"Нильс Бор" - читать интересную книгу автора (Данин Даниил Семенович)

Глава пятая. ЕДИНОБОРСТВО С ЭЙНШТЕЙНОМ

Все вспоминавшие 5-й конгресс Сольвея так поглощены были его сутью, что почти ничего не рассказали о «сценических подробностях» происходившего. Вот разве что Гейзенберг в беседах с историком мельком упомянул, как утрами, после общего завтрака в ресторане отеля, он неизменно сопровождал Эйнштейна и Бора к месту заседаний конгресса — «ярдов пятьсот по той же улице в сторону от центра», а Бор и Эйнштейн неизменно спорили — «всю дорогу и в весьма энергичных выражениях».

Нельзя ли из этой малости кое-что извлечь?

Трудно было бы пятьсот ярдов — почти полкилометра — вести энергичный спор под холодным дождем октября. Наверное, стояла в Брюсселе хорошая погода. А длился конгресс шесть дней. Так, значит, была она вдобавок устойчивой. Еще шажок — и вот уже перед глазами золотая брабантская осень, как на картинах старинных мастеров. И вот уже видится ладная фигура датчанина, вышагивающего по бельгийской столице свой первый маршрут: от Северного вокзала к скромной гостинице в Нижнем городе — в старом Брюсселе.

Городская даль без горизонта была очерчена то ломаной линией крыш, то клубящейся кривой облетающих парков. И не было итальянских красок вокруг. Но подумалось на ходу, что можно столь же многое выразить серой голубизною с желтым. И будет выраженное ничуть не беднее. Только язык наш беднее, чем мир. И потому так неоднозначен… Когда зайдет на конгрессе речь об ограниченной пригодности макроязыка для описания микродействительности, будет ли понято спасительное свойство несовместимых образов — ДОПОЛНЯТЬ друг друга?.. Но при чем тут серо-голубое с желтизной? Не лучше ли оставить поэзию поэтам? А почему оставить? У Бора уже зрела мысль о правдоподобной причине, по которой искусство обогащает наше познание мира:

«…Искусство способно напоминать нам о гармониях, лежащих за пределами систематического анализа».

А есть ли на свете что-нибудь недоступное систематическому анализу? Но разве квантовая революция не открыла предел для такого анализа в физике глубин материи? Этот предел поставило существование кванта действия, меньше которого не бывает. Повинный в недробимой целостности квантовых событий, он делает напрасными дальнейшие попытки обычного аналитического познания. Но не познания вообще!

За этим-то пределом лежат истоки понимания самосогласованности природы: игра вероятностей то равных, то неравных возможностей — освобождение от деспотизма железной предопределенности…

Так что ЕСТЬ на свете гармонии, недостижимые для систематического анализа. Будет ли понято, что здесь нет ничего мистического? Что скажет Эйнштейн?

Мысль об Эйнштейне все время жила в глубине его сознания и нет-нет да всплывала на поверхность его внутренних монологов. Чем ближе было начало конгресса, тем чаще всплывала. И уж вовсе перестала погружаться в глубину с того момента, когда он сошел с поезда в Брюсселе.

Дошагав до нужного отеля, он мягко отворил дверь.

Направился к конторке портье. И сам собою прозвучал вопрос:

— Простите, приехал ли мсье Эйнштейн? Из Берлина…

— О господи! — оскорбился старый портье. — Я знаю, что мсье Эйнштейн из Берлина. А с кем имею честь?..

Бор назвался. И тотчас услышал:

— О господи! А мсье Эйнштейн только что справлялся, приехал ли уже мсье Бор из Копенгагена!

Так все началось между ними в Брюсселе. А если чуть иначе, пусть чуть иначе. Существенно, что так оно продолжалось все шесть дней конгресса: они беспрестанно осведомлялись друг о друге — не у медлительного портье, а у собственных быстрых мыслей. И легко отыскивали друг друга. Всюду — в ресторанчике отеля, в кулуарах заседаний, в осенних немноголюдных парках.

Они неотложно нуждались друг в друге. Как разноименные полюсы в магните, как вопрос и ответ, как начало и конец события…

В последний раз они виделись два года назад — на юбилее Лоренца в Лейдене, когда Эйнштейн спросил: «А что вы думаете о вращающемся электроне?» По дискуссия завязалась позже — в доме Пауля Эренфеста. И на другую тему. Спорили втроем. Двое против одного, потому что хозяин держал сторону Бора.

