"Будни войны" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)





Художник Н. Оборин

11

Не воспользовался капитан Исаев подсказкой солдата Карпова: в базарный день грош цена тому командиру, который дисциплину в своей части сам изнутри подрывать начнет. Однако вышли они из землянки все же часа за три до рассвета: решили пораньше попасть в город, чтобы, не выжидая окончания срока, дарованного командованием бригады на отдых, управиться со всеми своими делами и пусть даже глубокой ночью, но уже сегодня же обязательно вернуться в окопы. Или, как оказал капитан Исаев, «домой вернуться».

Шли как могли быстро, шли по улицам и улочкам Ленинграда, вовсе безлюдным в эти ранние утренние часы. Между снежных сугробов, дотянувшихся своими гребнями, кое-где подернутыми желтизной, почти до окон первых этажей. Мимо домов, казавшихся покинутыми жителями и поэтому особенно громоздких, мрачных. Видели и несколько окоченевших тел, припорошенных снежком.

Снег звонко скрипел под валенками. И больше никаких звуков в ночи, еще упрямившейся, еще не хотевшей отступать перед неумолимо приближающимся днем. Молча шли. Потому, что капитан Исаев уже твердо и бесповоротно решил, что с историческими местами и красотами Ленинграда обязательно ознакомится когда-нибудь в следующий раз, если жив будет и судьба вновь даст ему возможность побывать в этом городе, а сегодняшний день — весь, без остаточка! — проведет с Полиной, поможет ей советом и делом. Конечно, если сил и ума хватит. Вот только как сказать о своем решении этому особисту, сказать так, чтобы не очень обидеть? Ишь, как решительно он вышагивает…

Ничего подходящего не придумал капитан Исаев, а младший лейтенант Редькин уже вошел в подъезд какого-то невероятно мрачного дома, шагая через ступеньку, поднялся на второй этаж и несколько раз основательно ударил пяткой в дверь, кое-где еще сохранявшую следы недавней обшивки.

Через какое-то время глухо звякнул откинутый железный крюк, дверь приоткрылась и в ее проеме стала смутно видна женщина. Она и оказала просто, даже приветливо:

— Побыстрее входите, Саша. Чтобы не выстудить квартиру.

Капитан Исаев узнал этот голос. И шагнул вперед, нетерпеливо протянув руки. А Полина какое-то время еще вглядывалась в него. Зато потом, еще не вполне веря выпавшему ей счастью, припала к отцу всем своим исхудавшим телом, которое сейчас состояло, казалось, лишь из живота, вызывающе топорщившего ватник, надетый поверх мужского пиджака. Припала к отцу и заплакала. Беззвучно. Прижимая отца к себе, как-то торопливо, словно желая еще раз убедиться, что все это не сон, пробегала своими невесомыми пальцами то по его спине, от любой непогоды надежно укрытой шинелью грубоватого сукна, то по лицу, осторожно касаясь выпирающих скул, нависших над глазами надбровных дуг и упрямых складок в углах рта.

Отец и дочь были так захвачены, захлестнуты своими чувствами, что безропотно, вернее — бездумно подчинились младшему лейтенанту Редькину, когда он легонько подтолкнул их от входной двери сначала в глубину прихожей, а затем и в маленькую комнатушку. Только здесь капитан Исаев осторожно, боясь обидеть, освободился от одновременно жадных и ласковых рук дочери, упорно и с надеждой цеплявшихся за него, огляделся, выбирая место, куда можно было бы положить шинель и шапку, приткнуть автомат. В комнатушке — две кровати, стоящие рядом. На одной из них еще недавно спала или просто лежала Полина, а на второй и сейчас под ворохом одежды кутались в одеяло женщина неопределенного возраста с пятилетним сынишкой; если видишь только глаза, переполненные тоской и ожиданием чуда, не так-то просто определить возраст человека: дистрофия и холод, от которого не было спасения даже дома, всех преждевременно состарили.

Ни самого простого стола, ни одного хотя бы колченогого стула не было в комнатушке. Зато в центре ее, на железном листе, к старинному деревянному паркету прибитом обыкновенными гвоздями, вольготно расположилась печурка-буржуйка. Точь-в-точь такая, какие стояли в землянках его роты. Может быть, лишь самую малость поменьше.

И кровати, стоявшие рядом, и присутствие в комнатушке женщины с мальчонкой — все это известно из писем Полины, которые он получал почти еженедельно. Из них даже знал, что эту женщину зовут Викторией, а сына ее — Игорьком; Виктория замужняя, но супруг — инженер-железнодорожник — где-то в действующей армии. Жив или уже, как говорится, пал смертью храбрых, это пока неизвестно. Вот и решили они, эти две женщины, уже пораненные войной, жить в одной комнатушке. Дескать, так экономнее и вообще разумнее во всех отношениях.

А вот аккуратно разделанные дрова, выглядывавшие из-под кроватей и своеобразной поленницей высотой около метра загораживающие одну из стенок комнатушки, явились для него полнейшей неожиданностью, о них в письмах Полины не было ни слова. Глядя на эти щепочки и чурбачки, он понял, что именно они единственное и главное богатство этих двух слабых женщин. Интересно, откуда и как оно свалилось сюда?

На эту поленницу, непривычно для глаз торчавшую вдоль одной из стенок комнатушки, капитан Исаев и положил свой автомат. А вот шинель, заметив, что при каждом выдохе изо рта вырываются клубы пара, снимать не стал.

В блокадном городе каждое полешко, каждая щепочка были на вес золота. Если не дороже. Но Полина, радуясь приходу отца, которого не видела более года, решительно потянулась к поленнице. Младший лейтенант Редькин, угадав то, что она намеревалась сделать, опередил ее. Он же, присев на корточки, и положил в печурку только три полешка, запалил их от зажигалки, сделанной из гильзы винтовочного патрона.

