"Нильс Бор" - читать интересную книгу автора (Данин Даниил Семенович)

Глава пятая. ПРОТИВОБОРСТВО

Отец и сын зажили в подворье св. Джеймса — одном из старых отелей Вестминстера. А в скромном здании на Старой улице Королевы им был отведен рабочий кабинет.

…Там размещалась штаб-квартира неприметного ведомства, чье название вот уже два года наводило любопытствующих на мысль о каких-то трубах («Тьюб») из каких-то сплавов («Эллойз») и меньше всего намекало на атомные дела. И лишь замкнутому кругу причастных было известно, что Тьюб Эллойз возглавлял сэр Джон Андерсон — недавний министр внутренних дел, а ныне министр финансов в военном кабинете Черчилля. На этого высокого человека с выражением сдержанной силы в умных глазах выбор пал не случайно: Андерсон не был чужд естествознания и даже занимался в прежние годы химией урана. Он мог оценить масштаб проблем и масштаб людей. О Боре он писал как об одном из двух или трех ныне здравствующих ученых, «достойных стоять рядом с Ньютоном и Резерфордом». Отношения между ними стали дружескими уже в день их знакомства. (И этому предстояло сыграть немаловажную роль в близком будущем.)

А вторым официальным лицом, знавшим цену Бору, был лорд Черуэлл. Они наверняка встречались и раньше, когда нынешний советник Черчилля был еще не лордом Черуэллом, а оксфордским профессором физики Ф. А. Линдеманом — членом Королевского общества, не сделавшим, правда, никаких примечательных открытий. По словам Чарлза Сноу, в среде резерфордовцев его называли «любителем в кругу профессионалов». Темпераментно честолюбивый, аскет-вегетарианец, он наделен был редкой энергией, и теперь волей этого выходца с континента многое определялось в служении английской науки ОБЩЕМУ ДЕЛУ. Ровесник Бора, он стал свидетелем возвышенья квантовой физики. И, обойденный научной славой, болезненно хорошо понимал, кто сколько весит на ее весах. (И этому тоже суждено было сыграть немаловажную роль в событиях близкого будущего.)

…Чуть ли не прямо с аэродрома Бор попал на Уайтхолл и Даунинг-стрит — в правительственный заповедник, где прежде никогда не бывал. В долгих беседах с Андерсоном и Черуэллом вместо подфункций и матричных элементов громоздились совсем иные термины из словаря дипломатов и министров…

Был ли Бор готов к этому?

Он знал, что нужен будет физикам Англии, но едва ли предполагал, что понадобится ее политикам. И оттого, что это обнаружилось сразу, он потрясенно понял, как далеко и серьезно продвинулось дело с атомной бомбой.

Вот к этому он не был готов безусловно!

Его воображение еще не рисовало ему разрушенные города и одичавший мир как осязаемую реальность. А ныне терпели крушение его «пятнадцать надежд» на неосуществимость ядерного взрыва. Пока без подробностей, политики засвидетельствовали: небывало грандиозные ресурсы запущены в ход, и рождение тотального оружия уже не иллюзия! Так, может быть, и в Германии это уже не иллюзия? И он понял, почему его похищение из Швеции было проведено в темпе и стиле военной операции.

В последующие дни и недели он узнавал подробности — все, от чего был отлучен тремя с половиной годами вынужденного затворничества в Дании-тюрьме.

Оге Бор: …научные и технические исследования шли в лабораториях и на заводах по всей Англии. Большую часть нашего времени мы проводили в поездках по этим местам, чтобы вникнуть в суть громадной работы, которая была уже проделана, и познакомиться с планами дальнейших разработок.

Теперь Oгe воочию видел то, что уже наблюдали его старшие братья, Ханс — в 37-м году, а Эрик — в 39-м: внимающие глаза, уставленные на отца. Правда, теперь круг внимающих был узок и замкнут: ни в Кембридже, ни в Бирмингаме, ни в Ливерпуле о приезде «самого Нильса Бора» не возвещали газеты и радио, афиши п пригласительные билеты, не было многолюдных встреч и переполненных аудиторий, и двери не распахивались для всех желающих, а прикрывались поплотнее от лишнего уха, но тем внимательней были внимающие глаза, и за каждым словом стояло теперь нечто большее, чем судьбы познания, даже менее всего — судьбы познания, а более всего — Судьба с заглавной буквы.

Был странный контраст между сверхсовременностью всего, что рассказывали-показывали Бору физики, и стародавней бывалостью житейской атмосферы в так хорошо ему знакомой Англии. Отчего-то радовал его немолодое сердце этот контраст, когда он возвращался из деловых поездок в Лондон и вместе с сыном вновь оседал в старом вестминстерском подворье, чтобы по утрам, смешавшись с толпою клерков и военных, не спеша отправляться в свой загадочный оффис на Старой улице Королевы. Война пронизывала собою все, а в то же время ее словно бы и не было…

Оге Вор: Мой отец, подолгу живавший в Англии, чувствовал себя как дома в обстановке лондонской жизни… У нас часто завязывались доставлявшие ему удовольствие беседы с привратником, приносившим уголь для камина в нашем служебном кабинете, и с коридорными в отеле… Отец говаривал в шутку нашим английским друзьям, что после жизни в оккупации, полной постоянного напряжения, у него было такое чувство, точно он поселился в мирной стране.

Оно и вправду — для Британии худшие времена войны остались позади: после разгрома немцев под Сталинградом и на Курской дуге угроза германского вторжения для англичан миновала, и немецкая авиация уже не могла совершать массировайные налеты на английские города. И хотя по ночам еще нередко завывали сирены воздушной тревоги, сотрудники Тьюб Эллойз уже не без юмора вспоминали, как два года назад — в конце октября 41-го — на улице Королевы появились два известных физика из-за океана в стальных шлемах и с противогазами через плечо: Джордж Пеграм и Гаральд Юри, посланцы американского атомного проекта.

Они прибыли с тем, чтобы «определить истинную ценность британских работ» (Рональд Кларк). Объединение атомных усилий Англии и Америки тогда только зачиналось, и американцы могли убедиться, что английские коллеги их опережали, в принципе уже разработав наиболее обещающий способ разделения урана-235 и урана-238. Да и кое в чем другом были впереди… На улице Королевы и об этом вспоминали теперь с усмешкой. Однако досадливо-горькой.

Этот привкус горечи в разговорах об атомном сотрудничестве с американцами Бор еще яснее ощущал в кабинетах политиков. Материальные ресурсы обеих стран были несравнимы. За два года американцы успели уйти далеко вперед. Англия превратилась в младшего партнера. Высокое сотрудничество — во спасение человечества! — осложнилось заурядным соперничеством во имя грядущих выгод. Возникли взаимные подозрения. Вспыхивали приступы недоверия. Старший партнер позволял себе не слишком церемониться с младшим. Когда летом 42-го американцы создали комитет С-1 (по урану), англичанам было отказано в праве прикомандировать к нему своего представителя. «Благородный союз» союзников прошел даже стадию полного разрыва. И Бор узнал, что лишь два месяца назад — в середине минувшего августа 43-го года — во время Квебекской встречи Рузвельта и Черчилля было наконец всерьез решено объединить ради ОБЩЕГО ДЕЛА «весь цвет научной мысли и все ресурсы Британии и Америки».

Теперь большая группа английских ученых готовилась к отъезду в Штаты. И когда Черуэлл посылал свою телеграмму-вызов в Стокгольм, включение Бора в эту группу на почетных правах было уже решенным вопросом: в бомбовом люке москито летел консультант при британском директорате Тьюб Эллойз. Сэр Джон Андерсон видел в нем, по словам Гоуинг, «трамп кард» — козырную карту младшего партнера в новом туре игры после Квебекского соглашения. Но и в этом туре тайное соперничество продолжалось: от Бора не скрыли, что военный глава Манхеттенского проекта генерал Гроувз хотел бы иметь его козырем на своей руке.

А Бора природа явно не создала для тактических игр с козырями: трудновато было «с него ходить»…

Маргарет Гоуинг: Он не желал быть связанным исключительно с одной из сторон или только с одной какой-нибудь частью всего проекта. И в конце концов пришли к согласию, что Бор отправится в Америку без предварительно обусловленного статуса его пребывания там… Он сможет сам решить, как ему наилучшим образом помочь общим усилиям.

Он начал решать это еще в Англии.

Бег его мыслей подстегивало тягостное политическое открытие, что еще ДО создания атомной бомбы ее призрак УЖЕ сеял раздоры в лагере самих союзников. И в длящейся войне против Гитлера уже осложнял их партнерство иными целями, кроме победы. Ядерная физика обручилась с мировой политикой! И это может привести к трагическим последствиям. Вот что осознал он в кабинетах Уайт-холла и Даунинг-стрит.

…Вероятно, в конце ноября, когда Черуэлл вел с ним напутственную беседу перед скорым отплытием английской группы за океан, произошел между ними обмен знаменательными репликами. Повернувшись к Бору и приблизив к нему свое землистое лицо аскета, советник Черчилля вдруг серьезно спросил:

— А взорвется ли ОНА согласно теоретическим выкладкам?

Рональд Кларк (в «Рождении бомбы»): Черуэллу хотелось знать: допускают ли такой взрыв законы природы? Если допускают, то это само по себе можно было, по-видимому, рассматривать как некую санкцию на использование ядерного оружия подобно любому другому. Бор ответил: «Разумеется, ОНА взорвется, но что будет дальше?»

С этим-то вопросом — ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ? — он поднимался в конце ноября 43-го года на палубу океанского теплохода и с этим вопросом спускался в начале декабря по трапу на землю Америки.

— Что будет дальше?

В те же декабрьские дни спрашивала себя об этом на шведской земле фру Маргарет. Только ее тоскующее неведение было скромней по масштабам — неведение матери и жены, получившей по секретным каналам известие от мужа и сына, что они зачем-то уплывают в Соединенные Штаты. Ей не дано было знать ничего — ни намека! — об их делах и заботах. И даже об их истинном местонахождении ничего. И самый вопрос — что будет дальше? — она могла задавать лишь самой себе, знавшей одно: пока они живы-здоровы.

Она-то могла писать хоть и редко, но не таясь. Не было тайны в том, что Эрик устраивался в Стокгольме работать инженером-химиком, а Ханс готовился сдавать там последние медицинские экзамены, а младший Эрнест собирался поступать на юридический. И не было тайны и том, что Харальд принялся за создание в Швеции студенческого «датского государства» и уже достигнуто согласие, что студенты-беженцы будут экзаменоваться в шведских университетах на датском языке… Словом, многое могла писать и писала Маргарет сверх телеграфно-семейного «все здоровы». И совсем как солдаты на войне, ее Нильс и ее Ore знали о жизни в тылу больше, чем она об их «фронтовых буднях» в безопасном далеке.

Однажды в те декабрьские дни двое молодых копенгагенцев примчались в Стокгольм со скверной новостью: немцы захватили институт на Блегдамсвей! Стало известно: ранним утром, еще в темноте, отряд военной полиции занял все входы и выходы. В тихих коридорах — черные сапоги. Распахнутые двери лабораторий и кабинетов. Уведенные под конвоем физик Йорген Боггильд и механик Хольгер Ольсен. И милостиво оставленная в полном одиночестве Бетти Шульц, обитавшая во флигеле…

— Что будет дальше? — спрашивали друг друга Харальд Бор и Стефан Розенталь. Распространился слух, что немцы поставят во главе института своих физиков. Тогда сотрудники-датчане решили уйти в подполье. Потом прошел слух, что запланирован вывоз в Германию циклотрона. Тогда Сопротивление решило подготовить взрыв института.