Бор тогда во второй раз поставил свою прозрачно ясную подпись на белой известке «Стены Эренфеста» в маленькой комнате для гостей. И тут же, чуть ниже, такую же ясно прозрачную подпись поставил Эйнштейн — уже в шестой раз. А когда оба уехали, очевидно, сам хозяин заключил их подписи в прямоугольную рамочку, дабы навсегда засвидетельствовать, что наконец они побывали у него вместе. Внутри этой рамочки сохранился символический рисунок — вероятно, шутливая схема происходившего: круг с четырьмя стрелками. Две упираются в окружность слева и справа, как векторы сжимающих сил, а две устремлены наружу, вверх и вниз, как векторы освобождения из кольца. Рисуночек расположен рядом с именем Эйнштейна и сделан его рукой. И, может быть, читался так: «Тут меня теснили с двух сторон, а я уходил своими дорогами вниз — в глубины микромира — и вверх — в просторы мегамира!»

То была старая дискуссия, начавшаяся между ними еще без Эренфеста на вечерних улицах голодного Берлина в апреле 20-го года. Говорили о происхождении статистических законов в квантовых явлениях. Говорили-гадали. Каждая из сторон верила, что будущее станет на ее стезю.

…Эйнштейн не сомневался, что у квантовых событий есть внутренний механизм. Лишь от незнания его мы вынуждены довольствоваться законами случая. Как в статистической физике газов, где за поведением каждой молекулы не проследишь.

…Бор настаивал, что квантовые события — это нечленимые на подробности акты. В статистических предсказаниях отражается само устройство материи: прерывность процессов предоставляет свободу случаю.

…Эренфест добавлял, что с такими закономерностями физика прежде не имела дела и потому так трудно с ними примириться. И посмеивался: но разве легко было двадцать лет назад примириться с теорией относительности — с мыслью, что в природе есть предельная скорость — скорость света, — да еще одинаковая для любых наблюдателей!

Спорили раздумчиво. Оба гостя скорее укрепляли свои позиции, чем надеялись разбить друг друга. И у обоих сохранились приятнейшие воспоминания от лейденского спора в декабре 25-го года. И когда в апреле 27-го Бор отправлял в Берлин корректуру работы Гейзенберга о Соотношении неопределенностей, он в письме Эйнштейну припомнил ту дискуссию с доброй мечтательностью. И заранее радовался их новой встрече.

Теперь он располагал достаточным доказательством своей правоты: формула НЕУСТРАНИМЫХ неопределенностей делала вероятностные закономерности единственно возможными. И едва ли он сомневался, что справедливейший Эйнштейн сразу напишет ему, а при свидании скажет с облегчением: «Вот теперь все ясно — вы были правы…»

А вместо этого полгода глухого молчания в ответ на доверчивое письмо. Это совсем не походило на ту легкость, с какою Эйнштейн во всеуслышанье признавал свои редкие заблуждения, когда обратное бывало убедительно доказано… Все помнили нашумевший четыре года назад эпизод с блистательной работой русского исследователя Александра Фридмана. Его, безвременно погибшего от тифа, знавал еще в дореволюционном Петербурге Пауль Эренфест, чьи семинары посещал одаренный юноша. В 1922 году на страницах немецкого Zeitschrift fur Physik появилась статья Фридмана «О кривизне пространства». Он показал вопреки Эйнштейну, что вселенная по общей теории относительности может быть нестационарна: радиус мира меняется со временем! С этого началась теория расширяющейся вселенной. Эйнштейн тотчас отозвался коротеньким письмом в редакцию с поспешной критикой фридмановского решения: «Результаты относительно нестационарного мира представляются мне подозрительными». И прибавил лаконичные выкладки в подтверждение своей критики. Но через пять номеров тот же журнал напечатал его второе письмо:

«Моя критика, как я убедился… основывалась на ошибке в вычислениях. Я считаю результаты Фридмана правильными и проливающими на всю проблему новый свет».

Так просто и легко умел смиряться Эйнштейн в научном споре.

Но разве Соотношение неопределенностей не было правильным результатом и не проливало новый свет на ДРУГУЮ грандиозную проблему — устройства не самого большого, а самого малого в природе? Отчего же на сей раз глухое молчание? Очевидно было, что он не захотел ПРИНЯТЬ этот безошибочный закон. И по мере приближения встречи в Брюсселе Бору становилось все яснее, что он не услышит радостное «вы были правы!».