Только теперь, когда в печурке восторженно загудело пламя, оповещая, что жизнь продолжается, что она все равно прекрасна, Полина и Виктория, поспешно вылезшая из-под вороха одежды, торопливо придали кроватям терпимый вид, а капитан Исаев вдруг вспомнил, что младшего лейтенанта Полина узнала сразу, по голосу, и без промедления или намека на стеснительность назвала Сашей. Вспомнил и то, что тот как-то по-хозяйски втолкнул их в эту комнатушку, прикрыл за собой дверь. И дрова, лежавшие под кроватями и в поленнице вдоль одной из стенок комнатушки, и печурку-буржуйку, сделанную и установленную здесь явно не женскими руками, все это вдруг увидел будто другими глазами. Даже мгновенно вспомнил, что за все часы, пока шли сюда, с младшим лейтенантом о Полине и словом не обмолвились, однако вышли точно к тому дому, в котором она жила. Опрашивается, какой вывод из этих фактов следует? Только один: пока он, Дмитрий Исаев, тайком вздыхал ночами, переживая за дочь, волею судьбы оказавшуюся одинешенькой в огромном городе, стиснутом кольцом беспощадной блокады, этот младший лейтенант, любое появление которого в роте он, капитан Исаев, лишь терпел в силу необходимости, даже нормального человеческого имени которого не знал до сегодняшнего утра, уже побывал здесь, похоже, не раз, оказывая посильную помощь. Бесспорно, с разрешений своего (вроде бы невероятно грозного) начальства. Может быть, и с молчаливого одобрения всей роты? Или, что и того вернее, командования бригады? Ведь не случайно же оно наградило его, капитана Исаева, сутками отдыха, провести которые надлежало в Ленинграде!

И еще — вдруг с отчетливой ясностью вспомнил, что на двух или трех письмах, которые он получил от Полины последними, не было даже намека на почтовый или иной штемпель. Значит, ножками они в окопы к нему притопали, ножками…

Сейчас капитан Исаев был готов дать голову на отсечение, что Карпов потому и советовал шагать в Ленинград еще вчера вечером, что прекрасно знал все это!

Дочь капитан Исаев любил больше, чем сына. Скорее всего потому, что в детстве она очень часто болела; пожалуй, как искренне считал он, во всем мире не осталось такой детской болезни, которая в те годы обошла бы ее стороной. И всегда, когда во время очередной напасти ей бывало тяжело, когда казалось, что стоит еще самую чуточку промедлить, и она от внутреннего жара вспыхнет ярким пламенем, вспыхнет, чтобы сгореть навечно, он брал ее на руки. Случалось, долгими часами мерил бесшумными шагами единственную комнату своего казенного жилья, прижимая к себе такое хрупкое и беспомощное тельце дочери; ему было до слез сладостно ловить на себе ее взгляды, полные искренней веры в то, что, пока он, отец, здесь, рядом, ей нечего бояться, что болезнь неминуемо убежит прочь. А сейчас, глядя на Полину, он понял и то, что она невероятно похожа на его Аннушку, которой уже нет и никогда больше не будет. Такие же ласковые голубые глаза, такая же добрая и теплая улыбка…

Очень хотелось по-отцовски обнять Полину, сначала помолчать, вспоминая прошлое и мечты, порушенные войной, а потом и поговорить об Аннушке. О том, как и чем жила она последние дни, — не вообще поговорить, а обязательно добраться до деталей, которые иному человеку покажутся мелочами; может быть, и о нем, своем «нестандартном Митяе», она в последние дни жизни говорила что-то такое, временно выпавшее у Полины из памяти или непригодное для письма.

Правда, поздоровавшись с женщинами, как с давнишними знакомыми, Редькин сразу же схватил два ведра и убежал на Неву, до которой, как сообщила Полина, было пять кварталов, но ведь Виктория со своими глазами, полными беспросветной тоски, и Игорьком, смотревшим на все глазами уже взрослого человека, была здесь неотлучно.

Кроме того, именно в эти минуты в душе капитана Исаева шла ожесточенная борьба. С того дня, как только узнал, что дочь осталась в Ленинграде, он втайне надеялся на встречу с ней. Поэтому, если представлялась такая возможность, откладывал от своего скудного фронтового пайка то отломившийся кусочек ржаного сухаря, то буквально щепоточку сахарного песка. Скрытно от товарищей сам у себя брал эти крохи: искренне считал, что не имеет права делать что-либо подобное, ибо это — своеобразная кража; если бы только у самого себя, но он крал и у своего рабоче-крестьянского государства, которому был предан каждой клеточкой тела. Ведь это оно, Советское государство, основательно обделяет продовольствием около двух миллионов женщин, детей и даже рабочих Ленинграда, обделяет, чтобы побольше дать ему, их защитнику, а он, капитан Исаев, ишь, добрее, умнее и хитрее всех, он от своей фронтовой пайки кое-что и для дочки урывает!

А что неизбежно случится, если каждый защитник Ленинграда, у кого семьи здесь же живут, так же «хитрить» станет? Ответ один: если и прочие бойцы-фронтовики последуют примеру его, Дмитрия Исаева, то со временем они настолько ослабеют, что в какой-то момент фашисты голыми руками всех их похватают. Вот и думай, капитан Исаев: ладно ли допускать до такого позорного факта? Да ни в жизнь!

Так думал — искренне думал! — капитан Исаев, осуждая себя, но выпадал случай — опять тайком и вроде бы даже сами собой падали в кисет несколько крупинок сахарного песка из его личного скудного пайка, опять прятал он в самую глубину вещевого мешка обломок ржаного сухаря такой твердости, что, казалось, его и самый крутой кипяток не осилит.

Даже после 24 декабря, когда, убедившись, что Дорога жизни вот-вот заработает по-настоящему, Военный совет фронта своим решением хлебную пайку рабочим и инженерам увеличил на сто, а служащим и детям на семьдесят пять граммов, он отложил для дочери еще один обломочек ржаного сухаря.

Все его богатство — граммов пятьдесят сахарного песка и ровно двадцать обломков и обломочков ржаных сухарей — сейчас лежало у него за пазухой, словно раскаленное добела железо, жгло его грудь. В то же время невероятно жалко было все это не только дочери, но и Викторий с парнишкой отдавать, настолько жалко, что и слов не смог бы найти, чтобы высказать как.

Капитан Исаев все же оборол себя. Подавив тяжелый вздох, решительно распахнул шинель и, казалось, из самого сердца своего, не достал, а вырвал и кисет со считанными граммами сахарного песка, и новехонькую нижнюю рубаху, в которую были завернуты много раз ощупанные пальцами кусочки ржаных сухарей; как что-то невероятно хрупкое, положил все это на подоконник, почему-то — на его середину.

— Так сказать, наш фронтовой подарок к Новому году, — несколько косноязычно пробормотал он и облегченно вздохнул, радуясь победе над самим собой.

