себя погребению. Это материал для позднейших легенд. Чего не видишь, того не существует. Это ложное утверждение, если помнить о боге и об избавлении, которое он якобы может принести. Еще один такой пакет, который потерялся в пути или был отправлен не по адресу. Желание заиметь ребенка от моего собственного отца меня со временем покинуло. Я уже отказалась от этой мысли. Мне сказали, что это нехорошо. Теперь я оставила в покое отца и полностью сосредоточилась на сыне, так ведь и было задумано природой. Меньшая мощность полномерного садистского вклада в сексуальный инстинкт, я это вижу по тому, что у меня нет пениса или что он, вероятно, когда-то захирел и сморщился, точно не могу вспомнить, слишком все это глупо, так вот, малая мощность моего сексуального мотора привела к тому, что мое половое влечение перебралось с автобана, где ограничена минимальная скорость и где я сначала открыто хотела трахнуть своего сына, причем по меньшей мере на четырех полосах, да, просто лечь поперек, он этого не заметит, он ведь и без того мертв, теперь-то я узнала, правда, слишком поздно, что у мужчины и женщины не бывает одинаковых мотиваций, стало быть, слабость моего мотора (более мощный, естественно, делал бы со мной все что угодно) привела меня на неосвещенные, темные второстепенные дороги, в ложбины, на горные склоны с искалеченными деревьями, похожими на старые, давно стершиеся до крови туфли, пропитанные сукровицей, что сочится из моих ног, на холмы, поросшие соснами с беззубо зияющими челюстями, на пригорки со злобно тявкающими дворняжками, посаженными, к счастью, на цепь. Поэтому мне надо быть нежной и съесть своего сына, так как он не имеет права меня трахать, или все же имеет? Он мог бы, здесь нас никто не увидит. Но не делает этого. Из лени? По безволию? Или из-за слабых нервов? Просто не хочет? Может, не хочет только меня? Мои знания о себе крайне отрывочны, смутны, как проселочные дороги, на которые почти сразу после полудня ложится тень, как целая армия, у предводителя которой нет четкого плана действий. Сыновний пляж для меня – запретная зона. Там стоят щиты, сын может туда войти, а я нет. Нудизм. Только для сыновей. Матери исключаются! Слишком уж они запугивали своих сыновей сексом, слишком часто угрожали им, возможно, лишь однажды, но часто, откуда мне знать. Не могу вспомнить. Чем это я ему угрожала? Я никогда ему не угрожала, даже тогда, когда он захотел пойти открывать мир, я и тогда покупала ему все, что бы он ни пожелал. Любой музыкальный центр, любую компьютерную игру. Я подсунула ему себя, ну да, я подложила себя под него, как программу, и это при том, что все следовало делать наоборот. Ему надо бы вставить его в меня! Я хочу, чтобы перед моей духовкой, где постукивает, погромыхивает мой сын, жарясь на слабом огне и пуская пузыри, и в то же время изо всей мочи бьет в свой любимый ударный инструмент, любовный ударный инструмент, чтобы, значит, перед моей духовкой у людей текли слюнки. Никто не всхлипывает и не плачет, кроме, естественно, меня, но когда дело дойдет до еды, я снова буду радоваться, пока мое оперение не разлетится по всей комнате, не станет метаться по полу, прилепившись к нелепому черенку, но все без толку. Все уже израсходовано. Израсходованы даже желания, эти весьма существенные приправы. Мой сын посажен в духовку, чтобы, наконец, быть готовым к съедению. Я не хочу, решительно не хочу, чтобы к нему кто-то приходил, включал в духовке красный свет и бесстыдно разглядывал его тело, с которым он при жизни так и не нашел взаимопонимания. Пожалуй, может придти соседский сын, он поймет, что ему следует сразу уйти. Его кузен тоже может зайти и тоже увидит, что ему не следовало приходить, а надо тут же убраться, вот так. По мне, так пусть приходит и дядя. Им не позволено целовать сына и прощаться с ним, иначе они его съедят. Это позволено только мне. Матери и ее отклонениям от нормы, которые никогда не обернутся распутством. Для меня предусмотрены только второстепенные дороги, лесные просеки, тихие парковые аллеи, заросшая бурьяном ничейная земля. Мне досталась ничейная земля, она в первую очередь принадлежит мне! Ведь сын мой – не кто-нибудь, теперь он очень известен, вы, во всяком случае, не станете этого отрицать. Вы не должны упускать из виду, что в нем есть некто другой, они вдвоем, навсегда, он получил в подарок чужую жизнь, к несчастью, не от меня, я дала ему только его собственную. Но это было стоящее дело, разве нет? Если вы его съели, то он, вероятно, у вас внутри, в желудке, так оно и бывает с мучениками, что жарятся на противне, их чистенькие органы разложены рядом, да-да, там же, с овощами, и теперь это не грудь той, как ее, ну, той, что сама должна подавать ее к столу, святая Агнесса[11], что ли, или что-то в этом роде. Или святой Себастьян[12] под дождем стрел, он, конечно, опять забыл свой зонтик, и детской тарелочки при нет опять нет, а что я всегда говорила сыну? Не забывай свою тарелочку, если собираешься что-то выпрашивать, тянуть к чему-то руку! Но что бы я ни говорила, никто меня не слушает. И я не могу допустить, чтобы беременные или какие-то такие же нечистые личности прощались именно с моим сыном, когда он выходит, чтобы полизать лакомую рану в боку другого своего дяди, уж не знаю, которого, во всяком случае, того, которого как раз сейчас там нет, зато у него отличная, превосходная рана для сына, своего рода десерт или что-то в этом духе, в сравнении с этим грудь Агнессы дерьмо, говорю я вам. Взгляните-ка на эту рану, разве она не прекрасна? Видели ли вы что-нибудь более прекрасное? Рана потому столь велика, что на теле недостает одного органа, его он ему откусил, нет, так бы ничего не вышло, пришлось отрезать. Откусить эту штуку нельзя. Теперь там по-любому дыра. Все, что осталось от его члена. Не очень приятно видеть все это. Теперь он выглядит почти так же, как я. А что осталось? Эта прекрасная рана. Она появилась, когда я ему это дело отрезала. Целиком. Лучше уж так, чем он что-нибудь отрежет кому-то другому, вы не находите? Я считаю, мать должна не только грозить кастрацией, даже если она это делает одним своим присутствием, этого недостаточно, она и должна ее произвести. Мы слышали, что пенис абсолютно несъедобен, зачем же его панировать и вместе с сыном ставить в духовку. Лучше отложим в сторонку, он нам больше не нужен. А этот идиот, мой сын, все лижет, лижет и лижет рану, мысль полизать мою пиз… думай, что говоришь!.. мое причинное место, разумеется, не приходит ему в голову! Для чего я его воспитала! Чтобы другие женщины не смели входить в мой дом, и когда сын уже мертв и началась готовка. Он не хочет, чтобы даже после его смерти эти приходили в мой дом выразить соболезнование. При этом многие из них разбираются в искусстве приготовлении жаркого лучше, чем я. Я не желаю нести ответственность за людей, которые приносят в жертву животных, да еще перед моим телом, буквально так он и сказал. Ну а теперь возьмем этого борова, свинью отпустим, борова мы позже снова засунем в холодильник, а пока там поместится сын. Вот так. Туда его. Он и раньше любил утверждать, что мы подкладываем ему свинью, в первую очередь я, его мать. Помилуйте, это же неправда! Молитесь, чтобы он попал к ангелам! По мне, молитесь сколько угодно, но я съем этого сынка, пока он вкушает от ран наисвятейшего сердца Иисусова или еще кого-то из этих ничего не стоящих праведных мошенников. Вот она, мать, я здесь. А там жаркое, там мой сын, который и прежде и всегда был в центре моего внимания. Должна признаться, что мое сексуальное влечение к нему при этом все возрастает. Я, значит, в дополнение ко всему включаю гриль, чтобы он подрумянился, он, что лежит там и витает в своих мужских мечтах. Ему хотелось получать все. Я тоже хочу получать все. Это не приносит пользы никому из нас. Свет все больше походит на утреннюю зарю. Даже сейчас, в таком состоянии, полуподжаренный, полусырой, полускотина, полуубийца, надежно устроившийся на шарикоподшипниках-картофелинах в духовке, даже сейчас он чем-то привлекает меня, хотя я отняла у него его член значительно раньше, когда он не хотел оттачивать его на мне и превращать в колющее оружие. Но оно у него никогда не было достаточно острым. Его у него давно не было, а он все еще терся об меня! Он меня не так уж и хотел, в этом заключалась его ошибка. В том, что изнасиловала его я, женщина, ну да, тут, пожалуй, был мой промах. Может, этим я пробудила в нем желание самому стать женщиной? Не знаю, не знаю. Это желание имело высокий этический смысл, так как хотеть что-то сделать с женщиной значит хотеть ее изнасиловать, а хотеть самому стать женщиной, к сожалению, ничего не значит. Или, в крайнем случае, значит очень мало. Повторю еще раз то, что он сказал. Мама, сказал он, для меня нет пути назад, я должен идти только вперед, через твои зубы! Честное слово, он сам это сказал, я ничего не выдумываю! Мне бы такое ни за что не выдумать. Вы кое-что подметили? Можете по этим словам кое о чем догадаться? Он проявил враждебность, сперва по отношению к богу, своему отцу, именно поэтому, вероятно, у него внезапно появилось желание умереть за отца. Вот так и возникает религия! Так и возникает нечто большее, чем мы сами. Он не осмелился потоптать меня, поэтому решил, по крайней мере, умереть за отца. Ему не хочется как следует высыпаться, не хочется рано вставать, он хочет лизать раны, а когда божественная рана, которую кто-то ему нанес, будет вылизана, когда он вылижет противень, а еще – раньше миску, где месят тесто, то самое, что так мило с ним обошлось, тогда все умилятся до предела и расплачутся, ему с этой миской никогда не справиться, столько в ней намешано умиления, да и теста осталось многовато, если я все это размажу по противню, эта противная жесть взорвется против моей воли, ой-ой, не могу с собой совладать, вы же сами видите! Только когда комки теста начнут вываливаться из его жабр, ведь он уже не сможет их подхватывать, только когда с его подбородка закапает кровь, потому что рана окажется слишком сочной, и он не сможет от нее оторваться, только тогда он будет готов окончательно. Тогда он захочет убить, убрать, устранить бога, своего отца, понятия не имею с какой стати. Ведь он так устал от всего этого. Раз бог невидим, скажите, почему он так старается, почему хочет во что бы то ни стало убить своего отца? Ему нужно совсем не это, он просто хочет убить всех остальных, ну и отлично! И знаете что? Он это непременно сделает! Даю слово! По мне, так и пусть. Раз должен, значит должен. И обязательно попадет к ангелам. По мне. Нет, не по мне. Пусть поищет себе другую стартовую площадку. Если думает, что в постели ангелы лучше, чем я, хотя он их ни разу в жизни не пробовал, пусть попробует! Должен попробовать! Но тот, кто его обмывает, а он на этом настаивал, послушайте, тот должен быть хорошим мусульманином и надевать перчатки, чтобы не прикасаться к его причиндалам. Но это же касается и меня, ибо, когда я отрезала его член, мне поневоле пришлось к нему прикасаться, резиновые перчатки я как назло не надела, а кухонная тряпка тут не подходит, она слишком грубая, через нее ничего не почувствуешь, а хоть немного настоящего чувства все же требуется, даже если собираешься все удалить, все без остатка, перед этим не мешает хотя бы погрустить. Это подсказывает мне моя совесть, кто знает, что он еще натворит с ним, с этим настоящим чувством, если я его ему не оттяпаю. Сам ли бог произносит лживые слова устами священника, или же лжет только священник, все равно, кто, но богу следовало бы договориться со священником, придти с ним к соглашению. Так было бы лучше для всех нас. Но больше всего – для меня, сегодня и без этого на все половые члены нужно натягивать резиновую униформу, на этих храбрых солдатиков, о которых я уже говорила, иначе не сложно и подзалететь. Но ведь хочется хоть что-то почувствовать у своего божьего сына, не правда ли, следовательно, истинное чувство и сексуальная раскрепощенность весьма приятны, поскольку стремятся к общей цели: новому автомобилю в следующем году. Хочется хоть раз что-то почувствовать у своего сына, прежде чем он изнасилует это дурацкое дерево в аллее, разве это такое уж большое желание, когда ждешь возвращения, не дерева, дерево уже дома, где ему и положено быть, а сына, что где-то бродит, вместо того чтобы лизать раны, нанесенные не ему. А ведь он уже имеет дома меня, самую большую, самую открытую рану, – сказка о незаживающей ране Амфортса – неприкрытая ложь, – так нет же, меня он не лижет, не хочет, он хочет лизать других или, по крайней мере, одну из этих других, ну да ладно, сейчас я слегка изменю ход времени, я, правда, не бог, но на время жарки все же могу повлиять, я полью сына той водой из раны, которую он не смог впитать в себя, хотя от бесконечного слизывания у него чуть не вывалился язык, но только захлопнув за ним печную дверцу, я снова открою трубу, растянув время до момента, нужного, в конечном счете, каждому настоящему натяжителю, то время, которое и должно быть ему отведено, я перелью сына, проведу его сквозь себя, передам кому-нибудь, он хотел, чтобы это были бог или ангелы, но я думаю, что скорее всего это будут мои гости, которым позже, после восстания из мертвых, восстания плоти – я вижу ее перед собой отчетливее, чем могут видеть зрячие, хотя я не ясновидящая и постоянно куда-то деваю свои очки, – так вот, позже я предложу его своим гостям, да-да, своего сына, чья восставшая плоть уже лежит рядом с его ребрами, которыми он, как копьем, в последний момент хотел попасть в мое знаменитое слабое место, в писательство. Хотя в этом не было необходимости. Не может же причинять ему боль то, что я хочу лишь одного – писать! Кому и как я могу этим досадить? Никому! А он и за это пробуравил меня, он сделал это значительно раньше, чтобы я заботилась только о нем и ни о ком другом. Вот это пришлось бы ему весьма по нраву! Надеюсь, придет кто-нибудь, надеюсь, придут многие, чтобы я могла в приличном виде, как мать мученика, показаться на телевидении, ибо нет никого приличнее, чем мать мученика. Ее не подрубишь и не погубишь. Она, правда, побита, но, вопреки всему, не разбита. Сын должен бы от меня отказаться, я часто слышала его жалобный вопрос, а хорошо ли это в самом деле. Это и в самом деле необходимо? Спрашивал он меня бесчисленное множество раз. Да, к сожалению, так надо, надо, чтобы ты отказался от меня как от объекта первостепенной важности, отвечала я ему. Он выработал против моих слов бурную аллергическую реакцию, сейчас она придает его плоти приторный привкус, это от сахара, что сгорает или накапливается в его мышцах, когда он занимается спортом, точно сказать не могу. Во всяком случае, сахар присутствует или отсутствует или то и другое сразу. Если этого не происходит, если сахар не вырабатывается во время занятий спортом, тогда понятия не имею, откуда берется у человека дурной вкус. Не знаю, и все тут. Знаю одно: сладковато-приторным он быть не должен. Не уверена, но изначально такое, кажется, не планировалось. Наверное, возникает от долгой отрицательной реакции, в том числе и на меня. Или оттого, что люди слишком мало двигаются. Это меня не удивляет. Мое отношение к «я» тут же куда-то исчезает, стоит мне лишь взглянуть на этого господина, на героя, что пытается уйти, но терпит первое поражение уже у дверцы моей духовки. Он хочет выбраться оттуда, но дверца, смотрите-ка, открывается только извне, видите, как остроумно устроена дверца, ему никогда не выбраться, разве что он начнет изо всей силы толкать ее ногами, но делать это он уже не может; стало быть, открыть дверцу могу только я, сам он, изнутри, не в состоянии. Знаю, знаю, я всегда – ведьма в печи, но не на этот раз, нет уж. На этот раз я включила ее вовремя, на верхнюю и нижнюю границу жара, на тысячу градусов, вспыхнувший керосин, дым, обломки, пепел, крики, пыль пыль пыль – всюду. Прыгающие, отскакивающие, лопающиеся, разлетающиеся брызгами люди. Я распоряжаюсь, сын хозяйничает, нет, он и распоряжается, и хозяйничает, это вам не шуточки, но он умеет, он довольно долго тренировался на симуляторе, хотя лучше бы ему этого не делать, он ведь бог, правда, не мой, но все же бог. Он, кстати, еще не знает, что может стать таким же богом, как отец. То есть сын никогда не станет таким, как его отец. Но я уже вижу дурные наклонности, в том хотя бы, что он хочет принести себя в жертву. Я предпочла не говорить ему, как выглядел его отец до того, как я сунула его в духовку. А то и он захочет стать, как папа. Желанный ребенок у меня не получился, но я ни за что не откажусь от своего желания. Да и зачем отказываться? Он станет мне ближе всего на свете, он, в конце концов, войдет в меня, так или иначе, с вопиющим безмолвием, опоясанный жиром, в хлебной корке, в прокрустовой койке, где еда всегда растягивается в длину или сдвигается в некое подобие лазаньи, как возвращающаяся, подползающая ко мне, но в конечном счете все-таки съедобная тварь. Давай, малыш, иди ко мне! Стань мучеником, стань святым или, по крайней мере, лижи какого-нибудь святого, вон их сколько развелось! Выбирай любого! Или лучше сразу возьмись за маму! Она ведь уже здесь. Она всегда на месте. Но ты лишь потом узнаешь, что не найдешь ничего лучше, чем мама. Будешь, по меньшей мере, знать, что имеешь. Мне никогда тобой не насытиться, сын! Несмотря на то что у нас с тобой были неприятные переживания, одно из них не назовешь неприятным, для тебя, пожалуй, оно и было таким, но не для меня. Матери не бывает неприятно, когда она вытирает малышу попу. Ее любовь, ее забота направлены на каждого вновь в мир входящего, кого она ведет на пашню для вынужденной посадки, чтобы уж наверняка завладеть им. До аэропорта ему оставалось бы всего каких-нибудь три километра, но и этого ему было слишком много. Отказала льдодробилка, подходящего шипа у нас не было, мы с удовольствием кушаем, мы с удовольствием пьем напитки, предварительно охладив их, но напрягаться ради этого нам ни к чему; механическая работа нас не особенно интересует, поэтому у него, у сына, никогда не было бы льда в шейкере, он с трепетом входит в зал билетных касс и подходит к рычагам управления. Помогите! Нам нечего пить! Нас мучает жажда! Малыш, ты считаешь мать своей собственностью и не догадываешься, что сам принадлежишь ей: скажи, почему я не получаю удовлетворения? Теперь я сниму с тебя пробу, вот так, хватит пробовать на полу, сейчас я открою дверь. О, безнадежно влюбленный малыш! До чего ты дошел? До внутренней невозможности. Но, пожалуйста, я часто употребляю это слово, так как я человек вежливый, пожалуйста, ты, по крайней мере, использовал свои внешние возможности, а теперь я использую тебя. Я выбираюсь из нашей любовной связи на второстепенные дороги, о которых уже шла речь. Я беру с собой свою корзину, в которой ангелы обмоют твои останки, прежде чем я их приму в себя, впитаю без остатка. Я это сделаю прямо сейчас, не колеблясь, хотя ты не хотел, чтобы женщины приходили к твоему гробу. Но я ведь исключение, не так ли? Я для тебя не женщина, или нет? Всем надо вести себя тише воды, ниже травы, чтобы не потревожить уединение усопшего, я хочу сказать, вечный покой уединившегося на проселочной дороге, на пашне, пустыре, болоте. Кому нравится, когда ему мешают есть? Что, ты хочешь лечь на правый бок? По мне, так ладно. Нет, если встать на мою точку зрения, это будет левый бок, пожалуйста, встань на минутку на мое место, и ты убедишься, что это так! По мне, так ты лежишь справа, но если смотреть с моего места – слева. С этим ты ничего не поделаешь. Итак, я открываю дверь, ты дотрагиваешься до лестничной клетки, в этот момент все бывают особенно печальны, а теперь прыгай! Вперед! Я не могу описать это точнее, подробнее. К подробностям мне не подобраться. Вероятно, потому, что труба пока очень горячая и останется такой еще пару минут. А потом все. Точка. Я выключаю. Обед готов – лучше не надо, как всегда. Будет горячая сосиска. Кровяная мальчишечья колбаска. Поспела точно ко времени! Пашня убрана, ему ничего не досталось бы, никакой жратвы после жатвы. Но вот она, еда, за благоразумную цену, по крайней мере, хоть кто-то должен остаться благоразумным, бумагу выбрасывайте, пожалуйста, в предназначенную для этого урну, тогда и вы докажете свое благоразумие! Вежливо повернитесь лицом друг к другу и – приятного аппетита.