Однако если он не услышит этого, то что же он услышит? Какие доводы против сумели осенить Эйнштейна?

Известно, что полемика между ними вспыхнула в первую же минуту их встречи на конгрессе. И тогда-то Бор услышал ставшую со временем столь часто повторяемой эйнштейновскую фразу:

— Я не верю, что господь бог играет в кости!

Бор был не первым, кто услышал эту фразу. Первым был Макс Борн. Почти год назад, 4 декабря 26-го года, в кратеньком письме геттингенскому другу Эйнштейн написал:

«Квантовая механика внушает большое уважение. Но внутренний голос говорит мне, что все же это НЕ ТО». Он употребил насмешливую немецкую идиому «это не настоящий Иаков». И продолжал: «Эта теория многое дает, но к тайне Старика она едва ли нас приближает. Во всяком случае я убежден, что Он не бросает кости». Это означало, что, по его мнению, Старуха-Природа на самом деле не прибегает к помощи случая.

Тогда, в декабре 26-го года, Соотношения неопределенностей еще не было. Но и теперь, поздней осенью 27-го, когда оно уже существовало, эта же фраза раздалась в Брюсселе. Не в тишине частного дружеского письма, а в многолюдье шумных споров. Раздавшись однажды, а потом повторно, а потом еще раз, она стала притчей во языцех среди участников 5-го Сольвея. Их было тридцать два, включая Эйнштейна. И многие из них с нескрываемым удовлетворением вторили впечатляющей новости: «Вы слышали, что сказал Эйнштейн о квантовой механике?!» А остальные — их было меньше трети — Борн, Гейзенберг, Дирак, Крамерс, Паули, Фаулер, Эренфест — становились на сторону Бора, когда Эйнштейн бросал свой вызов.

Гейзенберг (в воспоминаниях): «Бог не играет в кости» — то был его непоколебимый принцип, один из тех, какие он никому не позволил бы подвергать сомнению.

Непоколебимый принцип… Вот ведь что произошло со времени лейденского спора в доме Эренфеста и за полгода молчания в ответ на апрельское письмо Бора: внутренний голос Эйнштейна окреп. Не притих, а окреп!

А по здравому-то рассуждению следовало ожидать обратного. Соотношение неопределенностей, казалось, должно было непоправимо поколебать Эйнштейнову веру в классическую причинность. Она же, эта вера, напротив, приготовилась от самозащиты перейти к нападению. Словно обрела она теперь физические аргументы в свою пользу. Именно теперь обрела, когда вероятность, что они смогут найтись, вообще уменьшилась до нуля. Допустить, что такие доводы действительно нашлись, Бор не сумел бы. Это было бы все равно что зачеркнуть искания целого поколения физиков…

…Бор смотрел в победительно сиявшие глаза Эйнштейна (это сияние в начале дискуссии отмечено мемуаристами) и мог подумать словами Сирена Кьеркегора: «Гений бессознателен — он не представляет доводов». Что можно было возразить на фразу о господе боге, не играющем в кости? Улыбнуться ее философическому остроумию? Восхититься ее мастерской краткости? Бор сделал и то и другое. Но вместе с тем ее нельзя было оставить без ответа. Подумав, Бор сказал:

«Но, право же, не наша печаль — предписывать господу богу, как ему следовало бы управлять этим миром!»

Так запомнилась его реплика Гейзенбергу. Тоньше и сложнее Бор пересказал ее сам в пространном эссе к 70-летию Эйнштейна — двадцать два года спустя:

«…Я отвечал, что уже мыслители древности указывали на необходимость величайшей осторожности в присвоении Провидению атрибутов, выраженных на языке повседневной жизни».

И это означало, что мы, вынужденные разговаривать даже о самых глубоких микротайнах природы на классическом языке нашего макроопыта, должны пользоваться этим языком с мудрой осмотрительностью: всегда помнить о диалектическом единстве несовместимых представлений.

Но когда бы все их единоборство свелось к обмену этими афористическими репликами, спор между ними продолжался бы пять минут. А он продолжался всю жизнь. Вопреки Кьеркегору один гений представил другому ДОВОДЫ! Вот в чем все дело.