Ни дочь, ни Виктория не сделали даже попытки отказаться от неожиданного подарка. Только губы у Виктории вдруг предательски задрожали, и она, спеша скрыть волнение, как могла быстро, вышла из комнатушки. Зато мальчонка не спускал голодных глаз с маленького свертка, лежавшего на подоконнике, лежавшего одновременно близко и невероятно далеко; капитан Исаев был готов поспорить с кем угодно и на любую ценность, что Игорек в тот момент думал только о чем-нибудь съедобном, затаившемся там, скорее всего, о малюсенькой корочке самого обыкновенного чуточку зачерствевшего ржаного хлеба, вернее — того месива, что в блокадном Ленинграде называлось хлебом.

Когда Виктория вышла, вроде бы и настало время начать с Полиной тот откровенный разговор, о котором так истосковалось все нутро, но дочь вдруг заторопилась, сказала, напяливая поверх ватника добротное зимнее пальто явно с чужого плеча:

— Папа, сходим до моих товарищей по работе, навестим их? И сразу обратно, сюда… Очень прошу тебя, папа.

Не мог он отказать дочери в такой пустяковой просьбе. И, вновь застегнув шинель на все пуговицы и взяв автомат, еще не успевший толком и отпотеть, послушно пошел за ней. А на улице, где не только проезжую часть, но и тротуары уродовали сугробы отвердевшего, слежавшегося снега, он заставил Полину взять себя под руку, чтобы ненароком не поскользнулась, не упала, не нанесла вреда себе или ребенку.

Шли улочкой вдоль канала или какой-то речки, берега которой были надежно упрятаны в гранит сурового темно-серого, почти черного цвета. Медленно шли: их тропочка кое-где была подернута ледком, и самое существенное — на большую скорость Полина оказалась неспособна, основательно силы свои порастеряла за три месяца голодовки.

Город уже просыпался: трех человек он, капитан Исаев, почти одновременно увидел на этой улочке, вовсе не относившейся к разряду центральных. Двое (один — с ведром, а другой — с большой суповой кастрюлей) брели явно к Неве. А вот женщина неопределенного возраста, глядевшая, казалось, только себе под ноги, тащила детские саночки. Возможно, те самые, которые еще прошлой зимой под радостный смех детворы стремительно летели с ледяной горки. Сейчас на них окаменело лежал кто-то. Ногами вперед, зашитый в простыню или тюфячную наволочку.

Трупами капитана Исаева удивить было невозможно, их он повидал уже предостаточно, на несколько человеческих жизней вперед насмотрелся на них. Его поразило, до глубины души потрясло, что те двое, которые брели к Неве, даже не глянули в сторону детских саночек и человека, недвижимо лежавшего на них. И Полину вроде бы нисколечко не царапнули по сердцу эти скорбные похороны. Как шла, всей тяжестью тела опираясь на согнутую в локте руку отца, так и продолжала идти, почти не отрывая от снега ног, всунутых в чьи-то непомерно большие и несколько раз латанные валенки.

Выходит, он, фронтовик, менее очерствел за месяцы войны, чем эти вроде бы сугубо гражданские люди?!

Настолько потрясло это открытие, что пропала охота начинать душевный разговор. Потому за все время, пока шли, лишь эти вопросы, будто между прочим, и подкинул дочери:

— Он-то, младший лейтенант, часто к вам заглядывает? К тебе или Виктории больше?

— Третий раз забежал, — ответила Полина и остановилась, чтобы отдышаться, хотя бы самую малость унять сердцебиение. — В те разы, как ты и велел ему, наготовил дров… Из многих квартир, где бомбежками или артобстрелами все нутро было изуродовано, обломки мебели к нам стаскал, разделал, чтобы в печурку удобнее совать было…

— По моему приказанию, говоришь?

— Он так сказал.

— И печурку он же раздобыл?

— Ее Виктория выменяла. Еще до того, как мы в одной комнате жить стали… У нее был подарок мужа. Массивное золотое кольцо и сережки с камнями…

Больше за всю дорогу не было обронено ни слова. Это уже потом, остановившись у подъезда какого-то пятиэтажного дома, Полина, привалившись спиной к его стене, припорошенной снегом, сказала, почему-то волнуясь и от этого комкая, глотая окончания отдельных слов, что их институт эвакуировался, но кое-кто из сотрудников вынужден был остаться в Ленинграде. По причинам сугубо научного характера. Например, чтобы для грядущих посевов и посадок наверняка сберечь отборный семенной фонд. Не понимаешь? Боже мой, да это же проще простого!.. Многие годы — даже десятилетия — русские и советские ученые упорно работали над выведением таких сортов, допустим, картофеля, какие наиболее урожайны в климатических условиях России и одновременно менее подвержены различным заболеваниям, встречающимся здесь. И добились кое-чего существенного. Конечно, надо было продолжать работу, но тут грянула война, обстановка на фронтах так сложилась, что было принято решение об эвакуации института. Все шло вроде бы нормально, и вдруг кто-то, занимающий высокий пост то ли в наркомате, то ли еще где, желая побольше вывезти людей, приказал оставить в Ленинграде около двух тонн элитного картофеля, почти тонну отборнейших семян лучших сортов риса и еще кое-что… Именно к тем двум научным сотрудникам, которые сейчас перед всем советским народом отвечают за сохранность картофеля и риса, здесь оставленных институтом до лучших, времен, они и идут. Потому идут, что два этих человека достойны всеобщего уважения: они охраняют, сберегают для людей то, что в блокадном Ленинграде вообще цены не имеет; эти люди — только пожелай! — за считанные часы давно могли бы стать настолько богатыми, что по сравнению с ними пресловутый граф Монте Кристо выглядел бы человеком среднего достатка. Надеюсь, ты знаешь, какие ценности за считанные граммы съестного предлагаются на черном рынке? Не таращи на меня глаза, папочка, не таращи удивленно: теперь есть и такой рынок. Вернее — только такой и функционирует. И, конечно, нелегально.