(Огромное спасибо, дорогой доктор Гросс[13], я всегда хотела быть мужчиной и гомосексуалистом, но чувство неполноценности из-за того, что я женщина, в меня, вопреки моим ожиданиям, не вселилось, зато, ах, не знаю точно, действительно ли это и есть то самое желание избавиться от отягощенной инфантильностью гетеросексуальности и ее деструктивной символики? Было бы неплохо. Никогда я не стану держаться за себя, лучше подыщу что-нибудь более прочное!)


Говорит Питер:

Многоуважаемый мужчина, многоуважаемая женщина, у вас есть иммунная система, нечто вроде инструмента, так пользуйтесь же им, прошу! Я тоже прихвачу свою, согласен, тогда мы сможем одновременно активировать наши системы, и теперь я говорю говорю говорю без конца, играя на ней, на своей безупречной иммунной системе; иммунные системы исследуют и испытывают также на мышах, курах, табачных стеблях и листьях, но только не мою, моя испытывалась на войне, на убитых, которых к нам доставляли одного за другим. Теперь к ним принадлежу и я. Смешно. До сих пор они не реагировали на то, что смерти можно было бы избежать. Система дает сбой? Они не реагировали на опасности, в известных условиях угрожающие телу находящиеся за пределами его влияния, телу враждебны живые существа, фактически все, а кроме них еще бактерии, вирусы и грибки, одно– и многоклеточные, то есть все, весь враждебный телу белок и собственные выродившиеся клетки, фактически все. А на остальное они хоть и реагировали, но с большим опозданием. О пока еще свободных радикалах, которые швыряются собой, как бомбами, «Папа, у нас в саду валяется чей-то мозг! Почему бог подбросил его именно к нам?», о них я и говорить не хочу, но и против них хорошо подготовленная система должна иметь какое-либо средство. Здесь я играю словами, ибо иммунной системе пойдет лишь на пользу, если ее слегка потренировать, я намерен играть долго, для книги рекордов, посмотрим, кто дольше выдержит, публика или я. Во всяком случае, я буду играть столько, сколько мне позволят. Не представляю, как долго это продлится, собственно, мне бы давно пора прекратить самому, понятия не имею, сколько вы еще сможете терпеть мою удивительную игру на инструменте, который должен укрепить во мне способность сопротивляться всему, действительно всему. Где играет музыка, там и устраивайся! Недобрым людям знакомы и совсем другие песни. Долго они не продержатся, уверяю вас. Ну, вот она и кончилась, эта музыка. Но я, по желанию, могу метать огонь, могу бросать и атомные бомбы, автомобиль я предварительно спрячу, в конце концов я его выиграл!.. Хорошую иммунную систему не разобьешь вдребезги. Пожалуйста, вот вам доказательство того, что на войне, и только на войне человек может, если захочет, одержать победу над своим внутренним механизмом самосохранения. Мы против того, чтобы называть войну безобразием. Она прекрасна. Она делает человека господином, все равно, над кем, все зависит от того, кто победит. Благодаря огнеметам, танкам, разным видам оружия, способного вести огонь, мы сегодня празднуем победу над порабощенными механизмами. Но не над автомобилями. Они всегда с нами. Они порабощают нас! Чужеродные тела для них – это мы! Взглянув на спидометр, мы понимаем, что такое порабощение. Мы не можем ехать так быстро, как только возможно. Кто бы ни победил, все равно победит война, благодаря преображению тел с помощью металла, и вот свинец у людей в штанах, свинец в ногах, но не на сердце. Только так мы обретаем устойчивость и больше не нуждаемся в своей иммунной системе. Я делаю для этого все что могу. Обмыть, обрезать, уложить. При этом я еще играю и пою. Игра – мой язык, да, мой язык – это игра, то есть я играю на всех запахах тления, я стреляю очередями, нет, не длинными, по крайней мере, я палю столько времени, сколько позволят, но и потом не перестану, можете у меня поучиться, я разрешаю. Огонь имеет то преимущество, что после себя все подчищает, симфония, озари, зазвучи, я хочу, чтобы ты выплеснула из этого горящего дома столб дыма, но ей, похоже, это ни к чему. Она и так достаточно светла. Сейчас я открою вам глаза, но нет, вы сами сможете позже вырезать это из своих глаз, нож приближается, приближается бесконечно медленно, но приближается, готовый к операции на глазах, это в конечном счете пойдет вам на пользу, но глазные аппараты в последний момент решительно отказываются соединяться. Перед соитием они испытывают ужас, horror unionis, вот в чем беда. Итак, вы смотрите и смотрите, и вот что-то темное обрушивается на вас и в последний момент пролетает мимо, совсем рядом, на волосок, еще чуть-чуть, и все было бы кончено. А всего-то и нужно было – сделать разрез вдоль вашего зрения. Вы этого почти не заметите, но вы видите огонь, видите нож, видите, как он приближается к вам, и хотя на этот раз нож прошел мимо, вы замечаете разрез в своем глазу. Видите? Да, этот. Вы способны увидеть лишь бревно в глазу соседа, но теперь все будет по-другому, теперь вы увидите этот разрез. Ровный, чистый разрез, это я вам гарантирую. Айсберг, острый, как лезвие бритвы, просто разрезал в длину ваш титанически скользящий куда-то глазной корабль, и теперь все кругом лед, да-да, и там, внутри, тоже. Кругом лед. Холод. Вода. Крики. Раздувшиеся жировые складки, которые опускаются в воду, но воды больше нет ни капли! Вы видите, хотя погрузились с головой, не понимая куда, вы все еще видите это бревно в глазу соседа, за которое хотите уцепиться, при этом хватило бы и пары коньков с ботинками, да нет же, не ширинку, а соринку, то есть бревно, в то же время вы видите разрез, который сделали в своем собственном глазу своим собственным призванным к тому взметнувшимся ножом, уберите его немедленно! Но разрез-то остался, сделанный в вас, в органе, наделенном способностью видеть, и теперь этот орган восприемлет только разрез. Но орган, с помощью которого вы могли бы объяснить увиденное, у вас еще есть, не бойтесь, он у вас и останется! Используйте его! Вы непроизвольно вскрикиваете, но тут появляюсь я, а я всегда кричу громче. Именно в этом и заключается музыка. Мои крики служат тому, чтобы вы, как компас, всегда указывали, откуда поступает почта в адрес ни о чем не догадывающихся. Чистая потеря времени, вы можете ее, эту почту, не читать. Взгляните-ка на фото! Вы находите аморальным, как секс до брака, то, как фото сделано и теперь вброшено в нашу сетчатку, словно чистый лоскут, все впитывающий и пропускающий сквозь себя? Глаз, только что искромсанный разрезом. Нет-нет, не забывайте, что в этот аппарат говорила другая природа, не та, что прямо и непосредственно говорит глазу. Глаз ведь затем и был искромсан, чтобы природа, наконец, могла говорить с природой и как круглосуточный телефон службы сервиса только нам известного страхового общества больше в нас не нуждалась. Никто не может понять что-либо, глядя на это фото. Никто не может получить определенное представление. Кроме меня, у меня оно уже есть, это представление, но я промолчу. Лучше осмотрюсь-ка я в кругу моих собственных интересов. Моя тема – мораль! Moral Sour! Кислая, как лимонный коктейль! Но прошу вас, со льдом! Я без ума от него, вот только плохо вижу из-за разреза, на который сейчас должен сесть, и что же я хотел сказать? Итак, во-первых: я полагаю, мораль сама присвоить себе главную роль. Я считаю, раз уж речь зашла о морали, она должна сыграть самое себя. Такой элегантной юной морали все по плечу. Многие из кожи вон лезут, чтобы получить главную роль, им тоже хочется постоять в свете прожекторов, но не со мной, не рядом, я эту мораль прочно вставил в конус света и прибил гвоздями, чтобы она не сбежала из моего сияющего нимба, который всегда меня окружает, меня в первую очередь. Я вооруженный инакомыслящий. Да-да, весь из себя такой милый, но, к счастью, никем не любимый инакомыслящий – это я. Возможно, уже завтра они меня полюбят, кто знает. Это шок, так как мне кажется, что и остальные вдруг стали мыслить инако. Но меня об этом не известили. То, что и они теперь мыслят иначе, неприятно для меня и моего искусства. Но я не оставляю попыток мыслить еще более инако, чем они. Я теперь мыслю в совершенно противоположном направлении. Да, даже так. Тут нет никакой разницы в сравнении с тем, что было раньше. Пусть она топорщится и чванится где-нибудь там, эта добродетель, она ведь пока не сделала ничего определенного, скорее, это я определил ее на службу, и правильно сделал.


В связи с этим следует заметить, что я непосредственно, как бы на собственной шкуре, но именно всего лишь как бы, ощущаю, как подло человек относится к другому человеку, а этот другой к очередному другому, и так далее, и тому подобное. Я это чувствую, это и впрямь словно входит в меня, в мое тело, а потом выходит обратно, ей-ей, не вру. И когда вы врезаетесь в это тело, которое давно уже стало полем битвы, ну, например, с помощью вот этого ножа с волнообразным лезвием, пригодным скорее для хлеба, чем для горла или глаза, а еще им можно успокоить море, все равно что, итак, значит, если взять людей, которых обезглавили этим ножом, халтурная работа, но, в любом случае, они теперь без головы, обезглавливать будут всегда, резать тоже, это не тот нож, которым вы надрезали глаз, чтобы заставить зрачки смотреть прямо и параллельно на точке схода, чего они, зрачки, не хотели делать раньше, не делают и теперь, несмотря на потраченное время, но без пыли и шума, это не тот нож, а другой, куда подевалось начало моей замечательной фразы, а, вот оно, к счастью, никуда оно не исчезло: стало быть, если вы станете врезаться в это тело, лучше всего там, где оно помягче, иначе придется изрядно потрудиться, если на массу этих изрезанных, изнуренных, обезглавленных людей потом еще и захочется посмотреть, вам что, больше нечего делать? В таком случае идите сюда, идите ко мне, атакуйте эти образы, эти образа так, чтобы поднялась пыль столбом, как под ногами обезумевшего стада животных, рвущихся на стадион мимо контролеров, ах так, вы просто не представляете, что можно ринуться вперед, сметая все на своем пути, ну, тогда вы этому научитесь! Животные уже научились, но не умеют рассказать об этом другим. Все, о чем речь, направлено на то, чтобы вы, как компас, всегда указывали только туда, откуда поступает почта, адресованная тем, кто давно уже не ждет никакой корреспонденции. Вам все сообщат лично. Вам не нужны никакие послания. Вы и так получите его, свое представление. Свое представление о реальности.


Я сперва осмотрюсь в кругу моих собственных интересов, тоже есть на что посмотреть, но всего не увидишь и там. Там мораль берет на себя главную роль, хотя, как уже сказано, за место в лучах прожектора бьются многие. Оператор уже измеряет расстояние. Но пока он примеривается, мораль решительно берет эту роль на себя. Режиссер тоже пока еще в раздумье, но мораль не позволяет с собой торговаться. Она сама назначает себе цену. Я на себе ощущаю все виды жестокости, ощущаю на собственной шкуре, мне не надо об этом рассказывать. Ужасна сама необходимость представлять себе жестокость. Да, она и впрямь входит в тебя, пробирает до мозга костей, это так, но, к счастью, все же не совсем так. Нож в последний момент прошел мимо, не затронув, в сущности, моих глаз. Он затронул что-то другое, но, к счастью, не меня. Но когда вы захотите во что бы то ни стало увидеть это тело, обезглавленное ножом на поле битвы, к примеру, собственноручно, хотя и не собственной рукой, а именно: рассеченное саблей (свою голову там держат крепко, как держат голову жертвенного животного, так поступает неопытный массажист, который не знает, что делать, а потом в нее врезаются где-то в районе горла и продолжают резать, пилить, сдавливать и душить), в таком количестве, какое вы собой представляете и каким являетесь, когда вы захотите увидеть его, тело, в таком количестве, не удивляйтесь, если сервер полетит, тогда вы его вообще не увидите, так как к тому времени даже сервер грохнется. Неудивительно, что столь многие из вас это видели. У вас есть на это право! У вас есть право чувствовать, потому что вы не хотите слушать. Только не следует всем и каждому полагать, будто восприятию доступно все. Сервер мог бы и раньше слететь с катушек, тогда далеко не все получили бы шанс что-нибудь увидеть. Как, вы без внутреннего убеждения, я хотел сказать, побуждения можете смотреть на то, как под вашим диким напором глючит этого милягу сервера?! И хотя сервер под брызгами жира, вытекающего из человеческого мяса, уже грохнулся, вы все еще сломя голову торопитесь к нему, чтобы увидеть, как неторопливо обезглавливают человека, но в этот момент глючит и мое воображение, как он кричит, этот человек, как он кричит, кричит, не кричит – а рычит, будто пролетела мимо встреченная им настоящая любовь, словно кто-то играет на нем, как на духовом инструменте, а он не может, никак не может правильно артикулировать, чтобы получился верный тон, об этом позже я расскажу подробнее, но страшитесь уже сейчас! Вы, я думаю, и сами никак не насытитесь! Но почему? Голова ведь все еще у вас на плечах! И кое-что вы все же можете: например, носиться повсюду и рассматривать картины, вы ведь еще пребываете среди живых и вращаетесь вместе с Intel среди культурных людей, уверьтесь в том, что вы всегда можете видеть все, абсолютно все, со всеми изъянами, все, что захотите, даже если это все временами бывает нечетким! С этим надо смириться. Тогда вы сможете создавать для себя более четкие картинки! Ведь все открывается, и эта страна тоже выставлена на продажу, вы можете в любое время, если пожелаете ее осмотреть. Но если вам хочется исполнения желаний, не приходите именно ко мне. Мне очень жаль, но и сервер не глотал таблеток для укрепления иммунитета, проглочены целые города, но этому серверу ваш напор, дорогие пользователи, эксплуататорский рой бацилл оказался не по плечу, он не глотал лекарств от нас и потому загнулся сам, сам по себе. Он не обратился к своему врачу или аптекарю, но вы можете увидеть все сами, так как хотите видеть все! Понимаете? Смотреть и видеть! Вы имеете на это право! Зачем отказываться? Подвергайте увиденное внимательной проверке! А потом усваивайте эту картинку, этот образ, он останется с вами, даже если не станет вашей собственностью; это в самом деле чужая собственность, но кому, собственно, она принадлежит? И зачем отворачиваться, если даже картинке присуща стыдливость, так-то оно так, но обета целомудрия она ведь не давала, она уже знает кое-что о противозачаточных средствах, но в нужный момент забывает, все это, однако, не имеет значения, усваивайте картинку, образ, фотографию, восхищайтесь ими, восхищайтесь тем, как все это сделано, восхищайтесь ими, словно это ваша собственная по-спортивному загорелая кожа на пляже, да-да, кожа с ее страданиями! Над ней ведь тоже изрядно потрудились, чтобы она стала красивой и гладкой. Вот так-то. Осталось только зарубить себе на носу, и будет с нас, по крайней мере, на этот раз. Мы это сделали. Что дальше? Ждать, когда выздоровеет несчастный больной сервер, и обслуживать себя самим?


Ах, я бедный, толстый, совсем не спортивного вида парень, которого вытащили из собственной кожи, по недосмотру или по злому умыслу – я не успел осознать, и вот ору изо всей мочи! Зачем вы отделяете меня от меня? Зачем отделяете от меня мое «я»? Почему же тогда вы не отделяете от меня себя, чтобы мне не было так больно? Почему именно меня вы отделяете от меня самого? Why tear me from myself? Oh, I repent! I’m not worth the price! A pipe like me is not worth the price[14]! Мы же срослись, я и я. Да, я и впрямь курительная трубка[15], иначе говоря, любитель легкой наживы, но все другие – такие же. Это отделение причиняет огромную, невыносимую боль, честно говоря. Вы только представьте себе! Такое даже картинкам, фотографиям больно, и когда-нибудь их не станут отделять от тех, кто их рассматривает, чтобы скоротать время, его, время, надо бы растянуть так, как я себе – в себе и вне себя – это представляю. Все рассматривающие будут вынуждены вцепиться в картинки и образы, а не сделают этого – картинки сами вцепятся в них. Вот подходящая картинка, она бросается мне на шею, но настоящая любовь, о которой упоминалось выше, ничего не осознала и промчалась мимо, просто уму непостижимо! Раньше на ней была еще и голова, я имею в виду не картинку, а шею. Помогите мне, прошу! Ни один инструмент не стоит такой цены! И уж, конечно, не такой любитель легкой наживы, как я, хотя он, этот любитель, зарабатывает не меньше тысячи долларов в день. А я вместо этого выкрикиваю, нет, записываю на бумаге свое послезавтрашнее высоконравственное кисло-художественное сочинение, а что еще я могу делать на своем месте, которое у меня отобрали, отобрал образ, стоило мне сойти со своего места, как тут же возник образ и расселся на нем, словно он у себя дома, а мне куда? Должна же я что-то делать, а вы, разумеется, не хотите на это смотреть, не хотите видеть мое подслащенное суррогатом, под завязку насыщенное им сочинение, так как оно, кажется, вам уже давно известно. Образы цепляются к вам, а вы все еще думаете, что зацепка – это вы сами, о, я вижу: сеть уже натянута до предела, скоро она лопнет, а вместе с ней и я со своим дурацким сочинением, знаю, знаю, но это в последний раз, можете не сомневаться.