К счастью, немцы ждали распоряжений свыше. И к счастью, в руководстве Сопротивления по-прежнему заметную роль играл маленький хирург в очках Оле Кивиц. Он настоял, чтобы без одобрения Бора не было предпринято ничего. В Стокгольм на имя Бора пришел запрос. Его срочно переправили в Англию.

Стефан Розенталь: Мы напряженно ждали ответа… Наше беспокойство возросло еще больше, когда один инженер из Копенгагена доставил нам — на случай ареста осведомленных участников Сопротивления — план заминирования.

А тем временем в Копенгагене появился Гейзенберг. И вновь не один — в сопровождении физика-нациста высокого ранга. В этом был тонкий замысел, на сей раз делавший Гейзенбергу честь.

В те дни — на рубеже 43-го и 44-го годов — до него дошло в Берлин-Далеме известие о захвате копенгагенского института. Оказалось, что мотивом послужило подозрение: институт Бора работает на союзников/Неважно, знал Гейзенберг или нет, что этот мотив был изобретен пожелавшим выслужиться гестаповцем. Существенно, что такой мотив давал повод для расследования делана месте. И Гейзенберг вызвался тотчас отправиться в Копенгаген. Однако не с тем, чтобы обнаружить измену, а с тем, чтобы выручить институт из беды. Да, да! Стефан Розенталь недаром назвал его приезд «спасательной операцией». Оттого-то Гейзенберг и выбрал себе в спутники нациста Дибнера, чья подпись под документом проверки избавляла его, боровца, от всяких подозрений в обманной игре.

Может быть, он замаливал перед лицом истории и перед самим собой грех своего визита к Бору осенью 41-го?

Может быть. Но для этого надо было уже тогда ощущать тот визит как грех, а не как неудачу. Нет, просто всякий раз, когда ощущалась гарантия безопасности, он с готовностью делал добро тем, кого любил и чтил. А Бора он продолжал любить и чтить. В архивах Геринга лежало досье на профессора Берн ера Гейзенберга е доносной характеристикой: «Главный теоретизатор, который даже в 1942 году превозносит датского полуеврея Нильса Бора, считая его великим гением» (Д. Ирвинг).

…Ни главы института, ни его ассистентов не было на Блегдамсвей. Была сорокалетняя Бетти Шульц — славный и слабый страж былого. Был у ворот немецкий солдат в каске и с карабином. Стояла влажная зима, и в жидком зеркале черного асфальта тяжело отражалась его фигура с расставленными ногами — без шарнирной выправки прусского образца. Сзади, со двора, кто-то из датчан щелкнул фотоаппаратом и увековечил это гнетущее, а вместе и жалкое зрелище. Солдат выглядел второсортным, как и его карабин: начинался 44-й год!.. У Гейзенберга было неспокойно на душе от этой картины оскудения германской силы, но, когда он, отбывая домой, в последний раз проходил мимо своего соотечественника, чувство удовлетворения перевесило все остальное: обеляющим заключением удалось отвести от детища Бора гестаповскую грозу.

Впрочем, может быть, то была заслуга не только Гейзенберга.

…Когда после его отъезда завязались в Копенгагене длительные переговоры о возвращении института датчанам, в Германии приступал к руководству всеми физическими исследованиями Вальтер Герлах. Среди них атомная проблема стала главной, а он был многоопытным экспериментатором: двадцать три года назад, вместе с нынешним изгоем Отто Штерном, он снискал себе славу замечательными опытами, подтверждавшими квантовую модель Бора. Он не стал нацистом. К власти привели его сложные интриги. В личном дневнике он записывал происходившее. И в начале 44-го года там появилась запись, изложенная Дэвидом Ирвингом так:

Однажды ночью… к Герлаху пожаловал эсэсовской генерал. Прежде всего он поинтересовался, считает ли Герлах профессора Бора опасной личностью и знает ли он его в лицо.

— Мне несколько раз пришлось встречаться с Бором, — ответил Герлах.

— Бора необходимо ликвидировать, — сказал генерал.

— Но для этого надо знать, где находится Бор, — осторожно возразил Герлах. — Разве он все еще в Стокгольме? И разве убийство этого всемирно известного человека не нанесет ущерба Германии в глазах мирового общественного мнения?

Генерал нетерпеливо перебил Герлаха:

— Вы все еще верите, что человеческая жизнь чего-то стоит. Вскоре вы убедитесь в обратном.

— Думаю, вам трудно будет добраться до Бора, ведь он, по всей вероятности, в Лондоне, — ответил Герлах.

— В Лондоне?! — генерал просиял. — Прима!

И действительно, в Лондоне эсэсовцы располагали верными людьми, а убить Бора во вражеской стране было даже проще, чем в нейтральной, так как тогда не возникло бы никаких дипломатических осложнений.

Эсэсовцы еще несколько раз навещали Герлаха и обсуждали с ним дальнейшие подробности этого плана. Все же Герлах, воспользовавшись своими связями… в министерстве иностранных дел, сумел отвратить репрессии от ближайших сотрудников Бора, оставшихся в Копенгагене. А сам Бор был уже вне досягаемости.

Так, может быть, и Герлах помог спасению института?

В Стокгольме узнали с облегчением только одно: 3 февраля немцы передали институт «под расписку» датским профессорам Кристиану Меллеру и Якобу Якобсену, оставив в покое циклотрон и слизнув лишь парочку фотоаппаратов да кое-что соблазнительное из личных вещей отсутствовавших сотрудников. В тексте акта о передаче, как в фигуре солдата у ворот, чувствовалась та же вто-росортность: там была нелепая строка: «профессору Кристиану д-ру Меллеру…» Шла прахом даже вековечная немецкая аккуратность.

А от Бора все не было ответа на запрос Сопротивления. Маргарет, Харальд, Розенталь все продолжали спрашивать друг другая что будет дальше? И не знали, что ждут ответа в Стокгольме напрасно: Бор ответил патриотам сразу же, но для ускорения дела попросил передать его устное послание прямо в Копенгаген — Кристиану Меллеру. Вор запрещал взрывать институт.

Тем временем другое секретное послание, письменное, а не устное — и неизвестное ни Бору, ни Мартарет, ни мальчикам, но прямо относящееся к их судьбе, — совершило долгое путешествие в сумках дипломатических курьеров и, побывав в Стокгольме, осело в Лондоне, когда Бор уже плыл в Америку.

28 октября 1943 года

Москва Институт физических проблем

Дорогой Бор!

Мы здесь узнали, что Вы покинули Данию и находитесь теперь в Швеции. Хотя нам неизвестны все обстоятельства Вашего бегства, но, раздумывая о нынешнем бедственном положении в Европе, все мы, русские ученые, чувствуем большое беспокойство за Вашу судьбу. Разумеется, Вы сами — лучший судья в выборе верной дороги сквозь все невзгоды этой поры, но я хотел бы дать Вам знать, что Вас ожидал бы радушный прием в Советском Союзе, где было бы сделано все, дабы предоставить Вам и Вашей семье надежное убежище и где у нас есть теперь все необходимые условия для продолжения научной работы. Вы должны только известить меня о Ваших пожеланиях и сообщить, каковы Ваши возможности…

…Ныне полная наша победа — это со всей очевидностью лишь вопрос времени. Мы, ученые, делаем все, чтобы наши знания послужили победному исходу войны… В нашем институте каждую неделю собирается научный семинар, на котором Вы могли бы встретить Ваших многочисленных друзей… Даже смутная надежда на то, что Вы сумеете приехать и жить с нами, окрыляет всех наших физиков — Иоффе, Мандельштама, Ландау, Вавилова, Тамма, Алиханова, Семенова и многих других. Они просят меня передать Вам их сердечные приветы и наилучшие пожелания.

…Позвольте мне еще раз уверить Вас, что Вы для нас не только великий ученый, но и друг нашей страны, и мы сочли бы для себя высокой привилегией сделать для Вас и для Вашей семьи все, что в наших силах. А что касается лично меня, то я всегда соединяю Ваше имя с именем Резерфорда, и глубокая любовь к нему, общая нам обоим, прочно связывает нас и между собой…

…Со всею искренностью,

Ваш Петр Капица.

P. S. Вы можете послать ответ на это письмо по тому же каналу, по которому оно дойдет до Вас. П. К.

Шла предпоследняя военная зима в Европе. Маргарет с тремя мальчиками зимовала в Швеции, Бор с одним из сыновей — в Соединенных Штатах. А письмо, хоть и запоздало, но щедро сулившее всей семье воссоединение, лежало нераспечатанным среди бумаг сотрудника советского посольства Константина Зинченко и ожидало той неопределенной минуты, когда станет известно о возвращении в Англию после долгой отлучки датчанина Нильса Бора.

А эта отлучка оказалась не столь уж долгой, как мог предполагать сам Бор, спускаясь в декабре по трапу на землю Америки с молчаливым вопросом: ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ?

Существует рассказ: вместе с Борами — младшим и старшим — на пирс нью-йоркского порта сошли два английских детектива, и в ту же минуту два агента секретной службы Манхеттенского проекта приступили к исполнению в точности тех же обязанностей, а сверх того там же, на пирсе, двое сыщиков из Федерального бюро расследований взяли под наблюдение датского профессора и его секретаря.

Напрасно один журналист с не очень вежливой иронией назвал эту усиленную стражу «полудюжиной сторожевых псов». Разве была шутливой фраза эсэсовского генерала: «Бора необходимо ликвидировать»? И разве не со знанием дела гитлеровец произнес другую фразу — о жизни человеческой, потерявшей всякую цену?

Однако шесть телохранителей — это было все-таки слишком: в конце концов, не на занятой же немцами территории высадился Бор!.. Выполнив свою дорожную задачу, уплыли домой английские парни. И, сыграв в час прибытия двойную роль стражей-соглядатаев, ушли за сцену агенты ФБР. Остались сменные ребята генерала Гроувза, не расстававшиеся с оружием и по очереди не спускавшие глаз с мистера Николаса Бейкера, а заодно уж и с его сына Джеймса.

В нью-йоркской гостинице телохранитель устроился на ночь в том же номере — за дверями. И так уж это повелось: двадцать четыре часа жизнь при свидетеле.

В спальных вагонах дальних поездов телохранители менялись, и один передавал другому охраняемое имущество по квитанции — сдано и получено «ин гуд кондишн» (в хорошем состоянии)… Если вообразить на минуту, что от всех документов Тьюб Эллойз и Манхеттенского проекта уцелели бы только эти квитанции секретной службы, будущего историка смутило бы, что в создании А-бомбы явно предпочтительная роль была отведена никому не известным физикам, вроде Эджина Фармера, Вагнера, Ком-стока, Комаса… Э. Фармером стал Энрико Ферми, а Э. Вагнером — Эуген Вигнер, а Комстоком — Комптон. Но и А. Комасом был Артур Комптон: его псевдоним зависел от направления, в котором он летел. Если на восток — Комае, если на запад — Комсток. И рассказывали, что однажды, когда стюардесса разбудила его вопросом: «Простите, как вас зовут?» — он ответил встречным вопросом: «Простите, а куда мы летим?» (Впрочем, Ниль-са Бора генерал Гроувз запретил доставлять куда бы то ии было на самолетах. И Энрико Ферми — тоже. Поезда — это было безопасней.)

Однако Бору не хватало комптоновского уменья быть самому всегда настороже. Он совершал непредсказуемые оплошности, множа анекдоты о профессорской рассеянности мистера Бейкера.

…Вместительный лифт поднимал его в нью-йоркском небоскребе. Среди пассажиров он увидел жену давнего знакомого — Ганса фон Хальбаиа, сотрудника Жолио-Кюри. Но Бор не встречал ее с довоенных времен. Стоя о бок с нею, он спросил неуверенно: «Вы ведь фрау фон Хальбан?» И услышал ответ через плечо: «Вы ошибаетесь, теперь моя фамилия Плачек!» Однако что-то заставило ее обернуться. И, взглянув на него, она воскликнула: «Господи, да ведь вы-то, несомненно, профессор Бор?» Тогда он прижал палец к губам: «Вы ошибаетесь, теперь моя фамилия Бейкер!»

