"Владимир Рекшан. Ужас и страх (fb2)" - читать интересную книгу автора (Рекшан Владимир)Глава восьмаяМы с Серегой волочем Злягина и еле дышим. Впереди потерялись Паша с Секой. Вокруг нас и бегут, и волочатся. Мало что видно, но ясна кутерьма поспешания. Некоторые мужики в трусах. Вижу человека, прыгающего со второго этажа “Страха и ужаса”. Пара баб в сорочках и пара без сорочек тоже поспешают в толпе поживших. Прожектора струячат по небу, домам, людям, грузовым машинам. Дискотека, мать, под закрытым небом. Совсем темное небо. А как же почти белые ночи? Или это нас ужасом накрывает? — Ать-два, левой! — По мостовой уже что-то похожее на организованный ход. — Давай бросим его, — предлагаю Сереге. — Бросьте меня, — просит Женя. — Надо обязательно бросить, — громко шепчет Серега. Но не бросаем. Волочем сложно сказать куда… Теперь ясно куда. Площадь между низеньких зданий. Образовывается что-то вроде живого коридора. По инерции бега-волоченья втягиваемся в него. — Теперь можно, — говорю, а Серега: — Теперь или никогда, — соглашается. — Ну же, ну же, — мычит туша Злягина. — Бросайте на хер! Меня увезут в госпиталь! Бросаем его, то есть аккуратно укладываем на асфальт, чтобы не взорвался. Коридор— то живой, только недружелюбный, жлобский, грубый, как диктатура пролетариата. Дюжие спецназовцы, парни не старше сорока, одетые в камуфляж и вооруженные… фиг поймешь чем вооруженные, но явно не детскими рогатками и картонными саблями… Они подгоняли бойцов матюгами и пинками. Вылившись через коридор, словно проведенные сквозь строй, оказываемся на площади в неорганизованной толпе, похожей на военнопленных из советского фильма про войну. Стали зажигаться осмысленные фонари. Толк есть, но мало смысла. “В наступление, в наступление”, -пьяная фраза, как трезвый грипп, витала в толпе. “Генерал Уродов поведет в психическую. Какую психическую? Какой Уродов? Тот, который в Чечне взорвал гору вместе с собой. Ага, а теперь равнину вместе с нами!” Бац! Паша и Сека. У каждого по бутылке. В каждой по половине бутылки. В каждой половине бутылки по сорок градусов. В каждом градусе по эйфории. Каждая эйфория по кайфу. В каждом кайфе, может быть, все и есть… — Я не понял, — шатается Паша. — А я понял все, — шатается Сека. — …Пусть ярость благоро-одная! — затягивают впереди криво. Ну и урод генерал Уродов! Гарцует посреди площади на черном, будто жопа эфиопа, скакуне. Цокает по асфальту и прицокивает к микрофону на стойке под фонарем. Становится ясно, что: — Грозный враг на последнем издыхании смял инвалидный глубокоэшелонированный тыл! Но не просто так безболезненно! Найденное противоядие врубило оккупантам подо Ржевом, и теперь связь Смольного с Кремлем восстановлена, и первую дюжину пленных врагов с почетом позора провели мимо Мавзолея! Он не держит психическую! Он, тварь, не может глаза в глаза! — Коняка-лошадь становится на дыбы, и уродливый рот Уродова покидает микрофонную зону. С генерала сваливается папаха. Один — слепой — глаз перевязан черной, тоже как жопа эфиопа, лентой. Как жопа прадедушки Пушкина, который где-то в этих (или не этих) местах мордовал своих жен. Если лента на — Пушкина, то в сумме на — Кутузова, а Уродов на вздыбившемся коне в меньшей степени на Медного всадника, а в большей — на Чапаева. К тому же психическая атака. Но ведь это белые шли на красных… Медный— Кутузов-Чапаев снова возле микрофона, и тем, кто не пьян в дробадан, становится ясна суть: — Получив винтовки! У вас появится! Редкая по красоте возможность! Умереть, как вы и хотели! Глаза в глаза и штык в штык! Перед вами будут выброшены расстрельные роты! А вы закроете грудью! Жен и детей, деток и внучек! На площади разом вспыхивают все фонари, и становится красиво. Свет растворяет генерала, и теперь не до него. Опять