Нет уж, лучше усомнюсь! Для чего, собственно, нам понадобилась эта сеть? А все равно для чего, важно, что она у нас есть, эта чудесная большая сеть, и мы вытянем ее, полную картинок и образов, мы вытянем их, а сеть затянет и нас, прихватит с собой, хотим мы того или нет, картинки и образы будут десятилетиями плавать вокруг, то грудь покажется, то кострец, я хочу сказать, спина, да, бедро, кострец, пенис, это самое лучшее из всего, всегда! Мои любимые части тела! Я бы никогда не смог, даже если бы захотел, я бы никогда не смог смотреть на что-нибудь другое. Может, и вы полюбуетесь ими, они выглядят совсем неплохо. На этом снимке два проводника собак, да, две собаки и два проводника устроили настоящее соревнование: кто заставит большее число заключенных описаться из страха перед псами? Все получилось как нельзя лучше. Злые собаки. Четкие фотографии. Собачьи укусы на чужих лодыжках, лечение корней зубов на чужих столах. Врача, прошу вас! Немедленно! Ах, он уже был здесь? Ну ладно. Есть ли у нас врач и для заключенных-призраков в их призрачном царстве? Нет, для них у нас нет ничего, не говоря уже о враче. Попадись они нам не там, где положено, пусть не жалуются. Любой врач, которого мы можем заполучить, нужен нам самим. Давайте вернемся с этим врачом ко мне, а вдруг он сможет помочь хотя бы мне, я ведь жутко тоскую по себе, но еще больше – по чужим взглядам, тем, что остановятся на мне, желая понять, что значит вообще быть здоровым: я, послушно-покладистый меч-кладенец, всегда поспешающий не торопясь, потому что спешка нужна при ловле блох, – я в последний раз вынимаю себя из складчатых ножен, но что в последний раз – в это, опять-таки, верю я один, вы, само собой, мне не верите, ну да все равно, во всяком случае, я застрял там прочно, нет, собственно, не так уж и прочно. Я вне себя. Но, к сожалению, меня вне меня больше нет. Я хотел сказать, меня вне меня ни разу и не было. Как легко это происходит! Как легко! Только что я еще прочно сидел в себе, так прочно, что как я ни вертелся, ничего не помогало, и вот мое рванье, нет, мое тканье сползает с меня, как спускается с горы веселый путник, вот, наконец, он подходит к месту привала, хотя я просил свое тканье не делать этого! Ватный тампон должен остаться в футлярчике, чтобы не замараться. А после пусть катится к чертям собачьим. Использованная ветошь выглядит просто ужасно и не становится лучше, даже когда поваляется в мусорной куче. Ради бога, пусть другие едят из унитаза или пусть вовсе отказываются от еды. Но прежде мы их вымажем их собственным дерьмом, это будет второе блюдо после тяжеловатого первого. Если вы спросите, что мне нравится, я отвечу: прыгать на кучу голых заключенных и оттаптывать им руки и ноги. Первое блюдо еще и сейчас камнем лежит у меня в желудке. Позовите врача, прошу вас! Если можно, немедленно! Можно? Ну спасибо. Здравствуйте, доктор, у меня вот здесь что-то болит. В этой ситуации вы же не откажете мне во врачебной помощи? Не откажете? Благодарю. Напротив, с помощью вашей врачебной помощи вы хотите отправить меня туда, где я сейчас нахожусь? Хотите программировать, одобрять и контролировать то, что из меня вышло? Благодарю покорно. Сможем ли мы потом придти к единому мнению относительно естественной причины моей смерти? Благодарю покорно. Что еще вам хотелось бы знать? Почему спасение лежит сейчас в унитазе? Раз уж вы этого не знаете, и я не знаю, между прочим, я разрешил тем самым великую загадку человечества: откуда приходит спасение. Вы тоже можете разрешить свою, да-да, и вы тоже, доктор. Мое личное спасение, предсказанное мне этой письменной гарантией выигрыша, я нечаянно уронил в унитаз. Почему ученик стоит перед унитазом, чтобы стать настоящим мужчиной? Спасение! Его дерьмо исчезает, и из него рождается настоящий мужчина. Почему ученик в этот момент оказывается в том самом месте, где его не должно быть? Чтобы жрать дерьмо! Он должен жрать дерьмо взрослых! Ему ведь надо расти, этому ученику, а без жратвы вряд ли это получится. А сейчас я позволяю выволочь меня из меня, все – сплошная рана, потому что меня и раньше, когда у меня было свободное время, часто ранили, но то были пустяки в сравнении с этой раной. Ее мне должен зашить не обученный этому делу надзиратель, так распорядился врач. Но я, к счастью, умер раньше. И что теперь делать? Сейчас мы всунем мне в пенис катетер, чтобы по пути в театр трупов все выглядело так, будто я еще не умер. Теперь-то я точно мертв. Благодарю за это удачное вторжение в мое тело, доктор. Таким образом, вы присвоили себе мою кожу, под которой я – огромная, ужасная, сплошная рана, отовсюду течет кровь, нервы и сухожилия оголились, свет проникает в мои органы через ребра, стало быть, никто не сможет зашить эту рану, вот так, а теперь признавайтесь, кто спер мои внутренности? Немедленно вернуть! Нет, не ему, мне! Мы ведь не на бейсболе! И не трахаемся. И все же вон там какая-то птица, кажется, орел, отнимите у него мои внутренности. Но сперва сделайте, наконец, свои снимки! Да побыстрее, нажмите вот здесь, а то он улетит, этот орел! Орел ведь птица, охраняемая законом. А то я сам не поверю, что этот орел отхватил у меня, не поверю, если не снимете на пленку. Ничего нельзя принимать на веру, если это не сфотографировано или не снято на кинопленку. Йо-хо-хо, вот она, радость разглядывания и переживания, то и другое вместе. Если ничего не пережил, то, по крайней мере, иди и разглядывай картинки. Вот так. Пока я говорю, дерево удлиняется. Для крупноформатного снимка. Если бы снимок еще и двигался, мы могли бы сделать изображение для лупы времени, для замедленного показа, и продолжали бы его разглядывать. Но снимок стал вдруг таким неподвижным. Задумался о чем-то? О том, что ждет его в будущем? Должно быть, думает, что он кинофильм! У него мания величия? Не знаю, не знаю. Кто только что, пока я говорил – не надо меня прерывать, это очень невежливо – стащил мою печень? От кого сейчас вылетел ручной орел, которого его тренер, этот сотворивший человека первомыслитель, этот спаситель из Prince Waterhouse[16], нет, на этот раз принц Blackwater[17], старательно дрессировавший его майонезом из мошонки, от кого и где вылетел орел? Из какого вольера, вы можете называть это вольером, а я бы назвал просто клеткой, он улетел? Каждый день, в одно и то же время он, этот орел, уезжает, совершенно точно, можете взглянуть на расписание поездов, стало быть, должен и возвращаться, он из породы классических загородников, что мотаются на пригородных поездах туда и обратно, на работу и с работы. Возвращается и снова уезжает, улетает, отправляется поездом; вернувшись, каждый раз уезжает опять, этот стервятник, ставший наемником, клюющий мою печень, потому что у него нет больше работы. Другие на это не способны. У них есть стоящие рядом клетки. Они к этому привыкли. Их обжигает зной. Но и к этому они привыкли. Им запрещают пить. Но они – привыкли. Их лишают сна. Но они – привыкли. Господи, им все нипочем, они все уже испытали! Сидят в вольере как хищные птицы. Они к этому привыкли. Кто ими владеет, тот им и командир. К примеру, кто владеет нами, тот низок и зол. Он, к примеру, создал себе женщину и других тоже, чтобы они постоянно издевались над нами, ибо прежде был покой. Прежде были только мужчины из глины, они не могли двигаться, но теперь но теперь но теперь они прямо-таки прут вперед, неважно, против кого. Ну и пусть себе прут. Принцип бессмысленного сотворения женщины был следующий: внешне красиво, а как же, но внутри наделано такое множество ошибок, что просто тьфу, и наши бедные, перегруженные работой фаерволы должны их отлавливать. Тогда зачем их было делать? Сыновья, во всяком случае, один из них найдет выход из положения, сыновья придут и освободят меня. Отгонят от моей печени орлов и крепкие напитки тоже. И орел, и моя печень не связаны друг с другом, нет, они все же связаны, но, будучи в одной связке, они связаны с чем-то еще. И вот там, наконец, воцарился покой. Там уже все съедено. Если вы меня спросите, я скажу, что вообще-то было бы лучше, если бы остались люди из глины. А теперь мне надо выбраться из тины и создать эту глину собственными руками. Взгляните на этот снимок: вон то чудовище, что слева, запечатлено вместе с моими внутренностями! Кто ему сказал, что жертвенные люди, неважно, каким образом они стали жертвами, состоят из жира и потрохов? Но хватит. Мы доставим вам огонь в поразительно многообразном виде, чтобы люди, наконец, стали съедобными, нет, этот вид придаем огню не мы, он вылетает из многих ствольных отверстий, и кто может нас за это наказать? Он ведь и раньше был у людей. Мы всего лишь целенаправленно его применяем. Мы несем огонь, чтобы люди не могли вспомнить, что с ними когда-нибудь случится, впрочем, этого и нельзя от них требовать. Хватит и того, что огня теперь достаточно, чтобы приготовить нас для войны, извините, это был совсем другой случай, когда некто сфотографировался со стеклянной банкой, где плавали внутренности, а потом он эти внутренности размешал, нет, законсервировал, нет, в банке их не было, этих темных клочков ткани, они показали их совершенно открыто, ошметки оленьих рогов, нет, внутренностей и кожи, а сейчас, когда нам снова мог бы понадобиться орел, он оказался в отъезде. По всей вероятности, этот случай с внутренностями произошел в Палестине, кто умрет завтра и кому принадлежат эти внутренности сегодня, надеюсь, не мне, но уверенным быть нельзя никому. Какой изверг это сделал? Я сверился с инструкцией по применению, врачом и аптекарей. Но и у них не было ответа.


Вы, три женщины, Линнди[18], Сабрина[19] и Меган, прошу встать перед нашими кинокамерами! Другие подойдут позже, я хочу сказать, другие кинокамеры. Больше женщин нам здесь не нужно, с нас хватит и тех, что есть. А теперь снова представим себе давно прошедшие мгновения, дабы они не прошли без пользы! Итак, эти девушки не верят своим обожателям, которые уверяют, будто они, девушки, так привлекательны, что их фотографии найдут широкое распространение. Но теперь и они в это поверили. Да, теперь, когда женщина, наконец, сотворена и может показать себя совершенно открыто, со всеми своими изъянами, они, кстати, были запрограммированы изначально, эй, вот вы, yes Sir, вставайте рядом, Линнди может позвать своего друга Чарльза Гранера, человека, который, если вам интересно мое мнение, никогда больше не должен видеть зеленый лес, и, если бы это зависело от меня, он и море не должен больше видеть, пусть лучше в виде исключения видит свою смерть, столь же неотвратимо, как Прометей – прилетающего ежедневно орла, Чарльз Гранер должен бы каждый день видеть свою смерть, если бы сие зависело от меня, неисправимого моралиста, стало быть, Линнди может позвать своего друга, она со слезами твердила, что не хочет быть на фото одна, она слишком часто видела фото, на которых были только ураганы, разрушенные дома и перевернутые смерчем автомобили, и банку мармелада, что прислала ей мама, Линнди также может фотографироваться с помадой, которой накрасила губы, слишком ярко, вы не находите? ее она может взять, но зачем ей салфетка или носовой платок или просто платок или что там она подсунула под банку? Об этом я лучше не стану спрашивать ни врача, ни аптекаря, ни инструкцию! Не может же там быть внутренний орган моего коллеги, печень, мошонка или что-нибудь в этом роде? Она так комично держит эту банку, компот или что-то еще, не знаю и знать не хочу. От арабов можно вообще ожидать чего угодно, не только от нас, и то, что для них свято, для нас ничто, дешевка, у нас это только начинается, на снимках, не только у нас, у Линнди, Сабрины и Мега-Меган тоже. Они ведь пребывают в здравом уме, когда делают нечто подобное. Но где-нибудь в другом месте изъятие органа могло бы происходить и иначе, сзади наперед. Итак, орган падает в банку. Вы поняли? Ладно. Выдается свидетельство о смерти. Кто хочет, может ознакомиться. Я выдрессирован, нет, не с помощью майонеза, о котором выше, просто я выдрессирован так, что каждому, кто попадется мне на глаза, я должен порвать пасть. Должен, и все тут. Это сильнее меня. Ничего не могу с этим поделать. В супермаркете, в отделе свежих овощей, работал продавцом один араб, так я ему инстинктивно едва не порвал пасть, сделай я это – и все было бы как надо, но из жалости к этому несчастнейшему из несчастных, ни в чем не виноватому, что стоял под насмешливыми взглядами других продавцов, как наш брат под током, я в последний момент сдержался. Но так уж меня обучили, и я превратился в машину разрушения, в автомат, я словно сам стал игрой, в которую играют на экране, но при этом я всегда лишь исполнитель.


Нет, не отделяйте от меня мой образ, это слишком суровое наказание, я уже не раз это повторял, я приказывал! Оставьте мой образ мне! Я так рад, что он вообще был сотворен, этот образ. Другим я сотворю образ сам! А мне, прошу вас, оставьте мой! Иначе я почувствую себя так, словно меня выбросили, вы ведь этого не хотите, это делается двойным щелчком, Double Click, совсем просто, выбросил и взамен взял что-то другое. Им нужны солдаты на выброс, но им нужны и их образы, тоже на выброс, а также фото пирамид человеческих тел, куда попадают порой живьем, да-да, ты тоже, дорогая Аида, в совершенном цифровом изображении, ты теперь там, внутри, а до этого я дал указание по мастурбации и распорядился относительно необычных позиций, в то же время я приказал себе и другим сохранять известную стыдливость в браке, о чем мы уже говорили, разумеется, впустую, в таких делах не существует рецептов за или против, и где только я сам этому научился? Откуда я узнал обо всех этих позициях, только видел, сам никогда не пробовал, всего лишь видел? Увидеть – не значит испытать самому. К тому же мне так трудно дается учение! Но этому я научился играючи, в том числе и приказывать, чтобы узники избивали друг друга, это дело я быстро усвоил и передал другим, точно по адресу, нужному адресату, но тот уже умел это делать и без меня и не нуждался в обучении, и все это соприкасается с поверхностью фотографии, которая словно зонт укрывает от крови, мочи, блевотины, спермы, слюны и всего, что вызывает отвращение, соприкасается, нет, прикладывается к поверхности снимка, к зонтику, к зонтику-образу с такой силой, аккурат внутренней стороной подъема стопы, что ему, зонтику, потребуется медицинская помощь, нет, не ему, а нам, нет, все же не нам, извините, я загляделся на него, я просто влюбился в этого пленника, в этого узника, для которого я придумал пытку опутанного проводами капуцина, ну что тут еще скажешь? Я загляделся на того, кого вообще не мог видеть! Это, опять-таки, вполне типичный случай. К сказанному добавлю только вот что: я загляделся, но я даже видеть не могу этот измаранный объект. Тогда к чему все это? А плевать. Зато на экран это не произвело никакого впечатления, впечатления получаем мы, мы оказываемся под властью впечатлений, так-то оно лучше, можно снова и снова вызывать в памяти эти впечатления, они ведь там накапливаются, каждый раз как новенькие или почти новенькие, выстиранные специальным порошком, такие пушистые и в то же время прочные.


Пойдем дальше и сменим объектив, я хотел сказать, объект, совпадающий с тем, на что он смотрит и одновременно поддерживает, чтобы у смотрящего, когда он увидит меня, не подломились колени. Еще один, см. фото 3, улыбаясь во весь рот, фотографируется с вырванным из моей груди сердцем. Я должен на это смотреть, но ничего больше не вижу. Вот она, настоящая пытка! Прошу вас, позовите еще раз врача, но не того, что уже был, он такой грубый, ради бога, позовите не откладывая, другой делает все лучше. Все знают, что он здесь, этот доктор, оно здесь, это событие, то, что он делает, касается лично каждого, вот только не видно ничего, ничего больше не видно. Ты знаменит на весь мир и ничего от этого не имеешь! Вон тот, что стоит там, как раз держит перед камерой мое сердце, мое сердце, мое сердце! Все вокруг рыдают, все воют, даже не замечая, что держат в руках всего лишь фото, на котором, само собой, мое сердце находится под землей. Где ему и положено быть. Вероятно, оно покоится под грудой химического оружия. Вы, должно быть, хорошо слышите, как я кричу! В таком случае вы, надо думать, испытываете фантастическое удовольствие от того, что все это случилось не с вами, ибо ваши приключения сегодня и всегда случаются, по причине дождя, в благодатном, точнее, благостном покое. Все всегда становится явным, все надо тащить за ушко на солнышко, чтобы как следует просушить, но оно, это все, тут же вновь промокает, над ним надо вновь раскрывать зонтик. Да, все моря слез следует безотлагательно осушить, это приказ, правда, они нужны нам, чтобы ввести в берега этот прекрасный большой поток, сейчас у него нет постели-русла, чтобы улечься на ночь, он пока что беспорядочно вытекает из моей плоти и все блуждает и блуждает вокруг, так как не может найти свое русло, поэтому нам нужна река слез, чтобы излучина, или меандр, да-да, так это называется, я сам узнавал, нашел, наконец, свое лежбище, река слез должна, если понадобится, провести его туда, но до такого вряд ли дойдет, река всегда течет под уклон, зато нам понадобится влажная земля, мы выжмем ее, как губку, тогда в ней найдется местечко, куда она могла бы опорожниться, земле ведь тоже нужно испражняться, чтобы другим было что есть из унитаза с обильным сливом, а вот кровь не находит русла, не находят русла слезы, и мы очищаем русло, а потом аккуратненько укладываем в него слезы, одну слезинку за другой. Они не должны напирать друг на друга, как прежде. И это, уверяю вас, будет продолжаться до тех пор, пока слезы не сольются в одно целое. Итак, я не собираюсь приводить вас в волнение, в движение, я и сам стараюсь не волноваться и не двигаться, чтобы не втянуть в изображение и вас, я-то держусь спокойно, я, но не изображение, оно дрожит в ваших руках, но я веду себя хорошо, я спокоен, пока вы без помех разглядываете на снимке мое тело, которое еще совсем недавно пребывало в своей шкуре.


Я вообще этого не делал. Не делал я и фотографий. Себя самого я тоже не делал, но вопреки всему сделан я очень даже неплохо! Ничего не скажешь. Мне бы следовало быть чуть прочнее, да что уж тут. Я тоже поработал вполне квалифицированно, так что сейчас вы вряд ли сможете отделить нас друг от друга, меня и эти мои снимки! Вы можете содрать с меня кожу, но не фотки! Нет, даже кожицу, которой я лишился при стрижке деревьев, при обрезании, но и без него, сотворил не я, поэтому не думайте, что можете вот так запросто ее у меня отобрать. Как ни всматривайтесь в снимок, все равно ничего у меня не отнимете. Ничего не позаимствуете. Ну что же, иногда люди нравятся самим себе на фото. Мне это непонятно, и все же повторю еще раз: выдающаяся стратегия иммунной системы, о которой здесь пойдет речь, и заключается в терпении по отношению к самому себе. Это сеть, которая должна улавливать и подавлять только чужеродные тела, а собственное щадить. И эту сеть, полную изображений, мы теперь вытягиваем и втягиваем в себя, изображения в ней – наша добыча. Вот так и создается терпимость по отношению к себе. Смотрите, что происходит! Возможно, абсолютно ничего, потому что эта дурацкая иммунная система, однажды образовавшаяся, ничего больше в себя не впускает, не впускает даже нас самих. Притом что мы – нечто большее, чем мы сами! Она права, эта иммунная система! Итак, теперь вы можете, ни о чем не беспокоясь, спрашивать своих советчиков по части медицины, с вами ничего не случится, оба советчика, тот, что на бумаге, и тот, что во плоти, ответят молчанием на упреки, которых вы им даже не делали.


Сдирание кожи, плодотворное увлажнение земли – не моя работа, но увлажняться она будет несмотря ни на что, вплоть до самой кожи, стоп, это моя кожа! до тех пор, пока она, земля, не втянет все в свои артерии, и вот по этим пологим берегам, должно же хоть что-то быть пологим и мягким, земле по крайней мере свойственна жалость, я, значит, по этим берегам, словно река, впадаю в море. Снимки со мной делали другие. Я говорил вам об этом уже сотни раз, все всегда делали другие, и все, все я уже сказал, написал, сделал, нет, не сделал: это сделали другие, которым я никогда не посылал писем по е-мейлу, не писал открыток с фронта, которым никогда не звонил, и которых никогда не любил, ах, да, парочку писем по электронной почте я все же отправил, должен был, потому и написал их, эти письма, что не видел людей, которым писал, и теперь вижу, что я не только не любил их, я их никогда не видел, я даже не знал об их существовании! No Sir. Это сделали со мной чужие люди, и чужие люди теперь разглядывают мое фото, оно переходит из рук в руки, от глаза к глазу, с разрезом или без, я имею в виду глаз, не снимок; окажись на моем месте вы, разве ваши близкие сделали бы с вами нечто подобное? На телевидении фото провозгласили личностью, простое фото, хотя относящейся к нему личности с содранной кожей уже нет на свете. Ее просто убрали, не затевая судебного процесса. Как будто со мной и не может быть иного процесса, кроме как вынуть мое нутро из тела, я хочу сказать, собрать выброшенные гильзы. Тут есть своя логика. Хотели солдат на выброс, вот и получили их, в конце концов, они за это платят. За что платят, то и получают, ни больше, ни меньше. Используют тебя, а потом выбрасывают. Они тебя выбрасывают, и тебя больше не существует. Я выхожу из себя, отделяюсь от себя, чтобы послужить парочке парней, которые хотят аккуратненько так делать на мне барыши и которым наплевать, уютно я чувствую себя в своей шкуре или нет; следом за мной идут тысячи желающих получать тысячу в день, я уже называл эту цену, но необученные наверняка готовы делать то же самое и за меньшее вознаграждение, они рвутся вслед за мной туда же, но нет, туда я больше не попаду, меня уже отделили от меня, хотя я решительно запретил это делать. Вы все можете подтвердить, я не раз твердил об этом. Но кому есть до меня дело? Только мне самому.


Я настаиваю: добровольно я не уйду. Прошу вас, помогите! Помогите сейчас, тогда вы поможете вдвойне! Помогите мне, доктор! Помогите избежать вашей врачебной ошибки! Огонь уже немного помог, но мы нуждаемся в еще большей помощи, значительно большей. Да, и от вас. Доктор! Человек – гость на этой земле, гласит народная мудрость, и этот гость, от удивления или от жадности, всегда стоит с широко разинутым ртом. Так, как они сделали это на фотографиях с чужими задницами: капюшон на голову, а потом сунуть туда что-нибудь симулирующее, чтобы они не знали, где верх, где низ, что снаружи, а что внутри. Народная мудрость теперь уже разевает рот по-настоящему и никак не может его закрыть. Нет, народ никогда не закрывает рот. Скорее у вас поплывет земля под ногами! Может быть, люди именно потому симулируют страстные объятия при осветительных вспышках, чтобы узнать, что снаружи, а что внутри? На войне границы между снаружи и внутри сразу исчезают, люди становятся неизлечимо свирепыми, так как обязаны своей жизнью случаю и удаче, хотя каждый всем и всегда хотел бы быть обязанным своей работе. В сущности, парадокс вот в чем: войны затеваются для того, чтобы сдвигать границы по собственному желанию, но они и без того сдвигаются сами собой! Что я представляю собой здесь, зачем я здесь? Границы вроде бы во мне не нуждались, они бы и сами по себе сдвинулись вовне, чтобы внутренне подвижные люди могли до тех пор метать свои глазные яблоки на наши фото, пока их поле зрения не начнет вонять от сплошных отбросов, да-да. А там и первые гиены появятся. Теперь и вы принадлежите к посвященным, нет, не к моим потрохам, просвечиваемым вспышками, вы меня неверно поняли, итак, в среде посвященных можно ожидать уважения, но от уважения тут же улетучится хорошее настроение, так уж лучше не впустим его к себе, хотя каждый, действительно каждый хочет его иметь, тоскует по нему, тоскует по кому-то, неважно кому, главное, чтобы он был гол, но гол только для себя, это же ясно. Нет, не ясно, так как сейчас он голый и для нас. Голее голого быть нельзя. Можно бы содрать и кожу, но кто захочет учинить над собой такое? Да еще перед фотокамерой! И все-таки! Этого жаждет каждый! Потому что на него смотрим мы. Глядя на него, мы отнимаем у него самоуважение. Его вид останется с ним, вид мы ему оставим, этим мы его немного стесним, но вид надо оставить ему в принципе. Как утомительно в тысячный раз повторять самоочевидные вещи! Человеку нужно оставить то, чего нельзя у него отнять. Я слишком много говорю. Мне без этого нельзя. Но сейчас я устал, устал, устал. Это можно было предвидеть, так как человек, в том числе и я, не может быстро двигаться, он может лишь плохо себя вести. Война не поддается расчету, ее можно сравнить с растением, чей рост не может сдержать никто и ничто. Залить, засушить, вырвать с корнем, другая возможность сейчас, впопыхах, не приходит мне в голову, и вот я уже все быстрее скольжу к этой быстрине потока или тока, что образовался во мне, я ведь теперь река, нет, пока не река, сперва мне надо выскользнуть из себя, прикрепиться к какому-нибудь мосту, уцепиться за мостовые перила, причем совсем без моего нового внешнего вида, они мне его, разумеется, забыли придать, типичная история.