Или думаешь, тем двум героям намного легче, чем побороть себя, было уберечь картофель и рис от крыс? От самых обыкновенных, каждая из которых имеет предлинный облезлый хвост и готова сожрать все, что попадет ей на зубы? Они, изголодавшиеся твари, вдруг учуяли залежи картофеля и риса. Учуяли — скопищем бросились на штурм подвала!.. Хорошо, что Эдуард Владимирович и Вадим Сергеевич не растерялись, не потеряв и одной лишней минуты, обратились за помощью к солдатам-зенитчикам, батарея которых стояла буквально за углом…

Да, они, эти два человечища, не продали, не сменяли на золото или бриллианты, вообще за все эти месяцы блокады не потеряли ни единого картофельного клубня, ни единого рисового зернышка. Скажу тебе, папа, больше: они охраняют, берегут то, что даже очень питательно, хотя сами находятся уже на грани смерти от… дистрофии! Мог ли ты, папа, предполагать, что человек, который каждую ночь почти спит на сотнях мешочков с рисом, который каждый день имеет возможность перебирать картофельные клубни, отыскивая поврежденные временем, может умереть от длительного и систематического голодания?

Их, этих двух честнейших людей, нужно, просто необходимо спасти. От самих себя, от чрезмерной честности!.. Ой, кажется, я что-то не то говорю… И еще, пожалуйста, запомни, папа: Иванов Вадим Сергеевич (это тот, который за сортовые зерна риса отвечает) сравнительно молод, ему всего лишь тридцать три года; из-за плоскостопия и страшнейшей близорукости (без очков, изготовленных по рецепту специально для него, может рядом с тобой пройти и не заметить) он вообще освобожден от службы в армии, из-за этих болезней его даже в ополчение не взяли.

Однако Вадим Сергеевич еще ничего, он держится получше, чем Эдуард Владимирович, что даже очень логично: тот и старше значительно (в прошлом году ему исполнилось целых пятьдесят пять лет), и за всю жизнь (он сам признался в этом!) ни единого раза физзарядки — хотя бы частично! — не проделал. Иными словами, в нем душа вообще чуть держится…

Почему о них так подробно сейчас начала рассказывать? Они очень обижаются, если кто-то путает или перевирает их имена. Особенно обидчив Эдуард Владимирович. Из-за возраста и воспитания, вероятно (он из дореволюционных интеллигентов). А живут они вместе. Уже почти месяц. Так что, дорогой папочка, дверь нам любой из них открыть может.

Между прочим, папа, ты, наверное, уже догадался, почему одинокие люди сейчас стараются жить вместе с кем-то? Например, она, Полина, — с Викторией, а Вадим Сергеевич — с Эдуардом Владимировичем? Говоришь, нет времени забивать голову чепухой… К твоему сведению, папа, это вовсе не чепуха, а суровая жизненная необходимость! Во-первых, что бы ученые ни говорили, но чем больше людей в комнате, тем там теплее. Во-вторых, сосед или соседка всегда помогут, если заболеешь или какая другая беда вдруг на тебе споткнется. В-третьих… В-третьих…

Так и не придумав того, что могло бы достойно прозвучать «в-третьих», Полина неожиданно выдала тоном начальника, все основательно обдумавшего и убежденного, что только так и надо поступить, как диктует она:

— Да, папа, очень прошу тебя, как только придем, сразу и поговори с ними серьезно. О том, чтобы они немедленно начали подкармливать себя. За счет того, что им поручено охранять… Конечно, пусть едят лишь ровно столько, чтобы жизнь не угасла.

Так вот зачем ты потащила меня с собой! Хочешь, чтобы я своим авторитетом фронтовика заставил честных людей пойти против своей совести, толкнул их на преступление?!

Не повернул обратно лишь потому, что мгновенно решил: прогулка по свежему воздуху Полине очень даже полезна, а что оказать при встрече тем героям — это он сам придумает, благо время на раздумье еще есть; вспомнив, что дочь ждет ребенка, сдержал и резкие слова, которые уже были готовы обрушиться на нее. Только потому и промямлил, пытаясь выиграть время, чтобы придумать что-нибудь такое, что поможет более или менее тактично уклониться от поручения, против которого душа взбунтовалась сразу и бесповоротно:

— Как же их уговаривать, если…

— А ты просто прикажи им. Не уговаривай, а прикажи. От имени своих бойцов, доблестно защищающих Ленинград, прикажи.

Неужели ты, Полина, действительно не понимаешь, что толкаешь отца на подлый поступок? Да и должна бы ты знать, что приказать, конечно, любому человеку и что угодно можно. Даже луну с неба сорвать и прибить к двери чулана. Видать, тебе, доченька, еще ни разу не приходило в голову, что выслушает иной разумный человек подобное приказание, посмотрит с уничтожающим презрением на отдавшего его и скажет от чистого сердца: «Иди-ка ты…»

Об этом капитан Исаев только подумал, буркнул же:

— Чего распетушилась-то? Или забыла, что оно (понимай — дите) все твои психозы, в себя запросто впитать может?

Полина благодарно взглянула на него, решительно вошла в гулкий подъезд дома. Здесь опять вдруг остановилась и сказала, почему-то стуча пальцем в грудь отца:

— Между прочим, у Эдуарда Владимировича есть слова-паразиты: «милостивый государь» или «милостивая государыня». Чем больше волнуется, тем чаще вставляет их в свою речь. Не так, как я сейчас оказала, а слитно, кое-что проглатывая. «Милгосдарь», — вот что у него получается. К тому говорю, чтобы ты сразу понимать его стал.

— Эта ли присказка сейчас самое главное? — пожав плечами, спросил он.

Потом они долго поднимались по лестнице, поднимались на пятый этаж, отдыхая на каждой площадке.

Едва Полина несколько раз дернула железный прут, внутри квартиры проволокой соединенный со звонком, дверь широко распахнулась; словно хозяина этого жилья нисколько не волновало, что последнее тепло может немедленно выскользнуть в подъезд, где от стен на версту разило холодом сродни могильному.

— А, Полинушка, — несколько разочарованно сказал мужчина, открывший дверь. Был он в годах, но держался подчеркнуто прямо, смотрел на капитана Исаева так спокойно и доброжелательно, будто был не только давно знаком с ним, но и дружил, словно именно его прихода и ждал с нетерпением, стоя под дверью своей квартиры. — Прошу входить, милгосдари, — сказал он, поклонившись только головой, и поспешно добавил, заметив, что капитан Исаев потянулся пальцами к пуговице шинели: — А вот верхнюю одежду снимать не рекомендую. Даже очень настойчиво не рекомендую.