пихают вперед. — Эй! — кричу Паше и Секе. — Эй! — кричит Серега. — А Женя где?! — кричит Паша. — В госпитале! — кричит Серега. — Он сильно болен! — кивает Сека. Мы оказываемся у крытых брезентом грузовиков. Ими забита примыкающая к площади улочка. И тут фонари и прожектора. Такое вот белое солнце пустыни. Кое-где мелькают знакомые лица. Это рота родная, как “Родная речь”. Вот и Соломон Моисеевич. У ротного кровоподтек под глазом и шишка на лбу. — Получивший получит патроны, которые в кузове! Брать и запрыгивать! Сидеть и ждать! Порядок и смысл! — Рабинович-Березовский опять при деле, а дело его в продолговатых зеленых ящиках. Логика суеты разделяет бойцов на очереди, образовавшиеся возле каждой машины. Это раздают винтовки. Свеженькие, промасленные целки, произведенные к весеннему наступлению 1917 года, но так и оставшиеся в подвалах Путиловского и востребованные только сейчас. Хватаю винтовку. — Как покуролесили? — успеваю спросить и услышать ответ: — Во всем должен быть порядок и смысл. — А кто теперь расстреляет Колюню Морокканова? — От крепости не осталось даже мокрого места. — А сухого? — Нам повезло. Так везет только раз в жизни. — Или в смерти. Сека и Паша уже стоят с винтовками через плечо, а Серега еще выуживет из ящика. Мы забираемся в кузов, помогая друг другу, и занимаем места на скамеечках возле бортов. Под тентом уютно, словно в турпоходе на Вуоксе, когда вне палатки дождь, а внутри сыро и тепло. Незнакомые мужики лезут в кузов, рассаживаются кто куда. Даже становится тесно. Рычит мотор, поедем вот-вот. — Стой! — кричат с улицы. Шебаршение снаружи, и чем-то тяжелым и мягким колотят в борт. — Места нету! — Нормально! — доносится с улицы. — Получайте фрукт! Овощ ананас! Несколько человек кряхтят и поднимают, переваливают через борт. Сквозь распахнутый брезент вонзается свет. Женя Злягин оказывается в кузове как раз возле наших ног. Машина дергается, и мир сдвигается. — Сестренка, сделай укол не больно, — Злягин бормочет в дреме, затем затихает, а когда мы выкатываем из городка на шоссе, начинает храпеть. Кажется, всего три раза в жизни я ощущал с миром полную гармонию, знание своего в нем места и удовлетворения им. Однажды в ресторане Дома писателей на Шпалерной, в окна которого через Неву смотрела революционная “Аврора”, в девятичасовой колбасе, сидя спиной к крейсеру, выпив в сумме граммов семьсот водки, но не залпом — сквозь чахоточный табачный дым вглядываясь в шум-гам, и ощущая себя полноценным участником ярмарки тщеславия, и отлетев от нее на расстояние семисот граммов — именно тогда вдруг в мире, к которому постоянно имел претензии, все встало на правильные и приятные места, остановилось, давая себя разглядеть и полюбоваться — в картинке быстро сбился фокус и захотелось ненависти, — пошел прочь и, выйдя на улицу, через десять метров упал в открытый люк, но литература спасла, точнее, книги спасли, купленные перед тем в Лавке писателей на Невском в спецотделе, тогда еще они являлись дефицитом — книги в Доме писателей скупал референт, я и принес ему книги, но референта не оказалось, все равно нашел способ убрать семьсот граммов, а книги, положенные в рюкзак, после спасли жизнь… Отпадаешь, вкусно вспотевший, исполнивший свой трохантерный индекс, то есть предназначение, то есть основной инстинкт, которым наделен по набору хромосом, то есть понятно, о чем речь, то есть получилось все по гамбургскому счету, то есть совпали жидкости, то есть не всегда так выходило, но иногда, черт возьми, получалось. А рядом любимое тело, раздавленное, как пластилин, наполовину вытекшее из лона, будто Волга. И тогда долгая, долгая, долгая, долгая, бесконечно долгая секунда короткой пустоты. В ней нет претензий и гордыни. Просто так лежишь бесконечную секунду, и она, сволочь, улетучивается — эфир, Гвадалквивир… Но однажды давно вовсе не пограничная быль в ярославской глубинке. Там я, Мишка Летающий Сустав и Одна Девушка. Мы умотали туда за тысячу километров по наводке-просьбе одного рисовальщика, имевшего бабушку в глубинке, просившего отвезти ей килограмм леденцов и вафельный торт, а взамен взять мешок икон. Предполагалось получить половину, продать и купить гитары. Мы проехали, прошли пешком тысячу, нашли деревню, но не нашли бабушку. Видать, рисовальщик в последнюю минуту зажмотился и обманул, хотя чертеж был точным: излом дороги, название деревень и речки. Только такой бабушки не оказалось. И мы без гроша возле медленной речки, по пояс всего воды. Ходим по воде, разбредаемся, лежим в воде, сидим то на одном берегу, то на другом. Мягкий песочек и нежные рыбешки. Солнце над нами, русское небо, ни людей, ни скотов, ничего впереди, кроме вечной жизни и дружбы без заморочек. И так длился день. Он длился и длился, длился и длился, длился, длился, длился навсегда и все-таки прошел. Началось другое с другими кайфами, найденными иконами, ночным вороватым бегством мимо городка Середа, потом в Ярославле сдали алтарные доски, завернутые в украденную простынь, в камеру хранения, перед которой улыбчивый мент спросил: “Туристы, парни?” — “Разборные плоты”, — ответил Мишка, а Девушка улыбнулась. И мы постелили газету “Комсомольская правда” на каменный вокзальный пол и легли втроем, заснули сразу, поскольку устали, а утром нашли копеечку и купили стакан газированной воды без сиропа. Лежа на пляже, хотели есть. Обнаружили местного хиппаря и продали ему американскую футболку, Девушка свою продала, с надписью по-английски “Ангелы ада”. Купили три литра молока, три батона, а на сдачу поехали в Москву. Но это получалось уже не то, не та гармония, не гармония вовсе, а суета биологических тел. И только после значимость остановившийся речки, в которую можно было вступать тысячу раз, канонизировалась, по крайней мере для меня. Теперь в ней и в нем нельзя исправить ни черточки. Было это в одна тысяча девятьсот семьдесят первом году. Теперь Мишка Летающий Сустав в Нью-Йорке, а Одна Девушка неизвестно где… Где я? Неизвестно. Но, кроме меня, тут еще имеются мы. Нас бесконечно катят в “Урале”. Никто не рыпается. Все заснули, как только дизельная махина выкатила из городка. Сперва сзади догоняли яркие фары, но скоро огни рассосались, и мы ехали в одиночестве. Или просто все фары выключили для конспирации — все равно небо уже не темнело ночью до упора. Или просто я сам спал и ночь профукал. Теперь явственное утро, а грузовик все остановиться не может. Народ постепенно оживает. Паша с Секой покуда спят, повесив головы, а заминированный Женя продолжает дрыхнуть у откидного борта без задних и передних ног. Не храпит даже, но дышит. После пробуждения мизантропия становится утонченной — ненавидишь людей с особой прелестью. Война войной, только люди достали. Вот их-нас немножечко на войне и поубивают… Я не такая сволочь — это просто пожилые сосуды в башке не хотят просыпаться… Да и лучше, чтобы сон. Вздрогнешь, откроешь глаза — под головой родная подушка, а если повезет — и родная жена для продолжения рода. Однако род продолжен. Потому и война, потому и на войну. Умереть за продолженный род. Что ж, бодрствуем сквозь открытые веки. Придется вспомнить про бессмертие вдоха-выдоха… Серега рядом подоткнул ладошкой свой славянский курносый лик. Бородка, борода молодежная торчит из ладошки в разные стороны. Серега моложав, но по возрасту подошел, а Сека с Пашей подделали паспорта, исправляя возраст до положенных сорока пяти лет… Воины-концептуалисты… Больше никого в кузове не знаю. Нормальные народные рожи, сделанные топором… Я опять погружаюсь в темноту дремы, в ее бессвязные красные нити