И все-таки я знаю: там, где я теперь, низ это низ, неважно, сколько человеческой красоты уже успело там побывать, неважно где. Она чаще всего сверху. Красота всегда, как блестки жира, плавает сверху. Они, люди, всегда хотят куда-нибудь протиснуться, и это притом, что в их распоряжении очень много места, правда, всегда где-нибудь еще, но только не наверху, оттуда, сверху, они легко могли бы снимать пенки, но и другие тоже могли бы. То, что они снимают, не красота, а всегда лишь питательная накипь, которую они собой представляют. Неважно, ее нужно снять. То, что сверху, должно опуститься. Люди в наше время напирают все сильнее, и если где появляется место, они тут же лезут туда. Где есть место, туда им надо сперва поехать на экскурсию, там, по крайней мере, коридор прилета, нет, не коридор вылета, вы не туда попали, это только для военных, вы найдете достаточно места где-нибудь еще, да-да, обязательно найдете, оно, место, всегда где-нибудь там, вы найдете его, чтобы встать рядом, все равно с чем, где бы они ни стояли, они главное действующее лицо, но к таким ужасам они прибегают только в том случае, если хотят сфотографировать кого-то или сфотографироваться сами, тогда они улыбаются, тогда они кивают головой, тогда они прихорашиваются, им нужно отойти на определенное расстояние от человека, которого они собираются фотографировать. Это совершенно новые фото, они пока неизвестны даже мне! Что ж, посмотрим. Едва успели взглянуть, как нас уже превзошли другие! Помимо прочего, уже есть подходящие по цвету видео, есть и кожаный брючный костюм, но только не вашего размера, теоретически можно было бы предложить любой другой телесный цвет, но у нас таких нет; ясное дело, темнокожие спрашивают что посветлее, тут и возразить нечего, скоро их будут показывать даже в прямом эфире, подождите, ждать осталось совсем недолго, публику будут привозить на автобусах, чтобы она могла высказать свое мнение о быстрой смене кожи перед каждым выходом, ах нет, смена кожи уже и есть выход! Боюсь, я пришел сюда слишком рано, боюсь, меня, цепляющегося за перила, постепенно оттеснят на задний план, ведь вы захотите увидеть еще более непринужденные, еще более естественные изображения, которые в ближайшие недели, когда меня тут уже не будет, наверняка не останутся без внимания. Вы в самом деле хотите, чтобы я привел что-нибудь для примера? Сейчас у меня ничего нет, но один я все же могу найти, всего один, маленький, пять голых заключенных, уже с капюшонами на голове, стоят в темноте, прижавшись к стене, как раздавленные мухи, свет падает от фотокамеры или от кого хотите, от всего, что мерцает, от того, кто подает его в камеру, да, это всегда тот, кто, по крайней мере, способен светиться, чтобы фотокамера, глазок фотокамеры мог видеть то, что потом увидим мы все, да, каждый из узников должен мастурбировать, ну, встал он, наконец, нет, все еще нет, он симулирует, к счастью, это сразу видно, ну, мы ему поможем подняться, я и Линнди и парочка других дадим ему такого пинка, что его пенис взлетит аж до ушей, мы вряд ли станем дожидаться, пока он встанет, у нас ведь сидячее место, пригодное и для габаритных клиентов, и места для ног достаточно, может так случиться, что кто-то пойдет по нашим стопам, а для этого нужно свободное место. Я утверждаю, что это нам было приказано, и теперь добровольно беру все на себя, наваливайте на меня еще и вашу одежду, весь гардероб, я возьму на себя все, только бы не висеть на этом мосту, что угодно – только не это. Мы, правда, слишком уж часто оказываемся в месте, где нам не хотелось быть, в ненужном месте в неподходящее время, но результат все же получился неплохой, разве нет? Слегка расплывчатый, но все же нам помогает то, что не нужно устанавливать диафрагму и измерять расстояние до того, другого, и двое других мужчин в капюшонах, это ведь мужчина, разве нет? Да, они тоже голые, свет от фотокамеры подсказывает мне, что это мужчины, прошу, подайтесь немного назад, они, значит, crouched at their feet[20], то есть у ног тех, что мастурбируют стоя. Теперь, наконец, можно с уверенностью сказать, что это не симулянты, такое нельзя симулировать, даже если ты профи. Плоть или встает, или остается лежать. Вас, видимо, тоже просвещали огнем, как и меня, так что вы не можете отличить одно просвещение от другого. Или все же можете?


Просвещение огнем, по мнению детских психологов, нежелательно и не подразумевается, хотя охотно предлагается. Разведка боем – пожалуй, как вам угодно, – башня поворачивается, люки закрывают, вот так, свистят пули, а нас всего тридцать танков, ну да, тридцать наберется, к несчастью, уже убиты все те, кто был здесь, да, мы их хорошо видели! – мастурбировать им уже было некогда или им просто было не до того, такие дела делаются только когда все вокруг спокойно, это же ясно. Мы, значит, катим по их окопам, которые открываются перед нами и преподносят нам себя, словно они сами по себе подносы. Мы, стало быть, катим по ним в наших танках, не правда ли, в каждом окопе их примерно двадцать голов, и мы просто катим по ним, не обращая внимания на белые флаги, нет такого закона, что мы должны это делать. Флаг следует почитать, его следует приветствовать, но на него можно не обращать внимания, если на то нет желания. Решение принимает солдат. Стоит однажды начать, и ты понимаешь, что обладаешь ультимативной властью над жизнью и смертью. Уже эти фото имеют власть над светом и мраком, значит, и вы можете сотворить себе образ, мы ведь вам показали, как это делается. Все объяснили и приложили инструкцию. Говорю вам, ничто так не подстегивает, как убийство, потому и хочется все время делать только это. Это и ничего другого. Если убийство не произведение морального искусства, тогда я просто опускаю руки! Это прототип морального искусства, да, когда-то мне пришлось быть первым, и я никому не позволю его у меня, это первенство, отнять. Убийство – дело абсолютно моральное! Мне приказали набросить веревку на шею пленного, хотя это было ни к чему. Мы, значит, делаем свое дело и тогда, когда это излишне. Произведение морального искусства завершено еще до того, как было начато. Как мы обосновываем нашу мораль? Мы просто думаем, что будет весело. Да, так мы говорим. Против этого нечего возразить. Картина и впрямь получается веселенькая. Но теперь, когда я ее вижу, она меня шокирует, хотя я сам отдавал приказ. Шокирует, потому что все кончилось, а не потому, что миновало. Я смеюсь против воли. Но я прошу понимания, даже если вы не хотите меня понять: эти люди представляют собой отвратительное зрелище, после того как мы измазали дерьмом их четыре буквы, нет, буквы в таком виде нам ни к чему, мы приверженцы и придатки изображений. Слова для этих изображений нам не нужны, да их у нас и нет, мы их не находим, а если находим, то они нам не нравятся. И никогда не понравятся! Даже и пробовать не стоит. Мы так и так за изображение. Мы за изображение еще до того, как оно попалось нам на глаза, до того, как мы составили о нем представление. Мы никогда не были виновны, стало быть, мы, как и положено, как и следует, делаем выбор в пользу изображения, а не четырех букв. Они ведут себя, как хозяева, но хозяйничаем здесь мы! Мы здесь господа! Мы им покажем, кто в доме хозяин! Осмеливаются что-то из себя изображать! У меня бы на такое не хватило духу. Как начальник я бы эти их изображения ни за что не взял, а начальник тут все же я, только я.


Меня, правда, сразу же полностью вытащили из меня. Тогда я еще думал, что могу справиться с кем угодно. Еще до того, как появился в газете. До того, как вообще попробовал позировать. Им надо было всего лишь вынуть свой член, я бы сейчас с удовольствием это сделал, будь он у меня, вы и представить себе не можете, что сотворил с ним огонь, с ним в первую очередь, а я лучше не стану себе представлять. Да и не должен. Выньте-ка теперь свой, только не завидовать, моего ведь больше нет, потому и сравнивать нечего. Наконец-то больше не нужно сравнивать один конец с другим, вот это облегчение. Вон там один наблюдатель уже облегчается, чуть дальше еще один, и вон тот тоже. У того, на фотографии, конец, конечно же, еще имеется, иначе бы его не стали фотографировать. Another photograph shows a prisoner handcuffed to the outside of a cell door. He repeatedly slams his head into the green metal, leaving streaks of blood before he ultimately collapses at the feet of a cameraman[21]. Вот до чего мы дошли. Я кончаюсь. Все, точка, явилась старуха с косой. Свидетельство о смерти подделают или выдадут позже. Теперь, имея эти сотовые с картинкой, эти смартфоны, вы, наконец, и сами можете фотографировать! Теперь вы сможете выдать себе свидетельство о собственной смерти и тем самым доказать, что вы мертвы! Да и время подошло. И нечего брюзжать по этому поводу. Вы сами виноваты, что у вас такой вид! Наконец-то эти штуки вы в состоянии оплатить, эти смартфоны, которые, как и все остальное, можно направить на себя, против себя, вам вообще больше никого не надо, кроме вас самих, чтобы наверняка оказаться мертвыми. У каждого аппарат, каждый с аппаратом и каждый сам аппарат. А мы, в роли моделей, обычно менее сдержанны, чем вот эти, которых мы, в конце концов, задержали и оставили для себя. Для нас они не имеют цены, зато для всех остальных имеют. Уже давно никто не боится ясности, люди говорят все что хотят и кому хотят, с абсолютной ясностью, даже если их вовсе не желают слышать и видеть. Раньше верили, что маленькие фигурки на фотографиях могут смотреть на человека, и как будто даже боялись их. Где теперь эти времена? Только ничего не бойтесь! Тем более этой фотографии, неважно, на чьей вы стороне, не бойтесь, она ведь не кусается! Я-то знаю, что верность природе может оказывать куда более непривычное воздействие, чем привычная природа и вошедшая в привычку неверность человека. Я знаю, что любовь к природе может быть сильнее любви к людям. Но и в этом случае мы имеем дело с людьми, которые не смогли долго хранить верность своей природе или натуре. Вероятно потому, что они знают ее, эту природу или натуру, уже давно. И поэтому стали бесчеловечными, вот до чего доводит грубое обращение человека со своей собственной натурой, он не хочет ей подчиняться и сопротивляется до тех пор, пока она не подчинит его себе. Никогда не смотри в объектив фотоаппарата! Всегда смотри мимо! Смотри так, будто за ним есть еще что-то. А там нет ничего. Зато у нас масса времени. Используйте его, чтобы врасти в пространство за фотоаппаратом! Не можете? Слишком слабо освещены? Не понимаю, вас же освещают автоматически. Радуйтесь, что вспышка теперь длится не так долго, как раньше. Если вам приходится слишком долго ждать, прежде чем станет виден результат, тогда всмотритесь-ка лучше в себя, чем смотреть из себя, но этого-то вам делать и не хочется. Вас так и тянет выйти из себя, когда вы всматриваетесь в себя? На вашем месте я бы этого не делал. Ваш внутренний мир нечесан, немыт под душем, плохо одет и вообще отвратителен. Слава богу, хоть запаха на фото пока не ощущается. Природа человека и природа вообще тупо пялятся друг на друга. Стоит какому-нибудь листочку чуть шевельнуться, как он тут же становится назойливым и навязчиво требует, чтобы его сняли на кинопленку. Природа надоедлива, и борьба с ней требует времени и терпения.


С таким фотоаппаратом, вообще с аппаратом, с любым беспомощным аппаратом, который мы не должны потерять, дело обстоит так: сначала мы разряжаем валяющийся на земле аппарат, потом регистрируем его, даже если он сломан, да-да, тщательно регистрируем, и многие из этих поврежденных аппаратов содержат в себе, как бы это выразиться, обугленные остатки, ошметки человеческих тел. Признайтесь, вдруг вы и меня хотите превратить в уголь? Нет, вы этого не можете сделать, уж я-то знаю, что бывает, когда обугливают по-настоящему. Знаю также, что бывает, когда обугливают тебя самого, у меня японская малолитражка, купил подержанную, я часто езжу на ней по ночам. Итак, вы поступаете следующим образом: вы направляете аппарат на себя и перед ним снимаете с себя кожу, если, конечно, у вас остается свободной рука. Когда человек еще в себе, в своей шкуре, он самого себя не видит. Поэтому ему нужно иметь фото. Все всегда хотят иметь фото. Потому-то и были изобретены эти сотовые телефончики с картинкой, эти смартфончики. С их помощью можно в любой момент зафиксировать все то, что в следующий миг исчезнет. Человек ищет развлечений! Но чтобы найти их, ему нужно основательно выйти из себя. И использовать свой смартфон, иначе смартфон используют против него самого. Нам понадобится небольшое расстояние, но это как раз и хорошо. Если у кого смартфон переполнится картинками, ему не надо вставлять в аппарат новую пленку, он просто стирает, смывает память и прикладывает палец к губам своих глаз. Мол, ничего и не было. Но то, что отправили в небытие, как раз и было, не так ли, доктор? Тут уж ничем не поможешь. Кроме того, никто так не делает, не говорит тссс! своим глазам. Нельзя же изрезать каждый глаз еще до того, как он поглотит все, что его окружает. Н-да! До этого медицина еще не дошла. Во всяком случае, теперь я знаю, что значит наложить на кого-то руку. Главное, что ты еще что-то видишь. К счастью, мне по крайней мере не пришлось фотографировать самого себя, но все еще впереди, последний раз это делали другие. Танка, Анка, Данка, другие! Всегда найдется человек, желающий что-то запечатлеть. К счастью, я больше ничего не чувствую, я что-то учуял, но у меня это «что-то» отняли, то, что я хотел сохранить в памяти, поверьте. Я бы с удовольствием сам себе стал поперек дороги, наблюдать, но я – лишь объект наблюдения, и это «что-то» едва ли вышло за пределы портянок, которыми обмотали мою кровь, чтобы она не вылетела из меня слишком быстро и не попала в кого-нибудь не того, я бы непременно сохранил в памяти то, что сделали со мной они.


Стоп, вы видите, что на этих фотографиях все же кто-то есть! Моя мечта сбылась. Но теперь я рад, что все это так скучно. Орел тоже не каждый день клевал бы печень, но другой жратвы ему не дают. Я бы хотел, чтобы они сделали это с кем-нибудь другим, я знаю немало болванов, кто заслуживает этого больше, чем я. Вон они встают в очередь, чтобы получить свои посттравматические расстройства, их выдают там как продуктовые пакеты. Вон у того коллеги голени стянуты струбцинами, слава богу, хоть голени сохранились, он говорит, без струбцин он бы то и дело спотыкался о собственные ноги. Лучше уж быть мертвым! Не так ли, господин доктор, не так ли, госпожа Инструкция?! Это ваш этический идеал, тогда у вас было бы меньше работы. Лучше каждый вечер испытывать страх перед сном, чем спать вечным сном! Это моя точка зрения. Теперь я знаю, что значит быть объектом наблюдения, хоть ты и мертв и висишь на перилах моста, разделанный, как скотина на бойне, я хотел сказать, уделанный, персонала тут достаточно, в том числе медицинского, арабы, эти обмотанные тряпками головы, прут отовсюду и заполняют собой все. Если мы их впустим, затопчут даже нас. Это такие массы, о которых вы, честно говоря, не имеете никакого понятия, даже приблизительно не представляя себе их объемы. Если они потеряют тысячу-другую, а то и десять, то даже этого не заметят. Их более чем достаточно. Как, все еще мало? Все говорят об этом ослепленном, но он сам так с собой поступил, потому что трахал свою мать, нет, не делайте этого ни при каких обстоятельствах, об этом даже писать нельзя, не говоря уже о том, чтобы делать, а если все же сделаете, посмотрите на себя, хорошо ли вы получились на фото, хорошо ли все вышло, ну да, этот перевозчик, этот паромщик тоже попал в кадр, он знает эти воды, как свои пять пальцев, посмотрим, что получится, если вас тем временем снимут, нет, не отворачиваться, смотреть сюда! Дело стоит того, смотрите, пока не выкололи себе глаза ледяным шипом, по крайней мере, у вас есть возможность бросить последний взгляд, разок взглянуть все еще можно, последний взгляд, последний раз. А теперь щелкайте! Последний взгляд можно бросить в любой момент, а потом он навсегда застынет. Типичная история. И я тоже навсегда застыну. Опять-таки типичная история. Это такой феномен, когда переживаешь после смерти что-то, что невозможно описать, давайте я вам это сниму, вы сможете разглядывать почаще. До тех пор, пока не поверите. Чтобы испытать такое, вам бы самому позволить доконать себя, отправившись в одиночку за приключениями, это предел того, что можно увидеть и испытать самому, к тому же вы обойдетесь без каких бы то ни было затрат, напротив, вы станете богаче, прежде чем в случае удачи вернетесь к своей даче, чтобы помыться и переодеться, нет, обойдетесь без переодеваний, вам все равно отсюда не выбраться! Зато меня вытащат из собственной шкуры. Правда, вам эти каникулы доставят не так уж много удовольствия, вы подхватите кишечную инфекцию, но в конце концов не все коту масленица. У вас же есть иммунная система! Сколько можно повторять: используйте ее! Используйте по назначению! И что вы имеете в итоге? Две тысячи снимков и довольно неприятную инфекцию. Но тот, кто разглядывает эти снимки, чувствует себя абсолютно беспомощным, он не знает, куда девать руки. Но и на руки найдется управа, найдется тот, кто их отнимет. Вы разглядываете снимок человека, с которого сегодня содрали кожу, извините, это же форменная глупость, и пока вы его разглядываете, я тем временем спрашиваю себя, почему именно беспомощные испытывают такой страх и столь высоко оценивают свой риск оказаться среди жертв? Речь всегда идет о лицах среднего и пожилого возраста, находящихся под медицинским наблюдением, а молодые среди нас, да-да, именно среди нас, те, что должны быть под нашим наблюдением, но всегда из-под него уходят, мы обязаны их беречь, они наше будущее, но им неведомо чувство обреченности, они делают с вами все, да-да, все то, что вы сами хотели бы делать, потому что еще не знают, чем все это кончается. Доктор! Прошу вас!


Вот, к примеру, моя кожа. Она висит лохмотьями и почти полностью содрана. И жировые шишечки слетели с парнишечки. Они расплавились и больше ни на что не годны. Из них ничего не сделаешь. Обратитесь к молодым и отдайте им приказ, они его исполнят! Молодым еще в удовольствие заставлять людей, как собак, бегать на четвереньках, ползать на коленях, да, и лаять им велено, лаять как можно громче, а если не могут, молодые бьют их в морду, селезенку и мошонку. Стариков среди нас, – а они бережно относятся к своим органам, – надо думать, немного осталось, они еще с нами, хотя и не в непосредственной близости, они тоже пытаются отыскать что-то для себя в нашем замечательном вознаграждении, прошу, не отходите пока от наших фотоаппаратов, ведь среди нас есть старики, старики остаются с нами, они ведут себя тише некуда. Если бы я еще мог, я бы поднял вопрос о значении фактора беспомощности этих стариков. Ибо поднять его сами они не могут. Они, как уже сказано, пребывают с нами и нуждаются в том, чтобы мы их защищали, потому и не могут сами подняться. Они раздавлены, размазаны среди нас, но им не стоит падать духом, ведь именно для этого старость и предназначена. Поэтому о старости нужно заботиться в молодости, к счастью, только о собственной. Есть частные пенсионные фонды, да еще один чудак впридачу, тот, что сулит бессмертие после смерти, к сожалению, мы не знаем его в лицо, поэтому вот вам иная, частная версия: кое-кто подначивает бога войны, то есть заходит слишком далеко в своем нежелании выдать Богу тайну своей неуязвимости, потому что ее, этой тайны, у них нет, но Бог им не верит, ну да, но тут гремит гром, в скалу вонзается парочка снарядов, и идеальный солдат, проявлявший чудеса стойкости, обрушивается вместе со своей скалой в реку смерти. Привет, папа, вот и я! Тебе не стоило вновь поднимать из-за этого такой тарарам! Тебе не следовало швыряться своими мозгами, а Тартар уже существовал, эту реку тебе не было нужны создавать заново, она существовала задолго до тебя!