…А в Вашингтоне он пошел заказывать себе что-то из платья и забыл в магазине часы. Заказ был оформлен на имя мистера Бейкера. Когда же Oгe вернулся за часами, оказалось, что на их крышке выгравировано: «Бор». Ore объяснил, что он, Джеймс Бейкер, является секретарем мистера Бора, в чем легко убедиться, позвонив в Датскую миссию. Позвонили. Но Бора не случилось на месте, а сотрудник миссии ответил, что никаких Бейкеров не знает: секретаря мистера Бора зовут тоже Бор.

Оге: «Я вынужден был честно признаться, что это так, и мне отдали отцовские часы после строгого предупреждения, что пользоваться подложным именем в Соединенных Штатах противозаконно».

Дипломатическая миссия Дании была единственным местом, где Боры оставались Борами. И тоже ради конспирации: там появление знаменитого копенгагенца в Вашингтоне и его разъезды по стране объяснялись подготовкой к научному сотрудничеству после войны. И даже посланник Кауфманн, высоко ценимый Рузвельтом, знал не больше других, то есть ничего. И разъезды Бора поставили бы его в тупик, узнай он их географию: кто же едет за будущими научными контактами в забытые богом края, где ни университетов, ни лабораторий, ни ученых…

Одна из таких поездок, только ознакомительных, привела мистера Бейкера и его секретаря в малолюдный район долины Теннесси, за тысячу километров на юго-запад от Вашингтона, где воздвигался фантастически-грандиозный комплекс для получения делящихся изотопов. Бор увидел город, выраставший на кустарниковых пустошах, и узнал, что его называют Собачий Выгон. А деревушка рядом называлась Счастливой Долиной. И по одну сторону дороги еще стояли глиняные побеленные мазанки, а по другую уже высились трубы и здания индустриальной панорамы. Это зрелище атомного Ок-Риджа было, по словам Oгe, «как видение из глубин новой эры».

Бора посвящали в местный фольклор. Отчего-то все вертелось вокруг темы — «не ведают, что творят». Десятки тыеяч людей, работавших на атомном гиганте, не ведали этого совершенно. Они лишь замечали, что расходуются громадная энергия и баснословные горы сырья, а готовой продукции словно бы вовсе и нет —^ иикто ее не вывозит1 Единственный журналист, допущенный генералом в Ок-Ридж, Уильям Лоуренс записывал бродившие предположения. Говорили: «Все это чудовищная афера». Или: «Готов побиться об заклад — то, что они здесь делают, можно где-нибудь в другом месте купить дешевле». Острили: «Здесь по плану миссис Рузвельт переделывают негров в белых». Мистер Бейкер-старший рассеянно слушал рассказчиков, не замечавших зловещего подтекста в своих анекдотах, и забывал улыбаться вовремя. Под сильнейшим впечатлением от увиденного он думал о своем с непостаревшей сосредоточенностью…

Конечно, то было его торжество: это ему пять лет назад, зимой 39-го, впервые открылась теоретическая необходимость всего совершавшегося здесь — разделения изотопов урана. Но теперь он мог бы чувствовать себя разве что как геолог, провидевший вулканическое горообразование в необозримом будущем и вдруг увидевший собственными глазами выросшую горную цепь! Она дышала и грозила землетрясениями. И он забыл торжествовать.

Инженерное чудо Ок-Риджа, где уран-235 отсеивали от урана-238, наделило зримой вещественностью вопрос: НО ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ?

Оге Вор: …Это видение из глубин новой эры побуждало к дальнейшим раздумьям о серьезных проблемах, перед которыми человеческому обществу предстояло стать лицом к лицу.

…Ок-Ридж называли в официальных бумагах объектом Икс. А был еще объект Игрек — где-то в двух тысячах километрах на запад от долины Теннесси. За восточными склонами Скалистых гор — в краю глубоких каньонов, индейских пуэбло и белых ранчо американского Юго-Запада.

Как случилось, что именно там был выбран район для самой секретной цитадели атомного проекта, Бор услышал еще в дороге от генерала Гроувза. В октябре 42-го генералу показал те места Роберт Оппенгеймер, назначенный главою объекта Игрек. Он знал их с детства: в отрогах горной гряды Сангре-де-Кристо у семьи «нашего Оппи» было ранчо. Он даже учился в школе-пансионате городка Лос-Аламос на высоком уединенном плато.

Лесли Гроувз: С точки зрения сохранения тайны Лос-Аламос нас вполне устраивал. Он был сильно удален от населенных районов и, кроме того, труднодоступен.

Большую часть пути генерал учил мистера Бейкера правилам поведения в замкнутом мире секретности. Этот мир был не только огорожен снаружи, но и весь перегорожен внутри. Он напоминал не укрепленный остров, а корабль, разделенный задраенными люками на непроницаемые отсеки — ради непотопляемости. Консультант при директорате Нильс Бор был из немногих, посвященных во все. Но с одними он мог разговаривать об одном, с другими — о другом, с третьими — о третьем и почти ни с кем — обо всем. Трудная это была наука для вдохновителя научной школы, где залогом успехов десятилетьями служили противоположные принципы. И первейший из них — свобода общенья и критики. Плохо совмещались искания и секретность. Бор сознавал ее неизбежность — ни крохи нацистам! Однако в отличие от генерала он еще чувствовал: она — зло. И ей противилась вся его натура.

Но генерал был непрост — он понимал это. До военных училищ и академии, в годы первой мировой войны, он успел побывать студентом Вашингтонского университета и Массачусетского технологического института. Он догадывался, с какою трудноуправляемой публикой должен иметь дело. И это стояло поперек его генеральского горла, а вместе он ясно представлял, что никто, кроме этой «высокоученой команды», атомное оружие не создаст. В разных версиях пересказывали его короткую речь, обращенную в Лос-Аламосе то ли к офицерам охраны, то ли к инженерной верхушке разраставшегося объекта Игрек:

— Послушайте, у вас будет нелегкая работа. Мы собрали здесь весьма дорогой ценой величайшую коллекцию ЧОКНУТЫХ, какой еще не видывал свет! Вам предстоит опекать их и трудиться с ними.

Генерал употребил и более крепкое выражение — «коллекция битых горшков». Бор был одним из самых битых! Гроувз убедился в этом, едва присоединил мистера Бейкера к лос-аламосской коллекции: «Через пять минут после приезда Бор говорил уже обо всем, о чем следовало молчать». Но не по забывчивости и не от профессорской рассеянности. Ощущение давнего единомыслия со всеми, кого он там встретил, было сильнее формально-правильных предупреждений. Они теряли смысл, когда ему улыбались Фриш или Пайерлс, Чэдвик или Бете, Комптон или Оппенгеймер…

Кстати, тот, кому через пять минут после приезда Бор уже высказывал все запретное, был и без того всезнающий Оппи, ибо прямо к нему — в один из стандартных деревянных домиков Лос-Аламоса — доставил генерал свое новое приобретение.

…Едва ли верен рассказ: «Генерал тактично удалился, когда старые друзья встретились вновь» (Рут Мур). Тонкости такта не были сильной стороной генерала, а Бор и Оппенгеймер к тому времени не были старыми друзьями.

Хотя их знакомство насчитывало уже почти два десятилетия, они встречались до Лос-Аламоса мимолетно. Молодой Оппи — ровесник Розенфельда, Фриша — принадлежал к числу копенгагенцев по духу, но никогда не гостил на Блегдамсвей.

А познакомился с ним Бор нечаянно — в Кембридже 26-го года, куда приехал поработать двадцатидвухлетний теоретик из Гарварда. Хороши были его широко открытые глаза: в них читался интерес ко всему на свете. Отчего же Бор не пригласил его тогда, в 26-м, приехать в Копенгаген, как это уже бывало в предшествовавшие годы с такими же юнцами — Гейзенбергом, Паули и многими другими? Что помешало? Может быть, виною тому стал их первый кратенький разговор, запомнившийся младшему на всю жизнь?

Роберт Оппенгеймер (историкам): …Когда Резерфорд представил меня, Бор осведомился, над чем я работаю. Мне пришлось назвать проблему. Он полюбопытствовал: «А как движется дело?» Я сказал, что столкнулся с трудностями. Он спросил: «Да, но какие это трудности — математически? или физические?» Я ответил: «Не знаю». Он сказал; «Вот это плохо!»

Руд Нильсен засвидетельствовал, как через семь лет, в 33-м году, Бор снова встретился с Оппи в среде калифорнийских физиков и отозвался о нем уже с высокой похвалой.

А теперь, еще через десять лет, в Лос-Аламосе действительно началась их дружба. Там, за каньонами, в неприступной лаборатории на уединенной мэйсе — лос-аламосской столовой горе — чокнутые конструировали А-бомбу. Оттого-то и был сверхзасекречен объект Игрек. И Оппенгеймер, вспомнив раннюю молодость, сказал мистеру Бейкеру:

— Мы столкнулись с трудностями… Но на сей раз Бору не надо было спрашивать, каковы они по своей природе. К странностям микромира они ничего не прибавляли. Оба теоретика знали это одинаково хорошо. Их сразу сблизило то, что внутренне разъединяло с генералом, который «тактично удалился». Это был пока еще скрытый трагизм все того же вопроса: НО ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ? С разной степенью остроты перед обоими уже открылись трудности нравственные и политические. Бор сказал, что ядерная физика перестала быть главою только в истории познания. И для симметрии рассказа представляется, как он добавил: — Вот это плохо!

Оппенгеймер должен был согласиться с ним без колебаний.

(Без колебаний! Тогда никто еще не представлял себе, что ему уже пришлось в ту пору пройти через чистилище контрразведки из-за его недавних прокоммунистических связей. И в рай из этого чистилища он не попал. Поддавшийся однажды психозу секретности, он сам очутился на подозрении. И, выпутываясь из умело расставленных сетей, навлек, сам того не желая, беду изгнания на одного из своих друзей, к физике непричастного. И жил теперь мучимый угрызениями совести, потому что оставался в душе тем, кем был, — и сумел со временем мужественно доказать это! — то есть независимым ученым-исследователем, а не игрушкой политиков и военных. Бopy, как и другим, конфликт Оппи с секретной службой и его тогдашнее моральное поражение были неведомы.)

Бор сообщил ему кое-что о своих шагах, предпринятых в Вашингтоне перед отъездом сюда — в Лос-Аламос. Генералу Лесли Гроувзу эта информация доставить удовольствие не могла бы.

…Когда незадолго до того в Вашингтоне случилась конфузная история с забытыми часами, а Бора не оказалось в датской миссии, куда он отлучался? Почти наверняка его следовало искать в большом кирпичном здании на Массачузетс-авеню: британское посольство было тогда местом его постоянного паломничества.

Это легко объяснялось: несмотря на свой независимый статус, он все-таки привлечен был к объединенному атомному проекту английской стороной, и сэр Джон Андерсон хотел поддерживать с ним постоянную связь. Указание из Лондона обеспечило мистеру Бейкеру ничем не возбраняемый доступ к английскому послу — лорду Галифаксу. А это был старый консерватор « — бывший вице-король Индии, бывший министр иностранных дел и еще недавний сторонник предательской политики «умиротворения Гитлера». Андерсон предупредил, что по любой политической проблеме Бор сможет довериться советам «многоопытного дипломата». Но гложущий вопрос об атомном будущем мира и был для Бора такой проблемой. Правда, характер многоопытности Галифакса не очень-то располагал к, доверию, а осведомленность посла в атомном проекте сводилась к минимуму: он знал лишь о его существовании. Однако для завязки этого было достаточно, а Галифаксова «прямодушная манера держаться», тотчас отмеченная Бором, позволяла надеяться, что его нынешняя преданность делу разгрома гитлеризма не притворство.