и лениво просыпаюсь через сколько-то разом, когда машина резко тормозит. Сека и Паша бодры — их голоса слышны с дороги. Они командуют парадом и откидывают заднюю часть борта. Так удобней сгружать Злягина. Мы с Серегой помогаем, как можем, а заминированный обреченно матерится. Впереди нашего “Урала” грузовичок поменьше. Из него на обочину сбрасывают несколько зеленых ящиков. Ротный, вернувший потерянное было звание, спрыгивает на асфальт после ящиков. — Блокпост, — говорит, и мы начинаем вертеть головами. — Где, простите… Блокпост, вы сказали? — спрашивает вежливый Серега. — Блокпост, я сказал! — Рабинович-Березовский адекватен моменту. Он целенаправленно шагает в сторону странного вида конструкции, и мы, подхватив винтовки, поспешаем за ним. — А я не пойду, — ворчит Женя и садится на зеленые ящики. Бетонные блоки, сложенные “в лапу” наподобие крестьянской избы, оказываются нашей позицией. Внутри валяются пластиковые и стеклянные бутылки. — Мы, вообще-то, приписаны к парашютной бригаде, — мрачно начинает Сека. — Теперь никто не приписан ни к чему! — парирует ротный. — Теперь все вперед! Взять врага на штык! — Что значит “никто не приписан”? — не соглашается Паша. — Мы не пушечное мясо и имеем смысл! Парашюты так парашюты! Сидеть тут на куче говна? Какая отсюда может быть штыковая атака? Куда? Ротный сбавляет обороты, понимая, что не на тех напал: — Это все генерал! Это приказ по армии! Мы только винтики войны… — Шпунтики! — Паша еще не протрезвел до такой степени, чтобы стать покладистым. — Вы почему здесь распоряжаетесь? Нет, мы сами собой распоряжаемся, но хотим знать общий план. Что должны делать? Когда делать? Кто составитель… то есть… — Генерал Уродов обещал объехать фронт, отслужить молебен и выслушать жалобы. Ваш блокпост, находясь на стыке окопавшихся полков, связывает шоссе, являясь ключом обороны. — Ах, ключом! — Паше это льстит, и он соглашается за всех. — Ладно! Выполним долг и не посрамим чести. — Вот и о’кей, — облегченно улыбается Рабинович-Березовский. — У меня еще дел невпроворот. Я же все понимаю и вас специально выбрал из оказавшегося контингента. — Меня же в госпиталь обещали, суки! — кричит с ящиков Женя. — Кстати сказать… — начинает Сека, но ротный не дает продолжить. — Известное дело, какие сейчас госпиталя. Больными и увечными заселяют самый передний край. У меня тут план… — Рабинович-Березовский достает из висящего на плече планшета сложенную в несколько раз карту. — Вот! Сто пятьдесят метров вперед по дороге. Воронка от снаряда. Там ваш больной друг и станет проходить лечение, как живая мина-ловушка. После этих слов ротный затрусил к грузовику, из которого выпрыгивал. Он бежал, как балерина, вывернув стопы. Свершилось стопроцентное чувство — нам его более не видеть никогда. Через минуту никого вокруг. Только такое-растакое утро: совсем солнышко проклюнулось над большим ровным полем, обрамленным кудрявыми рощами. За спиной чуть левее дороги ленивый пологий холм приподнял плоскость земли. Птица типа журавль в небе повисла над головой. — Пойдем, — сказал Паша-Есаул, и мы пошли по шоссе вперед. Серега всегда любил точность и комментарии. Он считал шаги. — Сто восемьдесят семь. — А не соврал, гад! — Паша остановился возле аккуратной воронки, а Сека тут же спрыгнул внутрь. — Тут уютно. — Уютно или нет, но приказ есть приказ. — В Пашиной интонации возникли командные обертона. — Павел, сперва следует назвать командира, — предложил я, чтобы предупредить раздражение. — Пусть Паша станет командиром блокпоста, а Сека — комиссаром, — поддержал меня Серега. — Я согласен. — И я согласен. А Женя будет диктатором авангарда. — Авангардистом! — Логично. Мы вернулись к ящикам уже самоорганизовавшимися. Помогли Злягину подняться и отвели к воронке. Он не сопротивлялся