"Будни войны" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)





Художник Н. Оборин

7

Злой западный ветер, разгулявшийся вчерашней ночью, все еще не потерял силы, и обрывки косматых черных туч, почти касаясь вершин раскачивающихся деревьев, в панике неслись на восток, где сторожко спал (или только притворялся спящим?) огромный город, оказавшийся в блокаде. Весь Финский залив — насколько видели глаза — в ершистых волнах. И еще примета сегодняшней ночи — свирепый косой дождь. Он безжалостно хлещет по лицу, будто норовит ослепить, если и не навсегда, то уж на несколько самых нужных минут — наверняка. Холодно так, что не спасает даже шинель. Невольно хочется перестать верить, что еще дня четыре назад здесь была самая нормальная осень, а не сегодняшнее предзимье.

Солдат Карпов, прозванный товарищами Трижды Рыба, чтобы хоть самую малость уберечься от пронизывающего холода и секущего дождя, как только заступил в наряд, поднял воротник шинели и за ним прячет свое лицо. Он с напарником бредет по береговой кромке Финского залива. У самой воды. Оставляя на мокром песке отчетливые следы, которые скоро и обязательно начисто смоет очередная волна. Карпов и его напарник — дозор. Им приказано обязательно увидеть все, что волны выбросят на этот участок берега. Увидеть и непременно доложить начальству: иной раз простой обломок самой вроде бы обыкновенной доски может об очень многом рассказать.

Уже третий час они мерили шагами безлюдный берег, но только и видели рваные черные тучи, убегающие от войны на восток, да волны, упрямо разбивающиеся о песок этого недавнего пляжа, где в воскресные дни еще несколько месяцев назад было тесно от беззаботной детворы и счастливых матерей. Настолько все это — и черные рваные тучи, и косматые волны — надоело, что солдат Карпов, старший наряда, не всматривался во взлохмаченную ветром воду, а лишь скользил по ней почти равнодушными глазами. И все равно он первый увидел, как вдруг, казалось из самой морокой пены, возникли три человека. Они не крались, сжимая в руках оружие. У них едва хватало сил, чтобы стоять, поддерживая, подпирая друг друга; их автоматы, про которые эти люди, похоже, вообще забыли, лишним грузом болтались на груди своих хозяев.

Поддерживая, подпирая друг друга, эти трое и пошли на берег, пошли подальше от волн, грохотавших за их спиной. Сделали шаг. Второй. Третий. Тут у самого высокого из них и подкосились ноги. Он обязательно грохнулся бы, но товарищи подхватили его и выволокли туда, куда не добирались даже самые злые волны, тут бережно и опустили на песок! А сами остались стоять рядом, бессильно уронив руки вдоль своего тела.

Жестом предупредив напарника, чтобы не вмешивался, чтобы затаился на время, солдат Карпов окликнул неизвестных:

— Эй, кто идет?

Те, услышав его голос, не схватились за оружие, не поспешили ответить, назвать себя. Они, будто враз обессилев, опустились на сырой песок рядом с товарищем, который даже не шевельнулся.

— Пальну? — предложил напарник, нацеливая ствол автомата на одну из косматых туч.

— Будто не видишь, что это наши? — ответил Карпов, закинул свой автомат за спину и зашагал к неизвестным. Он был уверен, что сказал правду. Действительно, за последние сутки близко к Кронштадту не было утоплено ни одного фашистского катеришки, значит, эти трое не могли быть членами его экипажа. И не гитлеровские диверсанты, нацеленные на наш тыл, эти трое. Те на берег скользнули бы змеями, у тех сил было бы предостаточно.

До неизвестных оставалось всего несколько шагов, когда солдат Карпов решил, что лучше все же подстраховаться. И приказал напарнику лечь на песок, взять на прицел автомата тех троих. Убедившись, что напарник правильно понял все, пошел снова. Но не по прямой, начинавшейся от напарника, а под значительным углом к той воображаемой линии; чтобы товарищ, не опасаясь убить или поранить его, мог в любую минуту дать длинную очередь.

Остановился шагах в двух или трех от неизвестных. Не больше. Остановился и придирчиво разглядывал тех, кто так внезапно оказался на этом участке берега Финского залива. Двое были в бушлатах, тельниках и клешах. А вот третий… Постой, постой…

И вот уже вырвалось одновременно радостно и тревожно:

— Командир роты? Товарищ капитан?

А еще через считанные секунды приказ напарнику:

— Вызывай сюда наших!

— Можно очередью в небо?