Лорд Галифакс и посланник Кэмпбелл сперва только слушали. Усердное внимание держало их в креслах. Рекомендация Андерсона — кандидата в премьеры, если с Черчиллем вдруг случится беда, — не оставляла сомнений в важности всего, что мог сказать седеющий датчанин. Однако обоим дипломатам поначалу никак не удавалось вникнуть в мозаику его опасений и надежд. Маргарет Гоуинг довольно наивно пояснила: «Голос Бора был тих и неразборчив». Но она же добавила: «Речь Бора отличалась всегдашней разветвленной логической связностью, прекрасной для тех, у кого было много времени, чтобы слушать». А дипломаты располагали временем и слушали терпеливо. Что же им мешало вникнуть?.. Суть в том, что сама разветвленная логика Бора выглядела для них перевернутой!

…Еще длилась жесточайшая война, а Бора тревожила даль времен ПОСЛЕ победы.

…Создавалось некое грозное оружие против врага, а Бора смущала именно МОЩЬ этого оружия.

…Оно могло появиться у Германии раньше, и это оправдывало стремление союзников добыть его любой ценой, а вместе с тем Бора страшило, что лишь они ОДНИ будут владеть этой силой.

…Дабы выиграть войну, нужна была секретность, а Бор боялся, что из-за нее можно ПРОИГРАТЬ мир.

Разумеется, с первого слова Галифакс и Кэмпбелл поняли одно: неведомое тотальное оружие — огромная сила. Не только военная, но и дипломатическая: она позволит Соединенным Штатам и Англии диктовать свою волю другим. Так о чем же было беспокоиться! Меж тем вся логика Бора утверждала, что огромная сила, открытая физиками, может обернуться несчастьем для людей. Чтобы вникнуть в эту логику, английским дипломатам надо было сначала дойти до пронзительно-тревожного осознания, что в атомном союзе с Америкой Англия только младший партнер. Не больше! Сможет ли она, Британия, диктовать свою волю? — вот в чем вопрос. Вот что должно было сперва обеспокоить «дипломатов силы». И это-то, конечно, уже обеспокоило во всем осведомленного сэра Джона Андерсона. Не потому ли он раньше других оценил логику Бора, хотя самого Бора заботила атомная участь ЧЕЛОВЕЧЕСТВА, а не корысть Соединенного королевства или Соединенных Штатов?

Непритворно «прямодушная манера» не разрешала Галифаксу сказать «я понимаю», прежде чем не пришло действительное понимание. Всего же неожиданней в логике Бора был ее заключительный поворот. Величайшая опасность таит в себе величайшую надежду.

Тотальность небывалого оружия, оптимистически рассуждал он, сделает его тотально неприменимым, едва исчезнет чье-либо монопольное обладание этим оружием. А монополия неизбежно исчезнет, потому что законы природы — достояние всех. Атомную бомбу сделают и другие. Советский Союз — со своими первоклассными и неисчерпаемыми ресурсами — раньше других. Но надо, чтобы после этой чудовищной войны мир не вернулся к старым разладам. И прежде всего — к взаимному недоверию между Востоком и Западом. И если необходимо создавать А-бомбу втайне от врага, то достойно ли делать ее втайне от Советского Союза — своего союзника по борьбе? Не значит ли это прийти к победе с камнем за пазухой и вызвать новую волну недоверия, вместо того чтобы потушить прежнюю? А из-за тотальности ядерного оружия, доказывал он, у всех будет один вынужденный путь к международному сотрудничеству. Так нужно прокладывать этот путь уже сейчас, чтобы день победы не омрачился началом секретной гонки атомных вооружений. День победы должен ознаменовать приход новой эры открытого мира. И тогда беспрецедентный успех ядерной физики окажется не злом, а благом для человечества!.. Вот что выводил из своих рассуждений датчанин.

По словам Маргарет Гоуинг, искушенным дипломатам пришлось «хорошенько поработать», прежде чем им стала совершенно ясна логика Бора. А была она, в сущности, логикой его любимого Принципа дополнительности. Убедившись в реальности А-бомбы, он представил себе пары взаимоисключающих возможностей.

…Несовместима была угроза истребления всего живого с радостью продолжения жизни на земле.

…Несовместимо было стремление к абсолютному господству с волей к бессрочному миру.

…Несовместимо было секретное наращивание силы с доверием между государствами.

И он подумал: извечный макиавеллизм классической дипломатии в эпоху ТОТАЛЬНОГО оружия должен будет смениться стремлением к миролюбию. Новый фантастический источник энергии сам по себе благоприобретение людей. Но против его использования во зло понадобится нечто, тоже тотальное: МЕЖДУНАРОДНЫЙ КОНТРОЛЬ.

Здесь начинался другой круг размышлений — конструктивно-политических. Однако в них он уже не вдавался: тут слово принадлежало профессиональным политикам…

…Он только тогда уверился, что английские дипломаты его действительно поняли, когда они согласно признали: все это «взывает к срочному и глубокому рассмотрению со стороны премьер-министра». Однако Галифакс тут же подчеркнул, и Бор услышал наконец голос истинной дипломатической многоопытности, что преобладающая роль Америки в атомном проекте обязывает в таких вещах к аккуратности, иначе может возникнуть подозрение, будто слабый хочет хитроумно ослабить силу сильного: «Всякая инициатива почти наверняка должна исходить от президента Рузвельта» (Галифакс в передаче Гоуинг).

Надо было связаться с Рузвельтом. Как? Через Галифакса — Андерсона — Черчилля? Но это и значило бы, что инициатива будет исходить от младшего партнера. Такой путь не годился. Бору следовало действовать самому… Заметил ли он, как все тот же макиавеллизм уже делал его своим дипломатическим инструментом? Возможно, и даже наверное, заметил. И улыбнулся: его-то цель оставалась высокой и не искажалась оттого, что для ее достижения надо было идти на осторожные уловки… Еще перед отъездом в Лос-Аламос он нашел верный путь к Белому дому.

Однажды за ритуальным чаем у датского посланника Кауфманна появился пожилой человек в старомодном пенсне. Это был Феликс Франкфуртер, выдающийся юрист, член Верховного суда, близкий друг и советник президента. Бор имел случай познакомиться с ним до войны в связи с делами беженцев. На этот раз его помощь могла и вовсе оказаться ни с чем не сравнимой по своим последствиям, если бы…

Впрочем, не стоит забегать вперед. Разве что стоит сразу процитировать одну его фразу; написанную через шесть с лишним лет в письме к Элеоноре Рузвельт (25 июня 1950 года):

«…Нилье Бор — существо благороднейшее, и то, что его предложения часто отдвют непрактичностью, может оказаться на самом деле мудростью в дальней перспективе».

В январе 44-го за чашкой чая у датского посланника они встретились как старые единомышленники. Но секретность миссии Бора лишала его языка. Недопустимо было хотя бы отдаленное упоминание об атомном проекте. (Довольно сказать, что вице-президент Трумэн до смерти Рузвельта ничего об атомной бомбе не знал!) Положение казалось безвыходным. Однако проницательный судья что-то прочитал в беспокойно ищущих глазах Бора. И хоть тем была полезна их первая встреча, что они условились о второй.

А вторая происходила уже в здании Верховного суда. С глазу на глаз. И Франкфуртер невзначай упомянул о некоем «плане X». Больше того, он дал понять, что ему ведомо о связи Бора с этим засекреченным планом. Бор живо отозвался невинно-туманной фразой: «Да, случилось так, что меня сочли экспертом в таких вопросах!» (Или что-то в этом роде.) Франкфуртер засмеялся, но не спросил, в каких вопросах…

Маргарет Гоуинг: …И скоро стало ясно, что эти два человека — люди такой неподкупной чистоты — могут вести разговор о последствиях «X», не раскрывая друг другу никаких тайн.

Oгe рассказывал, какой это был волнующий день для Бора: Франкфуртер пообещал ввести президента в круг его идей. Однако не сразу настал день, когда советник президента смог заговорить об этом со своим высокопоставленным другом. День отъезда мистера Бейкера в Лос-Аламос настал раньше. И хотя еще было неизвестно, какие шаги предпримет Рузвельт, окрыляло уже одно го, что дело сдвинулось с места.

В таком умонастроении Бор и появился среди своих учеников и коллег, занятых конструированием атомной бомбы.

…И они приходили к нему на столовой горе и слушали его…

Роберт Оппенгеймер: Он обнадеживал нас в этом рискованном предприятии, or которого часто веяло таким мраком… Его собственные возвышенные надежды, что конечным исходом всего будет благо, ибо присущие науке объективность, дружелюбие, стремление к сотрудничеству сыграют в будущем благодетельную роль — все это было как раз то, во что мы сами больше всего хотели верить.

Они приходили послушать его вечерами — долгими, зимними. И странным образом эти встречи с ним были существеннее других — деловых, когда он приходил к ним как консультант и отвечал на их вопросы, а про себя все чаще думал, что они могли бы прекрасно обойтись без него… («Им не нужна была моя помощь в изготовлении атомной бомбы», — скажет он через шесть лет Руду Нильсену…) Зато он все чаще убеждался, что они нуждались в иной его помощи.

Виктор Вайскопф: В Лос-Аламосе мы работали над решением задачи, быть может, самой сомнительной, самой проблематичной из всех, с какими мог быть поставлен ученый лицом к лицу. В то время физика, наша любимая наука, оказалась погруженной в наиболее жестокую сферу действительности, и мы должны были с этим сознанием жить. В большинстве своем молодые, мы не обладали опытностью в делах человеческих. Но вот тут-то и появился среди нас в Лос-Аламосе Бор.

Оттого что он принимал участие не только в нашей работе, но и в наших общих дискуссиях, мы впервые осознали во всей полноте смысл этих ужасных вещей. Однако все трудное — великое и глубокое в своей противоречивости — несет в себе собственное разрешение… Пониманию этого мы учились у Вора.

Генерал Гроувз со всей остротою чувствовал другое: очень скоро он убедился, что консультант при Директорате Нильс Бор принял на себя особую — незапланированную и ему, генералу, явно враждебную — миссию, а тем не менее придется санкционировать длительные отлучки мистера Бейкера из Лос-Аламоса. Даже отлучки за океан. Придется: обнаружилось, что лица высшего ранга вовлечены в начавшуюся… вот только никто еще не мог бы сказать с уверенностью — политическую игру или историческую драму.

Весь март 44-го года он провел в Лос-Аламосе, не подозревая, какой толчок событиям дали его беседы в Вашингтоне. Меж тем под впечатлением его идей Галифакс отправил посланника Кэмпбелла в Лондон для срочного обсуждения проблем атомного будущего с Андерсоном. И тот принялся за составление доклада Черчиллю.

В те же мартовские дни идеи Бора уже удостоились внимания одного из сильнейших мира сего: Рузвельт в Вашингтоне слушал устное их изложение. И когда Феликс Франкфуртер подошел к концу, взволнованно произнес: «Все это беспокоит меня до крайности!» Он, которому оставался лишь год жизни, неосторожно воспользовался даже преувеличенным иносказанием: «… ТО DEATH!» — до смерти беспокоит! И уполномочил друга-советника передать Бору, что он полон «самого ревностного желания изучить вместе с мистером Черчиллем гарантии всеобщей безопасности».

Тем временем — кончался март — Черчилль в Лондоне дочитывал пространную докладную записку Андерсона, где идеи Бора, изложенные языком политика, были доверены бумаге. Но на сей раз до взволнованности не дошло. Породистая, исполненная совершенно неуместной женственности, железная рука сэра Уинстона вывела резолюцию: «I DO NOT AGREE!» — я не согласен!