и даже не матерился. Сел в яму и стал думать. Затем пошарил по карманам и достал вставную челюсть. — Вот она! А думал, что потерял! — Женя воткнул челюсть в рот и повеселел. Серега спрыгнул к нему и проверил взрывчатку, провода и контакты. Когда-то он учился на инженера, и элементарные знания пригодились. Снова вернулись к ящикам и перетащили их к блокпосту. Открыли один и обнаружили коробки с патронами. — Кто знает, как винтовкой пользоваться? — спросил я. — Элементарно, — ответил Сека. — Дергаешь затвор, укладываешь патрон, задвигаешь затвор, целишься и спускаешь курок. — А в “яблочко” или под “яблочко”? — интересуется Серега и начинает дробно хихикать, заслоняя рот ладошкой. — Понятно! — Паша задумчиво прошелся туда-сюда по обочине. — Пора проводить учебные стрельбы. — Логично, — согласился я. — Абсолютно логично! — подтвердил Сека. Серега согласно кивал и смеялся. — Э-ге-гей! — докатился звериный рев со стороны заминированного Злягина. Мы юркнули в бетонную “избушку” и прислушались. Через некоторое время рев повторился. Паша скомандовал, и Серега подчинился. Он выскочил на дорогу, упал животом на асфальт и довольно ловко пополз по-пластунски в сторону нашего товарища. Тем временем “э-ге-гей” прилетело в третий раз. Через сотню метров дорога делала легкий изгиб, и росшая на обочине бузина закрывала перспективу. Серега скрылся за бузиной и отсутствовал довольно долго. Мы нервничали. Ждать всегда тяжело. Но рев не повторялся. Наконец Серега показался на шоссе. Он ловко перебирал руками-ногами и скоро дополз обратно. Сел, привалился спиной к укрытию. Вспотел, запыхался, дышал. — Ну? — Паше не терпелось узнал. Серега сглотнул слюну и, по-детски улыбнувшись, сказал: — Женя водки просит. — Логично, — согласился я. — Абсолютно, — подтвердил Сека. — Значит, будет ему водка, — успокоился Паша. Стрельбы продолжались до вечера. Мы пристреливали шоссе. Пьяный Злягин поднимал из воронки палку с прибитой к ней дощечкой, а мы старались попасть. Но попадали не очень, мазали, а заминированный Женя, человек хотя и пьяного, но неробкого десятка, высовывал голову и торжествующе орал: — Ну что, суки, убили, гады?! К началу учений мы с Серегой уже срубили бузину и устроили махонький бруствер у шоссе, используя придорожную канаву как окоп. В ящиках, кроме патронов, обнаружились шанцевый инструмент, аптечка, включавшая в себя и литр спирта. Днем откуда ни возьмись к блокпосту прикатила полевая кухня, точнее сказать, телега, запряженная унылой клячей. Веснушчатый курносый дедок в выцветшей гимнастерке навалил из огромного чана в миски пшенной каши, которая вкусно залоснилась золотом масла. Еще возничий передал командиру Паше рюкзак. — Гуманитарное вспоможествление, — объяснил, развернул клячу и укатил. Паша и Сека честно предъявили содержимое рюкзака. В нем обнаружились пара блоков сигарет “Мальборо”, зеленый ментоловый и обычный красный. К сигаретам прилагались большая бутыль шотландского виски и большущая плитка шоколада. Я снова решил не пить, но повеселел вместе со всеми. Еще мы обнаружили погреб неподалеку от дороги, полный всякого военного и мирного имущества. А на соседнем поле репетировали конную атаку. Было видно, как по зеленому холму конная лава, разворачиваясь в линию… А после мы снова стреляли по Злягину и опять мазали. — Что же вы, бойцы, — сумрачно укорял Паша. Тем временем Сека сидел на придорожном пеньке и чиркал в блокноте. — Вот! — Сека поднялся и, подойдя к Паше, протянул блокнот. — Думаю, это поднимет боеспособность. Чтобы стать воинами Блеска, как вермахт, им сперва следует стать воинами Пота, как советская армия, а затем воинами Ярости, как берсерки. Паша— Есаул наш, можно сказать, с Серегой друг, единомышленник, коллега; он стал изучать предложение комиссара, читал без