В квартире, если судить по фасону и количеству дверей, выходивших в просторную прихожую, кроме кухни, было минимум четыре комнаты. Однако Полина привычно направилась к кухне, дверь которой была прикрыта особенно плотно. Но Эдуард Владимирович решительно преградил путь туда, он рукой указал на самую отдаленную от нее дверь. И они, повинуясь жесту его руки, вошли не в комнату, а скорее — в клетушку, где, безжалостно тесня друг друга, еле-еле смогли разместиться узкая, солдатского образца кровать-койка с тумбочкой у изголовья, венский стул, родившийся, похоже, в середине прошлого века, и какое-то подобие гардероба уже без дверок и полочки, на которой еще год назад обязательно лежал головной убор хозяина этой комнатушки. Летом это была, разумеется, шапка-ушанка. А вот что на хранении лежало там зимой? Шляпа или кепка? Пожалуй, она, кепочка: до войны именно ее больше, чем что-либо иное, любили многие интеллигенты старой закваски. Или только притворялись любящими, а сами просто очень ценили ее за то, что она помогала затеряться в уличной толпе?

Эдуард Владимирович перехватил несколько иронический взгляд капитана Исаева, неспешно обшаривавший комнатушку, тщательно ощупывающий все то, что было в ней, и сказал:

— Это комнатка нашего старшего сына — Кеши. — Помолчал и добавил с искренней грустью: — И вообще вся эта квартира еще недавно была только нашей.

Вот теперь капитан Исаев и разгадал, что поражало его здесь, что волновало и даже тревожило душу: не жилым помещением пахла эта комнатушка, в ней стойко держался въедливый запах кладовки, которую давно не проветривали, в которой не то чтобы вещи перебрать, дать им понежиться в солнечных лучах, но и самую обыкновенную пыль смахнуть остерегались.

Интересно, почему сюда, а не в ту комнату, где они живут с Вадимом Сергеевичем, или хотя бы в кухню, привел их Эдуард Владимирович?..

И еще он понял, что все то молодечество, с каким Эдуард Владимирович встретил их, было лишь маскировкой собственной физической слабости и некоторой душевной растерянности. Понял это — захотелось сказать что-нибудь ободряющее, но хозяин квартиры широким жестом руки уже показывал им с Полиной на койку, предлагая сесть. Они беспрекословно подчинились. Вслед за ними сел и Эдуард Владимирович. Вернее, будто боясь промахнуться, осторожно опустился на венский стул, робко жавшийся к боковой стенке гардероба, к той, которая давненько и основательно была исцарапана кошкой.

А Полине не терпится, она вот-вот выпалит свою идею, которая капитану Исаеву сейчас казалась и вовсе дичайшей. Чтобы этого не случилось, он и спросил, сняв Шапку и положив ее рядом с собой:

— Извините, конечно, если мои вопросы прозвучат нескромно, однако сейчас-то где ваши? Эвакуировались куда? С организацией или в одиночном порядке?

Эдуард Владимирович какое-то время молчал. Так, что подумалось: а услышал ли он вопросы. Потом вдруг твердо глянул в глаза капитана Исаева и ответил:

— Спрашиваете, милгосдарь, где мои сейчас? Что ж, вопрос, так оказать, в духе времени… Наш старший сын — Иннокентий — после окончания военного училища уже командовал танковой ротой. Он очень долго и настойчиво упрашивал свое командование, чтобы оно отпустило его в Испанию. Нет, нет, мы с женой никогда не осуждали Кешу за это!.. Потом нам вдруг сообщили, что он награжден орденом Красной Звезды. Посмертно награжден… А младшенький — Тимоша — смертью храбрых пал в декабре тридцать девятого. Когда, наполнив карманы и пазуху взрывчаткой, полз к одному из многих дотов в линии финских укреплений…

Невольно пришло в голову, что зря недавно думал, будто еще год назад демократическая кепочка коротала зиму в этом гардеробе. Стыдно стало за эти мысли, захотелось встать и дружески обнять поникшие плечи этого старика (а старика ли?), но тот уже продолжил после короткой, тягостной для всех, паузы, продолжил бесцветным голосом:

— Мудрено ли, милгосдарь, что после всего этого наша мама начала часто болеть, а потом и вообще чахнуть… Я похоронил ее в апреле этого года.

Где-то близехонько с предельной скорострельностью, но без намека на истеричность бьют зенитки, где-то вовсе рядом взахлеб рокочут счетверенные пулеметы. А вот все это на какие-то считанные мгновения заглушили раскатистые взрывы бомб.

Капитан Исаев слышал и пальбу зенитчиков, и взрывы вражеских бомб. Однако почему-то сейчас все это для него было лишь фоном, подчеркивающим трагичность того, о чем так буднично рассказывал Эдуард Владимирович.

И этого человека Полина надеялась заставить свернуть с пути, который он сам выбрал?!

Эдуард Владимирович вдруг спохватился, в нем вдруг пробудился хлебосольный хозяин:

— Извините, милгосдари, старика, который вовсе забыл, что одними разговорами сыт не будешь. Может, позволите предложить вам по чашечке кипятку?

Он, упершись дрожащими руками в собственные костлявые колени, с трудом оторвался от стула. Вот тут капитан Исаев и оказал решительно, сказал с искренним уважением к собеседнику:

— Просим не беспокоиться. К вам, Эдуард Владимирович, мы ведь только на минутку заскочили. Чтобы проведать…

— Как так на минутку? — удивился и даже обиделся тот. — Разве вы, Дмитрий…

Тут он замялся, спохватившись, что не знает отчества капитана, к которому почему-то сразу проникся доверием. Выручила Полина, подсказавшая в полный голос:

— Папу зовут Дмитрием Ефимовичем.

— …Разве вы, Дмитрий Ефимович, не будете убеждать, что для меня настало время позаботиться и о себе, что моя жизнь, жизнь рядового советского служащего, невероятно дорога, даже во много раз дороже незапятнанной репутации честного человека? Неужели наша Полинушка еще не посвятила вас в свои планы?

Почудилось, что в голосе Эдуарда Владимировича намеком прозвучало что-то, похожее на насмешку. Но капитан Исаев не обиделся, он ответил честно:

— В ее личных планах была и такая задумка. Только, если говорить от своего имени…

Тут Эдуард Владимирович одновременно вежливо и повелительно положил на его плечо свою руку. И он не посмел ослушаться, он замолчал, так и не высказав до конца своей мысли.