Доктор! Разве вы не слышите сигналы? Они скоро просверлят дырку в вашем паху! They said we will make you wish to die and it will not happen! They stripped me naked. One of them told me he would rape me. He drew a picture of a woman to my back and makes me stand in a shameful position holding my buttocks[22]. И так далее и тому подобное, нет, к сожалению, ничего подобного, и все же: слава богу, что картинки научились быстро перемещаться, иначе они так бы и оставались там, где появились, теперь же они передвигаются по миру быстрее нас, быстрее света, нет, так быстро у них не получится. Поступать так со старым человеком они не решатся, не потому, что он стар, а потому, что на снимке он выглядел бы глупо, вам не кажется? Кто-нибудь вроде меня, в моей собственной, как у Силена, келье, на флейте играю, обо всем забываю, я, пожилой облысевший бюргер! По мне, так уж лучше умереть! А потом в игру вмешается еще и этот Мидас[23], которого мы хотели вывести на сцену только во второй части, но раз уж он появился, пусть остается, и эта задница, пока еще без ушей, спрашивает меня, в чем секрет моего успеха. Она, эта задница, разумеется, думает, что для успеха достаточно уже одного того, что живешь на свете, и в чем-то он прав, но я, тем не менее, втолковываю ему, что успех мимолетен, особенно если не основан на бесконечных тренировках. То есть и не успех вовсе. Самым лучшим было бы никогда не родиться. Второй по значению вариант – как можно скорее умереть. И, наконец, третий – научиться играть на флейте. Аполлон, любой Аполлон сам по себе куда привлекательнее, в таком случае имеет смысл заставить молодого, хорошо сложенного парня мастурбировать в присутствии солдат женского пола, в присутствии дам. Но этот Аполлон не соглашается. Значит, подыщем другого? Да, подыщем другого. Тогда из этой затеи что-нибудь и получится. Аполлон слишком горд для такого дела. А другому мы возьмем и прикажем. Уж его-то стыд не переживет, он сам переживет свой стыд, если понадобится, то и в лагере смерти.


Стало быть, о вас, моя прекрасная дама, о таких, как вы, людях без возраста, но нет, о них мы поговорим позже, нам сейчас не до женщин, прежде всего потому, что на этот раз они, в виде исключения, должны взять на себя активную роль и тем самым перестать быть женщинами. Наконец-то им это удалось – не быть женщинами. Я давно от души желал им успеха в этом деле. Осмелюсь утверждать, что они и раньше уже не были женщинами, но доказать это, разумеется, не могу. В их поле зрения попала материальная выгода, и вот они уже не могут без нее обойтись, ни дня без прибытка, так-то вот, а сейчас поговорим спокойно, совершенно спокойно, о доходах, ведь мы, не имеющие ничего общего с женщинами, мы здесь свои люди, как говорит поэт, все люди должны иметь хороших подруг, стало быть, поговорим, и пусть следы усталости от дневных трудов и многочасовых тренировок наползают на наши щеки, пусть темные тени угрожающе ложатся на темные горные склоны и на темную воду, на «Блэкуотер», да, на тот участок по ту сторону границы, уж не знаю, какой, там, где люди должны учиться у партнеров, собственников, инвесторов. Не торопясь, поговорим об этом еще раз. Когда кто-то принимается строить дом, он и не подозревает, что фирма «Блэкуотер» сразу же возьмется возводить что-то рядом. Она ведь часть новой процветающей индустрии, той индустрии, что сулит стабильность и протягивает тебе руку, когда ты обнаруживаешь свое обгоревшее, изуродованное тело на автостраде, на автостраде в Фаллудже[24] или как там зовется это место. Но нет, протягиванием руки они не ограничиваются, у них в запасе нечто иное, обещающее еще большее удовлетворение, как бы не так, одной благодарности им мало. За двадцать один миллион долларов они, например, охраняют гражданского управляющего – ах, его уже нет, неприятная история, но вот прибыл новый управляющий, будет и следующий, если они его впустят, а если не впустят, все равно прибудет, правда, уже другой, – двадцать один миллион сумма предельная, другие дают меньше, а большинство и вообще ничего не дает. Но куда важнее то, что в страну приходят крупные заказы, жирный кусок нужно как можно скорее разделать и разделить, солнце жарит беспощадно, если оно и дальше будет так жарить, для разнообразия разделают и охраняемого, а охраняемый – это, к несчастью, я! Такая вот незадача! Доктор, умоляю, принесите эту дурацкую инструкцию или позовите врача! Позовите себя самого! Охраняемый или защищаемый – я, но это одно название, потому что я всегда работаю без всякой защиты. Во вражеской стране. А доходом фирма делится весьма неохотно. Эта фирма, она широко пользуется любыми возможностями, одни возможности порождают другие, которыми она также пользуется, каждой в отдельности. «Блэкуотер», темная вода – или мутная? Мы вполне доверяем качеству вашей работы, фирма. Усваивайте дух войны! Да здравствует здоровье воина! Да здравствует, здравствует, здравствует и еще раз здравствует! Эту фирму основал человек, которого никто не знает в лицо. Это был не я, хотя мое лицо тоже неузнаваемо, так оно изуродовано. Я мог бы им быть, хотя и не таким удачливым, но это был не я. Никто не видел его, кроме нескольких, которые видели. Ему тридцать четыре года, он возглавляет фирму, примерный республиканец и мультимиллионер. И значит, он не нуждается в моих советах, он даже не пожал бы мне руку, если бы мы встретились, он бы не отнесся ко мне дружески, скорее ему свойственно недружелюбие. У него охраняемый письменный стол в охраняемом офисе, и он, как я уже сказал, недружелюбен из принципа. Кое с кем он все же дружелюбен. Например, с моими работодателями. Сейчас он работает над тем, чтобы слегка сократить цепь подчинения, на которой Линнди держит этого темнокожего, да-да, он тоже темнокожий, он когда-то любил прекрасное, но то, что делает Линнди, значительно эффективнее. Оно дает доход. Значит, этого пса в облике человека можно взять на короткий поводок и направлять куда надо. Там, где военным требуется 160 человек, нам, частной фирме, хватит и 25. Раньше он был здесь, а теперь снова убрался, этот человек из Северной Каролины. Поэтому у меня для вас есть масса налоговых уловок, мистер принц, да, для вас, вы что, не слышите, шеф, вы, что были здесь и снова куда-то смылись, как и кое-кто из ваших служащих, у меня для вас есть несколько уловок, да, для вас, даже если я вам несимпатичен и вы в этих уловках не нуждаетесь. Один маленький пример, и потом я опять замолчу, потому что именно в этом месте вам захочется услышать от меня еще больше, но вы ничего не услышите, вы и так все знаете, вам это не нужно. У вас есть все. Но тем не менее я расскажу вам, что сделала до вас другая фирма, такая же, как ваша, но другая, вы могли бы поступить точно так же, хотя вы наверняка уже давно показали другой фирме, как это делается: девять лет подряд подлежащие налогообложению доходы снижались и снижались, оседали в оффшорах, оффшоры получали их за здорово живешь. А когда лавочка перешла в руки оффшорной фирмы, появилась официальная возможность переводить доходы от неуплаченных налогов иностранным собственникам, то есть в оффшоры на Карибском побережье или в других жарких местах, залитых испепеляющим солнцем, с невиданно свободными, не переполненными людьми пляжами. Прежние собственники превращаются в пользующихся налоговыми льготами служащих со всеми социальными привилегиями, которые положены наемным работникам. Все, больше я ничего вам не выдам. Да, знаю, я садист, дал вам лизнуть крови – и в сторону. Не стану рассказывать, как можно еще и на налогах сэкономить. Это вам придется узнать самим, другие наверняка об этом тоже узнают, в верном месте и проверенным способом, узнают для вас. Да, война оживила бизнес, но, к сожалению, не оживила и людей, заполнивших эту площадку для авантюрных игр песком, в который они зарывают или сразу запахивают других, ведь война – золотоносный рудник! Но до него еще надо добраться. Стоит лишь царапнуть поверхность, как тут же начинает вытекать вонючее расплавленное золото тления. Вдруг выходит наружу все что угодно, любое, и впрямь любое свинство, любая мясная лавка, в которую вы вложили инвестиции, говорю без обиняков, вы потом сможете еще раз сэкономить на налогах. И израсходовать на это дело целую кучу людей. Поскольку они принадлежат не вам, получится неплохой бизнес, не так ли? Но следует не только убирать отжившее, следует строить, и тут появляется строительный концерн, да-да, сначала сносить, потом строить, и вот, значит, появляется концерн и ставит всех к стенке, которую сам же и возвел. И никто уже не спрашивает, кто ты – военный моряк, подводник или субподрядчик?


Мы добились того, что уважение к нам основательно возросло. Там, у стены, которой знакомы лишь ваши спины, нет, и рожи тоже, я вижу их, смирных, – смирно!, это я вам, – я вижу, как они стоят с поднятыми руками, пока не почернеют. Эти люди замышляют недоброе только потому, что они люди, всего лишь люди, но ведь люди же, разумеется, против нас, против всего, что не их бог, но одного они не делают: все эти люди, что сидят на корточках на полу, воинственно, нет, раболепно выпятив задницы, не чокнутся даже за мою смерть, когда она, наконец, наступит, так как они не пьют! Не пьют – и все тут! А кто не пьет, тот не поет. И, само собой, не побеждает. Не люди, а нелюди! Звери! С ними вообще нельзя иметь дела, значит, тогда им придется иметь дело с нами. Это они уже поняли. Но что они сделают с нами? Вот что любопытно. Тем более что пришел мой черед. Не волнуйтесь, своего череда дождется каждый. Раньше или позже. Они для того и нужны, чтобы бить их, не зная пощады, но если придет черед их бить – тогда держись! Ну да ладно. Для начала мне хотелось бы вернуться в свою шкуру, вы же понимаете. Не хочу выпускать из рук удачу, хочу быть с ней на ты. Хочу спокойной старости, но она вряд ли выпадет на мою долю. Вот чего я хочу больше всего на свете – старости с ее страхами, смешно: кому уже нечего терять, тот более всего обуян страхом. Значит, старость со своими страхами порождает сильные поведенческие реакции на нечто, что еще не наступило, в этом и заключается суть страха: бояться того, что еще не наступило. Прошу вас, входите, чтобы я перестал, наконец, бояться. События, будьте так добры, отстаньте от меня! В нашем любимом испытании беспомощность выпячена явно недостаточно. Но если что не выпячивается, просто потому что не может, так это старость. Но кто об этом говорит, кто? Наша старость никогда не наступит, потому что все мы умрем в своих домиках на колесах, что-нибудь более дешевое мы, ветераны, не можем себе позволить, мы, группа бывших истребителей танков, крепко держимся друг за друга, как газ и нефть. Серу мы отделяем, а потом купаемся в ней. Даже в аду не чувствуешь себя так уютно, как здесь. Здесь мы в любой момент можем умереть, могли бы умереть, поэтому мы строим планы только на сегодня. И никогда на завтра. Тем более на послезавтра. Только на сегодняшний день. Даже на сегодняшний вечер не строим. Мы живые мертвецы. Мы и вчера уже не имели права жить, так как всякий иск о возмещении ущерба за причиненные нам войной увечья, даже имеющий обратную силу, был отклонен. Отклонен и проштемпелеван. Сначала мы сильно пугаемся и наживаем травму, потом вешаем себе эту травму на шею, шея оказывается зажатой, словно шнуром, и мы никогда, никогда уже не сможем заснуть. И за все это мы даже не получаем возмещения ущерба! Быть может, у всех нас уже поводок на шее, и Линнди дергает за него, так как думает, что этот очень весело. Могу понять. И могу только повторить: так она и делает. Уж лучше я погибну человеком без возраста, без страха, нет, это я на себя наговариваю, я человек боязливый, находящийся под медицинским наблюдением, и моя пассивная способность справляться с трудностями соответствует, так как я уже имею опыт самопожертвования, моей высокой социальной дезорганизации. Ветеран стар, болен или мертв. А наемник всегда очень одинок, он бредет по пустыне, один как перст, под ногами обжигающе горячий песок, это знал уже Фредди Квач. Бездомны многие на земле, они бездомны, но не без моих денег. Не без моих денег! А с моими деньгами и подавно.


Приведу пример. Пример инвестирования. После того как был взорван прекрасный корабль под названием «Cole»[25], мы по этому образцу, по образцу «Cole», построили учебное судно, в конце концов, надо же чему-то научиться, прежде всего строить, а не сносить, лучше сначала строить, а потом сносить, и тогда настанет черед восстановления с протеинами и минеральными веществами, да еще нужно бороться с обезвоживанием; я уже говорил, строительство – это наш способ жизни и наша задача, а теперь мы построили еще и открытый авианосец, для совершенствования ВВС Маршалла. Ничего похожего у вас нет, и у вас тоже. Да и у меня. Итак, меня сжигают заживо, помешать этому я не могу, вешают на мосту, и этому я помешать не могу, ради бога, сказали мне, вернитесь в страну, откуда прибыли, но я этого не хотел, thank you that you let me live in your country, только и сказал я, идиот, больше они мне ничего сказать не дали, не успел я открыть рот, как уже сидел в самолете. Всех на обратный рейс. Мы вежливо просим вас вернуться в страну, откуда прибыли. Я бы все равно это сделал. Но тогда я еще не знал, что они не дадут мне жить и в другой стране. Вот в чем загвоздка. Или гвоздь проблемы. Всегда найдется гвоздь, на котором мы будем висеть, на который нас повесят, как забытое кожаное пальто, нет, кожа с меня уже содрана. Стало быть, если вы спросите меня, чего мне больше не дано, я отвечу: это и впрямь выглядит жутковато, мертвый я не похож на самого себя, это значит, что при жизни я наверняка больше походил на самого себя, чем сейчас, теперь эта похожесть исчезла, меня отделили от меня, о чем я уже не раз говорил, я не думал, что от этого будет толк, да и нет никакого толку. Чем чаще об этом говоришь, тем меньше толку. Сравните эти снимки: до и после. У меня остался только мой снимок, чтобы зацепиться за меня самого, я хочу, чтобы меня узнали хотя бы после смерти. Если хочешь быть узнанным, соответственно нужен снимок, чтобы обзавестись имеющим законную силу документом, для документа требуется определенного вида фото, а для фотографирования надо только одно: свет свет свет. Я глубоко втягиваю его в свои легкие. Неважно, откуда он падает, он нужен – и точка. Или конец. Но даже эти новые снимки не проливают свет на тех, кто построил эти пирамиды из человеческих тел, и это сделано не тысячи лет, а всего несколько месяцев тому назад. Даже родная мать не узнала бы меня на этих снимках. Притом что я с самого начала хотел выглядеть иначе, правда, скажи кто-нибудь, что я хотел выглядеть, как на этих снимках или что я очутился здесь ради того, чтобы скопить денег на пластическую операцию, это было бы слишком, кстати сказать, пластическая операция очень даже подошла бы нашей Линнди, с ее рожей долго не побегаешь, нет, так далеко от самого себя я не стал бы убегать ради того, чтобы стать красивее. Но здесь, где я отделился от себя, полуобугленный, висящий на перилах моста, до этого момента получавший тысячу долларов в день, здесь я обрел, наконец, другой вид, соответствующий тому миру, из которого вышел. Не имею понятия, подходит ли это соответствие иному миру, тому, в который иду.


Кстати, где трое других? Одного я вижу, он висит рядом, чуть выше меня, но нас вроде было четверо, разве нет? Для тех двоих, которых я сейчас не вижу, найдется другая форма превосходства, это уже не моя забота. Этот мир – сплошная частная собственность, моя фирма – частная собственность, я тоже частное лицо, и эти мои снимки должны бы, собственно, представлять частное лицо. Так я думал. Все эти леса, озера, деревни, города, которые могли бы неплохо получиться, отставим пока в сторону и основательнее займемся мной. Боюсь, в мире ином это будет не совсем кстати, но в этом сойдет, плевать я на все хотел, раз мои любимые места исчезли из моего поля зрения, их больше нет и никогда не будет. В моих ребрах свистит ветер, я никогда уже не буду с наслаждением разглядывать лес, озеро, деревню или город. Мне остались только эти железные перила. Я их вижу. Ветер поет свою песню, используя мои ребра как лиру, а вот появляется и этот глуповатый блондин Аполлон с обесцвеченными волосами и с вечной лирой в руках, другие играют лучше, он пока не очень хорошо, но меня он победит, это он сумеет, он хочет и будет совершенствоваться, но и тогда найдутся те, кто играет лучше, чем он, он же захочет играть еще лучше, и так далее, ну, его-то мы теперь заполучили, этого всезнайку с Запада, там он все больше уходит в тень, этот солнечный бог, этот блондин. Стоп, вот он приближает свое приветливое и в то же время строгое лицо ко мне, и я замечаю, что он не настоящий блондин! Настоящих блондинов вы найдете среди – нет, среди солдат вряд ли – среди несчастных червяков, по темным корешкам волос, хотя и очень коротко подстриженных, я вижу, что этот человек их однажды покрасил, а потом забыл постоянно делать то же самое. Он обесцветил волосы, сделался белокурым, потому что счел это стоящим делом. Неоновый блондин, ну да, для снимка нам столько света не нужно, а этот неоново-блондинистый, несмотря ни на что, сидит на обвисшей ветке, я осмеливаюсь дать этот прогноз, здесь и сейчас! Он слышит, как кто-то другой пытается играть на его инструменте, а потом перестает, на реберном своде как на лютне, стоя на голове, вверх ногами, головой вниз, снизу вверх, но всегда сверху, как ему и положено, он играет всегда одну и ту же мелодию, издает одни и те же звуки, дилетант несчастный! На флейте из человеческого тела лучше не сыграешь. Тут надо знать куда дуть и где в половом члене оставлять дырку, да и поворачивать его нельзя, он ведь одним концом прочно прирос к телу. И все же повторю еще раз: упражняться упражняться упражняться! Снова и снова повторять заученное! Иначе ничего не выйдет. Наконец-то я могу познакомиться с самим собой, на этом мосту можно идти только налево или направо, если смотреть с моего места, а если с вашего, то вперед или назад. Или прыгнуть вниз. Но на это я бы не решился. Да у меня и времени не было. Трое из нашей четверки были штатскими, и среди них, конечно же, я! И зачем это я лезу вперед? Я сказал «штатские», люди со стороны, Аполлон, такого идиота, как ты, мне еще не доводилось видеть. Ты одно из самых глупых созданий западной гемисферы! Когда думаю, что ты выиграешь это соревнование, я просто с ума схожу. Говоря объективно, это любой подтвердит, ты, Аполлон, бездарен, может, к чему-то у тебя и есть талант, но однозначно не к музыке, хотя ты постоянно твердишь, что она в твоей компетенции. Сожалею, но я должен тебе это сказать. А судья нам больше не понадобится, он все равно был бы необъективен, даже если бы и нашелся такой, мы все равно не стали бы ждать его суда. Мы не ждем больше ничьего суда, мы слишком долго ждали, ждали всего, и знаем, что последний суд еще не значит, что за ним последует Страшный суд, но будет апелляционный суд, в этом я абсолютно уверен, и будет Страшный апелляционный суд всех времен и народов, в том числе и самых древних, его нельзя будет избежать, ни один из нас не доживет до своей естественной старости, но мы все же будем ждать, хотя никогда не умели этого делать. А потом наступит то, что обычно наступает для того, кому надо делать свободный выбор: разбрасывать камни, сжигать заживо, сжигать до смерти, сжигать без остатка, совсем не сжигать, кого-то обезглавливать, топтать, бить, колоть ножом, ну да, все по полной программе. Опустошить бутылку, пока идет программа. Встряхнуть ее так, чтоб брызги полетели. Вы этому уже научились, хотя и не вполне. Вам всегда чего-то недостает.