Дать автоматную очередь — объявить тревогу, лишить товарищей коротких минут отдыха. Нет, на это солдат Карпов не согласен, и он говорит строго, хотя и немного ворчливо:

— Нет, ножками поработай… Беги и доложи самому сержанту Перминову: мол, я, Карпов, нашел на берегу нашего командира роты. Около него нахожусь. Так что носилки надобны.

Несколько путано высказал свои мысли, однако напарник, ничего не переспросив, поспешно затрусил в ночь.

А Карпов, закинув свой автомат за спину, опустился на корточки рядом с неизвестными матросами, рукой, почему-то прикоснулся к холоднущему лбу капитана и спросил ни у кого конкретно:

— Что с ним?

— Или я доктор? — пожал плечами один из матросов и поспешил добавить просительно: — Табачком не осчастливишь? Наш-то, пока по воде брели…

Карпов молча сунул ему в руку кисет с махоркой, одной рукой, поддерживая, обнял капитана Исаева за плечи, а второй осторожно и быстро ощупал его голову, грудь и живот. Не только смертельных, но и вообще ран не обнаружил. И несколько успокоился, почти нежно прижимая к себе капитана, стал прислушиваться к тому, о чем сиплым от простуды голосом говорил второй матрос, тоже запустивший руку в его кисет. А тот с гордостью рассказывал, что это их ротой командовал в Петергофе товарищ капитан Дмитрий Ефимович Исаев. До тех пор толково командовал, пока фашисты не только роту, но и весь полк по самую маковку не засыпали снарядами, минами и бомбами, пока гусеницами танков в клочья не разорвали, с сырой мать-землей не перемешали.

Дескать, уже под вечер 7 октября, когда на последние патроны как на диковинку глядели и гадали, пустить их в дело немедленно или как память об этих двух кровавых днях упрятать в потайном кармашке около сердца, товарища капитана близко рванувшая бомба одним бревнышком наката так приласкала, что, почитай, весь левый бок товарища Дмитрия Ефимовича — сплошной синячище.

Может, потому он и потерял силу, сдал маленько под самый конец.

Но, когда водой брели, в ложбинках между волн маскируясь, он вполне нормально держался, вовсе не в тягость был.

Так закончил матрос свой скупой рассказ.

Сержант Перминов и три солдата, вооруженные трофейными автоматами, не пришли, прибежали. Без носилок, которые солдат Карпов просил обязательно принести. Вместо них прихватили с собой плащ-палатку. Однако к тому времени капитан Исаев уже пришел в себя. Даже сел. Огляделся. Узнал не только матросов, с которыми выпало выжить, но и Карпова, а потом и Перминова, с ними поздоровался откровенно радостно.

До землянки взвода, как сказал сержант Перминов, почти два километра. И была она не вблизи окопов первой линии, а на таком удалении от них, что вовсе не все вражеские мины долетали до нее; и жили в ней бойцы, перед которыми пока стояла лишь одна задача — отдыхать, набираться сил для грядущих боев. Почти два километра было до землянки, и все это расстояние капитан Исаев прошел без чьей-либо помощи. Правда, начав шагать резво, вскоре заметно сбавил скорость, раза три или четыре даже шатнулся, но от задумки своей не отступил. Дорогой он и спросил у сержанта Перминова, кто еще из старых боевых товарищей, конечно кроме Карпова, служит здесь. Сержант ответил, что больше никого нет, остальные убиты или поранены в боях под Красным Селом. Дескать, не успели бойцы их роты еще и приглядеться друг к другу, еще и не подружились по-настоящему, их бросили туда, где такое творилось, такое…

Между прочим, под Красным Селом их бригада в тактическом отношении ключевую позицию занимала. Потому, когда самые горячие бои начались, туда самого высокого военного начальства столько понаехало — надо бы больше, да некуда. Во главе с маршалом Советского Союза Климентом Ефремовичем Ворошиловым. Он, Климент Ефремович, под Красным Селом в одной цепи с моряками в атаку шел!

Об этой атаке капитан Исаев слышал еще в Кронштадте, но ему и сейчас очень хотелось, чтобы про нее — со всеми мельчайшими подробностями! — рассказал участник того события, сразу же ставшего достоянием истории, и он будто бы усомнился:

— Сам товарищ Ворошилов с вами ходил в атаку?

— Лично мне такая честь не выпала, чтобы в той атаке быть рядом с ним. Но рассказывали о том факте люди, во всех отношениях достойные доверия, — ответил Перминов, помолчал и вдруг добавил, почему-то понизив голос: — В той атаке и старший лейтенант Загоскин пали.