В апреле, увидев простенькую формулу Гейзенберга для неустранимых неопределенностей, Эйнштейн испытал чувства той же силы, что Бор, но только противоположно направленные.

Вывод этой формулы был неопровержим. И он сразу понял: однозначная определенность событий теперь исчезала из физической картины мира безвозвратно. Но его чувство природы не смирилось. Да, Соотношение неопределенностей выведено из основ квантовой механики — и выведено хорошо! — однако еще остается вопрос: хороши ли сами эти основы? Разве доказано, что они с нужной ПОЛНОТОЙ отражают микрореальность?

Впрочем, психологически все было немножко сложнее. Он отлично видел, что с нужной полнотою квантовая механика микрособытия отражала: она находилась в замечательном согласии с опытом. Для критерия истинности словно бы и достаточно. Но ему еще хотелось полноты желанной. Искал удовлетворения иной критерий истинности — философско-эстетический. Эта желанная полнота мнилась ему в старинно-гармоническом идеале описания природы: в принципиальной возможности совершенно точных предсказаний хода вещей в микромире, как в макромире.

Желанен был Принцип определенности! И вот оттого-то, что из квантовых основ такой принцип никак не выводился, внутренний голос Эйнштейна отважился объявить эти основы недостаточно полными. Как и чем пополнить их, он не знал. Он поручал это будущему.

…Пройдет двадцать шесть лет, и в 1953 году, за два года до смерти, работая вместе с госпожою Кауфман над своей последней полемической статьей против основ квантовой механики, он снова напишет, что «это пока неизвестно», и снова поручит будущему достижение так и не достигнутой желанной полноты. До самого конца он не изменит своему классическому идеалу…

А в 27-м году, накануне 5-го Сольвея, полагая, что будущее вот-вот докажет его правоту, он почувствовал себя вправе заранее опротестовать Соотношение неопределенностей. За невозможностью прямой логической атаки он решил испробовать как бы экспериментальный путь: Гейзенберг с помощью гамма-микроскопа показал, что неопределенности неустранимы, а надо поискать другие мысленные эксперименты, где они, эти неопределенности, будут столь же неопровержимо сводиться к нулю.

К нулю, а не к конечному кванту действия h!

Тогда станет очевидно, что у микрообъектиков все-таки есть одновременно точно определимые координаты и скорости. Это-то и будет означать, что лишь из-за неполноты ее основ квантовой механике приходится довольствоваться вероятностными законами случая.

Он начал придумывать роковые мысленные эксперименты загодя. И загодя торжествовал: в его хитроумных конструкциях возникали неразрешимые парадоксы. Они разрешались при одном условии: если неопределенности можно сводить на нет. И не видно было, как сумеет даже проницательнейший Бор отыскать уязвимые пункты в таких разоблачительных, построениях.

С этим он и приехал в Брюссель. И потому победительно сияли его широко открытые глаза.

Он еще придумал, кроме парадоксов, маленький — не лишенный предусмотрительности — дипломатический ход: решил, что в первую же минуту, приступая к полемике по докладу Бора, заранее скромно отстранится от ответственности за странные выводы новорожденной механики микромира. И вот он, провозгласивший двадцать два года назад реальность световых квантов, а десять лет назад подчинивший статистическим законам квантовые скачки, он, Эйнштейн, во вступительной фразе сказал:

«Я должен принести извинения, что выступаю в дискуссии, не внеся существенного вклада в развитие квантовой механики!»

А может быть, он просто захотел чуть развеселить высокоученую аудиторию после утомительного доклада Бора? Если так, ему это мастерски удалось. Все развеселились. А дальше он заговорил…

(Даже Бор в подробной работе 49-го года «Дискуссии с Эйнштейном по проблемам теории познания в атомной физике» не изложил всего, что было. И в отчете конгресса не найти подробностей полемики на заседаниях, а уж о спорах в кулуарах там, естественно, нет ни слова.)

Все вспоминали: главное происходило в кулуарах. Но и на заседаниях было много памятного навсегда. Эйнштейн не оставался одиноким перед лицом копенгагенской школы. Вместе с ним против вероятностного мира квантовой механики протестовало большинство. Неважно, что оно делало это молча. Он непрерывно ощущал атмосферу поддержки. А трое из антикопенгагенского большинства, чьи суждения он высоко ценил, — Лоренц, Шредингер, де Бройль, — протестовали вслух, защищая, как и он, классическую причинность. Как и он, однако не вместе с ним: были тут свои тонкости.