единой редакторской эмоции, только шевелил губами. Тем временем из воронки донесся хриплый вопль Злягина: — Водки дайте, уроды! — Дайте ему виски… Нет, лучше разведенного спирта. — Паша приказывал, не поднимая головы, продолжая изучать текст философа-комиссара. — Виски — это командирский напиток. И для представительства. Вдруг со стороны врага появятся парламентеры. Мы с Серегой переглянулись. — Вы чего-то раскомандовались, — буркнул я, а Серега поднялся, ухмыльнулся в бородку и понес спирт… Перестройка карабкалась к зениту. Разложение еще не просматривалось, трупный запах отсутствовал, ветер перемен походил на сквозняк в проходном дворе доходного дома. Народ с простодушным энтузиазмом пилил сук, на котором висел. Это теперь хорошо быть умным, а тогда перло и несло. Хотелось сюжетов. Сталин — гад? Ой, какой гад! Да и Ленин — гад, и даже Хрущев. А Боннэр не гада, и тем более ее муж! Мы радостно меняли Империю на журнал “Огонек”. Что сделано, то сделано. За это и надо идти на фронт — мы во всем виноваты, а наши дети — ангелы. Они и пиво херачат из горла, потому что телевизор их так научил, за который нам тоже отвечать… А тогда казалось весело… Тогда из Москвы заказали молодых писателей. По советским меркам молодые — это когда совсем за тридцать. Тогда мы с Серегой и попали в бригаду, ехали в купейном вагоне с десятком поэтов-поэтесс, Серега сам тогда сочинял стихи, читал их, вычурно прохаживаясь по сцене и потирая руки… Нас привезли в московский Дом писателей и проводили в комнату. У стены за столом сидел мрачный Иван Стаднюк. А нам казалось весело. Иван написал популярный роман “Война”, но время его героики накрывалось известным местом. От Стаднюка нас повели коридорами. Скоро мы неожиданно для себя оказались в небольшом зале, набитом возбужденной публикой и телекамерами, освещенном горячими телевизионными лампами. Меня в силу роста и командного голоса приняли за руководителя делегации прогрессивных питерцев, и низенький человек с огромной головой пригласил сесть рядом. Человека звали Олег Попцов, он возглавлял журнал “Сельская молодежь”, но занимался вовсе не сельскими проблемами, но выдвигался вперед, как Линь Бяо, опираясь на молодежных бесят, подготавливая отечественных интеллектуальных хунвейбинов… Оказавшись во главе стола, покрытого правительственным кумачом, я не стушевался, но постарался понять, куда занесло. Полным ходом шла дискуссия под названием “Писатель и общество”… Чтобы не скучать в поезде, я взял с собой тонюсенький сборник афоризмов и успел долистать до буквы “К”. Когда в свете юпитеров башковито-башковатый Попцов обратился с вопросом: — А что по этому поводу скажут ленинградцы? — я уверенно и громко ответил: — Как сказал английский мыслитель Карлейль: “Состояние общества можно оценить по тому, как в нем относятся к писателям!” Попцов— Линь Бяо радостно подхватил цитату и договорил ее до конца. Выходило, что мы читаем одни и те же книжки. Тут бы и начать делать столичную карьеру (ого-го, куда бы я залетел!), но поэт Серега вполне застенчиво увлек в писательский бар-ресторан, где в силу горбачевского указа сухое вино продавали не бутылками, а стаканами. Пришлось нам сразу купить пятьдесят граненых. В буфете больше не оказалось, и возле нашего столика выстроилась очередь за освободившимися емкостями. Из наших рук получили Вознесенский, Евтушенко и Ахмадулина… Кстати, в книжечке афоризмов отсутствовал раздел “Вино”, но имелся “Вина и кара”. Начинал ее Лев Толстой: “Нет в мире виноватых”. Только фраза -вранье. Виноватые есть. Разнится степень вины. Если б пошел за Линь Бяо, то не было б мне прощения, а так — просто пропьянствовал всю перестройку без зазрения совести, а когда осознал — поезд, теплоход, самолет ушел, уплыл, улетел. Серега вообще получается ни