— Павел Петрович? — вырвалось у капитана Исаева.

Сержант Перминов оставил без ответа его восклицание, он продолжил прежним несколько меланхолическим тоном:

— Можно сказать, на моих руках они скончались… Так что по их прямому наказу и берегу письмецо, вам адресованное.

— Мне? Письмо?.. От кого, не знаешь?

— Что адресовано вам лично, своими глазами и не раз видел. А кто его писал — откуда мне знать? Вороньих яиц, чтобы самое тайное без труда разгадывать, никогда не едал… Старший лейтенант это письмо велели вам в Кронштадт обязательно переправить. С надежной оказией… Дескать, остальное вы сами поймете, когда на письмо глянете.

Больше сержант Перминов не добавил ни слова. Правда, и капитан Исаев ни о чем не спрашивал. Он с какой-то вовсе не свойственной ему безысходностью думал о том, что под Красным Селом полегли почти последние из тех его боевых товарищей, с которыми он пришел сюда от самой государственной границы. И Павел Петрович, как говорится, пал смертью храбрых…

Многих, очень многих прекрасных товарищей уже не стало, а конца войны и приблизительно еще не видно…

О мрачном и мрачно думал. Однако это не мешало ему всматриваться во все, что можно было увидеть, чутко ловить каждый звук, родившийся в ночи, чтобы немедленно разгадать и его. Вот и заметил, что над фашистской линией обороны (последние три слова даже мысленно произнес с огромнейшим удовольствием) излишне часто черную чашу неба прорезали осветительные ракеты. Спрашивается, что следует из увиденного? Только одно: подпсиховывают гитлеровцы, напуганные нашими недавними десантами! С гордостью сделал этот вывод. И тут же вспомнил, что землянка, к которой они шли, была не на линии нашей обороны, а в тылу ее, и размещались в ней бойцы, для которых сегодня важнейшей задачей было — отдыхать. Разумеется, может быть, уже через час — или и того меньше — их отдых прервет боевой приказ, но сейчас они отдыхали!

Невольно подумалось, что, когда он с товарищами отступал от государственной границы до Таллинна и стоял под ним в обороне, о подобном и не мечталось; тогда любая ночь была лишь часами тревожного ожидания того, что на рассвете обрушат на тебя фашисты.

Кажется, давно ли все это было только так, а теперь…

Приятно поразила его и землянка, в которую он спустился вслед за сержантом Перминовым. Была она просторна, вместительна, с накатом из бревен вполне приличного диаметра, а не жердочек, пригодных скорее для изгороди вокруг скотного двора-времянки; все четыре стены обшиты досками, правда, уже побывавшими забором какой-то дачи, но еще вполне добротными. Эта землянка, сделанная капитально, и поведала капитану Исаеву, что отсюда, с этого пятачка советской земли, мы уже не отступим, что здесь будем не просто стоять насмерть, но и сделаем все, чтобы разгромить врага. Нет, не в ближайшие дни, может быть, и через месяцы, но обязательно разгромить!

В землянке, когда они спустились в нее, было человек пятнадцать. По внешнему виду — солдат, матросов и ополченцев. Сразу бросилось в глаза и то, что у всех в обмундировании было что-то флотское: бушлат, меченный пулей или осколком, бескозырка с ленточкой, на которой почти стершимися золотыми буквами было выписано название корабля, а уж тельняшка — стираная-перестираная, иная настолько обесцветившаяся, что ее полосы скорее угадывались, чем виделись, — прикрывала грудь каждого.

Выходит, все эти вчерашние солдаты и ополченцы душой уже основательно прикипели к морской пехоте…

В землянке капитана Исаева и его товарищей ждали и самые лучшие места на общей лежанке, надежно укрытой еловым лапником, поверх которого была в несколько слоев наброшена мешковина, и большой корабельный чайник, самодовольно дребезжавший треснувшей крышкой.

Казалось бы — сделано все, что было в силах людей, живших здесь, однако сержант Перминов без минуты промедления достал из своего вещевого мешка немного помятое, но чистое нижнее бельё:

— Оно, товарищ капитан, конечно, малость маловато для вас, зато сухое, теплое.

Не прошло и пяти минут — сухое нижнее белье лежали уже тремя кучками.

Переодевались почему-то без спешки, словно нехотя. Зато чаевничали азартно, до третьего обильного пота, покрывшего не только лоб, лицо и шею. Во время чаепития один из солдат-хозяев и спросил:

— Неужто и этих, товарищ сержант, попотчевав чайком и байками, в штаб бригады под конвоем погоним?