…Лоренц держался безоговорочным классиком, и двойственность волн-частиц была ему враждебна.

…Шредингер по-прежнему лелеял надежду доказать, что материя построена из одних только волн.

…Де Бройль примирительно пытался, по его выражению, «поместить частицу в лоно непрерывной волны», поручая этой волне классически пилотировать электрон.

Да, да, Луи де Бройль, чью основополагающую идею волнообразности частиц как раз незадолго до конгресса окончательно подтвердили опыты Девиссона — Джермера в Америке и Томсона-младшего в Англии, все-таки страстно хотел оградить теорию от далеко идущих последствий своей же идеи (как некогда Планк от идеи световых квантов). Четверть века спустя — уже шестидесятилетний — де Бройль набросал живую картину столкновения мнений на конгрессе. И Бор мог бы на свой лад набросать такую картину — с перестановкой имен и идей:

«Мой доклад о волне-пилоте, — рассказал де Бройль, — встретил мало сторонников. Паули привел против моей концепции серьезные возражения… Шредингер, который не верил в существование частиц, не мог следовать за мной. Вор, Гейзенберг, Борн, Паули, Дирак и другие развивали чисто вероятностное истолкование волн… Лоренц, председательствовавший на конгрессе, не мог признать такое толкование и всячески настаивал, что теоретическая физика должна, как и раньше, пользоваться ясными образами в классических рамках пространства и времени… Эйнштейн критиковал вероятностное истолкование, но выдвигал против него несколько смутившие меня возражения…»

Так происходило по всякому спорному поводу. Все возвращались на круги своя. И форум крупнейших физиков мира превращался в студенческий дискуссионный клуб. Бор иногда беспричинно улыбался — перед ним оживала его юность: сборища Эклиптики в кафе а'Порта.

Но однажды понимающе улыбнулись все. Даже неизменно печальная Мария Кюри. На черной доске в зале заседаний появился рисунок недостроенной Вавилонской башни и слова из Книги Бытия: «…Там смешал Господь язык всей земли». (И не надо было добавления: «чтобы никто не понимал речи другого».) Слова на доске вывела рука Эренфеста. Он, назвавший себя бузинным шариком в силовом поле Эйнштейна — Бора, пародировал их пошучивания над квантовой драмой идей: его карикатура была совершенно в духе эйнштейновского бога, не играющего в кости, и боровского иронического предостережения не давать советов Провидению.

А главное происходило действительно за стенами зала заседаний — все шесть дней конгресса.

Победительное сияние потускнело в глазах Эйнштейна к вечеру первого дня — за ужином в ресторанчике отеля. Парадокс, брошенный им за утренним столом, Бор в течение дня распутал, и за вечерней трапезой без труда показывал, что Соотношение неопределенностей проходит через предложенное испытание невредимым. К концу ужина сияние переселилось в глаза Бора. И проступило на молодых лицах, окружавших стол.

Однако и торжество копенгагенцев длилось недолго.

На следующее утро Эйнштейн спустился в ресторанчик первым и снова был радостно возбужден. Он ожидал появления Бора, а заодно и Гейзенберга, Борна, Дирака (ожидать появления Паули в столь ранний час было заведомо бессмысленно). И вскоре в несмелом утреннем шуме пробуждающегося ресторана раздалось приветливое:

— Гутен таг, майне фройнде! А все-таки я не верю, будто господь бог…

И все сначала!

Гейзенберг (в воспоминаниях): «Дискуссии обычно начинались уже ранним утром с того, что Эйнштейн за завтраком предлагал нам новый мысленный эксперимент… Естественно, мы тотчас принимались за анализ… Потом, на протяжении дня, мы снова и снова заговаривали о возникшей проблеме. И, как правило, вечером во время совместного ужина Нильс Бор уже с успехом доказывал Эйнштейну, что даже и это новейшее его построение не может поколебать Соотношения неопределенностей. Беспокойство охватывало Эйнштейна, но на следующее утро у него бывал готов к началу завтрака еще один мысленный эксперимент — более сложный, чем предыдущий, и уж на сей-то раз, как полагал он, неопровержимо демонстрирующий всю несостоятельность Принципа неопределенности. Однако к вечеру и эта попытка оказывалась не более успешной, чем прежние…»

Так качались они на весах. И утро возносило одного, а вечер — другого. Окружающие следили за этими весами-качелями, понимая, что остановиться в равновесии они не могут: не тот был случай, когда решал компромисс.

