"Будни войны" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)10Жизнь текла настолько обыденно и удручающе медленно, что казалось, будто невозможно ожидать каких-либо перемен вообще. Не только масштабных, но и малюсеньких, касающихся только их роты. И вдруг в самом конце декабря, когда до новогоднего праздника было рукой подать, фашисты снова начали наступление. Случилось это ранним пасмурным утром, когда казалось, будто тучи, степенно плывущие по небу, вот-вот зацепятся если и не за вершину какой-нибудь вековой липы, чудом уцелевшей в аду, бушевавшем здесь вовсю недавно, то уж за трубы одного из ленинградских заводов — непременно. О начале своего наступления фашисты оповестили ураганным минометным и артиллерийским огнем; сотни вражеских мин и снарядов тогда враз обрушились на линию нашей обороны. Не после завтрака, как неизменно бывало ранее, а за полчаса до него. Так неистов был вражеский обстрел, что не минуло и десяти минут после его начала, как вокруг наших окопов снег почернел от осевшей на него копоти или вообще скрылся под земляным крошевом, щедро брошенным множеством снарядных разрывов. В роте капитана Исаева от того яростного огневого шквала потерь не было: едва прогремели первые взрывы вражеских снарядов и мин, все бойцы, оставив в окопе лишь двух наблюдателей, от вражеского огня поспешили укрыться в блиндажах и землянках, сделанных с полным пониманием обстановки, надежно, добротно. Здесь, телом своим чувствуя лихорадочную дрожь земли, и сидели, прижавшись друг к другу, пока вражеский огневой налет не оборвался так же внезапно, как и начался. Прогремел разрыв последней вражеской мины — дружно бросились в окоп, каждый точно на свое место, обжитое, даже по росту подогнанное. В тот момент места в окопах заняли, когда, исхлестанные отрывистыми командами, на бруствер своих окопов стали вылезать фашисты, большинство — неохотно, с явной боязнью. Но были среди них и такие, что вставали во весь рост и с необъяснимой лихостью, словно смерть или увечье их нисколечко не страшили. Были фашистские солдаты в шинелях и без них. Те, которые вскарабкались на бруствер лишь в одних френчах, поспешили встать на лыжи, услужливо поданные из окопа, и сразу бросились в атаку, истошно вопя что-то; прочие, тоже разевая рты в яростном вопле, побрели за ними, временами проваливаясь в снег чуть не по пояс. Атакующих фашистов было в несколько раз больше, чем наших бойцов, державших оборону. Но капитан Исаев не испытывал ни малейшей тревоги за исход этого боя, он даже позволил себе крякнуть от удовольствия, увидев, что на лыжах бежали в атаку лишь немногие, что они — каждый сам по себе и как только мог быстро — просто рванулись вперед, не глядя по сторонам, не оглядываясь назад. Он лишь сказал спокойно, зная, что его услышат те, кому положено: — Снайперам вести огонь только по лыжникам. Сугубо прицельный!.. Всем прочим терпеть до моей особой команды. Пять снайперов было в роте, все они почти без промедления выполнили его приказ. Чуть погодя, но уже с заметным разнобоем, вновь ударили все те же винтовки. Еще раз, еще, и вот, потеряв почти всех офицеров, фашистские; лыжники стали поворачивать назад. Они уже поняли, что смерть близка, что лишь счастливчикам удастся вернуться в свои окопы; и движения их сразу стали неловкими, излишне торопливыми, крадущими секунды столь драгоценного времени. А снайперы роты знай себе постреливали. Без особой спешки, выборочно. В тот момент, когда фашистские лыжники смешались с теми своими однополчанами, которые просто брели по снегу, порой проваливаясь в него почти по пояс, капитан Исаев и крикнул, рубанув рукой по воздуху: — Огонь! Будто порыв шалого ветра сорвал часть снега с бруствера, настолько дружен и неистов