Вы повесили меня здесь. Совершенно бесстыдно, не спросив моего согласия. Доктор, помогите! Немедленно позовите врача, я вижу, инструкция у вас, наконец, появилась, а теперь позовите врача, иначе виновником моей смерти будете вы! Я бы с удовольствием снова оказался в собственной шкуре, я не устаю это повторять, говорю уже второй или третий раз и буду повторять впредь, хотите пари? Времени у нас хватает. Повторение – моя специальность, потому что мне в голову приходит мало мыслей, вот и приходится по десять раз повторять одно и то же. Я без конца читаю мораль, но этого, как видите, недостаточно! Зато моя иммунная система теперь достаточно натренирована, вы не находите? Что лично до меня, то я не нахожу. Я так часто повторяю те немногие мысли, которые приходят мне в голову, что едва раскрываю рот, как люди с воплями разбегаются в стороны. А мне всего лишь хотелось громко закричать. А если к тому же они меня видят, их ничем не удержать! Один я, натурально, не могу сдвинуться с места. Итак, что же они собираются делать с моей кожей, спрашиваю я себя? Пустят на переработку? Во что, скажите на милость, и для чего? Во всяком случае, переработают во что-то необычное, так как кожа повреждена. Обожжена и повреждена. Они могут развесить ее на верхушках деревьев, на перилах моста, на дорожных знаках, на виадуках, меня, мое тело, павшее на поле боя, нет, это в любом случае не поле боя, там, где я пал, не погибает никто, кроме меня! Это поле боя для одного человека. Я нахожусь в недоступном ни для кого месте, оно доступно только для фотоаппарата, который определяет мою сущность, ибо определять группу крови или делать анализ ДНК уже слишком поздно, моя группа крови и моя наследственность мне уже не понадобятся. Кому я их передам? Да и зачем? Чтобы мою прекрасную флейту вырвали у меня из рук и швырнули в реку, а потом кто-нибудь подобрал и снова отдал Аполлону, и все началось бы сначала, только теперь уже я не смог бы оставить после себя наследника? Я даже не могу оставить за собой свое гарантированное наследие, свою жизнь, единственным наследником которой являюсь, и передать ее кому-нибудь тоже не могу. Большая часть меня совершенно обуглилась. То, что осталось, даже не задница с ушами вроде упомянутого выше Мидаса, этого судьи, третейского судьи в вопросах искусства, эта задница с ушами не расслышала, что Аполлон играет много лучше меня, причем только из-за того, что он фальшивит, Мидас должен был услышать, если не совсем оглох, что Аполлон фальшивит, этот блондин, эта крашеная белокурая бестия Запада, этот обманщик, ловкач, прилепивший к заднице уши, одно слева, другое справа, а потом еще раз слева и справа, потому что судья отдал первенство не богу, а просто, хотя и не чисто человеку, надо же. Вот так – судье, как только он присел на корточки, чтобы лучше слышать, тут же приклеивают к заднице уши. Он мог бы слушать и стоя, тогда ушам не пришлось бы покидать свое место, чтобы лучше слышать. А что получу я, проигравший? Некогда белокурый, а теперь обугленный? Доктор, прошу, немедленно позовите врача! Он наверняка достанет для меня новое тело, я непременно попрошу его об этом, он ведь слишком поспешно отправил старое в прозекторскую. Так. За новое тело! Но кто прежде стащил мои голени? И что будет представлять собой совершенно черный, обугленный торс? Такое и представить себе нельзя. Валяется на мосту, потом его повесят на перилах. Придется поднять и слегка почистить. Кто спер мои красивые бедра, которые я так долго тренировал, по крайней мере, для меня они были достаточно красивы? Ну что это за вид: я вишу на мосту, ноги ополовинены, а где остальное, где голова? Раньше я бы ни за что не поверил, что все зависит от головы! Только когда ее лишишься, замечаешь, что она вполне пригодилась бы – для игры на музыкальном инструменте и вообще. Раньше за нас всегда думали другие, но стоит только захотеть думать самому, как голова тут же слетает с плеч. Тогда вид становится особенно некрасивым, это и впрямь переходит всякие границы, хотя любое последующее дорожно-транспортное происшествие по причине алкогольного опьянения легко могло бы учинить то же самое, стоит только починить свое средство в автомастерской и захотеть прокатиться с ветерком. Это переходит границу, определяющую мою человеческую сущность, тут решается вопрос, человек я, зверь, бог или минеральная вода. Я еще наполовину суверенное существо, но я не суверен, я не голова своему телу, она у меня как раз отсутствует. А мозги – их найдут позже в чьем-нибудь огороде.


О Господи: всемогущий, нет, не бог, а другой, свалился вчера с велосипеда, я выдаю вам эту тайну, но прежде чем вы поймете смысл моего поступка и сделаете мое предательское сообщение своим достоянием, он снова будет здоров, все его ссадины заживут. Всемогущий содрал кое-где кожу, что неудивительно. Вокруг толпятся врачи, что-то советуют. Даже самый отъявленный, самый закоренелый недоброжелатель не смог бы представить это происшествие с нашим сувереном как покушение на убийство, тем более как попытку самоубийства. Нет, жертвой он тоже не был, это не входит в его обязанности, его обязанность – быть богом, он своего рода Аполлон, неплохо для его возраста. Ни в одной цивилизации глава государства не подвергается обычному судебному преследованию, его могут всего лишь отрешить от власти, но отрешение от власти означает для него лишение рассудка, который у него, к счастью, пока еще есть, один бог знает, зачем он ему нужен, он носит под костюмом какой-то прибор, причем на спине, из него-то и выходит рассудок; всемогущий топчется вокруг, он не знает, где искать пропажу, он, всемогущий, глуп, как и все всемогущие, его рассудок лежит совсем рядом, только руку протяни, а он его не находит, вот же он, за спиной, но протянуть руку за спину ему не приходит в голову – вероятно, из-за шока, вызванного падением с велосипеда. Ой-ой, что-то случилось с телом суверена? Несчастный случай. И где он сейчас, этот несчастный случай? Не знаю, но сейчас узнаю. Суверен ведь всегда неразлучен с фотокамерой, а его мозги в маленьком рюкзачке пристегнуты ремнями за спиной. На этот раз с ним были его фотокамера, его хранители и защитники, его личный врач и, к счастью, его мозги. Но эти свидетели молчат. Sorry, сейчас я вас разоблачу, они не молчат, отнюдь! Я слышу крики, они идут не от властителя Аполлона, они доносятся из святого месяца Рамбазамба или из святого месяца Реммидемми, оттуда, где с особой жестокостью мучают пленных в их камерах, Петр, я взываю к тебе, я взываю к самому себе, или же призови хотя бы самого себя к порядку! Что этот месяц для них дело святое – всего лишь, в лучшем случае, дополнительный повод! В это трудно поверить, но даже генерал должен присутствовать при битье до забытья и отправке в небытие! Собственной персоной! Какая честь! Притом что очень многие из нас умирают в одиночестве, без генерала. Высшее присутствие при полном отсутствии человечности, с ума сойти! And they took pictures of everything. Велосипед со свалившимся, нет, не мы его свалили, это происшествие со свалившимся президентом не увидишь ни на одной фотографии. Хотя фотоаппарат там был. Это несправедливо, я хотел бы хоть раз запечатлеть образ бога, к тому же в момент его победы.


У нас не оказалось под рукой женских трусиков, мы, мужчины, разумеется, не носим их с собой, чтобы наложить на исцарапанное, но, несмотря на боль, улыбающееся лицо свалившегося бога. Жаль, об этом мы могли, даже должны были подумать заранее! Это вызвало бы сострадание, страх и ужас, помогло бы нам избавиться от этих побуждений и никогда больше не баловать других состраданием, страхом и ужасом. Утешает меня в какой-то мере то, что мы удовлетворены. Властитель упал с велосипеда: чем не пожертвуешь во имя нашей демократии, только уж, конечно, не самой демократией! Это не я сказал, нет, нет. Может, это сказал наш Беньямин[26], ему ведь тоже время от времени хочется что-то изречь? Нет, скорее всего не он. Забавная фигура этот наш Беньямин, еще более жуткая, чем моя нынешняя, а меня ведь уже нет там, где висит мое тело, да-да, смешон этот озорник, который уже все знал, но, к сожалению, не успел поделиться с нами своим знанием, представляете, как он, с потрепанным портфелем в руке, где труд его жизни, словно вцепился в эту большую пачку бумаги, будто его труд, этот вечный счетчик кандидатов на бессмертие, идет хоть чему-нибудь в счет, представляете, как он топает через Пиренеи, нет, он такого нам не говорил, этот жалкий городской житель в бросающейся в глаза одежде, в непригодной для горных троп обуви. Дешевые тапочки были бы куда практичнее. Итак, значит, я, ни разу в жизни не слышавший ни слова о нашем Беньямине, тоже хочу взять слово, ну да, я знаю, что говорю уже давно, но к этому человеку, который, вероятно, и не наш вовсе, очень трудно подобраться поближе, сквозь мостовые перила сделать это значительно легче; я, значит, нахожусь вне правового поля, потому что не служу в регулярных войсках, я приватизирован, как и вся война в целом. Войну не превзойти никому. Она – дело общественное и в то же время частное, приватизированное. Она освещает путь вперед, но никогда – назад, к дому. Она светит человеку в задницу, мы вставили ему туда жезл с горящей лампочкой – не такие ли светящиеся палки раздают детям, когда отмечается национальный праздник, чтобы их внутренний огонь разгорался для своей страны, а не пропадал где-нибудь втуне? Свет быстро теряет свой блеск, дети тоже не хотят вечно сидеть дома, поэтому из него уходят. Они уходят, как исходит свет, который тоже хочет вырваться наружу. Он, свет, устал, но уже не хочет вернуться назад, внутрь. Возможно, потому, что, оставаясь снаружи, может видеть и знать, где сейчас находятся дети. Но свет изошел, сын ушел и где-нибудь тоже истек кровью, закатилась его звезда и не будет нам светить никогда. Да-да. Сейчас этот свет, к сожалению, не виден, он засунут в чью-то задницу, ой-ой-ой. И что только лезет вам в голову. Заткнуть рот и делать как мы! Ротозеев поражает только флейта. Но есть более толстые предметы, которые можно ввести в чужую задницу, если ты вводила/заводила, как то: огурцы, бананы, палки от метелок, бутылки, мужские члены, прошу, продолжите этот ряд, иначе в нем образуется разрыв, а нам этого не хочется, мы держимся за руки и поминаем павших, и пусть наша цепь растягивается до тех пор, пока мы не разорвемся сами. Это бесконечное перечисление нельзя прерывать. Не переживайте. Все это – дело сугубо частное, публичны лишь снимки. Люди, как тюрьмы, все больше замыкаются в себе, но их снимки становятся, прямо пропорционально процессу, все более публичными. Все более публикуемыми. Мимо них уже никак не пройти. Они повсюду. Они наводняют мировую сеть, хотя было бы лучше, если бы сеть сама их ловила. Да, тюрьмы тоже приватизируются, тут вы правы, но почему бы и нет, война ведь давно уже дело приватное. Эти делишки мы обделываем строго меж собой. И этот член мы тоже уделаем, отделим от тела, раз уж дошла очередь и до него, и положим рядом с другими такими же членами. Мир принадлежит прилежному, по крайней мере, тот клочок, на котором он, этот прилежный, стоит, да, но поскольку я вишу, весь обугленный, на мосту, и подо мной нет ни миллиметра твердой почвы, за меня никто не отвечает, я нахожусь по ту сторону права, подвешенный во внеправовом пространстве, в котором я, должен признать, до сих пор с удовольствием обращался. Нет, не бойтесь, это внеправовое пространство не диктатура, оно – зона потустороннего мира, именно там я теперь и пребываю. Это место, в котором каждый может напасть на каждого, и от такой напасти нет защиты. Но там не все так плохо, как вы могли подумать, там всего лишь, как бы это сказать, неприятно и непривычно. Но оттуда как раз исходит фосфоресцирующий свет, силится проникнуть в мою задницу, надо же, в задницу белокурого человека, не думают же эти рваные головки, что могут доставить радость моей заднице. Итак, значит, я действительно уже не Аполлон, а скорее его жертва, ну, с этим я бы еще справился, но исправить горбатого мне не по силам, вот Аполлон, аполитичный из принципа, живущий только своим талантом, может себе это позволить: я даже не его жертва, я его я, которое отделили от себя самого, к несчастью, насильно. Я не я западного бога, я мое собственное я, поэтому мне и пришлось себя потерять. И меня не должно уже быть. Иного выхода нет. Уши у этой задницы Мидаса оттопыриваются очень даже красиво, так, по крайней мере, мне кажется, может, в нее заткнули слишком много светящихся палок? Только космическая операция помогла снова приладить уши к заднице, его уши. Аполлон в бешенстве. Аполлон крайне недоволен. Аполлон вне себя от гнева, он не приемлет любой звук, что издает его ивовая флейта, не приемлет принципиально, с тех пор как случилась эта история, вы не поверите, до чего он тщеславен. Уже игравшая на флейте Афина возненавидела свое отражение в озере, где должны были состояться олимпийские состязания по плаванию под парусами, возненавидела раздувающиеся и опадающие щеки, что вдувают воздух в дудку. Куда лучше было бы вдуть его в задницу Марса, тогда он, возможно, услышал бы голоса, идущие изнутри, из глубины, присвоил бы себе их мелодии и получил бы в награду патефон или что-нибудь в этом роде. Иным вдувают в задницу сахар, и он выходит потом наружу в виде горькой пилюли, бог знает где.


Победитель получает не все, победитель все отнимает у побежденного, у меня он захотел отнять мою кожу – и отнял. And they took pictures of everything. Сильно сказано, но так оно и есть! Вы бы не выдержали в вашем столь изогнутом пространстве, в котором вы пытаетесь нагнуть свой обрубленный торс влево, и даже этого не можете сделать, но вы появились на свет с чувством защищенности, эти слова я тоже повторял по меньшей мере раз сто, ибо они звучат так соблазнительно. Ужасно позволять языку вот так вводить себя в соблазн, но есть вещи похуже. Всего несколько букв – и смотрите, какой эффект! Она совсем близко, эта защищенность, как и моя кожа, но к ней не подойдешь и в нее не попадешь. Вы не найдете такое право, которое захотело бы войти в это чрезвычайное положение, точнее, в положение, чрезвычайно удобное для съемки, в каком я сейчас нахожусь. Увидев меня, право первым в ужасе убежит. Разумеется, государство должно, обязано, имеет право себя защищать, но в этой сосущей пустоте, когда воздух со свистом проходит сквозь мою грудную клетку, задевает мои обнаженные, выставленные напоказ жилы и играет на них, как на скрипке, словно они одновременно и ремень и бритва, которая пытается сама себя заострить, так как все вокруг предельно обострено, в этой пустоте, стало быть, ничто уже не имеет силы, ни право, которое можно было бы восстановить, ни болезнь, которую можно было бы привить, ни падаль, которая, наложив в штаны, могла бы с головы до ног обдать приторно-льстивой вонью сильных мира сего, ни защита, которая могла бы хоть кого-то защитить, ни норма, которую можно было бы ввести, ни нарушение нормы, на которое можно было бы закрыть глаза, ни бедственное положение, с которым можно было бы покончить, когда истощится живая сила и останется по одному человеку с той и другой стороны. И кто захочет с ним, с бедственным положением, покончить? Ах, так, его, это положение, как положили – так оно и лежит? Ну и ладно, зачем его поднимать. Начисления к заработной плате и без того поднялись до небес. Каждый предмет, не исключая и меня, тщательно обработанного мертвеца, состоит из множества отдельных частей, которые можно докупить, то больше, то меньше. Из заработной платы все вычитают и вычитают, накладные расходы, расходы на содержание рабочего места, прочие расходы, пожалуйста, сделайте так, чтобы и я чего-нибудь стоил! Ух ты, вот это да! Спасибо! А если сосчитать всё вместе, те части тела, которых я лишился, да добавить еще и голову, которая в нормальном состоянии должна быть у меня на плечах, получится громадная сумма, Но в том, что человек вдруг так подешевел, когда все вокруг только и делает, что дорожает, нет ничего удивительного, человек не продает себя по дешевке, разве только в том случае, если произведен за границей, где мы сейчас и находимся, очень даже практично, не нужно ехать туда за свой счет, успокойтесь! За границей пятьсот погибших – ничто! Просто ерунда! Природные катастрофы, наводнения, даже когда затонет паром – утонут всего-то человек двести, почему вас так волнует эта заграница, там все раз в десять дешевле, там один наш идет за дюжину их, тут за дюжину их не дадут и одного нашего. Лично меня произвели на свет еще на родине, со всеми чрезмерными затратами, которых потребовало это производство. Мое производство на свет тогда еще не перенесли в страну с дешевой рабочей силой, как позже меня самого, тогда еще не додумались, что людей дешевле производить, а потом разрушать за границей. Но в таком случае и налог отрезал бы, урвал бы себе кусок от высоких доходов, охотнее всего они обрезают человека, вплоть до самых костей, но здесь-то как раз у них все отняла эта свора, этот все сметающий сброд, обычно же этот кусок достается налогу, вот так мы основали огромную оффшорную фирму, тем временем все превратилось в оффшоры, но это несущественно, так как и они, само собой, принадлежат нам, так вот, эта оффшорная фирма теперь предлагает мое тело, и смотри-ка, поставки моего тела вдруг оказываются дешевле издержек на его производство, нет, я готов добровольно сознаться в чем угодно, только прошу как можно скорее снять меня с этого моста, меня мутит, и будь сейчас со мной моя голова, меня бы вырвало прямо в реку. Но вернемся к моему производству, мы можем спокойно рассмотреть его во всех деталях, ведь я теперь мертв, сожжен и обезглавлен, я и сам не знаю, что еще со мной сделали, у нас много времени, кому же еще знать об этом, как не мне, и у кого может быть больше времени, чем у меня; так вот, оффшор поставляет меня по более низкой цене, чем все остальные, находящиеся внутри страны, и мы, таким образом, передаем оффшору исключительное право на поставки, скажем, на ближайшие десять лет. Нефти будет хватать еще долго, но не намного, много не осталось ни нефти, ни времени. Одни говорят, хватит еще на сорок лет, другие – на восемьдесят. Это те, что вечно замечают бревно в чужом глазу и находят буровые вышки то в какой-нибудь совершенно безобидной стране, то в ни о чем не подозревающем океане. Стало быть, когда они что-то найдут, от меня уже и следа не останется. And they took pictures of everything. Я чувствую себя польщенным, так как они сочли меня достойным этих снимков, возможно, они так разделали меня специально для того, чтобы сфотографировать? Даже спустя несколько недель, когда от меня уже ничего не останется, все еще будут приходить поставляемые для меня части, это я вам гарантирую. Короче, поскольку это никого не интересует: мое тело из года в год будет становиться все дороже, хотя я давно уже исчезну с лица земли, стало быть, меня выдают за по дешевке произведенного на свет в этой стране третьего мира, а потом отбирают обратно, только этот отбор становится все жестче, оффшорная фирма выписывает все новые и новые счета, но я-то тут уже ни при чем, понимаете? Понимаете, доктор? Эта страна будет еще долго платить за меня, будет, хотя меня уже не будет, будет платить своей кровью, будет платить чужой кровью, будет платить кровью сердца, нефтью, чтобы, к примеру, как следует помазать, я хочу сказать, подмазать умирающего бога, в конце концов, земля все еще смотрится как новенькая, потому что она отменно смазала себя, защищаясь от Аполлона, да-да, она, страна, будет платить и при этом упорно делать вид, будто произвела меня на свет, а не сжила со света! Она будет лгать и твердить, что меня произвела. У кого только они этому научились? Ожидать, что доход фирмы упадет до крайних пределов и все все все, включая налоги, которых мы так боимся, будут смотреть на это сквозь пальцы, тогда как мне приходится смотреть сквозь собственные ребра, ожидать этого, естественно, не имеет смысла. Природа хотела сделать одно, а сделала другое. Она действовала решительно, и оффшор становился еще богаче, и на десятый год после заключения договора о поставках фирма, собравшая меня из отдельных деталей, оказалась, наконец, на грани краха, так как ничего за меня не получала. Уже сейчас она выручает за меня совсем немного. И с каждым днем будет выручать все меньше. Я всего лишь один из тысячи. Но не переживайте, спасение уже близко, оффшор возьмет на себя обязанность предлагать мое давно истлевшее тело, просто скупит всю лавочку – и дело с концом.