…Оскар Клейн рассказывал историкам, что нельзя было соперничать с Бором в уменье ставить и проводить мысленные эксперименты. Многим теоретикам, говорил Клейн, легко удавалось обнаружить, как возникают неточности даже в идеальных условиях. Да только фокус состоял в том, чтобы тонкое исследование привело к оценке МИНИМУМА этих неточностей: воочию показало бы, как все упирается в конечность кванта действия. Сегодня сказали бы: искусство минимизации.

В осеннем Брюсселе 27-го года Бор довел это искусство до высшего мастерства. Вынужден был довести.

Они походили на гроссмейстеров экстракласса в Матче Века, когда каждому нужна только победа. И они всякий раз откладывали партию для домашнего анализа, чтобы найти этюдное решение позиции: иное не принесло бы успеха. А Бору надо было не просто выиграть матч, но выиграть его без единого поражения, потому что не в шахматы они играли! И потому что слишком многое значила ставка: новая физическая картина глубин материи.

Это сравнение их схватки с матчем — правда, не за шахматным столиком, а на ринге — принадлежит Леону Розенфельду. Меж тем, в ту пору только еще начинающий физик, он участником 5-го Сольвея, конечно, не был. (Лишь однажды его, юного бельгийца, затащил туда на минуту другой бельгиец — уже почтенный де Дондер.) Его сравнение относилось к другому матчу Бор — Эйнштейн, разыгранному тоже в Брюсселе, но тремя годами позже — на 6-м Сольвеевском конгрессе. Розенфельд приехал тогда из Льежа в столицу ради свидания с Бором и сразу стал свидетелем сцен, уже знакомых ветеранам:

Розенфельд (историкам): …Я увидел, как они выходили из зала заседаний, чтобы отправиться обедать, и понял, что в тот день Эйнштейн предложил Бору очередной парадокс. Эйнштейн ликовал и королевствовал. Все толпились вокруг него, а Бор был ужасно удручен. Ужасно удручен… «Вы знаете, что утверждает Эйнштейн? Это совершеннейшая нелепость!» Он был так подавлен, что едва мог объяснить случившееся. Потом, в течение обеда, он то и дело принимался убеждать сидящих за столом, что сказанное Эйнштейном не может быть правильно. Но найти опровержение еще не успел… После обеда он исчез… А на следующее утро все переменилось. Когда я снова увидел Бора, он немедленно объявил мне: «Решение у меня в руках!»

Вот разве что в этом пункте порою не сходятся мемуаристы — кто бывал утром на щите, а вечером со щитом: у одних — Эйнштейн, у других — Бор.

Между прочим, еще один новичок осенью 30-го года наблюдал на 6-м Сольвее то, что ветераны квантовой революции видели осенью 27-го года на 5-м. Это был молоденький ленинградец Яков Дорфман, специалист по магнетизму из школы А. Ф. Иоффе. А именно проблемам магнетизма посвящался 6-й конгресс. И потому среди его главных участников был еще Петр Капица, приехавший из Кембриджа от Резерфорда. Интереснейшие вещи рассказывались на заседаниях, но Бор и Эйнштейн отмалчивались. Отчет конгресса поражает их молчанием.

Дорфман:12 Да, я думаю, что они были целиком поглощены своей собственной дискуссией, не связанной с докладами на конгрессе. Помню, как Эйнштейн за общим столом с шутливой торжественностью объявлял Бору, что обнаружил несостоятельность его вчерашних возражений. Бор слушал сдержанно, озабоченно и в отличие от Эйнштейна не отшучивался, а бывал скорее подчеркнуто серьезен. Я не помню, чтобы во время заседаний они садились рядом, но чувствовалось, что они связаны одной нитью. В кулуарах и на прогулках их постоянно можно было видеть вдвоем. И когда однажды нас повезли в Королевский парк, они и там ходили, как обычно, вдвоем и все продолжали и продолжали спорить…

Свидетельства однообразны, как и то, что происходило. И все их могли бы заменить три фотографии, снятые Паулем Эренфестом, когда Эйнштейн и Бор не подозревали, что на них направлен объектив фотокамеры. На первом снимке Эйнштейн формулировал Бору головоломный парадокс и Бор выглядел хмуро задумчивым, а Эйнштейн счастливым. На втором снимке была запечатлена промежуточная стадия, когда Бор только начинал разъяснение парадокса и лица обоих выражали одно и то же напряжение мысли. А на третьем снимке очень счастливым выглядел Бор и огорченно-озадаченным Эйнштейн.