был пулеметный и автоматный огонь роты. Он бесновался всего лишь несколько минут, а на нейтральной полосе, где, казалось, еще недавно были сотни гитлеровцев, стало безлюдно. Конечно, если не брать во внимание убитых и раненых фашистов. Эти, как и черные воронки от взрывов множества снарядов и мин, неприятно для глаз пятнали снег, изрытый сотнями ног; вражеские трупы и воронки от взрывов мин и снарядов казались чем-то инородным, даже враждебным всему земному. Теперь можно было чуточку и передохнуть. И капитан Исаев, сдвинув шапку на затылок, как человек, которому выпало поработать на совесть, вытер рукавом шинели пот со лба, посмотрел прежде всего на своих соседей по окопу. Сразу же увидел младшего лейтенанта Редькина. Тот, внутренне бесконечно радуясь, что не струсил в первом для себя бою, тщетно пытался дрожащей рукой засунуть в кобуру пистолет, из ствола которого, чудилось, еще тянулась тоненькая струйка сизоватого дыма. Разумеется, можно было, будто мимоходом, обронить: дескать, стрелять из пистолета почти на триста метров, стрелять по цели — лишь трата патронов, которые в блокадном городе особо высокую цену имеют. Но лицо младшего лейтенанта Редькина щедро излучало такую откровенную радость, что капитан Исаев смолчал, ограничился лишь тем, что потрепал загривок Пирата, с самого начала вражеской атаки сидевшего около его левой ноги и внимательно следившего за каждым знаком, за каждым движением своего нового хозяина. Пират, когда тот побежит вперед, тоже выскочит из окопа и все время будет слева, опережая только на длину своего тела, чтобы немедленно броситься на любого, кто осмелится поднять на него руку. В этом — в защите хозяина — сейчас Пират и видел свое наиглавнейшее назначение. Младший лейтенант Редькин все-таки засунул свой пистолет в кобуру и, по-прежнему сияя улыбкой, подошел к капитану Исаеву, сказал подчеркнуто официально и чуть торжественно: — Прибыл в ваше распоряжение. Для восполнения потерь в личном составе, так сказать, для усиления боевой мощи вашей роты. Рядом, услышав такое, кто-то из матросов восторженно хохотнул и тут же смолк, даже засмущался под укоризненными взглядами товарищей: нельзя, недопустимо высмеивать хорошие порывы человеческой души. А младший лейтенант, которому его внутренняя восторженность помешала услышать ехидный хохоток, теперь радостно смотрел на Пирата, навострившего уши, спрашивал уже о том, что к недавнему бою не имело никакого отношения: — Это и есть та самая собака, о появлении которой в вашей роте нам недавно просигнализировали? Выходит, хотя и предупреждали, все же посмел накапать Акулишин! Младший лейтенант не уловил смены настроения у людей, находившихся рядом, ему сейчас было просто необходимо говорить и говорить. Чтобы слушать свой голос, как убедительнейшее подтверждение того, что он, Сашка Редькин, не только побывал в недавнем яростном бою, но и вышел из него без единой царапины! И он сказал исключительно для того, чтобы хоть в малой степени удовлетворить это столь внезапно возникшее желание: — Между прочим, командование бригады одобрительно отзывается о ней, говорит, что она вовсе не даром ест свой паек. Радуясь, что фашисты дали возможность передохнуть да и с Пиратом все обошлось, Карпов с откровенным самодовольством заявил: — Должен заметить, товарищ младший лейтенант, что в нашей роте дармоеды вообще не в почете. Им, если сказать откровенно, у нас полная и окончательная хана. А младший лейтенант Редькин все еще не может полностью прийти в себя, теперь он, уже напрочь забыв о Пирате, наседает на капитана Исаева, наседает без раздражения или упрека в голосе: — Мне думается, что потери у фашистов были бы еще более ощутимыми, если бы мы ударили по ним сразу всей ротой? Нет, он