Так затянулся узел из тех, что умеет вязать история.

…А Бор ничего этого не знал, когда в апреле на заштатном перроне ближайшего к Лос-Аламосу городка Санта-Фэ садился в дальний поезд, идущий на восток — в столицу. Весенний ли ветер был виноват, или склад души, или вера в победительность разума, но ничто не омрачало его предчувствий. Он задавал себе вопрос, что прибавили к его опасениям и надеждам почти два месяца жизни среди тех, кто реально создавал А-бомбу? Ответ был прост и однозначен и должен был стать строками письма к Джону Андерсону, которое он решил продиктовать Ore, как только они доберутся до датской миссии в Вашингтоне:

«…Чем больше я узнавал и охватывал мыслью это новое поле научно-технической деятельности, тем прочнее становилось мое убеждение, что никакая реальная безопасность не может быть достигнута без всеобщего соглашения, основанного на взаимном доверии…»

Прозрачно ясное сделалось еще прозрачней — вот и все.

С обычной словоохотливостью он пообещал Роберту Оппенгеймеру и Гроувзу, что вернется в Лос-Аламос совсем скоро.

Совсем скоро!.. Но вот помесячный дневник того, что происходило дальше.

Апрель

Вашингтон. Феликс Франкфуртер рассказывает Бору о благожелательной позиции президента: Рузвельт готов доверить Бору для передачи Черчиллю свое полуофициальное послание — краткое и дружеское, призывающее английского премьера высказать конструктивные предложения по идеям Бора.

Английское посольство. Галифакс настаивает на немедленной поездке Бора в Лондон. Андерсон по телеграфу одобряет этот шаг.

Военный самолет над Атлантикой. Бор летит в Англию. С ним — изложенное Франкфуртером послание Рузвельта.

Лондон. Андерсон встречает Бора и предупреждает, что добиться аудиенции у премьера трудно: готовится вторжение союзников в Европу — Черчилль не занимается сейчас ничем другим. Бор не догадывается, что это лишь половина правды. Андерсону хорошо известна вторая половина — отвращение Черчилля к самой мысли об отказе от монополии на атомное могущество. Бор тщетно ждет приглашение на Даунинг-стрит, 10. Лондонское сидение бесплодно затягивается.

Зато приходит другое приглашение — на Кенсингтон-Пэлис Гарден, 13. Там в советском посольстве уже давно лежит на его имя письмо из России. Бор сообщает об этом в Тьюб Эллойз, дабы избежать кривотолков. И он появляется у советника посольства Константина Зинченко в сопровождении неизвестного лица — не сына.

Бор согласовывает свой ответ П. Л. Капице с Андерсоном и английской секретной службой.

Лондон, 29 апреля 1944

Дорогой Капица!

…Я глубоко тронут Вашей преданной дружбой и полон благодарности за Ваше великодушное приглашение… Мне не нужно говорить, каким это было бы для меня удовольствием поработать вместе с Вами и другими русскими друзьями над решением наших общих научных проблем.

Однако в данный момент планы мои еще не утряслись… С октября я в Англии и надеюсь, что скоро ко мне сможет присоединиться жена, а там и не за горами время, когда мы сумеем оба приехать в Москву, чтобы снова повидаться с Вами и Вашей семьей…

Во время моих путешествий по Англии и Америке для меня было всего отрадней наблюдать, с каким небывалым прежде энтузиазмом относятся; люди к интернациональному научному сотрудничеству, в котором — как Вы знаете — я всегда видел одну из главных надежд на истинно всеобщее взаимопонимание. Как раз об этом вели мы очень приятный и интересный разговор с м-ром Зинченко и особо отметили, как много обещают в будущем взаимные симпатии и уважение среди Объединенных Наций, порожденные товариществом в битве за идеалы свободы и человечности. Действительно, едва ли возможно описать восхищение и чувство благодарности, которые повсеместно вызывают почти неправдоподобные свершения Советского Союза в эти годы…

У меня есть немало оснований надеяться, что скоро я в самом деле смогу принять Ваше добрейшее приглашение и отправлюсь в Россию с долгим или коротким визитом, и как только уточнятся мои планы, я снова Вам напишу…

Всегда Ваш Нильс Бор.

В последний день апреля это невинное и роковое письмо уходит с дипломатической почтой в Москву.

Приглашения на Даунинг-стрит все нет. Но Бор укрепляется в мысли, что успех его миссии возможен, только если он лично передаст и прокомментирует послание Рузвельта Черчиллю. Возвращение в Штаты, к неудовольствию генерала Гроувза, откладывается.

Май

Лондон. Три влиятельных лица оказывают давление на Черчилля, понуждая его принять Бора: лорд Черуэлл, президент Королевского общества Генри Дэйл и фельдмаршал Смэтс. Посвященные в атомный проект, все трое с разными оттенками признают за благо миссию датчанина. (Даже фельдмаршал: он понимает то же, что поняли Андерсон и Галифакс, — Англии суждена вторая роль в этом проекте.)

Смэтс (на предложение позавтракать в обществе Бора): Это колоссально! Это все равно что встретиться с Шекспиром или Наполеоном — одним из тех, кто изменял историю мира.

16 мая 1944 года, вторник. Черчилль наконец принимает Бора в своем кабинете на Даунинг-стрит. В расписании премьера для беседы отведено полчаса. В разговоре участвует лорд Черуэлл.

Бор обстоятелен и медлителен. Черчилль нетерпелив и раздражен. «Чрезвычайно дороживший своими прямыми личными контактами с Рузвельтом, он вполне мог почувствовать удивление и недоверие — отчего это в данном случае выбран такой канал связи с ним?» (Гоуинг).

Черуэлл неосторожно прерывает Бора коротким замечанием о прошлогоднем атомном соглашении в Квебеке. Черчилль тотчас набрасывается на своего советника — ему слышится критика одного из пунктов Квебекского соглашения: никакой атомной информации третьим странам! Черуэлл оспаривает возражение Черчилля. Черчилль оспаривает возражение Черуэлла. Тихий голос Бора тонет в этом дуэте двух политиков. А время идет.

Оге Бор: …И мой отец лишается возможности изложить свои взгляды, как ему того хотелось бы… И он теряет шанс дать Черчиллю истинное представление о том, как серьезно воспринимает вею проблему Рузвельт.

Полчаса истекают. Черчилль поднимается из-за стола. Встает Бор. Подавленность и разочарование на его лице. Но все-таки он делает еще одну попытку спасти свою миссию: он просит разрешения написать Черчиллю подробное письмо. И слышит в ответ:

Черчилль: Это будет честью для меня получить от Вас письмо. Но не о политике!

Позднее Бор скажет: «МЫ ГОВОРИЛИ НА РАЗНЫХ ЯЗЫКАХ».

Оге Бор: С Даунинг-стрит отец вернулся удрученным и рассказал, как Черчилль едва не наговорил ему бранных слов. Но он немедленно начал диктовать письмо премьеру… Это письмо содержало картину атомного проекта, набросанную в надежде захватить воображение Черчилля. Оно включало послание Рузвельта.

Встреча Бора с фельдмаршалом Смэтсом за завтраком у сэра Джона Андерсона. Фельдмаршал обещает повлиять на премьера, объяснив ему атомные перспективы на будущее.

…Всеобщая — странная и наивная — уверенность, будто Черчилль просто чего-то не понимает.

Июнь

Вторник, 6-е. Вторжение союзников в Северную Францию. Крепнущая вера в близкий конец войны.

Лондонское сидение ничего нового не приносит. Бор возвращается в Америку.

Вашингтон. Бор рассказывает о своих злоключениях с Черчиллем. Франкфуртер передает его рассказ Рузвельту. Президент выражает желание поговорить с Бором наедине.

Воодушевление Бора. Готовясь к свиданию с Рузвельтом, он приступает к составлению Памятной записки с изложением научных основ и исторических последствий открытия атомной энергии.

Оге Бор: В тропической жаре Вашингтона мы вырабатывали текст этой Памятной записки… Утрами отец обычно появлялся с идеей все новых изменений, которые он обдумал в течение ночи. Никому нельзя было доверить перепечатку такого документа, и потому этим занят был я. А тем временем отец штопал наши носки и пришивал пуговицы к нашей одежде, отдаваясь и этому труду со своей неизменной доскональностью, обнаруживая, какие умелые у него руки…

Лондон. В те июньские дни фельдмаршал Смэтс пишет энергичное послание Черчиллю. Под давлением с четырех сторон — майское письмо Бора, июньское послание Смэтса, постоянные напоминания Андерсона, уверенные советы Черуэлла — премьер принимает решение обсудить атомные перспективы с Рузвельтом во время их ближайшей встречи с глазу на глаз. Встреча намечена на сентябрь. Снова в канадском Квебеке.

Июль

Понедельник, 3 июля. Этим числом Бор помечает Памятную записку Рузвельту. Но в действительности заканчивает ее после 5 июля, «освобождая свою аргументацию от сентиментальных пассажей». Ore перепечатывает чистовой текст. Семь страниц на машинке. Гриф: «Совершенно секретно. Конфиденциально».

В отточенно сжатой форме — история и суть открытия деления урана. И вся логика идей необходимости международного контроля. И полная откровенность.

«…Я получил письмо от выдающегося русского физика, с которым поддерживал дружбу в течение его многолетнего пребывания в Англии… Это письмо содержало официальное приглашение приехать в Москву, чтобы присоединиться к русским коллегам в их исследовательской работе… Там не было указаний на специальные вопросы, но на основании предвоенных работ русских физиков естественно предположить, что ядерные проблемы окажутся в центре их интересов.

Это письмо, посланное первоначально в Швецию в октябре 1943 года, было передано мне недавно в Лондоне советником русского посольства…»

И после такой очевидной догадки, что, быть может, Россия уже сама осуществляет свой атомный проект, логический вывод: «Ввиду всего этого нынешнее положение дел представляет, пожалуй, самую благоприятную возможность для проявления ранней инициативы, исходящей от той стороны, которая по счастливому стечению обстоятельств достигла ведущей роли в овладении могущественными силами природы, до сей поры находившимися вне власти человека».

Франкфуртер передает эту Памятную записку в Белый дом, а затем, сбежав от вашингтонской жары, пишет Рузвельту из Коннектикута сопроводительное письмо:

10 июля 1944

Дорогой Фрэнк!

…Если у тебя не будет возможности повидать профессора Нильса Бора, может быть, тебе захочется иметь письменное изложение хода его мыслей… Этот Меморандум написан на его умелом, но причудливом английском языке, и, конечно, в самых абстрактных выражениях — из побуждений секретности. Даже у меня нет копии этого документа.

Покидая Вашингтон, я узнал, что пребывание профессора Бора здесь продлено… до субботы 15 июля.

Надеюсь, что тебя эта адская дыра не превратит в тушенку… Береги себя!

Всегда твой Ф. Ф.

В «адской дыре» Бор ожидает до 15 июля вызова в Белый дом. Но приглашение откладывается. Бор возвращается в Лос-Аламос.

Август

Вместе с семьей переселяется в Лос-Аламос из Чикаго Энрико Ферми. Это верный признак, что дела с А-бомбой идут успешно.

Лаура Ферми: Самым известным человеком у нас был мистер Николас Бейкер. В Лос-Аламосе часто можно было встретить людей, у которых никогда не сходило с лица выражение глубокой сосредоточенности… Но и среди них лицо мистера Бейкера выделялось какой-то особенной задумчивостью и отрешенностью. …Его водил под руку сын, молодой физик, который ни на шаг не отходил от отца. Глаза у мистера Бейкера были беспокойные. Старые знакомые называли его «дядя Ник», потому что у них язык не поворачивался называть его «мистер Бейкер», а произносить его настоящее имя было строго-настрого запрещено…

Чувство отрешенности сразу покидает Бора, когда приходит долгожданный вызов в Вашингтон.