Оскар Клейн (историкам): Эренфест дал мне эти снимки. Они были так хороши!.. К несчастью, я кому-то доверил их на время и не получил обратно.13

…Но отчего же по прошествии трех лет продолжался этот матч на 6-м Сольвее? Разве Бор не выиграл его в осеннем Брюсселе 27-го года? Разве его чаша весов не перевесила?

Выиграл… Перевесила…

Принцип неопределенности не потерпел ни одного поражения. Классический взгляд на причинность не одержал ни одной победы. И конечно, не случилось ни одной ничьей: законы природы неуступчивы. Однако столь же неуступчивы внутренние голоса, звучащие в душах великих исследователей. Эйнштейн должен был бы капитулировать в первый же вечер — 24 октября 1927 года. Однако он не мог этого сделать.

Макс Борн: Тут играли роль глубокие философские разногласия, отделявшие Эйнштейна от более молодого поколения.

А когда философия становится психологией и сокровеннейшей искренностью перед самим собой, ее не преступить. И даже собственный опыт революционера в науке, уже два десятилетия травимого непонимающими и врагами, не мог Эйнштейну помочь.

Нильс Бор: Я вспоминаю, как в самый разгар спора Эренфест со свойственной ему милой манерой поддразнивать своих друзей шутливо указал на очевидное сходство между позицией Эйнштейна и позицией противников теории относительности.

Бор не мог разрешить себе через сорок с лишним лет, да еще в томе, посвященном эйнштейновскому юбилею, в точности привести тогдашние слова Эренфеста. Недаром Эренфест однажды написал об «ужасающих облаках боровской вежливости, являющихся таким колоссальным препятствием для общения, если их не рассеивать время от времени». А если рассеять их здесь, то вот что в действительности сказал тогда Эренфест Эйнштейну:

«Мне стыдно за тебя, Эйнштейн: ты оспариваешь новую квантовую теорию совершенно так же, как это делали с теорией относительности твои враги!»

Мечущийся бузинный шарик между обкладками конденсатора… Эренфест хотел пристыдить Эйнштейна, потому что страдал за него. И он хотел угомонить Эйнштейна, потому что страдал за Бора.

«…Он добавил, что не обретет душевного покоя, пока не будет достигнуто согласие между нами» (Бор).

Эренфест мог наблюдать в Брюсселе, как все-таки подтаивали ужасающие облака боровской вежливости и датчанин становился неумолим. Озабоченность вытеснялась давящей непримиримостью, уже так хорошо знакомой Шредингеру и Гейзенбергу. Как и Эйнштейн, чувства юмора он не терял, но шутки его теряли мягкую покладистость:

— К чему вы, собственно, стремитесь, вы, человек, который сам ввел в науку представление о свете как о частицах, а не только волнах?! Если вы столь глубоко не удовлетворены положением, сложившимся в физике из-за того, что природу света можно толковать двояко, ну что ж, обратитесь к правительству Германии с просьбой: запретить фотоэлементы, если вы полагаете, что свет — это волны, или запретить дифракционные решетки, если свет — это частицы… Так Бор цитировал самого себя весной 1961 года, рассказывая о былом московским физикам в институте П. Л. Капицы. (Потом этот рассказ был опубликован в «Науке и жизни» и по крайней мере дважды использован биографами Эйнштейна — Борисом Кузнецовым и Рональдом Кларком.). Он звучал очень выразительно, этот рассказ. В единоборстве с Эйнштейном нельзя было бы саркастичней защитить Принцип дополнительности и его ярчайшее выражение — двойственность волн-частиц. И все бы хорошо, когда бы не уверение Бора, что он высказал все это Эйнштейну при первом же знакомстве с ним — еще в апреле 1920 года. Со всей очевидностью то была ошибка памяти, простительная в 76 лет! Действительно: весной 20-го года именно Бор еще не верил в реальность световых квантов, а вовсе не Эйнштейн. И это боровское неверие длилось до лета 25-го года. До возникновения Принципа дополнительности Бор сам заслуживал того сарказма, который он адресовал Эйнштейну. И потому естественно предположить, что он сделал этот выпад, полный яда, не раньше 5-го Сольвея, когда его дискуссия с Эйнштейном впервые достигла настоящей полемической остроты. Бор просто ошибся на семь лет. А может быть, даже на десять: может быть, он высказал это Эйнштейну в 30-м году — на 6-м Сольвее, когда, по его словам, «наши дискуссии приняли совсем драматический характер». Но это менее вероятно, потому что к тому времени уже началась все более явственная фашизация Германии и Бор не захотел бы оскорбить Эйнштейна даже шуточным предложением «обратиться с просьбой к правительству», не умевшему остановив шовинистически-милитаристское безумие.14