После паузы, показавшейся капитану Исаеву очень длительной и тягостной, разговор опять начал Эдуард Владимирович:

— У меня, Дмитрий Ефимович, есть просьба к вам. Сугубо личного порядка… Дело в том, что…

Он не смог досказать то, что намеревался, он устало замолчал, уставившись вдруг заслезившимися глазами на давно не мытый пол. Капитан Исаев еще не решался окончательно поверить в свою догадку, а Полина уже выпалила, всплеснув руками:

— Так и знала, что с Вадимом Сергеевичем в эти дни должно что-то случиться! Я права, да? Правда?.. И вообще, где он? Почему не выйдет из комнаты, не включится в наш разговор?

Последние два вопроса вырвались у нее по инерции, вырвались в тот момент, когда она уже поверила в жестокую правду, о которой умолчал Эдуард Владимирович.

Разгадала невысказанную правду, поверила в нее и бросила гневно в сторожкую тишину:

— Разве это справедливо? Ведь он был еще молод, ему бы еще жить и жить…

— Иными словами, милгосдарыня, вы считаете, что умереть должен был я? Что это было бы во всех отношениях справедливее? — без самого малого признака обиды, лишь откровенно горько усмехнувшись, спросил Эдуард Владимирович. — Позвольте узнать, а почему именно так справедливее? И вообще, дорогая Полина Дмитриевна, что вы знали о Вадиме Сергеевиче? Не по слухам, которые — случалось и такое — он нарочно распускал сам, а точно? Например, было ли вам, милгосдарыня, известно, что он жил с врожденным чудовищным пороком сердца? Не было у него плоскостопия, не было! — теперь, сжав кулаки и потрясая ими над головой, почти кричал Эдуард Владимирович. — Он сам придумал для себя это презренное плоскостопие! Чтобы не вызывать к себе повышенного интереса, жалости и сострадания, унижающих настоящего мужчину. Да, да, именно настоящего мужчину! И знайте, на всю жизнь запомните, милгосдарыня, что признаками настоящего мужчины являются не только широкие плечи и гордо сидящая красивая голова, а главным образом — сильная воля, доброта, благородство, не показное, а искреннее, и неутолимое стремление непрестанно добиваться высокой намеченной цели!

Выкрикнул это Эдуард Владимирович и устало, опустошенно опустился, почти упал на сиденье старинного венского стула, даже глаза закрыл; и дышал он тяжело, прерывисто.

Капитан Исаев, чтобы ненароком еще больше не разволновать его, неслышно подошел к кухонной двери, к той самой, к которой, оказавшись в квартире, сразу устремилась Полина. Оттуда и взглянул на дочь сурово, требовательно. Она, подтверждая его догадку, на мгновение прикрыла глаза. Тогда он решительно распахнул дверь. Даже и сейчас, хотя почти половину кухни занимали массивная двуспальная кровать и цилиндрическая чугунная печурка, чудом сохранившаяся, скорее всего, еще со времен гражданской войны, она казалась неоправданно, расточительно большой, чудовищно вместительной.

На кровати, сложив руки на провалившемся животе, и лежал Вадим Сергеевич. Спокойный, вроде бы даже счастливый и такой молодой, что, если бы Полина раньше не сказала, сколько ему лет, его можно было бы принять за юношу, недавно окончившего школу или техникум.

То, что в кухне ничего не было сдвинуто с привычного места, уверило капитана Исаева, что Эдуард Владимирович и не пытался убрать с кровати окоченевшее тело товарища. Больше того, оберегая его, минувшей ночью и печурку не растапливал, и сам спал, скорее всего, в холодной комнате.

Капитан Исаев еще напряженно думал, как ему надлежит поступить теперь, а из какого-то тайника памяти уже выскользнула спасительная подсказка: не вашего прихода, товарищ капитан, ждал Эдуард Владимирович, стоя под дверью своей квартиры, не вашего! Тогда чьего же? Скорее всего — тех людей, которые по вызову или в порядке надзора иногда обходят квартиры, забирают окоченевшие в холоде трупы и потом по-человечески предают их земле.

Пришла догадка — прошептал Полине:

— В оба гляди за ним. — Кивок в сторону Эдуарда Владимировича, словно уснувшего на стуле. — Добегу до зенитчиков и мигом обратно.

Она послушно и торопливо кивнула. Но не ушла с лестничной площадки, стояла там до тех пор, пока гулкое эхо не перестало перебрасывать по подъезду отзвуки быстрых и уверенных шагов отца; лишь потом вернулась в квартиру, плотно прикрыла за собой входную дверь. А вот на железный крюк только глянула мельком: кого и чего им с Эдуардом Владимировичем бояться? Да и верила, что отец вот-вот вернется.

Отца не было почти час. Зато пришел он в сопровождении двух солдат, которые и втащили в квартиру не детские саночки, а настоящие сани, чем-то напоминающие нарты. На пятый этаж втащили!

Не успела Полина свыкнуться с присутствием этих солдат — снова дверь нараспашку; теперь пришли три девушки-зенитчицы. Та из них, что вошла в квартиру первой, лихо козырнула и доложила почти с порога:

— Прибыли, как и обещали.

— Вижу, — буркнул отец, даже не глянув на нее: именно в эти мгновения с одним из солдат укладывал на сани-нарты тело Вадима Сергеевича. Осторожно укладывал.

Девушку-зенитчицу не смутил такой прием, она, молча проглотив обиду, теперь попыталась вмешаться в действия мужчин:

— Его нужно обязательно зашить хотя бы в простыню… Таня, сбегай…

— В простыню? Вадима Сергеевича? Недопустимо! — возмутился отец. — Он — солдат, смертью храбрых павший на боевом посту… В мою плащ-палатку завернем. Когда тело земле предавать станем.

— Эвона, сколько в тебе гонора, капитан, — укоризненно покачал головой тот из солдат, что был постарше годами. — «В мою плащ-палатку завернем»! — передразнил он и закончил с откровенной обидой: — Думаешь, у нас нет ее, той плащ-палатки?

Больше не было сказано ни слова. Но немного погодя второй солдат, сбегав на батарею, принес плащ-палатку. В нее, оставив открытым лишь лицо, и упаковали тело Вадима Сергеевича. Потом уложили в сани и на несколько минут замерли. В эти мгновения они видели только восковой желтизны лицо усопшего, на котором не было ничего, кроме радостного спокойствия; будто перед смертью Вадим Сергеевич уже твердо знал, что не зря пересилил столь многое и самого себя, будто уже тогда был уверен, что товарищи будут поминать его только добрыми словами.