26 августа, суббота. Овальный кабинет в Белом доме, где пять лет назад, выслушав письмо Эйнштейна, Рузвельт сказал: «Это требует действий!» Теперь на столе — Меморандум Бора.

Полуторачасовая беседа с президентом. Рузвельт в отличном настроении. Он говорит, что разделяет надежды, высказанные в Меморандуме, и просит Бора расширить аргументацию.

Бор (в изложении Гоуинг): …Русские сами исследуют атомную проблему и к концу войны с Германией будут иметь свободные руки, чтобы полностью развить успех; весьма вероятно, что в конце войны русские станут также обладателями немецких секретов. Если Америка и Британия не расскажут им ничего до того, как бомба будет использована, это возбудит справедливые подозрения русских и создаст большой риск роковой гонки атомных вооружений. Америка и Британия утратят счастливую возможность сближения с Россией для установления взаимного доверия и превращения триумфа науки и инженерии в непреходящее благо для всего мира…

Президент выслушивает Бора как нельзя более дружелюбно. Он признает, что Россию действительно надо было бы ввести в курс дела и что это могло бы открыть новую эру в истории, ибо речь ведь идет о доверии между самыми могущественными державами разного социального устройства. Он соглашается, что проблема носит срочный характер. И он говорит, что Бор может без всякого стеснения обращаться к нему в любое время и что он будет рад увидеть его снова после свидания с Черчиллем.

Оге Вор: …Рузвельт упомянул, что он слышал, как протекала беседа Бора с Черчиллем в Лондоне, но заметил, что Черчилль часто ведет себя так в первую минуту. Однако, сказал Рузвельт, им обоим всегда удается достичь согласия…

Бору разрешено сообщить англичанам о переговорах с президентом. Галифакс немедленно посылает в Лондон подробную телеграмму. О ней докладывают Черчиллю.

Сентябрь

И сентября — начало второй Квебекской конференции. Накануне отъезда в Канаду Рузвельт получает письмо от Бора.

…Бор полагает, что один из возможных методов установления атомного контакта с Россией — встреча ученых-атомников.

…Бор набрасывает черновик допустимого письма профессору Петру Капице.

…Бор заявляет о готовности тотчас отправиться в Россию для необходимых переговоров!

Так вот почему еще четыре месяца назад — в апрельском ответе Капице — он написал, что у него есть немало оснований надеяться на скорый визит в Москву: уже тогда он вынашивал мысль об этом практическом шаге к атомному сближению с Советским Союзом!..

Вслед за Квебеком премьер и президент уединяются в Гайд-парке — резиденции Рузвельта под Нью-Йорком. Во вторник, 19 сентября, они обсуждают Меморандум Бора. Ход дискуссии остается тайной. В одном Рузвельт оказывается прав — «им обоим всегда удается достичь согласия». Однако… появляется документ:

Памятная записка о разговоре между Президентом и Премьер-Министром в Гайд-Парке, 19 сентября 1944 года 1. Предложение проинформировать мир относительно проекта Тьюб Эллойз с целью заключить соглашение об интернациональном контроле… НЕ ПРИНЯТО. Весь вопрос следует и впредь рассматривать как предельно секретный… 3. Нужно провести расследование деятельности профессора Бора я предпринять шаги, гарантирующие уверенность, что он не несет ответственности ЗА УТЕЧКУ ИНФОРМАЦИИ — в особенности к русским.

Вот так!

Вашингтон. Кончается сентябрь, а Бор все живет в датской миссии, полный счастливых надежд и нетерпения: он ждет сведений из Белого дома о результатах Квебекской встречи. Но Белый дом молчит, хотя Рузвельт давно вернулся.

Бора никто не знакомит с Запиской о разговоре в Гайд-парке. Он не подозревает, что уже установлено «самое тщательное наблюдение за всеми его передвижениями». И он не знает, что постыдный документ, составленный 19 сентября в Америке, уже дополнен позорным документом, составленным в Англии. Это рычащая записка премьера.

Черчилль — Черуэллу: «Президент и я весьма озабочены поведением профессора Бора. Как случилось, что он был привлечен к делу? Он — ярый сторонник гласности. Он без разрешения властей разгласил тайну Главному судье Франкфуртеру, который поразил Президента, рассказав ему, что знает все детали. Бор заявил, что находится в интимной переписке с русским профессором, с которым давно подружился в России и которому он писал и, возможно, продолжает писать обо всей проблеме. Русский профессор побуждал ого приехать в Россию для обсуждения предмета. Что все это значит? Мне кажется, Бора следовало бы ЗАКЛЮЧИТЬ В ТЮРЬМУ или, в любом случае, предупредить, что он находится на грани преступления, караемого СМЕРТНОЙ КАЗНЬЮ».

Фру Маргарет Бор (через четверть века). Нет, Черчилль не был великим человеком: он не понял и не оценил идей моего мужа, и он возвел на него недостойные обвинения. Он был сильным, но не великим. (Это высказались так по-женски и так этически безошибочно!28)

К счастью все в той записке премьера было либо явным притворством — вроде недоумения, как это Бора привлекли к атомным делам, либо очевидной неправдой — вроде удивления Рузвельта осведомленностью Франкфуртера, либо искажением фактов — вроде истолкования переписки с русским профессором… Это упрощало опровержение.

Черуэлл сразу пишет резкий ответ — не без иронии и яда. Галифакс негодует.

Посланник Кэмпбелл: Оба со всей остротой почувствовали, что великий Пи-Джэй (оксфордское panjandrum — «важная шишка») залаял на воображаемое дерево.

Андерсон встает на защиту Бора.

Октябрь

Черчилль вынужден отступиться.

Вашингтон. Прибывший из Англии Черуэлл повторяет Рузвельту свои доводы в оправдание Бора. В беседе участвует д-р Ванневар Буш — глава Национального комитета по военным исследованиям. Он энергично поддерживает Черуэлла, выражая доверие к Бору.

Идет последняя военная осень. Все чувствуют — последняя! Освобожден Париж. Советская Армия уже на плацдармах за Вислой. Вступление в Германию близится неотвратимо. Каким заслуженно весенним могло бы быть настроение Бора в ту осень!

Оге Бор: …Но это было трудное время для моего отца, потому что только косвенными путями до него доходило то, что произошло. И он был очень обеспокоен тем, что Франкфуртер мог попасть в опасное положение…

Маргарет Гоуинг: …Бор разбирал случившееся с Чэдвиком и Гроувзом. Он был вправе считать себя глубоко оскорбленным, но его чувство юмора всегда было сильнее притязаний гордости. Однако он страдал от сознания, что теперь все дело запуталось в сетях и узких коридорах американской политики…

Поздней осенью 44-го года Бор узнал, что не будет приглашен в Белый дом для обещанной встречи с Рузвельтом. Ему было сказано, что он может беседовать вместо президента с Ванневаром Бушем. И он беседовал с Ванневаром Бушем. И оба понимали, что это не имеет никакого значения.

Бор сознавал, что сильными мира сего его служение человечеству отвергнуто. Но оставалось само человечество. И он не позволил своим надеждам иссякнуть.

Отвергнутый, но не сдавшийся, печально-сосредоточенный мистер Николас Бейкер вернулся в Лос-Аламос, когда над столовой горой и в глубоких каньонах уже летели предзимние ветры.

Теперь он безвыездно жил в Лос-Аламосе.

Как все, пробуждался затемно — в семь утра — по первому реву сирены, о которой Ферми говаривал: «Оппи свистит!» Заправлял свою солдатскую койку, как все, не умея привыкнуть к черному штампу на казенном белье «USED» (что означало на обычном языке «Было в употреблении», а на государственном — United States Engineer Detachment — Инженерные войска Соединенных Штатов). Как все, шел к восьми на работу — в тот отсек непотопляемого корабля, где сегодня ждали его консультаций.

Несомненно, стал он теперь в глазах Гроувза дважды битым горшком. Хотя, к чести генерала, тому никогда не приходил в голову дурацкий вопрос: как случилось, что Вор был привлечен к делу? Конечно, идея атомных контактов с Россией казалась Гроувзу еще более бредовой, чем Черчиллю: генерал гордился тем, что препятствовал, как мог, даже атомным контактам с Англией. Он исповедовал не старомодную доктрину Монро — «Америка для американцев», а новейшую и безымянную — «Мир для американцев». В ослепляющем самодовольстве силы он утверждал, что Россия если и сделает А-бомбу, то не раньше чем через 20 дет. А над календарно-точными прогнозами чокнутых, что русским после войны понадобится на это четыре года, просто смеялся.

Весело-самоуверенный генерал не понимал и не знал того, что понимали и знали чокнутые. Им хорошо известны были имена и достижения русских коллег в ядерной физике предвоенных лет. Им довольно было припомнить даже немногое… Игорь Курчатов сумел открыть так называемую изомерию ядер, а Флеров и Петржак — спонтанное деление урана… Яков Френкель смог построить теоретическую схему деления тяжелых ядер, а Зельдович и Харитон — теорию цепной реакции… Уже обратили на себя внимание работы Алиханова и Алиханяна, Арцимовича, Александрова, Лейпунского, Мысовского, Шальникова и многих других… Чокнутым ведом был мировой уровень «квантового мышления» в теоретических школах Мандельштама, Ландау, Тамма, Фока… И не были секретом творческие возможности институтов Иоффе, Капицы, Вавилова, Хлопина, Семенова… А сверх того битые горшки генерала понимали, что плановая экономика Советского Союза позволит ему сконцентрировать любые ресурсы на решении атомной проблемы, как только станет она жизненно важной для страны. И отдавали себе отчет, что она станет таковой, едва обнаружится, что кто-то где-то сделал или только делает тотальное оружие… Генерал смеялся не от одного лишь самодовольства силы, но еще и по невежеству.

Вся забота Бора о превращении потенциального Мирового зла атомной энергии в реальное мировое добро была для генерала не его заботой, оттого что само это зло и было для него добром. (Ему больше нравился ответ Ферми молодому физику, тоже заговорившему, еще в Чикаго, о мировом зле: «Не думайте об этом — в конце концов, мы занимаемся красивой физикой!» Недаром Ферми сказал о себе, что он исключение в коллекции Гроувза: «Я — совершенно нормальный».) И генерал мог бы заранее предвидеть отпор, полученный Бором в верхах. Но все-таки в его солдатской душе тайно возросло уважение к этой бескорыстной знаменитости, отчаянно полезшей на рожон. Честность Бора стала для генерала выше всяких подозрений. И безвредность тоже. Не оттого ли, когда в декабре 44-го на имя профессора Нильса Бора пришло письмо от другого битого горшка, Альберта Эйнштейна, и оказалось, что Бор собирается немедленно ехать в Принстон, генерал лениво и легко согласился: пусть едет. Бору лишь предложено было составить официальный отчетик о разговорах в Принстоне.

…Эйнштейн мог почитаться сверхбезвредным чудаком, потому что в секреты Манхеттенского проекта его не посвящали. Позднее кто-то придумал легенду, будто он жил в Лос-Аламосе под вымышленным именем. (Помните, его узнавали в лицо даже мальчишки Лонг-Айленда!) Нет, нет, еще в декабре 41-го власти отказались допустить его к секретной работе. В том декабре по просьбе Ванневара Буша он быстро решил теоретическую задачу, связанную с разделением изотопов урана, и сказал, что всегда будет рад оказаться полезным. Но тогда же, как установил Р. Кларк, Ванневар Буш вынужден был написать в одном деловом письме:

«Мне бы очень хотелось, чтобы я имел право целиком ввести Эйнштейна в курс дела и выразить ему полное доверие, однако это невозможно из-за отношения к нему неких людей здесь, в Вашингтоне, изучавших всю его биографию».