при чем… Но коли соврал Лев, то можно переписать афоризм так: “Виноваты все”. День все продолжается, и учениям не видно края. Паша по плану Секи воспитывал в нас сперва воинов Пота. Уж потели мы, как новобрачные. Сперва Серега тащил меня на закорках, изображая бег, похожий скорее на прогулку пьяного инвалида по паперти Владимирского собора. Когда бывший поэт рухнул на свежую травку, настала моя очередь. Хотя и нетолстое, однако взрослое человечье тело. Екала селезенка, и невропатические боли дергались в стопах. Паша, гад, орал командным голосом: — Быстрее, быстрее! Представь, ты выносишь раненого. — Так, так, — почти каркал актуальный философ, а Женя орал из воронки: — Хватит меня травить водкой! Виски давайте! Мать, мать! И я упал. Положил лицо в траву. Такой свежий молодой запах. Вспомнились коровы, которые станут жевать ее, вырабатывать молоко, белую добрую жидкость, вспомнилась жена с молочными сиськами и чмокающий сиську сын; вспомнилось дурацкое время перед оплодотворением — тогда я носил куртку американского пехотинца и высокие ботинки на шнурках; вспомнилось, как прочитал, будто влечение к военизированной одежде означает сублимацию латентного гомосексуализма; вспомнил с облегчением, что недолго носил, да и не очень рвался — просто случайно купил по дешевке; что-то еще вспомнилось, а что-то забылось, так бы и лежать в траве, обнимая землю, но от Пота пришло время переходить к Ярости… Джинсы на коленях изгваздались. Куртку “Schott” я жалел, надевал ватник. Только он от усердий треснул на локте. Серега не отличался от меня в лучшую сторону. Жена, собирая его на войну, отыскала такие же ватничек и джинсы, вышила разноцветными нитками имя, фамилию, номер воинской части и домашний телефон. Кроме как на воинов Пота мы не вытягивали. Зато Паша и Сека явились на сборный пункт во френчах, а теперь откуда-то подоставали и понавешали аксельбанты, долженствующие означать их начальственное положение. А Злягин пошел на фронт во всем черном и теперь оказался смертником на переднем крае. Хочешь или нет, но форма всегда диктует содержание… — Переходим к Ярости, — говорит Есаул. Ему идет быть командиром, как и Секе к лицу оказаться комиссаром. Безумное лицо философа содержит в корявых линиях громы и молнии непредсказуемых положений, и я его боюсь со страшной силой. А Паша только на вид строгий командир — его легко сможет победить водка. Впрочем, и Секу может. Несколько раз на моих глазах побеждала с блеском… Комиссар и командир устанавливают нас с Серегой напротив друг друга, и Сека объясняет задание: — Встаньте поудобнее, чуток согните ноги. Будто в каратэ стойка. Глядите в глаза и орите благим матом. Лучше матерную брань орать. Или просто ругайтесь. Ярость, короче. Мы становимся. Серега смешон в своем изображении каратэ, а я нет. Я давным-давно тренировался в нелегальной секции. Года два или три. Когда был настоящим профессионалом, когда надоело одно и то же, когда ходил на каратэ из-за понтов, но и для того, чтобы заменить тренировки по общефизической подготовке. Руками, ногами. Интересно. Разные хитрые штучки, отжимался от пола на кулаках. Купил черное кимоно, изображал японца, изображал хладнокровие, чему-то научился, проникся духом. Мог подпрыгнуть и попасть ногой в глаз. Бились, как черти, но бесконтактно. Однажды шел с младшим братом по улице Замшина, и на автобусной остановке увидели жанровую сценку. Трое молодых и датых “бакланов” собираются урыть поддатого мужичка. И народа вполне на остановке, только все отвернулись. В молодости легче. Адреналин в глаза. А в руках портфель. Брат и сообразить не успел. Я и сам не сообразил. Оказываюсь возле уродов и говорю: “Считаю до двух! Раз, два…” Не выпуская портфеля, провожу удары ногами. Одному в голову, другому по яйцам. Третий от