Пока, значит, я жду, когда меня уберут и раскупят, двадцать два певца уже записывают отрывки моей отмеченной призом мелодии, сыгранной на ребрах, каждый вырезает из нее то, что ему больше всего понравилось, и, кроме того, каждый покупатель на родине может скомпоновать отрывки по-новому, так, как ему захочется, и пока вы все это время прослушиваете купленную по случаю праздника пластинку, проверяя, не испортилась ли она и не наигрывает ли что-нибудь не то, я нахожусь в пространстве, лишенном права, абсолютно бесправном, и как же мне в таком случае оказаться правым? Нет, так я никогда не буду прав. И не получу полагающееся мне по праву. Я, служивший в моторизованном частном подразделении, которое было создано, а затем планомерно уничтожено. Перемолото и перетерто, не сравнить со ссадинами того господина на велосипеде, ну да, нашего властителя, о котором я рассказывал. О котором высказывался весьма несдержанно. Скоро мы получим другого, я хочу сказать, властитель не изменится, но благодаря демократии к власти скоро придет другой. And they took pictures of everything. Да, снимают и его, Аполлона. Аполлона, этого крашеного блондинистого актера, на которого я, к сожалению, совсем не похож, того самого, которого один слабоумный, душевнобольной тип волок до самой Трои, пока он снова не приволокся в кино и в наши сердца, это тянется и будет тянуться еще долго, пока благодаря персональному тренеру он не наберет, наконец, окончательную форму и не потянется вместе с многочисленными кораблями к Трое и будет тянуться до тех пор, пока не втянется в роль всей своей жизни, в роль питбуля, питбуля Ахилла, который потерял терпение и тоже тронулся, тронулся в путь, прихватив с собой других, так что море до самых краев переполнили корабли, оно, море, блевало кораблями, так много их в нем накопилось, сплошные трюки, и на все это ему, Ахиллу, не понадобилось даже веревки, не то что мне, я-то без веревки не обошелся, итак, значит, актер, нет, не Аполлон, Ахилл, скорее всего это был Ахилл, он, скотина. Один сплошной трюк! Он, Ахилл, заполонил собой весь фильм, а я сбит с панталыку! Оно и неудивительно, целых три часа длился фильм с этим актером, на которого я вообще не похож! То, что произошло со мной, длится дольше, во всяком случае, так мне кажется. Тут ведь, ничего, кроме меня, не видно. В фильме же можно увидеть много всякого-разного. У него такой приятный вид. Какая несправедливость: все знают его по имени, все знают, с какой глубокой серьезностью он готовился к роли, наконец, все знают его в двойной роли Ахилл/Аполлон и сколько премий он получил, они, правда, совсем не идут к его рожице с вздернутым носом. Это же просто подлость – то, что он ценится во много раз выше, чем я. В конце концов, я не трюк, а реальность, к тому же, если угодно, личность, хотя и не очень привлекательная, но я привлекателен для других, для моей фирмы, я настоящий наемный солдат, не чета этой знаменитости, этому наемнику света, который вставляют в задницу другим, ни на что другое он не годится, ни для чего другого его просто не существует. Но он киногерой, и уже одно это очень сильно разнит наши социальные позиции. Для меня у них нашлось лишь два-три снимка, и то когда мне пришел конец и я был крепко привязан к мостовым перилам, я не удостоился даже живого, посаженного человеком и умощенного трупами дерева. Не то у Ахилла: каждая секунда, проведенная им на экране, стоит целое состояние. А мне, значит, достался мост. Вот он и сдирает с меня одну часть тела за другой, это не делает человека крепче, можете мне поверить. Что вообще я имею от всего этого? Когда тебя без конца затачивают, сдирая лишнее, со временем ты окончательно тупеешь, и тебя приходится заменять другими людьми. Хотя считается, что каждый человек якобы незаменим. Но неразрушимым его никак не назовешь, это уж точно.


Подведем итог. Ничего не приукрашивая. В соперничестве с Аполлоном я проиграл. Я, правда, не был фаворитом, но все равно грустно. Проиграть законченному идиоту! Позор! Годы бесконечных упражнений – и на тебе! Теперь можно сделать нечто вроде конечного вывода, его всегда делают только после смерти. Во-первых, во-вторых, нет, во-первых во-вторых не годится, не то мы забудем все другие числа, а бесчисленно, бессмысленно: прежде чем все началось, эта рожа, эта Афина, или как там ее зовут, выбрасывает свою губную гармонику, нет, свою флейту, так как всякий раз после игры на флейте ей приходится бежать к пластическому хирургу, а это дело хлопотное, она, значит, выбрасывает свой инструмент и проклинает всех тех, кто надувает щеки силиконом, нет, нашу Линнди она не проклинает, у той они натуральные, у нее, в натуре, все натуральное, тут уж ничем не поможешь, напротив, Афина ругается потому, что, раз уж Линнди красива, то и любая женщина может быть красивой, даже красивее, чем она, богиня. Тогда любая женщина могла бы быть богиней. В крайнем случае, принцессой. Не трогайте мою флейту, пусть лежит, говорю я ей, это моя флейта, говорит она, и у вас она все лежит и лежит, ну как женщине вроде нее заиметь приличную флейту, когда она даже захудалого мужика не может заполучить, не говоря уже о таком, флейта которого еще способна вставать? Чтобы родиться на свет, ей даже не понадобился настоящий мужчина! И мать ей не понадобилась! Или ей не понадобилась мать, зато понадобился мужчина? А Аполлон западного мира со своими мостовыми перилами, которые он использует как лютню, ему-то что надо, все и без того слышат только его лютню, лютню западного бога или бога западной гемисферы, так лучше звучит. Столь же фальшиво, как его игра, и столь же блондинисто, как он сам. Он выдает себя за нечто архаическое, но это ему не помогает. Проблемы современного мужчины настигают и его. Таблетки против этого недуга так и летают по всемирной сети, каждый день на мой стол прилетает пять упаковок. Современного человека вы увидите также на состязаниях меченосцев, знатоков и лирников, эти состязания бесподобно подходят для бицепсов, трицепсов и квадрицепсов. А потом его проблемы когда-нибудь свалятся на головы других. Так уж устроен современный человек. Другие просто жадно хватают ртом воздух, и вот уже волны этих проблем снова и снова прокатываются над ними. А что остается делать мне, побежденному? Пятого мускула у человека нет, или все же есть? Двадцать пять мужчин, не меньше, тоже не предел для женщин, каждый раз поет в этом месте Ирми, но за свою песню она еще ни разу не получила премию на Song Contest. Пожалуй, я бы тоже удовлетворился этой ролью – быть полем битвы одного человека, тогда, по крайней мере, мне не пришлось бы видеть других мертвецов. Но вот же висит еще один, замечаю я своего славного соседа, он тоже отделан ничуть не менее ужасно, чем я, и тоже мертв, истинно, истинно говорю тебе! Еще сегодня мы попадем с тобой в рай, ну кто бы что ни говорил, но при Иисусе должны быть двое. Один справа, другой слева, примерно так, как уши на заднице Мидаса, если одно из них опускается, ему следует тряхнуть головой; эта новая группа и впрямь никуда не годится. Жалкая музыка. Но другое ушко все еще стоит топориком. Член с мошонкой как игрушка, ну а задница – как пушка. То-то и оно. Сейчас этот банан очистят, ничего иного не приходит мне в голову, мы и так сделали с ним все, что могли. У меня только один адъютант, плевать, что мне много чего хочется, никто мои желания исполнять не станет. Аполлон может хоть тысячу раз с отвращением отбрасывать свои мостовые перила, которые он пощипывал, как струны, он теперь сожалеет о том, что потребовал от меня в качестве наказания мою прекрасную кожу, мою замечательную кожу, мою добротную кожу, ну столь уж добротной она не была, но, по крайней мере, когда я еще мог под ней скрываться, она была водонепроницаемой, он, Аполлон, не может вырвать перила из крепления и откинуть их. Не может – и все тут. И я тоже не откинусь. Пока он отсюда не уберется, не уберусь и я. Итак, решено, но, боюсь, решение будет отложено, так как еще раньше решили, кого объявят победителем – Аполлона, нашего нового президента Счетной палаты, этой важной контрольной инстанции, и я не уберусь отсюда потому, что вечно буду под контролем. С другой стороны, и как художник я тоже нахожусь под слишком строгим контролем. Так я думаю. Я не могу выйти за пределы своего я, я действительно не могу позволить себе выйти из себя. Никогда это не огорчало меня так, как сегодня. И все же: аплодисменты, долго не смолкающие аплодисменты не только победителю, но и мне! Я их заслужил, эти аплодисменты. Здесь собралась приличная публика, здесь не место для глупых шуток. Вон там, на мосту, висит еще один товарищ, просто уму непостижимо, как его туда затащили, даже выше, чем меня. А меня, как они меня туда заволокли? Ловкие ребята, ни грамма жира на ребрах, да и откуда ему взяться, зато они взялись за меня, они, значит, вскарабкались туда, предположительно, так как видеть их я не мог, и помогли Аполлону; они появились с подветренной стороны, как желанные кандидаты собравшейся в зале публики, вскарабкались за ветрозащитный щит и подвесили меня, вертопраха, сделали из меня ветрогон-вентилятор. Они представляют дело так, будто противоправное пространство, в котором я вишу, нечто вполне естественное, поскольку нет такого права, которое бы позволяло им делать то, что они делают. Но пространство – ничто, и я тоже превратился в ничто. Все, что вам говорят обо мне, чистая ложь. Обо мне нечего сообщить. Даже если вы заколачиваете бабки. По тысяче долларов в день. Ничего больше вам знать не положено. Вы и без того знаете, что за эти деньги вам придется сделать, если бы вас об этом спросили. Все остальное такая же ложь, как и эти снимки. Только деньги – дело верное. Всегда верняк. Разве что вам подсунут фальшивые. А так они всегда верняк. Зато остальное выглядит не так, как вы видите, как вам хотелось бы видеть. Но тут ничего не поделаешь. Вы ведь все видите так, как вам хочется. А мне хотелось бы выглядеть получше. А то я похож на негра, иначе говоря, на афроамериканца, в конце концов, мы находимся сейчас в высокоморальном художественном произведении, так давайте вести себя соответственно, кроме того, я опускаю голову, чтобы в нее ударила кровь. То есть я опускаю шею. Опускаю то место, где в нормальном состоянии должна бы находиться и думать голова. Я не исполнил свою жертвенную должность, не наполнил мир жертвами, спасибо, не стоит благодарности, вот и выгляжу теперь, как презираемое меньшинство, для которого с самого начала были созданы только обязанности, но не права! Поэтому надо быть очень осторожным, снимки гуляют куда ни глянь, они фланируют, они курсируют, и курс у них довольно высокий. Теперь и в самом деле надо быть очень осторожным, ибо все, что делают люди друг с другом, давно превратилось в пытку. Я бы предпочла пытку траханьем, как выразилась та дама из публики по время недавней теледискуссии, и другая дама из публики, когда ее спросили, высказалась в том же духе. Она сказала телеведущей, что делает это везде, где только можно. Лица зрителей при этом были мрачными, было видно, что они хотят выглядеть так, будто все понимают. Мораль, мораль, где твое жало, я тебя не вижу, куда ты исчезла из моего сочинения? Сейчас самое время жалить, не жалея! Ты мне нужна, в конце концов, ты главное действующее лицо! И ты, музыка, тоже! Ты Second Leading Man! Как прекрасна ты бываешь, ты даже включаешь в себя исполнителей попсы, если от тебя потребуют этого в ультимативной форме!


Речь идет и о музыке. В конце концов, с вами говорит музыкант-любитель. То есть музыкант, чье оборудование забыли демонтировать, и теперь он поет и пиликает, словно какой-нибудь дикарь, особенно если встретит в окрестностях упрямого соперника. Аполлона мне не следовало вызывать на состязание, теперь я это понял. Сперва я не обнаружил в нем трансформации, я хочу сказать, транспозиции, которая при демократической форме правления происходит незаметно, если вы меня спросите, почему, я отвечу: потому что во время войны и вообще при необычных ситуациях в государстве каждая ситуация, каждое положение является чрезвычайным, ибо каждое положение затрагивает всегда только пострадавшее лицо, говорят же, к примеру, о женщине, что она в интересном положении! – но важно не это, а то, что во время ваших чрезвычайных положений параллельно и постоянно расширяются полномочия исполнительной власти (и это происходит перед войной, во время и после войны, в гражданскую войну или при любом возникающем положении). Тогда с нашими глазами происходят ужасные вещи, точнее, ужасные вещи проходят перед нашими глазами. Да, я имею в виду именно это и больше ничего. Я и сам ничего больше не значу. Это недопустимо, и это ужасно. Но в то же самое время – прекрасно. Когда вы увидите меня в моем совершенно приватном, совершенно приятном и удобном для съемки положении, камера включена, звук наложат потом, то даже вам захочется, чтобы я выглядел не так, как в оригинале, хотя оригиналом я никогда не был.


Я копия копии. Я копия как исключение. Поэтому, собственно, хватает и того, что я присутствую не только на фото, меня больше в наличии. Вы еще не слышали ничего подобного? Значит услышите. Если не хотите слушать меня, спокойно вслушайтесь в самих себя или, по крайней мере, вслушайтесь в тишину! Я ивовая дудочка, и я дышу! Взгляните на меня! Да. Эту иву можно в любой момент сорвать и сломать, как дикую розочку, она ведь не может дышать сама по себе, звук возникает, когда я в нее дую. Что вдуваешь в людей, то тебе из них и отзовется. And they took pictures of everything. А снимки носятся вокруг, как невоспитанные дети, которые опять не поупражнялись в игре на флейте, после обеда у них урок, а они к нему не готовы. Снимки носятся вокруг, не ведая стыда. Что до меня, то я стыжусь даже самого себя, меня тут подвесили нагишом для просушки. Но, по крайней мере, у меня прекрасный вид на реку, то есть у меня был бы этот вид, имей я голову на плечах, или безголовый не я, безголовы другие? Я снова и снова задаю этот вопрос, но ответа не получаю. Я думаю, один из моих пороков заключается в том, что я легкомысленно бросил вызов богу западной аферы, я хотел сказать, западной гемисферы, и теперь он шлет мне многостраничные уведомления о недостатках поставленного товара! В конце концов, он платит за меня, значит, и порочить меня вправе. Мог бы и прикрыть мою наготу, но, естественно, не станет этого делать. Он считает, будто я прикрыт естественным покровом, своей кожей, но ее-то он с меня и содрал! Да так, что мне понадобился бы целый список, захоти я определить, чего лишился. Этот Аполлон прибег к хитрости, он оказался хитрее меня, однажды он для разнообразия перевернул свою лютню задом наперед и продолжал играть. Я, к несчастью, со своим примитивным частным инструментом сделать этого не мог, у него дырка лишь с одного конца. Дырка с другого конца в счет не идет. Для этого мне недостает важной, я бы сказал, решающей части тела. Теперь я сам – одна сплошная дыра. Афина в своем олимпийском городе и Аполлон, этот Latin Lover, на своем возвышении, должен признать, без всякого стеснения ужасно мне отомстили за мой вызов, но погоди, скоро и ты станешь рекой, дорогая сучина-излучина, и ты, дорогой гад-водопад! Как и любой певец, бросающий вызов сперва одному богу, а затем и всем остальным, я рос в детской комнате и вскоре из нее вырос. Целые страны стали моими детскими комнатами, и везде я усердно наигрывал на флейте, но никто не хотел меня слушать, кроме парочки нимф в публичном доме, а ведь им тоже хочется что-то заработать. Если демократию приходится защищать, значит, это уже не демократия. Я должен был это понять. Но теперь уже поздно. Если бы меня вовремя защитили, я бы, возможно, стал другим. Я бы, разумеется, держал язык за зубами. Я бы не хватал флейту и не засовывал ее в задницу этому, позвольте представить, господину. Запрещено законом. Надуть кого-нибудь – это да, но не совать же постороннему человеку в задницу твердый предмет, причем как можно глубже, да еще и поворачивать его там, словно собираешься просунуть его до самой головы, выдуть из нее мозги, а потом раскрасить и раздарить яйца, это противоречит хорошему впечатлению, которое с самого начала хотелось произвести. И теперь мы подпеваем нашим инструментам вторым голосом. Нет, теперь пою я один. Но как вы можете петь, когда у вас во рту флейта, часто спрашивают меня. Когда поете, бросайте вызов своему богу (прошу, впишите его имя)! Я – моя собственная мера или химера, нет, все же мера. Я – моя собственная маленькая мера с множеством делений, прошу, берите их! Они ваши. Она, мера, к сожалению, нужна. Я показываю вам меру того, насколько бесчеловечными, бесцеремонными и аморальными могут быть люди, и позволяю обществу тихо отзвучать вместе со мной, но, будь на то моя воля, лучше бы оно изошло по мне и со мной криком. Громким, пронзительным криком! Видите, я могу кричать сквозь свою грудную клетку, сквозь свои продуваемые воздухом ребра, и, кроме того, я могу кричать сквозь эти мостовые перила. Возникающий при этом звук разбивается об острые грани перил и, таким образом, может артикулироваться и модулироваться напряжением губ. Нет, за модуляции надо платить особо. Вокруг столько звуков и криков, что мою бедную флейту совсем не слышно. Я для чего-то гожусь, чему-то служу, но чему – и сам не пойму. Чему-то служит и мое фото, хотя сам я давно закончил действительную службу в качестве морского инфанта, я хотел сказать, инфантериста, морского пехотинца, значит. То, что мне платили тогда за мою службу, ни в какое сравнение не идет с тем, что я получаю сейчас. Ах, да, это уже в прошлом. Бесповоротно ушло в небытие вместе с сегодняшним днем, когда с меня содрали кожу. Война – единственная стоящая игрушка, надо только уметь с ней обращаться. Камни в вавилонскую башню тоже складывались не сами по себе. Поверьте, я знаю толк в войне. На этой войне они построят себе дома и нефтяные министерства. Земля выдержит! Хоть и не все. Война – музыкальный инструмент, лучший из всех имеющихся, стильный подарок давних времен, когда еще что-то значил стиль и делались добровольные пожертвования. Он достался нам в наследство, этот западный стиль жизни, который все хотят усвоить, тихо, незаметно и тайно, главное, он теперь наш, снизошел, свалился на нас, а мы оказались не готовы его принять, мы не созрели для него, но и мы оказались не лыком шиты, скорее наоборот: пулями прошиты. И как быстро с меня содрали кожу! А ведь как плотно она прилегала к телу, я даже повернуться в ней не мог! Содрали в мгновение ока. Но к чему эти причитания о моей прекрасной коже, когда надо играть? Мне бы радоваться, что когда-то я так хорошо в ней играл и возносился духом, нет, скорее брюхом, и не возносился, а возводился. Или изводился? Кто-то меня возвел, а теперь меня сносят, разбирают по частям, меня, а не мое место. Лучше бы они забрали себе мое место, а не меня со всеми причиндалами. А сносом и разборкой занялись бы где-нибудь в другом месте. Им бы радоваться мне и моим успехам, я все дую и дую в дуду, а зачем, спрашивается? Богу и так не нравится моя игра, он не хочет признать, что я вырос и стал ему конкурентом. Я знаю, что говорю. Конкуренция оживляет бизнес, зато лишает иных деловых людей их дела. Я не говорю, что сокращаются рабочие места, каждый человек в принципе и есть свое собственное место, где же ему еще быть, но он не всегда на своем месте, я имею в виду место работы, иногда ему требуется еще одно, чтобы выжить. Чтобы не умереть с голоду. Но нет, дело не в месте, ведь есть еще и унитаз, в котором плавает то, что он ест. О том, чтобы устроиться в разные места и относиться к жизни по-разному, он, когда еще стоял на своих на двоих, даже и мечтать не смел. Теперь-то наш кроткий мечтатель завоевал себе место под солнцем, под шумящими кронами лип, у посвистывающих на ветру перил, которые я пытаюсь слегка пощипывать, но Аполлон уже не видит во мне настоящего конкурента, ну да ладно, ваше здоровье, желаю удачи, я устала и мелю чепуху, а с него, значит, как раз на этом месте сдерут кожу. Посмотрите на меня! Посмотрите!