Не удостоился! В 39-м году первым предупредил «людей в Вашингтоне», что Гитлер может получить А-бомбу, и вот в 41-м не удостоился… Но, обойденный доверием государства, он не был обойден доверием друзей. Впрочем, технологические детали его не интересовали. И никому из тех, кто нарушал его принстонское уединение, не приходилось выдавать ему военных тайн. Кроме одной-единственной: дела идут успешно…

Эта решающая тайна волновала его все более. Как Бор, он в мыслях своих и движеньях души жил наедине с человечеством. И чем дальше шло время, тем сильнее тянула ноша, взваленная им на себя в тот длинный летний день, когда он подписал письмо Рузвельту. И пришел короткий зимний день, когда копившаяся тревога Эйнштейна больше не могла оставаться втуне. К нему в очередной раз приехал старый коллега Отто Штерн, один из советников Манхеттенского проекта, знавший достаточно много, чтобы сообщить нечто важное. В тот день, 11 декабря 44-го года, Эйнштейн, совершенно как Бор, сказал себе: да, конечно, ОНА взорвется, НО ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ? И полно психологического значения, что он решил на следующий день — 12 декабря — рассказать о своей встревоженности именно Бору: все их давние и безысходные философско-физические разногласия тускнели рядом с ЭТОЙ проблемой!

В письме, которое написал он 12-го, была фраза: «Я разделяю Ваш взгляд на положение вещей…» Стало быть, до него уже дошла молва о позиции Бора (но не о действиях, известных слишком узкому кругу). Однако куда же следовало отправить это письмо? Он так далек был от жизни, ставшей уделом датчанина, что имя «Николас Бейкер» и адрес «П/я No 1663 Санта-Фэ» не сказали бы ему ничего. И в нарушение правил, ему неведомых, он написал на конверте: Профессору Нильсу Бору, а ниже — адрес датской миссии. Может быть, поэтому письмо шло дольше, чем могло бы, и лишь через десять дней, под самое рождество, Бор примчался в Принстон.

Но Эйнштейн не просил его о срочном свидании. Он не просил даже о срочном ответе. Изложив на свой лад совершенно боровские мысли о неизбежности послевоенного атомного шантажа, он выдвинул, однако, совершенно утопическую идею «международного управления военной мощью».

«Этот радикальный шаг кажется единственной альтернативой секретной гонке технических вооружений. …Не говорите с первого же взгляда «сие невозможно», но повремените день-два, пока Вы не свыкнетесь с этой идеей… Даже если есть хоть один шанс на тысячу добиться чего-то, такой шанс следует обсудить».

Были ранние сумерки над Атомной горой. Тяжелый рев грузовых машин, выползающих из каньона. Снежный покой над грядою Сангре-де-Кристо. «Повремените день-два, пока не свыкнетесь с этой идеей…» Каково это было читать ему, Бору, после всего, что пережил он за последние полгода в Лондоне и Вашингтоне!.. Представилось, как на такой же путь вступает Эйнштейн со всей своей незащищенностью; представилось, как и его обвиняют в преступных намерениях, караемых смертной казнью; представилось, как их обоих превращают в заговорщиков против национальной безопасности государств, давших им приют; представилось, как вместе с ними берется под удесятеренное подозрение сама цель их усилий… И Бор решил, что надо немедленно ехать в Принстон, пока Эйнштейн не сделал какого-нибудь нового опасного шага — вроде прямого обращения к Иоффе или Капице, о которых упомянул он в своем письме.

Вот почему мистер Николас Бейкер снова оказался на малолюдной платформе в Санта-Фэ. И рядом снова был телохранитель, теперь, пожалуй, больше похожий на конвоира.

…Остались неизвестными подробности встречи этих двух людей в пятницу 22 декабря 44-го года на прин-стонской Мэрсер-стрит.

Эйнштейн в поношенном шерстяном свитере.

Бор в заштопанных шерстяных носках.

Впервые они не спорили. И впервые их долгий разговор был не для постороннего слуха. Но впервые был бы понятен всем!

Огромные глаза Эйнштейна отразили его изумление, негодование и подавленность, когда он выслушал все, что Бор мог ему рассказать о своем хождении по мукам. А мог далеко не все, что хотел. Но и сказанного было достаточно. Эйнштейн его понял.

В некоем дипломатическом источнике, точнее не названном Рональдом Кларком в биографии Эйнштейна, сохранилась отчетная записочка Бора на четвертушке писчей бумаги (то ли для генерала Гроувза, то ли для Ванневара Буша), где он вполне конспиративно именовал себя «В», а Эйнштейна — «X».

«…В. смог конфиденциально проинформировать X., что ответственные государственные деятели Америки и Англии полностью осведомлены о масштабах технического развития и что их внимание привлечено к угрозам для мировой безопасности… В своем ответе X. заверил В., что он вполне понимает сложившееся положение вещей и не только воздержится от самостоятельных акций, но и внушит своим друзьям — без какой бы то ни было ссылки на доверительную беседу с В. — нежелательность всех дискуссий, которые могли бы усложнить деликатную задачу государственных деятелей».

Человек слова, Эйнштейн в те же рождественские дни написал Отто Штерну:

«…Облако глубокой секретности опустилось на меня после моего письма к Б. и теперь я не могу сказать об этой проблеме ничего большего, чем то, что мы — не первые, кто : столкнулся с подобными вещами лицом к лицу. Мое впечатление, что… сейчас никоим образом не помогло бы делу вынесение этого вопроса на публичное обсуждение. Мне трудно разговаривать в таком туманном стиле, но ныне я не могу сделать ничего иного».

Итак, они встретились, Бор и Эйнштейн, для того, чтобы поговорить и ЗАМОЛЧАТЬ. В Белом доме и на Даунинг-стрит, 10 могли удовлетворенно усмехнуться: это было похоже на капитуляцию. Однако только похоже…

…На обратном пути из Принстона в Лос-Аламос Бор задержался в Вашингтоне, чтобы вновь посетить кирпичное здание на Массачузетс-авеню. Снова и все о том же разговаривал он с Галифаксом. Он точно начинал второй круг своего хождения по мукам.

Второй круг повторял первый: снова было условлено об его поездке в Лондон ради новой попытки открыть глаза сэру Уинстону Черчиллю. Только на этот раз все двигалось медленнее, ибо все действовали осмотрительней, и лишь через три месяца — в марте 45-го — принял его на борт военный самолет. И снова он летел через Атлантику. Только на этот раз не было с ним послания Рузвельта, а все, что было в запасе, теснилось в голове: «Я к вам лечу из Лос-Аламоса… я лишь на днях спорил с Ферми о наилучшей форме ядерного заряда в А-бомбе… она скоро будет готова… больше медлить нельзя… ее нельзя испытывать втайне от мира… человечество не должно пожинать бурю оттого, что вам посчастливилось первыми посеять ветер… нужны открытость и откровенность — я твержу это снова и снова… и я не остановлюсь, пока не остановитесь вы!»

Второй круг повторял Первый.

Снова Бор писал меморандум — в дополнение к прошлогоднему. Только на этот раз уже никто не пытался устраивать для него личную встречу с негодующим Черчиллем. И на этот раз действительно обнаружилось, что сэр Уинстон понимал не все: «Я не верю, — написал он именно тогда в одной политической записке, — что кто бы то ни было в мире сумеет достичь положения, ныне занимаемого нами и Соединенными Штатами». И на этот раз еще быстрее, чем в прошлом году, прояснилась бесцельность лондонского сидения Бора. Уже 4 апреля он вернулся в Америку — снова ни с чем…

Второй круг повторял первый: опять привлечен был к переговорам судья Франкфуртер, и опять возлагались надежды на его непоколебимую дружбу с тяжело больным президентом. Но на сей раз… Спустя неделю после возвращения Бора из Англии Галифакс и Франкфуртер обсуждали всю проблему в парке напротив Белого дома. Они выбирали для своей прогулки безлюдные дорожки, чтобы их никто не подслушал. Внезапно донесся неурочный колокольный звон. Они заметили — он приходил с разных сторон. Звонили все колокола Вашингтона. И оба поняли, по ком звонят колокола: в Уорм-Спрингсе скончался Франклин Рузвельт. Был четверг, 12 апреля.

13-го Бор написал судье короткое сердечно-сочувственное письмо, выражая веру, что для их общего дела, быть может, еще не все потеряно. Меж тем до окончательной победы над германским фашизмом оставались считанные дни. И для попытки завоевать, пока не поздно, атомное доверие между победителями оставались те же считанные дни. Но со смертью Рузвельта исчез последний призрак надежды на это.

4 мая 1945 года — за четыре дня до полной капитуляции Германии — кончилась немецкая оккупация Дании. В далекой дали от дома — на другом материке — Бор принимал поздравления. Счастливый спазм перехватил ему горло, и он не мог отвечать. Да и все слова на чужом языке прозвучали бы не так, не так, не так! Невозможность говорить говорила больше, чем говорение.

…Это тысячи раз описано и пересказано — возвращенье домой после военных разлук. В конце пережитого как в начале: притихшие дети плачущие женщины, растерянные солдаты. Но все это лишь видимость сходства. И лишь на минуту, чтобы затем взорваться приступом ликования.

Для Маргарет раньше, чем для Нильса, наступил черед возвращения в Данию. Уже в мае она вновь увидела эти мечтательные равнины, эту разграфленную землю, эти светлые острова и молчаливые дюны. Наступивший мир вернул на фасады фермерских домиков веселые флаги ожидаемого благополучия. Развернул залатанные паруса рыбачьих лодок. Наполнил людьми подметенные платформы. Зажег вечерние огни городков, городов, столицы.

В Копенгагене она увидела уцелевший Карлсберг. В Тисвиле — уцелевший Вересковый дом. Мирное прошлое просто звало заново поселиться в нем и жить дальше, дальше, дальше…

А ее Нильс все еще был за океаном. И, видимо, делал там что-то важное, если и сейчас — после поражения Германии — его не отпускали домой. («Мы знали гораздо меньше, чем предполагали окружающие», — сказала Маргарет Бор впоследствии.) Еще длилась война с непобежденной Японией. Исход ее был предрешен. А в Лос-Аламосе подходила к завершению героическая работа физиков и техников, но теперь она потеряла первоначально героический смысл: сраженная Германия тотальным оружием уже не грозила, а Япония даже не пыталась его создавать. И с каждым днем все сквернее становилось на душе у всех, кто не походил на генерала Гроувза. И у всех, кто хотел думать не только о красоте атомной физики.

Дожидаться испытания А-бомбы Бор не стал.

Сбывалась худшая из предвиденных им возможностей: западные союзники вступали в мирную эру с припрятанным за пазухой камнем.

Роберт Оппенгеймер: Он был слишком мудр и потому безутешен… Мы сделали работу за дьявола…

Бор настоял на отъезде в Англию, и за месяц до июльского испытания атомной бомбы в пустынной глуши Аламогордо он сошел на британскую землю с борта военного самолета. В последний раз военного…

Теперь рукой было подать до родных берегов. Но его и тут не отпускали. Он обязан был до конца играть свою роль консультанта. И тогда Маргарет, как ни трудно давались в те первые послевоенные недели вольные путешествия, пустилась на свидание с ним и с Oгe. Так почти двухлетняя их разлука, начавшись в Швеции, кончилась в Англии.

Сколько им нужно было порассказать друг другу — явного и тайного, значительного и пустячного, печального и смешного. А главное, единственного, недоступного пониманию других и чужой оценке. И сколько им нужно было вымолчать вдвоем!

Свидание в Англии затянулось на два месяца.