Сержант Перминов будто и не заметил в его голосе скрытой издевки, он ответил нарочито спокойно:

— Когда несешь службу и она требует, чтобы ты мозгами пораскинул, всегда логике следуй. Так вот, она, пресловутая логика, сейчас гласит: этих товарищей — вернее самого старшего из них, по воинскому званию самого старшего — мы с Карповым знаем лично. По службе под его командованием, по совместным боям с фашистами. Весомый это аргумент или рядовое пустозвонство? — И сам ответил после небольшой паузы: — Очень даже весомый, можно сказать, решающий… А что нам было известно о тех, кем сейчас попрекаешь?.. Здесь их никто не знал. Документов они не имели. Что же всем нам оставалось делать? Единственное: переадресовать их в штаб для проверки всех данных, какие они нам выложили…

Скоро разговор угас, так и не став общим, задушевным, доверительным. Только потому, что хозяева землянки вдруг поняли: эти три человека, так внезапно для всех оказавшиеся здесь, крепились из последних сил, что еще совсем немного разговоров — и они грохнутся на лежанку; кто и где сейчас сидит, там и упадет, бессильный даже шинель или что иное сунуть себе под голову.

Тут, вспомнив про письмо старшего лейтенанта Загоскина, сержант Перминов и метнулся вновь к своему вещевому мешку, порылся в нем, а потом протянул конверт, на котором химическим карандашом было нацарапано: «Капитану Д. Е. Исаеву. Личное».

Капитан Исаев, которого усталость почти вовсе сломила, письмо взял, чувствуя, что должен что-то помнить о нем. Но адрес на конверте был написан незнакомым почерком. Только теперь, требуя пояснения, и поднял глаза на сержанта Перминова. И тот немедленно откликнулся на этот безмолвный призыв о помощи:

— То самое письмо, которое старший лейтенант Загоскин наказывали обязательно передать вам.

Дмитрий Ефимович, с душевной болью думая о том, что война ненасытна, что проглотила она уже и Павла Петровича, вскрыл конверт и обнаружил в нем не только листочек бумажки с проступившими на тыльной стороне фиолетовыми пятнами, но еще и конверт, подписанный рукой дочери. Читать послания начал с письма Павла Петровича:

«Дорогой Дмитрий Ефимович!

Так уж, дружище, было угодно командованию, что я покинул К., даже не повидавшись с тобой, не поблагодарив за дружбу и все прочее, чем ты и твои солдаты одарили нас в трудные минуты.

Хотя вношу предложение: всю лирику сберечь до личной встречи. Другие предложения есть? Нет? Тогда перехожу к главному, из-за чего, если говорить откровенно, я около часа искал этот несчастный огрызок химического карандаша. Дело в том, что мне подвернулся случай и я, по делам службы оказавшись в Ленинграде, разумеется, забежал в институт, где еще недавно училась твоя дочь. И другом твоим ей отрекомендовался, и вот это письмецо прилагаю к моим впечатляющим каракулям.

Дружески жму лапу!»

Дальше — имя, выписанное полностью, и закорючка вместо фамилии.

В душе еще переживая гибель Павла Петровича, капитан Исаев письмо дочери начал читать несколько рассеянно, скорее механически, чем осознанно скользя глазами по ровным строчкам ее послания: что особо важное, интересное могла сообщить она сегодня? Мол, успешно сдала государственные экзамены и получила назначение учительницей начальных классов в такой-то город или городишко?

Однако уже первые строки письма дочери заставили насторожиться, забыть о том, что, казалось, заполняло душу так, что там не маячило и малюсенького просвета. Полина, привычно нежно и уважительно поздоровавшись с ним, вдруг сбилась со светского тона, каким начала письмо, уже не следя за стилем и повторяясь, сообщила, что в конце мая вышла замуж за младшего научного сотрудника Всесоюзного института растениеводства — Илью Комлева и теперь будет работать в том же институте, чтобы всегда быть рядом с Илюшей и помогать ему во всем; правда, как только началась эта проклятая война, Илюша записался в народное ополчение и ушел на фронт, говорят, в бои вступил где-то в районе Копорья; а вовсе недавно одна теперешняя знакомая сказала, что получила от мужа письмо, в котором говорится, будто Илюша погиб в первом же бою. Как же он может погибнуть, если у нее, Поляны, нет официального извещения о его смерти?! Кроме того, ведь бывает же и так, папа, что человек оказывается жив и здоровешенек, хотя люди считали его убитым? Бывает так или нет, папа?