Отстояли в почтительном молчании несколько минут, уже были готовы приподнять сани-нарты с телом Вадима Сергеевича, — тут из темной глубины квартиры, шаркая по старинному деревянному паркету подошвами подшитых валенок, к ним подошел Эдуард Владимирович и сказал внятно, глядя в глаза капитана Исаева:

— Их в комсомол с кандидатским стажем приняли… Как детей служащего…

Сказал это и поплелся обратно в бывшую комнатушку старшего сына, равнодушный не только к телу недавнего сослуживца, но и к почти забытым запахам настоящей человеческой еды, исходившим от солдатского котелка, победоносно обосновавшегося на порозовевшей печурке, в которой задорно потрескивали смолистые чурочки.

Только капитан Исаев понял то, что хотел высказать этот человек, вовсе состарившийся за несколько последних часов, лишь он и кивнул: дескать, знаю, иной раз какой-то внешний признак для нас почему-то становится главнейшим, хотя вроде бы и не имеет на то права; дескать, порой случается и так, что именно по нему мы и судим о характере, душе, возможностях и даже надежности того или иного человека. Прежде всего и вопреки всему судим!

На улице один из солдат предложил:

— Может, помочь надо, товарищ капитан?

Капитан Исаев отрицательно мотнул головой и ухватился за добротную веревку, прикрепленную к передку саней-нарт. Даже чуть потянул за нее, словно хотел проверить: а осилит ли груз, который вознамерился тащить многие километры. И вдруг, когда все поверили, что он уже пошел, бросил веревку на снег и каждому из солдат (теперь их здесь было уже семь) крепко пожал руку. Как давнему и хорошему знакомому. Потом сказал чуть дрогнувшим голосом:

— После войны домой вернуться всем вам, ребята и девчата.

Те благодарно закивали, заулыбались. Может быть, кто-то из них и сказал бы что-либо, соответствующее моменту, но капитан Исаев, ни разу даже не оглянувшись, уже зашагал центром улицы, изуродованной сугробами, зашагал мимо будто вымерших домов и так легко, словно сани, тащившиеся за ним, были пустыми.

Молча шел до дома, в котором жила Полина. Лишь у его подъезда оказал:

— Береги себя и дите, Полинушка… А сейчас марш в тепло и немедля гони сюда младшего лейтенанта.

— Не зайдешь? Хотя бы чашечку кипятка выпить…

— Время не дозволяет, — отрезал он.

Вот и все прощание. Вроде бы — чрезмерно сухое. Но для них оно до краев было наполнено внутренним теплом, столь необходимым каждой человеческой душе. А еще через несколько минут на улицу из подъезда выскочил младший лейтенант Редькин. Он только глянул на сани-нарты, на тело, лежавшее в них, и сразу тоже ухватился за веревку. И они с капитаном Исаевым зашагали к фронту, где в эти минуты лениво перекликались лишь немногие орудия. Хотя, скорее всего, из-за дальности расстояния пулеметной и винтовочной стрельбы просто не было слышно.

Шли так быстро, будто за ними гналась сама смерть. Даже для перекура не останавливались, а на ходу сворачивали толстенные цигарки и нещадно дымили ими до тех пор, пока они не начинали обжигать губы. Однако ночь оказалась проворнее их. Она, когда они еще только подходили к передовой, уже прочно обосновалась там, надежно упрятав от человеческих глаз и почти полностью разрушенные домики некогда красивейшего дачного поселка, и пни, только и уцелевшие от величавых вековых лип, еще год назад пренебрежительно косившихся на вечно серовато-желтую воду Финского залива и с долей откровенной зависти поглядывавших на золотистую шапку Исаакиевского собора.

Капитан Исаев остановился только на развилке тропок, одна из которых вела к штабу их бригады. Остановился и оказал, не скрывая дружеского расположения:

— Спасибо, младший лейтенант Саша. Искреннее и большущее спасибо… И шагай отсюда прямо к себе или еще куда. Дальше я один потопаю.

Младший лейтенант Редькин неожиданно разозлился, спросил с откровенной издевкой в голосе:

— Если я правильно понял, вы, товарищ капитан, решили тело Вадима Сергеевича не в роту свою, а в штаб бригады доставить? Однако опасаетесь, что там неверно поймут наши с вами действия? Потому и намереваетесь прикрыть меня своей широкой спиной?

— Не пыли… Ты еще молодой, твоя жизненная тропочка, можно сказать, еще только контурно прорисовываться начинает…

Младший лейтенант бесцеремонно перебил его, он заговорил громко и откровенно зло:

— Помню, я еще в первом классе учился, когда однажды случилось так, что на меня вдруг напали сразу три моих одногодка. Напали только потому, что я шел по их улице. Не помню, когда и из-за чего началась вражда наших улиц, но была она, это точно… Короче говоря, мне от тех мальчишек уже перепало, должно было достаться и еще, но тут я увидел отца. Конечно, бросился под его за щиту… Если бы вы, Дмитрий Ефимович, знали, как отец вздул меня дома! Обихаживает мой зад своим широким командирским ремнем и приговаривает: «Не прячься за чужую спину, не прячься!..» С гражданской войны домой он с орденом Красного Знамени вернулся… Да, был в моей пока еще короткой биографии и такой печальный факт, таковы мои воспоминания детства.

Говоришь, воспоминания детства… Кое-кто, вспомнив этот жизненный эпизод, прикрыл бы ярлыком «воспоминания детства» то, что на него напали трое мальчишек, крепко всыпали, а потом дома еще и отец ремнем рубцов добавил.

В общем-то правильно, ведь было же все это, было! А вот младший лейтенант Редькин, еще недавно казавшийся простоватым и даже до наивности несведущим в жизненных вопросах, в картинке из прошлого увидел больше, для него подлинным воспоминанием детства стал суровый наказ отца: никогда, сын, не прячься за чужую спину, это не достойно настоящего мужчины!

И капитан Исаев невольно с уважением посмотрел на младшего лейтенанта Редькина, посмотрел так, словно давно не видел и теперь вдруг обнаружил существенную перемену в нем.

Держась за одну веревку, они притащили сани-нарты с телом Вадима Сергеевича к штабу бригады. А вот здесь, решительно заслонив собой младшего лейтенанта, капитан Исаев и рассказал комиссару и командиру бригады все, что узнал о Вадиме Сергеевиче от своей дочери и Эдуарда Владимировича, о последних неделях, днях и часах его жизни.