Во-вторых, в-третьих или в-четвертых, давайте не будем заниматься подсчетами, а лучше еще раз суммируем сказанное, хоть вы и так все знаете наизусть: меня лишили всего, сначала жизни, потом кожи, которая из-за пожара вдруг стала слишком тесной. Между нами, мне не стоило выпендриваться и корчить из себя героя, а надо было просто сыграть для вас и Аполлона, здесь самое место для игры, правда, не я сделал его таким, но что есть то есть. Это место моей казни, моя исполнительная и законодательная власть, легислатива, кстати, where are my legs? Где комитет Международного Красного Креста, почему не идет мне на помощь? Где мой врач, где моя инструкция, я уже несколько часов громко зову обоих! Их зовут уже довольно давно. Когда тебе кто-нибудь нужен, его не дозовешься, кем бы он ни был. Нет, аптекарь тоже отсутствует. Как я ненавидел все эти комитеты, что сообщали о преступлениях против закона, а теперь переступаю через тонкую красную линию, это труднее, чем через закон, законами меня не остановишь. Кто же думал, что я вот так потеряюсь, ну да, кое-кто желал мне этого, но наверняка не до такой степени, разве нет? Боюсь, я так и не смогу понять, почему люди переходят определенные им границы! На кону моя жизнь! Может, взамен отдадите мне свою? Нет? Вы и впрямь не в состоянии понять человека, который бросил дерзкий вызов богу, правда, всего лишь своей игрой на флейте? Одной лишь игрой на флейте? А флейту этого пленного мы, разумеется, покажем крупным планом, это самое главное, что у него было, да, задница тоже важна, задниц тут много, мы уложим их одну на другую, и эту тоже, в конце концов мы тут снимаем не детское кино, мы снимаем фильмы, в которых широко разинутым, не закрывающимся ртам предлагается нечто такое, чего они никогда больше не увидят, давайте-ка задницу в кадр и все тут, здесь я приказываю, только не напирать, можно много задниц, чем больше, тем лучше, и задницу Мидаса с ушами, этого члена, члена жюри, эту задницу, но главный приз, уши, он потом сам и получит. Судья, который вынес неправый приговор, получит утешительный приз. Многим семьям этих задниц уже сейчас стыдно. Они говорят, что их близкие просто в отъезде, не признаваться же, что они снимают порнофильм. Что, если жена узнает мужа по заднице, тогда ему не поможет и капюшон, натянутый на голову! Но самое важное тут – его флейта! Ну да, с тех пор как вы видели ее в последний раз, она значительно уменьшилась в размерах, но так и бывает в подобных ситуациях, не правда ли? Нет, не смотрите туда, где должно быть лицо, лицо не выход, через него вы не выйдете, это из него что-то войдет в вас, вот, уже входит, нет, снова выходит, превратившись в звук, в несколько звуков, которые выплевывают, как выплевывают выбитые кулаком зубы. Лицо нам ни к чему, на него невозможно смотреть, поэтому мы сейчас на него что-нибудь натянем, вот этот капюшон, шикарно, отлично смотрится, у каждого второго пастуха есть такой, висит сзади, теперь-то он не станет блеять как Пан, этот полукозел. Кого это мы выловили под мостом? Бодливого упрямца, который соучаствует вопреки всему. Всегда и во всем. Он, как вечно пьяные силены, всегда на стороне сильнейшей партии! Если бы этот похожий на отца Пан знал, в чем теперь соучаствуют люди! Но сходство это чисто поверхностное. Изнутри он совсем другой. Не смотрите только на его внешность! Видите же вы мои внутренности, так загляните и в него! Ну да, пока он вне себя, там ничего не видно, это совершенно не заселенное пространство, возможно, раньше оно и было заселено, там теперь право пытается включить в себя даже свое собственное отсутствие, но кому же хочется быть включенным, нет, заключенным вместе с правом? Право всегда хочет остаться правым, так же, как каждый человек хочет остаться в живых, вот только о самосохранении люди часто не думают, им не хочется ни за что платить, это ужасно, они не хотят взять на себя даже часть издержек. Где же тогда правда об издержках? Впору включить в них самого себя, если они правы, поступить так, как я поступил со своим телом. И какая мне была от этого польза? Да никакой! То, что так некрасиво выбросили, было как раз моим телом, точнее, практически ничем. В огне оно, как бы это сказать, искривилось, испарилось, так как ему стало слишком тесно в собственной коже и оно не смогло своевременно зайти в Hamp;M, чтобы купить себе новую, ее можно купить и в Camp;A, все зависит от возраста и уровня дохода. О другом, точнее, о других и говорить нечего, другие, те, что уложены друг на друга и красиво прикрыты драпом, крепкие молодые тела, и пожилые тоже, но еще вполне сохранившиеся, не такие ожиревшие, как наши, я бы предпочел, чтобы и меня вот так уложили, да, я хотел бы иметь такое великолепное тело.


Не понимаю, почему люди так нервничают, у них даже настроение меняется, когда не дудишь с ними в одну дудку, и звук получается просто ужасный. А для флейты нужно настроение, для этого у нее есть отверстия, не так ли? У человека они, согласитесь, тоже есть. Ну там рот и задний проход. Никогда не лишне поиграть острым словцом, трубки для дудки найдете вот в этой роще. А пищики для гобоя вон там, справа, да, раздавленные соломинки, это они и есть! Но больше всего я люблю играть на этих человеческих флейтах, так и играл бы без конца. Вот опять играю, упражняюсь и не замечаю этого. А мои товарищи давно уже слушают в бою самые новые мелодии, их каждый день загружают им в уши, чтобы они не расслаблялись. А как быстро они тогда стреляют, ты просто не поверишь, клянусь! Из крохотных накопительных устройств они стреляют мелодиями, выстреливают их в огромных количествах, их там немыслимо много, и они выстреливают прямо в ухо. Эти устройства вроде не представляют собой ничего особенного, но обладают удивительной способностью: чем они меньше, тем емче. Я не знаю, что в них происходит, как они это делают. Моя кожа раньше подходила мне по размеру, но становилась все теснее по мере того, как я рос. Скажу по секрету: она мне была тесновата задолго до того, как ее с меня содрали. И все же, будь у меня выбор, я бы с удовольствием ее сохранил. Я дую в эту дуду, нет, пусть лучше дует в нее мой коллега. Нет уж, лиц вы не увидите, как бы крупно их ни показывали, вы можете увеличить снимок, потом увеличить еще и еще раз, но лица все равно не разглядите. На него что-то натянуто, кусок материи для опрометчивой части человечества, которая, рассудку вопреки, слишком часто подставляет себя под обжигающие, вредные для здоровья солнечные лучи и в результате превращается в кирпич. Она слишком близко подбирается к солнцу, эта человеческая часть, я хочу сказать, эта часть человечества. А сие никому не позволено. И вообще: никто не должен сближаться с кем бы то ни было, чтобы не возникло ситуации, которой следует избегать. Надо бы чувствовать робость перед мужской флейтой и взять флейту женщины, как, у женщин ее нет? Впервые слышу. Я как-то услышал эту флейту, на ней играла толстощекая богиня, кажется, ее звали Линнди, нет, не она сама, ей это ни к чему, играть на флейте она приказала другим. Я могу это устроить, сказала она. Она собрала кучу людей и велела им играть на флейте, хотя хватило бы и одного человека, ей, в свою очередь, приказал сделать это кто-то другой, а тому еще кто-то и так далее, длинная цепь флейт, цепь приказов, целая цивилизация, через которую тянутся улицы и площади, чтобы образовалось резонансное пространство для флейты и чтобы врач мог спокойно совершать свои ошибки. Каждый в меру своих возможностей. Последнее звено в цепи, последний член, от которого Линнди взяла да и забеременела, ой-ой, мне не следовало это говорить. Плод любви – дело, в принципе, святое, о нем нельзя заговаривать, это будет потом, когда проявится – или не проявится – его привлекательность. Когда пытаешься завести с ней разговор, она на это не идет. Вместе с тем она, Линнди, действовала непредвзято, без предрассудков, она, эта ложная богиня, увлекла людей своими любовными чарами. Свое отражение в воде, прошу вас, не верьте, если кто-нибудь станет говорить вам что-то другое, свое собственное отражение в воде или на воде, все равно, она в качестве зеркала выбрала воду, чтобы ее отражение потом не сохранилось, чтобы не осталось свидетелей, и она могла бы все отрицать, так как вода ничего не сохраняет, она тут же снова становится своим собственным отражением, но, разумеется, остались эти снимки, то есть самое главное из всего, она, значит, бросила свое отражение в воду, и прежде чем оно там исчезло, наша богиня Линнди, как бы это выразиться, страшно испугалась, когда увидела себя, как, впрочем, и другие: не только она, другие тоже поднесли инструмент к губам и издали звук! Ты что, совсем рехнулась, Линнди? Взгляни на себя, посмотри, как ты выглядишь со своими раздутыми щечками-яблочками, а мне теперь расплачиваться за все в этой реке, в которую ты меня превратила, богиня Линнди, как, значит, теперь я называюсь? Меандр. Да, и его сейчас фотографируют со всех сторон, в любое время дня, при любом освещении, с чем я его от души поздравляю. Так случилось, что мое тело перестало быть молодым и крепким, а сделалось мягким. Поэтому оно и стало рекой. Лучше бы ему превратиться в гору, но тут уж ничего не поделаешь. Река так река. Что хотели, то и получили. Да меня спросить забыли. Тут лоб в лоб столкнулись две культуры и две цивилизации, и мне осталось только запечатлеть увиденное, в виде заметок на бумаге, запечатлеть, чтобы вы признали то, что запечатлено на снимке. На нем изображен всего лишь тонкий слой, но именно его замечает человек, когда смотрит на другого человека. Этот слой, иначе говоря, кожу. А что под ней, его не особо интересует. Потому что он этого не видит. Lego, я хочу сказать, лого. Пирамида из ловких весьма одаренных флейтистов, наконец, воздвигнута. Раньше они были всего лишь стадом баранов, пока мы не выстроили пирамиду до самой верхушки, на это понадобилось время, верхушка в любой момент может надломиться, и я нетерпеливо скребу по перилам, то есть скреб бы, имей я в наличии хоть одну часть тела, хотя бы свои десять пальцев, ибо я лучше играю на флейте и горю желанием это доказать! Ну, сгорел-то я раньше. Музыкантов всегда расстреливают первыми, даже на свадьбах, даже на похоронах, даже в музыкальных школах, когда они входят в игру и когда отыгрывают свое. Лучше бы мне вызвать Аполлона сейчас, пока конкуренция не стала слишком большой, пока его сможет вызвать каждый, кто заполнит заявку. Во-первых, они не владеют флейтой так, как я, я рано начал упражняться и мог бы овладеть целой пирамидой флейт богини Линнди, если бы научился сперва владеть самим собой, а не орать что есть мочи. Я все еще овладеваю собой, поднимаясь на эту удивительную гору и играя на своем инструменте так, что стада рыдают от отчаяния. Слишком далеко зашла война, тут и моя вина. Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить. Но у войны еще кое-что на уме. Она целит еще кое-кого расколошматить. Правда, понадобится немало времени, чтобы всех склеить заново и потом обжечь в печи, испечь, как пекут калачи. Пока Линнди и ее товарищи развлекаются, эти люди – сплошь зрители и слушатели на этом поп-концерте – могли бы сами взять на себя игру, игру, не обязательно грязную работу, а когда доиграют до конца, вспрыгнуть на сцену и сразу – со сцены долой. Это мог бы сделать любой, хотя, может быть, и не на моем месте. Я далеко опередил их в искусстве игры на флейте, на этом грязном инструменте, им меня ни за что не догнать. Ну вот, теперь вы знаете: ни одним инструментом нельзя овладеть, предварительно не совершив над ним насилия. Я жду, когда богиня выбросит его, так как во время игры у нее вспучиваются губы, то раздуваются, то вваливаются щеки, она это подсмотрела у других, да-да, щечки-пышечки-подушечки, красавицей ее никак не назовешь, ей срочно нужна пластическая операция, но она не хочет, нет, не из-за меня, по мне, раз не хочет, так и не надо, я, может быть, и хотел бы, но у нее для меня не нашлось времени. Посмотрим, может и у нее, у Линнди, есть человеческие качества. Допустим, это натура творческая, ее лучшая подруга утверждает, что милая Линнди не стала бы тянуть за собой на поводке даже собаку, даже если бы ее принуждали к этому, но она, тем не менее, тянет за собой не бычка на веревочке, а человека, то-то и оно, если бы я мог сооружать такие великолепные пирамиды из флейт и скрипок-задниц, то… мне просто не приходит в голову, что бы я сделал, я бы обратился к музыкальной литературе и выучил еще больше пьес, если бы они нашлись. Мы стоим у истоков немузыкальной литературы. Ах, я вижу, что кто-то опять и слышать не хочет, что солнце может навредить, может сжечь человеку кожу, не хочет слышать, хотя уши у него есть даже на заднице, одно, правда, отвисло, не хочет знать, что бог играет лучше и кричит громче, чем мертвец, как этот последний ни старайся. А бог Аполлон всегда громче всех. Мертвец молчит. Он может только отвечать на вопросы судьи. А так должен молчать. Ну, этот мертвяк – не я. Но им вполне мог бы быть умерший своей смертью на перилах моста, ибо ему просто нечего нам сказать. Зато солдат вгоняет любимую музыку себе в ухо. Солдат, этот бесконечно жестокий зверь, каким милым он выглядит, головку наушника в ухо, вот тебе и музыка для ублажения слуха, льется из этой флейты, по мне, так и путь, зачем учиться играть, когда эта коробочка с музыкой всегда со мной и сопровождает меня в бой? Без музыки никуда, особенно в бою. Музыкальное сочинение, всегда наиновейшее, вторгается в наши уши и располагается там как у себя дома. Неудивительно, что мы бросаем вызов богам и хотим сами терзать искусство, по крайней мере хотим действовать смело и подвергать искусство пыткам, раз уж сами не можем стать художниками по причине слишком большой конкуренции. Она всегда слишком большая. И с этим мы ничего не можем поделать. Моя кожа? Она мне мала. Эта флейта тоже, вон та, да, та годится. Она мне по нраву, хотя сам я уже никому не нравлюсь. Самого меня уже нет, вот и весь ответ. Я пал, но не на поле чести, просто пропал без вести. Не успею я начать, как поэзия и песни польются из меня потоком, их буду выдавать я, поздно начавший писать, зрелый мастер с запоздалым призванием, я буду знаменит и прославлен, и фотографировать меня станут чаще, чем Стинга, Стомпа, Бриттни, Каттерфельда и Хинтерзе, вы можете спокойно поменять эти имена на другие, тем более что моего вы тоже не знаете.


А теперь давайте еще раз обратимся к иммунной системе человека, к тому, с чего мы начали, не с человека, а с иммунной системы! Лучше не надо? Или все-таки? К сожалению, должен поставить вас в известность, что там сейчас сплошной туман, и дальше нам не пройти. Это сообщение пришло по телефону. Нажмите на красную кнопку и медленно повторяйте за мной: Отче наш, иже еси на небеси. Во всяком случае, мы уже усвоили, что система – это выдающаяся стратегия терпимости по отношению к самой себе. Это, в-четвертых, в-пятых и в-шестых значит, но оставим в покое счет, это значит, что в процессе развития в ней непрерывно образуются специальные клетки-камеры, куда потом бросают живых людей, нет, наоборот, клетки, которые образуют на своей поверхности антитела, значит, требуется все больше клеток, все больше камер, разве не так? Образовавшиеся антитела натравливают потом на профессиональную жизнь солдата, это протеины, они могут распознавать особую структуру поверхности, то есть антиген. Не примерный и послушный ген. Антиген. Прошу меня так не называть. Иначе могу принять за оскорбление. Если вы назовете меня антигеном, я отброшу в сторону самое существенное в этой иммунной системе, а именно: ее терпимость по отношению к самой себе! А кто если не вы больше всего нуждаетесь в этой терпимости? Подождите! Я подал на своей флейте сигнал, его уже нельзя вернуть обратно. Я вишу на своей клеточной решетке, А когда антитело вроде меня привязывают к антигену, решетка, на которой я подвешен, издает сигнал, напоминающий трубный звук, в тысячу раз громче того, который могла бы издать моя дурацкая флейта, вот так-то. Стало быть, когда антитело прикреплено к антигену, раздается сигнал! Наконец-то! Моя клеточная решетка прикрепляется к клеткам моего тела, нет, не так, клетки моего тела прикрепляются к клеточной решетке, нет, все не так: вырабатывается множество клеточных решеток, которые распознают друг друга только в одном конкретном антителе – в моем собственном теле. Туда-то меня и подвесили. Главное, подвесили именно туда. Я этого не понимаю. Некоторые из этих клеток связываются через посредство своих антител с поверхностью ткани, которая уже имеется в теле. Клетки погибают. Этого я не понимаю. Но так там написано. И вот я вишу на перилах. Этого я не понимаю. Они погибают, все равно, кто. Не понимаю. И начинаю ждать клеток-убийц, чтобы не остаться одному, чтобы не остаться в полном одиночестве, чтобы к тебе что-то привязалось, но клетки-убийцы прикрепляются к антигену, к крику моей флейты, который перекрывается звуком боевых труб. Тем самым мы установили, в-седьмых, в-восьмых, в-девятых и в-десятых, но цифирь нам ни к чему, мы установили, что клетки антител прикрепляются только к чужеродным телам и подавляют их, а свое тело сохраняют. Не могу этого утверждать, исходя из собственного опыта, и остаюсь в непонимании. Как и все биологические системы, иммунная тоже может включать в себя ошибки. Это я могу утверждать, исходя из собственного опыта: ошибка – это я сам.


Вот так. Мне жаль регулярного войска, у них нет опыта, они в определенном смысле вели себя беззаботно, и в неопределенном тоже! Да, это моя кожа, совершенно верно, вся целиком! Все, что вы видите, моя кожа! Можете мне поверить! Она никогда не принадлежала другому человеку. Только мне. Вы хотите убедить меня, что я нашел свой инструмент на берегу этой реки? Чистейшая ложь, как и этот снимок! Любой снимок насквозь лжив. Любой факт тоже. Ложь все, что вы слышите, только музыка в ваших ушах истинна, об этом позаботилась штуковина, которую вы втыкаете себе в ухо. Из нее-то и исходит музыка. Я все исполняю, исполняю, исполняю музыку, которая проникает в мое ухо, однажды я даже поверил, что мог бы играть так же хорошо, я заметил это по тому, что здешние жители, стоит им лишь увидеть меня, относятся ко мне с большим недоверием. Это так странно и удивительно – быть здесь таким чужим, таким нелюбимым. Где-то не любят других, а здесь – меня. Люди считают, что я умею владеть собой, потому что владею всем, в том числе трелью, мордентом, мордобоем и так называемым толкунчиком, порхающим язычком в чужом горле, куда его кто-то затолкал, да, и этим тоже, само собой, ничего особенного, не стоит благодарности. Но потом они вдруг замечают, что я не владею собой, причем именно потому, что владею всем! Уже благодаря только одному тому, что не владею собой, я могу овладеть любым любителем. К чему все это? Нет, не все. К чему вообще хоть что-нибудь? Танки с диким, непрекращающимся громыханьем и воем ползают вокруг и вгоняют в себя музыку. Брошенная всеми, никому не нужная музыка шипит тут и там, спрашивая, в какой окоп ей заползти и из какого, наконец, выбраться. Я же охочусь в одиночку. Я частный служащий и беру частные уроки. И прежде чем приставить инструмент ко рту, я вижу, что пухлощекая Линнди в свободное время, которого у нее навалом, играет лучше, природа хорошо оснастила ее всем необходимым. Она, да-да, Линнди, именно о ней разговор, использует других людей, заставляя их играть на флейтах друг друга. Потом все снимается на фото, прошу, сдвиньте пирамиду поплотнее, чтобы она поднялась как можно выше и не была слишком широкой снизу, основание не должно быть чересчур широким, иначе не уместится в кадре, а вместить надо. Вот так, теперь хорошо. Мой далеко разносящийся голос звучит не очень приятно, а ведь я так много упражнялся, беспрерывно воющая Кибела, нет, ее зовут не Линнди, а как-то иначе, Линнди все-таки богиня, для которой это и устраивают, хотя она самолично все запретила, лучше она сама возьмет на себя организацию представления: непрерывно ревущие, воющие инструменты с вращающимися синими огнями сверху, они сами себя выплевывают, так как срочно нуждаются в новых трубках, ну да ничего, вон в той роще растет отличный тростник, они пойдут и на флейты, и на клапаны для духовых инструментов, там растет все, целая плантация, дальше и ходить не надо, ничего больше не ищите, здесь растет все что нужно, точнее росло, теперь тут не растет даже трава, ах да, она и раньше тут не росла. Пустыня, пустыня, пустыня. Но где мы возьмем тростниковых листьев для нашего чудесного инструмента, который только что вырезали, превратив в произведение пластического искусства? Знаете ли вы, что, играя на флейте, надо прижимать к губам острый, как бритва, пищик? Ладно, давайте просто возьмем человеческий инструмент, чтобы я мог вам все продемонстрировать, а чтобы вы все как следует поняли, пусть один инструмент играет на другом. Только не завидовать! Лучше устроим состязание! И пусть победитель получит все. Я ищу состязательности, спора, только не мутите воду вокруг меня, пока она не вскипела, начинайте помешивать, когда закипит! Никак не раньше, не останавливаться, проходите вперед! Прошу, рассеивайтесь, развлекайтесь, ах так, вы и без того все время развлекаетесь, теперь я это вижу, не напирайте так, теперь я вижу, вы только того и хотите, рассеяться, да, теперь до меня дошло. Имейте в виду, это будет стоить мне крови и слез. Но вызов – вот он. Стоит, как флейта. Осталось только ее обслужить, я хочу сказать, пустить в дело. Как обслуживают флейту? Точно так же, как и курительную трубку. А потом отбросить, швырнуть в пропасть. За несоответствие. За то, что не соответствовала, когда исполнялась прелюдия, нашей высокой цели. И сразу – финал, минуя главную часть действа. Нет, не становитесь в дверной проем! Продолжайте играть! Я сказал: играйте! Прошу, отдайте вдыхаемый вами воздух, он мне срочно нужен, а если он к тому же хорошо звучит – тем лучше. Отдайте ваш чистый воздух, а сами поищите себе другую профессию. Для этой вы недостаточно одарены, поверьте! Эта профессия не выносит спора. Ну вот, из чьего-то угрюмого рта вылетает крик! Из вашего? Или кричит кто-то еще? Вы слышали? Пожалуйста, повторите, начиная с номера Б. Говорят, страница Б звучит у вас неплохо. Но я ничего не слышу. Должна же ваша вечная лира иметь и другую сторону, даже если для этого вам придется ее перевернуть! С флейтой вы ничего такого проделать не смогли бы. И не пытайтесь, все равно ничего не получится.