Примерно в середине этого срока — 16 июля — в служебных кабинетах Тьюб Эллойз стала известна шифровка из-за океана, подобная той, какую получил в тот день на Потсдамской конференции новый президент Трумэн, преемник Рузвельта: «Бэби родилось благополучно». На рассвете того дня в двухстах милях от испытательного полигона Аламогордо слепая девушка в Альбукерке увидела свет и спросила; ЧТО ЭТО БЫЛО?

Бор знал, что это было.

Но он не знал, что через двадцать дней — 6 августа 45-го — этот неземной свет ослепит зрячих в Хиросиме.

Лондон без туманов. Веселящиеся улицы. Первое послевоенное лето — отрада жизни без страхов и угроз. И в летней толпе — седеющий иностранец с отсутствующим лицом, погруженный во что-то свое — безотрадное. И об руку с ним — седеющая, необыкновенно привлекательная женщина. Они перекидываются фразами на чужом языке. И видно: разговор их не слишком весел.

…Бор еще раз припомнил давние слова Резерфорда о войне, которой «не удастся оставить физику в дураках». Только что миновавшей второй мировой войне это и вправду не удалось: она принесла ФИЗИКЕ истинный научный триумф. Но ей, как сказал бы со своей беспощадной прямотой Резерфорд, удалось другое — «оставить ФИЗИКОВ в дураках». То, что создавали они с таким самоотречением во имя благородной цели, вышло из-под их власти еще раньше, чем было создано. И вовсе им не принадлежало. Сознавали ли они, что иначе-то и быть не могло?!

Да, ОНА взорвалась. И говорить о ней следовало уже не в будущем, а в настоящем времени. Но оттого-то вопрос: «Что будет дальше?» — зазвучал во сто крат трагичней, чем прежде.

Это был острейший вариант нравственно-политического вопроса, сформулированного Фредериком Жолио-Кюри еще до войны: «А кто воспользуется открытием, которое я сделал?» Сам Жолио вновь и вновь твердил его себе, когда летом 40-го года тайно переправлял из захваченной Франции в союзную Англию своих верных сотрудников Хальбана и Коварского, а вместе с ними — бесценный запас тяжелой воды и с голь же бесценную научную документацию. Только бы ни то, ни другое не попало в руки нацистов! Только бы успели союзники осуществить цепную реакцию деления раньше гитлеровцев! Так ясен и однозначен был тогда ответ…

И вот успели. Осуществили. А старый — еженощный — вопрос не исчез. Но прежний ответ уже не годился. Вот в чем был трагизм происшедшего. «Бэби родилось благополучно!» Да только теперь генералы и те, кто повелевает генералами, будут нянчить это бэби за океаном, думая отнюдь не о благополучии людей на земле…

Когда 6 августа — в день Хиросимы — самая опасная тайна второй мировой войны, и вовсе не военная, а политическая тайна, открылась всем, Бор почувствовал себя обязанным поднять наконец не в кабинетах политиков, а во всеуслышание голос разума и доброй воли. Через пять дней — 11 августа — появилась его первая публикация за последние годы. И не в научном издании, а в ежедневной газете с огромным тиражом — в лондонской «Тайме». Название его статьи звучало еще философически-академично: «Наука и цивилизация». Но вскоре тот же, в сущности, текст был опубликован журналом «Сайенс» под иным — набатным — заглавием:

«ВЫЗОВ ЦИВИЛИЗАЦИИ».

Текст сосредоточенной силы содержал основной круг идей, которым суждено было в последующие годы, как вовремя брошенным семенам, взойти необозримым лесом антиатомной публицистики. Это были идеи-надежды всех людей, жаждавших бессрочного мира. Бор словно бы и не был их автором — они носились в воздухе, вобравшем в свой состав радиоактивную пыль Хиросимы. И потому в том кратком тексте уже заключались в общих чертах будущие программные декларации миролюбивых парламентариев всех стран и манифесты всех поборников мирного сосуществования в ядерный век…

В том конспекте миролюбия, разумеется, еще не было и не могло быть всей конкретности последующих требований созванного через четыре года 1-го Всемирного конгресса сторонников мира или возникшего позже Пагуошского движения. Но решающее — глобальное — в том конспекте было уже сказано:

«Устрашающие средства разрушения… будут представлять смертельную угрозу цивилизации, если только с течением времени не будет достигнуто общее соглашение о соответствующих мерах предотвращения любого неоправданного использования нового источника энергии… Кризис, перед лицом которого сейчас стоит цивилизация, должен был бы представить уникальную возможность устранить препятствия на пути к мирному сосуществованию между нациями… Достижение этой цели, которая накладывает на наше поколение серьезнейшую ответственность перед будущим, конечно, зависит от позиции всех людей мира…»

Этот призыв к осознанию ответственности был как бы самоочевидным. Но в те августовские дни 45-го года, когда людей всюду ужаснула судьба Хиросимы, почти никто не знал, что в подтексте «Вызова цивилизации» звучал вызов, еще в разгаре войны брошенный человеком с тихим голосом сильным мира сего. Лишь небольшая группа осведомленных знала, что это он был первым сеятелем, вышедшим до звезды.

Бор смог вернуться в Данию только на исходе августа.

…Он летел вдвоем с Маргарет. На маленьком самолете. Впервые без охраны. И не на заоблачной высоте, а там, куда без труда достают земные птицы.

85-летняя фру Маргарет (с нестареющей счастливостью в глазах, приглашая собеседника пережить вместе с нею те чувства тридцатилетней давности): Вы знаете, самолет шел так низко, что Нильс увидел и узнал наш Карлсберг под крылом… Прекрасна была минута возвращения!29

Как и Карлсберг, стоял невредимым институт на Блегдамсвей. И просто звал работать дальше, дальше, дальше… Все лето собирались старые сотрудники, рассеянные оккупацией, изгнанием, участием в Сопротивлении. Среди тысяч датских беженцев, возвращавшихся из Швеции в алфавитном порядке, 4 июня приехал Стефан Розен-таль. К августу алфавит был давно исчерпан. Харальд Бор уже спокойно обосновался в своем математическом крыле. А директорский кабинет с барельефом Резерфорда над камином все пустовал.

Бор вернулся последним.

Стефан Розенталъ: В сияющем свете солнечного дня флаг развевался над институтом, когда Бор — как обычно, на велосипеде — завернул в институтский двор. Его, глубоко тронутого, сердечно приветствовали на своем небольшом сборище столь же глубоко взволнованные сотрудники института. Нам это было нелегко — выразить свои чувства в словах: мы едва могли поверить, что ныне сбылось то, на что мы так надеялись в течение всего минувшего времени. Затем, как символ возвращения институту его руководителя, Бору были вручены новые ключи от здания.

…И вот уже снова застучала машинка в секретарском оффисе Бетти Шульц. Теперь, когда ей было уже за сорок, ее еще больше изумляла неутомимость профессора. А он приближался к шестидесяти.

Будут улетать птицы из Феллед-парка — будет осень — октябрь — и ему исполнится шестьдесят.

Еще лежала без движения Книга иностранных гостей института. Никто не приезжал издалека: в раздробленном мире, измученном войной и лишениями, это пока оставалось трудной проблемой — поездки за границу. А так естественно было бы, если б новое поколение двадцатилетних смышленышей, где-то уже наверняка подросших в мире за военные годы, огласило разноязычными акцентами коридоры и лестницы института! Иногда Бетти Шульц доставала свою Книгу и перебирала давно знакомые имена. Каждое несло для нее свой психологический оттенок. И она думала: где сейчас легкий Крамерс, тихий Клейн, едко-блистательный Паули, мило-несносный Ландау, надежно-приветливый Розенфельд, беспечальный Фриш?.. Как они пережили войну? Что порасскажут, когда приедут? Она уверена была — рано или поздно все приедут, и она снова впишет в Книгу их громкие имена.

И верно: это начало сбываться, когда уже шла по Феллед-парку желтая осень и птичьи голоса поредели. 28 сентября приехал из Стокгольма Оскар Клейн. А 6 октября — Лиза Мейтнер. Им было ближе других. И в тот же день, 6-го, объявился из Утрехта Леон Розенфельд. И до самого вечера все казалось — вот они наконец слетаются, ветераны, как то бывало в дни довоенных Копенгагенских конференций… Был канун шестидесятилетия Бора. Кто-то, возможно, прибудет с вечерними поездами. Кто-то высадится в ночном порту… Примчались еще два шведа и один норвежец. Но не ветераны.

Пожалуй, только самому Бору спокойно спалось в ночь с 6-го на 7-е. А в институте на Блегдамсвей долго не гасли огни. Остроумцы во главе с Леоном Розенфель-дом и Питом Хейном, которым так недоставало Феликса Блоха, Отто Фриша, Макса Дельбрюка, заканчивали второй том рукописного журнала «Шуточная физика»: не забылось давнее решение — к каждой круглой дате учителя выпускать очередной том. Допоздна работал Стефан Розенталь — редактор и составитель нового тома. И Бетти Шульц сидела за машинкой позднее позднего, допечатывая и перепечатывая около тридцати страниц веселых воспоминаний, хитроумных спичей, притворно-ученых сообщений на датском и английском языках. Только не было на этот раз немецких текстов — как-то еще не хотелось копенгагенцам разговаривать по-немецки… Не хотелось — ничего не поделаешь.

Хотя Розенфельд приехал в последний момент, а его забавный рассказ о былом открывал «Шуточную физику», журнал вышел вовремя. И там нашло себе место среди прочего «Краткое Б-описание обстоятельств путешествия профессора Бора». Б-описание — оттого что все слова на целой странице начинались с буквы «б»: Бор, Блегдамсвей. Британия, бомба… И все эпитеты, достойные юбиляра: большой, блестящий, безукоризненный, бравый, безустанный, беспокойный, бескорыстный, безумный… И все кончалось восклицанием: «Браво! Брависсимо!»

Когда утром 7 октября Бор заруливал на своем неизменном велосипеде в институтские ворота, он очень боялся, по словам Розенталя, торжественно-помпезной церемонии, какая могла быть уготована ему, шестидесятилетнему. Он не знал бы тогда, что делать и что отвечать. Ему уже пришлось пережить такую церемонию два дня назад, 5 октября, когда Датская академия чествовала его как своего президента, и зачитывался ужасающе возвышенный адрес, и раздавались непомерные славословия, и он, сидя рядом с Маргарет, то не мог оторвать глаз от пола, то не мог отвести их от потолка… К счастью, на утренней встрече с сотрудниками института все случилось по-другому. Авторы читали свои тексты из «Шуточной физики». Все смеялись, и всех непринужденней он сам. Овеществлялось еще одно слово, так подходившее для Б-описания: БРАТСТВО.

А вечером — он был у себя в Карлсберге с семьей — ему сообщили по телефону, быть может, самую волнующую весть, какую он мог бы услышать в день рождения: через весь Копенгаген — от университетской сердцевины старой столицы к его дому — движется факельное шествие студентов…

Вместе с Маргарет он вышел на каменные ступени якобсеновского «Эресболиг» — Дома почета, седой, уже привычно сутулящийся, похожий и на стареющего пастора, и на стареющего рыбака, и в ясных сумерках золотого октября молча смотрел на катящуюся реку веселых огней. Карлсбергская вилла стояла на ее пути, и здесь остановившаяся река превращалась в озеро. В свете факелов он видел молодые лица, обращенные к нему. Это пришла юность Дании, чтобы сказать ему: «Я с тобой!» Что-то туманило ему глаза — прерывистая череда огней сливалась в одну светящуюся волну.

Судьба одарила его непреходящим единством с юностью века. Он произнес недолгую речь. Ее никто не записал. Но были там слова: «…и вот мы живы…»

О счастливом человеке русские говорят: он родился в рубашке. Англичане говорят: он родился с серебряной ложкой во рту. Датчане говорят: он родился в воскресенье.

Нильс Генрик Давид Бор родился воскресным утром, в рубашке, с серебряной ложкой во рту.