не требовал объяснения, даже вообще не жаждал услышать что-то в ответ. С него было вполне достаточно и того, что звучал его голос. Смолчал капитан Исаев, оберегая радость младшего лейтенанта, хотя, исходя уже не из учебников или чьих-то рассказов, а из собственного боевого опыта, мог бы клятвенно заверить, что самой жизнью установлено: почему-то всегда процент попаданий в атакующих меньше, чем в убегающих от тебя. Не потому ли, что у любого самого надежного солдата начинают пошаливать нервы, когда он видит врага, яростно несущегося на него, именно ему угрожающего неминуемой смертью? Вот чуток и рябит у солдата в глазах, вот чуток и подрагивает рука. Значит, что бы случилось, если бы он, капитан Исаев, не одним снайперам, а сразу всей роте приказал открыть огонь? Согласен, врагов уничтожили бы побольше. Однако позволительно спросить: а сколько боевых патронов было бы израсходовано, вернее — профукано? В допустимой ли пропорции к потерям гитлеровцев? Возможно, исключительно для того, чтобы всем добавить ума-разума, капитан Исаев все это и высказал бы младшему лейтенанту (что ни говорите, а замечание его немного царапнуло по больному месту). Мысленно даже прикинул, что было бы и вовсе преотлично, если бы удалось втолковать этому восторженному юнцу, что война — это не просто так, пуляй, пока патроны есть, или ори «ура», если командир приказал наступать, что в любом бою мозгами ой как напряженно шевелить надо. Следовало бы прямо сказать и о том, что в бою нужно обязательно прислушиваться и к собственному внутреннему голосу, если обстановка и боевой приказ позволяют не перечить ему. А что есть он, тот внутренний голос, капитан Исаев имел возможность убедиться не раз. Но он еще только думал, с чего начать этот разговор, поучительный для многих, а фашисты уже вновь обрушили на наши окопы множество снарядов и мин. И немедленно откуда-то слева сквозь грохот разрывов прорвался истошный вопль: — Санитара сюда!!! Пять раз за этот день фашисты бросались в атаку и пять раз бесславно бежали назад, оставляя на ничьей полосе своих убитых и раненых. Между теми атаками было четыре передышки. Во время одной из них, когда успели накуриться и несколько отойти, отмякнуть душой, младший лейтенант Редькин и сказал, что о сегодняшнем наступлении врага очень своевременно сообщила наша разведка, поэтому, чтобы хотя и ничтожно мало, но усилить роты, многие из которых едва-едва могли сойти за взвод мирного времени, командование бригады и послало в окопы всех, кто нес службу в штабе бригады. Командир и комиссар бригады, взяв автоматы, ушли в окопы! Или у особистов кишка тонка?! Короче говоря, все, кто только мог, сегодня с рассвета на передовой. Рядовыми бойцами. Ему, младшему лейтенанту Редькину, приказано находиться здесь, в роте капитана Исаева. Уйти из окопа в землянки капитан Исаев своим бойцам разрешил лишь в полной темноте, которую сегодня фашисты даже не пытались искромсать в клочья осветительными ракетами. Как считал капитан Исаев, чтобы немногие солдаты, чудом уцелевшие после пяти неудачных атак, не смогли увидеть всех окоченевших тел в серовато-зеленых мундирах и шинелях; похоже, фашистское командование надеялось: авось к утру их припорошит снегом. Усталые, можно сказать, не пришли, а приползли бойцы роты капитана Исаева в свои землянки, растопили печурки-буржуйки и уселись около них на лежанки или просто на земляной пол, бездумно глядя прямо перед собой или на язычки пламени, торопливо, жадно пожиравшие те немногие, щепочки, которые были пожертвованы им сейчас. Хотя старшина роты уже давно притащил в термосах сразу обед и ужин, есть не спешили. На это у них сил пока не было. Посидели, помолчали, сколько душа требовала, а потом, когда Карпов еле слышно