Итак, матч в октябре 27-го года был выигран Бором: ни одна из атак Эйнштейна успехом не увенчалась. Естественно, Бор держал сторону природы! Гейзенберг впоследствии говорил, что на 5-м конгрессе Сольвея квантовая механика прошла БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ.

А все последующее было уже не более чем серией матч-реваншей. Трагических, в сущности, матчей: реваншей без реванша. И снова все было естественно: природа не могла изменить самой себе. Изо дня в день, из года в год, из десятилетия в десятилетие во всех атомно-ядерных и астрофизических лабораториях она демонстрировала себя как ВЕРОЯТНОСТНЫЙ МИР.

Вместе с квантовой механикой и Бором боевое крещение прошла его копенгагенская школа. И почти сорок лет спустя профессор Вернер Гейзенберг, некогда русоволосый юноша, страдавший от сенной лихорадки, а теперь погрузневший бонза, глотающий таблетки от хворостей возраста, вспоминая осень 27-го года, имел право сказать историку:

— Только наше поколение, воспитавшееся на бедах полной путаницы и беспорядка, оказалось в счастливом положении, потому что охотно отказывалось от предвзятых схем, если это бывало необходимо.

И еще он сказал, что его счастливое поколение восприняло победу Бора как поворотный пункт в развитии физики.

— Знаете, сегодня я мог бы выразить суть происшедшей тогда перемены в терминах судопроизводства: «бремя дока зательств перешло к другой стороне». Это бремя вдруг перешло к людям типа Вилли Вина, ибо распространилась весть, что существует целая группа ученых в Копенгагене, которые могут ответить на каждый вопрос, возбуждаемый экспериментом. Они умеют давать объяснения без противоречий. И если вам угодно что-нибудь возразить против их взгляда на вещи, вы должны будете найти опровержения. А молва утверждала далее, что опровергнуть их точку зрения до сих пор не удалось никому — даже Эйнштейну… Стало известно, что Эйнштейн не сумел сделать этого за время продолжительного конгресса в Брюсселе… И копенгагенцы получили право говорить еще более молодому поколению: «Теперь все в порядке, идите вперед!»

Стареющий Гейзенберг вспоминал то давнее и незабвенное время в конце февраля 1963 года — через три с половиной месяца после смерти Бора… Комфортабельный кабинет. Удобные кресла. Молчание книг. Равномерное вращение бобин магнитофона. Непрочный мюнхенский снег за окнами. Испытующие глаза историка-следователя Томаса Куна… Гейзенберг пояснил:

— Освободившиеся от бремени доказательств приобретают громадное преимущество потому, что у них больше нет нужды с беспокойством оглядываться назад и они могут двигаться дальше…

Жаль, историк не спросил, отвечало ли это самочувствию и самосознанию Бора, когда на исходе октября 27-го года он прощался в Брюсселе с Эйнштейном и возвращался на Блегдамсвей.

Едва ли. Освобождение от бремени физических доказательств не принесло ему философского спокойствия. Он знал, что, двигаясь вперед, будет всю жизнь оглядываться назад — на истоки нового понимания природы. Будет надежным стражем завоеваний квантовой революции.

…Однажды он сказал, что у Эйнштейна была «ноша, взятая им на себя в служении человечеству». О себе он не думал в таких возвышенных выражениях. А его ноша была не легче. Возможно, тяжелее. И в октябре 1927 года он был вправе сказать себе и другим — ученикам и друзьям, растущим мальчикам и преданной Маргарет, — что донес наконец свою ношу до перевала. И главное дело жизни СДЕЛАНО.