Выслушали его не перебивая, не задавая вопросов. А закончил он свой короткий рассказ, комиссар бригады из нагрудного кармана кителя достал листок бумаги, на котором типографским шрифтом было что-то напечатано, и сказал, протянув его капитану Исаеву:

— Будешь своим людям рассказывать о подвиге Вадима Сергеевича и Эдуарда Владимировича, заодно прочти вслух и эту справку. Думаю, всем будет полезно ознакомиться с этим.

Капитан Исаев, улучив момент, глянул на текст, напечатанный на листке бумаги. Это была своеобразная памятка. Она поведала ему, что с июля по конец 1941 года ленинградские предприятия изготовили 713 танков, 480 бронемашин, 58 бронепоездов, свыше 3 тысяч полковых и противотанковых пушек, около 10 тысяч минометов, свыше 3 миллионов снарядов и мин, более 800 тысяч реактивных снарядов и бомб. Дескать, за второе полугодие текущего года всего этого было выпущено в десять раз больше, чем за первое.

Ниже было подчеркнуто, видимо, комиссаром бригады; «Только в октябре — декабре из Ленинграда отправили в помощь защитникам Москвы более тысячи полковых минометов».

Капитан Исаев, прочитав все это, сразу не понял, почему комиссар бригады именно сейчас вручил ему письменную справку о том, что сделали ленинградцы для защиты своего города. Это уже позднее, дважды вслух прочитав ее своим бойцам, вдруг осознал, что все, о чем упомянуто в памятке, по-настоящему грандиозно: в городе, горло которому захлестнула петля блокады, не отдельные люди, а весь народ работал и на свою оборону, и Москве помогал!

Позднее это главное дошло до капитана Исаева, а тогда он просто положил оправку-памятку в карман своей гимнастерки, тогда он большую часть своего внимания отдал комиссару, который, лишь переглянувшись с командиром бригады, уже приказывал подыскать в дачном поселке подходящий домик, отнести в него тело Вадима Сергеевича Иванова. И кому-то все время быть в почетном карауле около него.

Не капитану Исаеву, а матросам комендантского взвода было приказано найти соответствующий домик и доставить туда тело героя; не капитану Исаеву, а командиру того взвода теперь надлежало заботиться о непрерывном карауле.

Капитану Исаеву пожали руку и разрешили идти в роту. А вот младшего лейтенанта Редькина командир и комиссар бригады будто вообще не заметили. Капитан Исаев, произнеся всего лишь несколько слов, разумеется, мог бы переключить их внимание на него, внутренне был даже готов заявить во весь голос: дескать, товарищ младший лейтенант Александр Редькин — очень человечный человек; дескать, он достоин всяческого поощрения. За душевную чуткость, за постоянную готовность немедленно прийти на помощь. Однако ничего этого не сказал. Только потому смолчал, что у Саши Редькина было свое начальство, если верить шепоткам, очень суровое и непредсказуемо своенравное. Но мысленно решил, ежели в том необходимость возникнет, до самого наркома их дойдет и расскажет правду. Капитан Исаев искренне верил, что любой человек может добиться справедливости, если очень этого захочет.

Зато в роте, едва вошел в знакомую до мелочей землянку, едва самую малость успокоил Пирата, радостно бросившегося к нему на грудь, сразу же заговорил громко и внятно:

— Отдельные личности, имеющиеся и у нас в роте, те самые, которые себя главной опорой всего фронта считают, время от времени плачутся, чуть ли не в голос рыдают. Мол, мы на фронте ежедневно своей молодой жизнью рискуем, а другие, кому такое «счастье» не привалило, в это время в тылу, за нашими спинами, на пуховых перинах нежатся. Вот я и расскажу вам сейчас о том, как там, в тылу, наши товарищи живут, что почти повседневно вершат…

И он без малейшей утайки выложил все то, что сам узнал за сегодняшний день. Не забыл прочесть вслух и листовку, полученную от комиссара бригады. Затем, помолчав, добавил, глядя на огоньки, метавшиеся в печурке, бока которой порозовели от внутреннего жара:

— Как видите, ежели пораскинуть мозгами, то по сравнению с тыловиками, о которых вам сейчас я рассказал, мы с вами самые обыкновенные человеки…

— С такой постановкой вопроса, Дмитрий Ефимович, я согласиться не могу, — тактично попытался высказать свое мнение Юрий Данилович.

— А я разве спрашивал у вас согласия? — непривычно резко осадил его капитан Исаев. — Или теперь без него, без пресловутого вашего согласия, я и мнения своего высказать не имею права?!

Святая злость на фашистов и вообще на несправедливости жизни копилась сегодня с утра, с того самого момента, когда он оказался между заледеневших домов Ленинграда. Сейчас она требовала выхода, грозила вырваться наружу почти истерическим криком. Он не мог, не имел права допустить этого. Вот и замолчал. Глядел на огоньки в печурке, машинально перебирал пальцами густую шерсть на загривке Пирата и молчал. Так долго и пронзительно, что сержант Перминов с немым укором глянул на Юрия Даниловича. Тот в ответ неопределенно повел плечами, потом радостно заулыбался, достал из нагрудного кармана гимнастерки заветную стеклянную пробирочку с нитроглицерином и, показав Перминову, зажал ее в кулаке.

Закончил капитан Исаев после паузы тоже неожиданно и пугающе спокойно:

— Как-то у нас с вами шел разговор о том, что временами бывает страшно любому человеку, что трус перед тем страхом ниц шлепается, а настоящие люди сами его на обе лопатки кладут… Каждый из нас с вами — случалось, что и по нескольку раз в день! — преодолевал его, проклятого. Но ведь та внутренняя борьба в нас лишь считанные секунды или минуты длилась! А эти люди… Они часами, нет, сутками, вернее — неделями и непрерывно, без единой минуты передышки, против страха держали бой. И выстояли!.. А ну, встань во весь рост, кто уверен, что будет умирать с голоду, но не возьмет и крохи съестного, если оно не его будет!.. Молчите? То-то и оно… А ведь товарищ Иванов, можно сказать, спал на тех мешочках с рисом, ему, чтобы жизнь свою спасти, только руку протянуть и надо было!.. Он умер, от дистрофии умер, но не взял ни единого зернышка риса. Тонну риса сберег для советской науки этот человечище, ценой своей жизни сберег!.. Такова, кума, уха из петуха… Так что пораскиньте мозгами, пораскиньте.