Бывает, в жизни всякое бывает, доченька…

А дальше прочел, что Аннушка — его тихоня Аннушка! — приезжала в Ленинград на свадьбу Полины и этого… Илюши. Фишку отвезла к своим родителям в деревню, а сама сюда приперлась. Чтобы полюбоваться счастьем дочери, чтобы советом помочь ей в первые дни семейной жизни. А его, Дмитрия Ефимовича, о свадьбе не известили только потому, что не хотели зря нервировать: ведь командование все равно не отпустило бы его в отпуск даже и на три дня, если полным ходом шла подготовка к переводу полка в лагеря? В июле, когда Илюше обещали дать отпуск, они сами намеревались нагрянуть к нему в полк…

«…Папа, папочка! Ты только крепись, не падай духом, ты знай и верь, что я всегда буду с тобой, всю жизнь буду заботиться только о тебе и сынишке, который у меня обязательно народится к весне! Понимаешь, мама считала, что война окончится скоро, может, только до наступления холодов и протянется, что после победы над фашистами тебе будет очень приятно сразу же увидеть всех нас. Ты, папуля, лучше меня знал, как она, мамочка, умела настоять на своем…»

Умела настоять на своем…

«…Я уговаривала ее уехать, но она отказалась наотрез, она пошла работать на швейную фабрику, даже сказала, смеясь, что сошьет и тебе гимнастерку, какой ты отродясь не видывал…»

Тут строки письма дочери вдруг стали дрожать, двоиться, вообще расплываться в мутную пелену. И вовсе непонятное — какая-то злая игла вонзилась в сердце, пронизала его до левой лопатки. Надеясь хотя бы на считанные минуты унять эту непрошеную боль, он свою руку положил на грудь там, где страдало сердце. С большим трудом, то и дело теряя смысл письма, прочел и понял те страшные строки, в которых Полина сообщала, что мама погибла в первую же бомбежку Ленинграда. Под развалинами дома. В подъезде которого хотела переждать бомбежку.

Полина исписала еще страницы две, но капитан Исаев больше не смог осилить ни строчки, он категорически отказывался верить в то, о чем сообщала дочь. Он зажмурил глаза, вовсе ссутулился; письмо дочери будто сникло в его обессилевшей руке.

Сквозь густой и горький туман, лениво клубившийся в голове, к нему еле пробился голос сержанта Перминова:

— Вы, товарищ капитан, никак ранены? Уже сколько времени левый бок рукой цапаете?

— Понимаешь, сердце покалывает…

— Покалывание сердца — мура сплошная! Тяпните сейчас граммов двести, заваливайтесь баиньки и уже к утру будете как свежий малосольный огурчик! — попытался успокоить его один из тех матросов, с которыми он чудом выскользнул из окружения на земле Петергофа.

Капитан Исаев промолчал, а какой-то ополченец в годах, зачем-то поправив очки, оказал вежливо и одновременно достаточно строго, авторитетно:

— С сердцем никому шутить не рекомендуется… Товарищу капитану сейчас не водка, а покой необходим. Полный. Без нервотрепки и физического напряжения.

Ему поверили. И молодой ополченец, голову которого прикрывала чуть поседевшая от времени бескозырка, сразу вспомнил, что Юрий Данилович из соседнего взвода — настоящий сердечник, что у него в карманах всегда полно самых нужных лекарств, и побежал к нему; другие — не помогли лечь, а уложили капитана Исаева, успев подсунуть под него все, что только и было возможно; с новой стороны проявил себя и сержант Перминов, он первого же матроса, свернувшего «козью ножку», без минуты колебаний из землянки переадресовал точнехонько к чертовой матери.

Юрий Данилович пришел сам и вручил капитану Исаеву две маленькие белые таблетки, велел положить их под язык. И ждать. Пока они растают, пока не поутихнет боль в сердце.

Таблетки ли помогли, или просто истекло время, самой природой отведенное на подобную боль, но она стала терпимее. И сразу неудержимо потянуло в сон. Это желание было настолько властно, что даже нелепая гибель Аннушки отступила куда-то, словно растворилась там. И он, боясь глубоко вздохнуть, чтобы не возродить боли, закрыл глаза. Уснул или потерял сознание — этого и потом не мог сказать уверенно. Но все, окружавшее его, вдруг исчезло, уступив место тишине, покою и полному бездумью.