звякнул котелком, доставая его из вещевого мешка, так дружно набросились на еду, что за считанные минуты все подчистили — самая настырная мышь крохи для себя не смогла бы найти. Уничтожили сразу обед и ужин, перекурили. Без спешки, всласть. Чтобы настроение стало и вовсе нормальным. Не любил, даже ненавидел солдат Карпов подобные минуты всеобщего молчания. В армию его призвали из деревеньки, почти затерявшейся среди бездорожья на севере Кировской области; жители их деревушки шутили: дескать, круглый год к нам только волки шастают, да и то лишь потому, что местных лесов уроженцы, вот и не тонут в здешней весенней и осенней грязюке. До службы в армии Карпов искренне считал, что ему на всю жизнь и с избытком хватит тех знаний, которые успел получить за четыре года обучения в сельской школе. И отец, и оба дяди так же считали. Но лишь начал осваиваться на военной службе — вдруг понял, что все его знания, которыми еще недавно так гордился, можно сказать, даже кичился, вовсе ничего, почти пустое место. В разговорах с товарищами по роте это почувствовал. Тогда и стал чуть что вроде бы отшучиваться, пряча стыд в глубину души: дескать, мы — от сохи-матушки, дескать, мы университетов разных не кончали. С особым презрением и смаком выговаривал «университетов разных», хотя даже понятия не имел: а чем они от институтов отличаются; только названием или есть закавыка и во внутренней начинке? До тех пор за этими пустыми словами свое невежество пытался прятать, пока однажды не ляпнул их при командире взвода. Тот, посуровев лицом, и врезал полным голосом, что отсутствие должного образования — не доблесть, не заслуга, а большущая беда любого человека, так что, красноармеец Карпов, не хвастаться, а плакать горькими слезами тебе надо; главное же, побыстрее, пока время окончательно еще не убежало и есть возможности, наверстывать упущенное. Перечить лейтенанту красноармеец Карпов не осмелился, лишь после его ухода немного еще похорохорился перед товарищами: мол, нас, вятских, учить не надобно, мы до всего рубцами и синячищами на своих боках привыкли доходить. Хорохорился, но взял на заметку то, что сказал лейтенант. А потом и сама жизнь доказала: только суровую правду подарил тогда лейтенант ему, красноармейцу первых месяцев службы. Убедился в этом — стал учиться. Нет, взять в полковой библиотеке учебники еще стеснялся, пока он решил идти к знаниям другим путем: пополнял, подправлял и расширял свое образование в основном за счет того, что теперь ни одной лекции старался не пропустить, на встречи со всеми знаменитыми людьми, которых в часть приглашали, сломя голову несся, вообще в любой разговор товарищей вслушивался, если он не был вовсе безответственным трепом. Особенно полезными для него разговоры товарищей стали с тех пор, как в роту влились ополченцы; были среди них и студенты институтов и техникумов, а Юрия Даниловича — того самого, у которого во всех карманах настоящие залежи самых различных таблеток, — кое-кто из них иногда не по имени-отчеству, а профессором навеличивает. Чтож, очень даже возможно, что так оно и есть: говорит он всегда как-то округло и с внутренней убежденностью в правоте, в правильности всего сказанного. И профессия у него, если Карпов все правильно понимает, до крайнего ужаса ученая: филолог он, то есть за весь русский язык перед партией и народом в ответе. Прошло еще какое-то время — заметил солдат Карпов, что стал жадным до знаний. Причем особенно теперь, когда война в любую секунду могла оборвать его молодую жизнь. Поэтому, если все молча пялились на огонь или равнодушно утрамбовывали лежанку своими боками, считал время безвозвратно потерянным. В такие минуты, случалось, задавал вопросы или бросал реплики. Исключительно для того, чтобы растормошить товарищей, вызвать их на разговор. Хоть о чем. Ведь чрезвычайно редко людская беседа бывает абсолютно пустой. Вот и сегодня, отводя в сторону плутоватые глаза, Карпов вдруг спросил: — Товарищ младший лейтенант, разрешите вам подкинуть вопросик? Сугубо личного плана? Тот кивнул вполне доброжелательно. — Только прошу ответить честно, как самому себе… Небось впервой-то в бою здорово страшно было? Младший лейтенант, как показалось всем, находившимся в землянке, молчал долго. Потом с превеликим трудом все же выдавил из себя: — Понимаете, я, кажется, весь минувший день до мелочей помню… — Ну и? — торопит, подстегивает Карпов. — Не посчитайте за бахвальство, но у меня сложилось впечатление, будто мне вовсе не было страшно… Нисколечко… — Врешь, — со свойственной ему прямотой и откровенно грубо вмешался в разговор капитан Исаев. — Товарищ капитан! — вспыхнул от обиды младший лейтенант. — Дмитрий Ефимович я, когда не в строю, — парировал тот. — А что касается страха, тут врешь. Или за превеликим волнением, порожденным первым в твоей жизни настоящим боем, позабыл про него вовсе… Был он у тебя, тот страх, обязательно был. Поскольку ты нормальный человек… — А не чурка с глазами, — врезал в начавшийся разговор свою реплику Карпов, тут же схлопотал от сержанта Перминова шутливый, но чувствительный подзатыльник и с наигранной поспешностью юркнул на лежанку, блаженно жмурясь, поудобнее улегся на ней. Он был довольнешенек: очень внимательно солдат Карпов вслушивался в любой разговор, стараясь уловить и запомнить что-то новое для себя, но особенно любил он слушать своего капитана. И только потому, что мысли того не петляли, они уверенными стежками вели за собой и высказывались не заумными словами, а попросту, теми самыми, какими и мужики в родной деревне пользовались, когда обсуждали мирские дела. А сегодня именно товарища капитана удалось втянуть в разговор, это он сейчас говорил для всех, хотя глядел только на младшего лейтенанта: — Человеку, если он нормальный, все свойственно. И любовь эта самая хваленая, и зависть, и страх, и доброта, и все прочее, что мать-природа в жизненный обиход вплела… Вот и мыслю я, ежели вообще-то можно так говорить, что страх—исходные данные для задачи, которую человеку за годы своей жизни множество раз необходимо решать, что сам по себе он, тот страх, жить долго не способен. Почувствовал его иной человек, вступил в борьбу с ним и оборол — вот тебе и готово вовсе новое душевное состояние. Мужеством оно называется. И уважаемо всеми. А почему, спрашивается, оно людьми уважаемо? Потому, что оно и само по себе прекрасно. Да и в любую минуту запросто в настоящий героизм превратиться может… Не совладал человек со страхом, поддался ему — получай уже не мужество благородное, а самую обыкновенную препоганую трусость… Случилось такое, считай, вот и погиб человек бесславно. Только потому, что в самую трудную, в самую решительную минуту своей жизни дозволил себе ничтожно малую слабинку. Высказался капитан Исаев — в землянке на какое-то время воцарилась глубокая тишина. Потом Юрий Данилович уважительно сказал: — А я, Дмитрий Ефимович, даже не подозревал, что у вас философский склад ума… — Какой уж есть, не обессудьте, с тем и живу, — несколько запальчиво, далее грубовато ответил капитан Исаев, которому казалось, что он погорячился и зря почти при всей роте высказал то, до чего с превеликим трудом додумывался долгими бессонными ночами. Юрий Данилович, похоже, хотел ответить, объяснить, что не осуждает, а в принципе одобряет его мысли, что если в той теории и не все абсолютно верно, если она даже и нуждаемся еще в додумывании, в доработке, то даже и это уже прекрасно: не пустышкой разродился. И пенсне свое водрузил на горбинку носа Юрий Данилович, что делал всегда, если намеревался вступить в принципиальный спор! Но тут в землянку шариком скатился капитан Крючков, бросив еще с порога: мол, команду «смирно» подавать не следует, чтобы не мешать общему отдыху. Как всегда, стремительно подкатился к столу, не сел, а плюхнулся задом на лежанку напротив капитана Исаева и выпалил весело, задорно поблескивая серыми глазами: — Так вот, дорогой Дмитрий Ефимович, официально довожу до сведения всех твоих бойцов, что командование бригады за умелое руководство ротой в минувшем бою пожаловало тебе сутки отпуска, провести которые надлежит в Ленинграде. Целые сутки в Ленинграде!.. Почему не плывешь в радостной улыбке, почему не слышу от тебя слов горячей благодарности? — Да я… — Молчать! — шутливо, нарочито театрально прикрикнул капитан Крючков, настроение у которого было распрекрасным. И тотчас Пират, неслышно лежавший около левой ноги капитана Исаева, стремительно вскочил, уперся передними лапами в столешницу, и его морда, оскаленная яростно, оказалась в считанных сантиметрах от лица командира батальона. Капитан Исаев поспешно схватил Пирата за ошейник и крикнул как только мог властно: — Фу! Пират ответил глухим ворчанием. Правда, менее грозным, чем можно было ожидать, и неохотно лег на прежнее место. — С чего он это, а? Не сбесился часом? От нервного перенапряжения? — понизив голос почти до шепота и осторожно выбираясь из-за стола, спросил капитан Крючков. — Сведущие люди рассказывали, что у собак этой породы особенно здорово развит инстинкт защиты своего хозяина. Значит, с точки зрения науки Пират действовал даже очень логично. — А мне, если говорить честно, начхать на всю собачью логику! — вспылил капитан Крючков, но тут же совладал с собой и продолжил, уже явно подтрунивая над тем, что случилось недавно: — Выходит, Дмитрий Ефимович, теперь я и голоса повысить на тебя не моги? — Отчего же? Я — человек не гордый, так что повышай, сколько душе угодно, — с внутренней усмешкой ответил капитан Исаев, довольный, что командир батальона не затаил обиды. — Как только внутренне распалишься настолько, что захочешь обязательно обласкать меня словом, так сразу и беги метров на пятьсот или поболе того, стой там недвижимо и повышай голос хоть до самой невозможности. Солдаты, матросы и ополченцы, заметив, что комбат правильно реагирует на шутку командира роты, тоже посмеялись, правда, сдержанно, с некоторой оглядкой. Потому сразу будто и подавились смехом, как только командир батальона свел брови к переносице. А он, держась поближе к выходу из землянки, оказал, словно между прочим: — Значит, мы с тобой, Дмитрий Ефимович, так и договорились: завтра на утренней зорьке ты шагаешь в Ленинград. Прихватишь с собой младшего лейтенанта Редькина и шагаешь. — Его-то зачем прихватывать? Вместо конвоя, что ли? — насторожился, нахмурился капитан Исаев. — Глупее ничего не мог придумать? — осторожно покосившись на Пирата, не спускавшего с него злых глаз, огрызнулся капитан Крючков. — Или ты так хорошо знаешь Ленинград, что и без провожатого самое историческое, самое красивое мигом найдешь?.. То-то и оно, а ты, дурило… Не договорил капитан Крючков того, что намеревался сказать. Просто махнул рукой пренебрежительно и ушел в ночь, которая угрюмой тишиной укутала поле недавнего боя. Ушел командир батальона — солдат Карпов немедленно посоветовал идти в Ленинград не на рассвете, до которого еще около полусуток, а сейчас: надо ли, допустимо ли терять часы, если они могут запросто больше никогда не повториться? Говорите, у вас нет специального пропуска для хождения по ночному Ленинграду? А младший лейтенант Редькин на что? Да с его документами хоть в Смольный смело шагай! |
||||||||||||
|