страха взвыл и убежал. Только никто не пострадал. Я целый год тренировал, останавливая руки и ноги возле тела спарринг-партнера. Вот и в реальном бою остановил натренированно — не бил, а пугал. Напугал классно. Да и сам напугался, думая, что натренировался с помощью японской науки не попадать в человека… Мы стоим и молчим. — Начинайте, — в пятый раз приказывает командир. — Сука, — наконец выдавливает друг Серега. — Какая я тебе сука, говнюк, — реагирую я и чувствую, как начинаю заводиться. Да и Серега начинает. Лицо у него заостряется, мягкие сатирические линии ломаются, улыбочка и даже намеки на нее стерты, словно ошибочное уравнение со школьной доски. — Сдохнешь здесь, и никто о тебе не вспомнит! Меня задевает. Как это не вспомнит никто? Может, и так, только зачем такую правду говорить? — И ты сдохнешь позорно! Это вы, блядь, дофилософствовались, вас бы самих в первую очередь! Народ ни при чем! — А тебя во вторую! И зарыть, мудака, неподалеку от нашей братской могилы. Но одного! Ты и не с нами, и не с ними. Один, как собака! — Какая братская могила! Какие такие братья! Зависть и злоба всегда! Выискиваете про себя заметочки, после показываете друг другу! Смешно до хохота! — А зачем же смотришь, козел! Завидно? Завидно! Твое время, старый мудак, прокатило. Не пьешь с нами, а сидишь. Чего сидишь-то?… — А за козла ответишь. И за мудака! Я, может, и старше всех, только всех вас… — Хорошо пошло! — одобрительно вскрикивает Паша, а Сека довольно кивает. — Да и вы, сволочи, — обращаюсь я к ним, чувствуя, как переполняет жилы Ярость, как похожа она на горячий металл, льющийся из печи, на лаву, которая остывает и принимает причудливые формы, после Ярости остаются причудливые формы жизни, а также смерти… Мы орем, закипаем, прокрикиваем разные справедливые и ложные обиды. Но скоро выдыхаемся, даже матюги, использованные по-дилетантски, не помогают. — Все, — говорю я, — не хочу больше. — И я не хочу, — соглашается Серега. Его лицо принимает привычные формы и становится дружелюбным. Бородка, вставшая было дыбом, ложится обратно. Командир и комиссар переглядываются, шепчутся о своем, затем Паша оглашает резюме: — Вы остаетесь на первом уровне, воинами Пота то есть. Воином Ярости окончательно утверждается Женя. А мы с Секой выполним роль воинов Блеска. — Только не обосритесь, — вырывается у меня, а с шоссе доносится привычный вопль Злягина: — Виски тащите, вашу-нашу мать! Тем временем день сворачивается, а про психическую атаку не слышно. И конница более не носилась по холму. Да и наше безумие завершилось — Злягин затих в воронке и ничего не просил, Паша и Сека раскатали плащ-палатку чуть в стороне от блокпоста и позвали нас с Серегой. Мы сели вокруг открытых консервных банок, нарезанного и раскрошившегося каравая. Тут и дольки чеснока, и порезанный лимон. И счастливые лица друзей. Солнце малиновым синяком приближалось к горизонту, который был чист и ровен, не загорожен лесом. В нем не таилось лажи, могущей обернуться преждевременной смертью. Густое солнце рисовало свои оттенки, делая мир мультфильмом из детской передачи. Вылилось в спокойную ночь, в чистый сон. Забытое чувство счастья охватывало, словно женщина ногами. Друзья не прикидывались никем. Молчали про свое. Война покуда походила на туризм. Оставалось поставить палатку и зарыть томагавки в землю… Под солнцем на поле возникли точки. Два черных пятнышка. Две крошки. Их хотелось смахнуть, но они не смахивались, становились больше, двигались от горизонта, портя малиновую красоту синяка. — Что-то идет. — И Серега заметил помеху. Паша и Сека приподнялись и стали вглядываться, как новгородские ополченцы из фильма “Александр Невский”, — беспокойно вертели головами в ожидании немецких рыцарей, скачущих с копьями наперевес. — К оружию! — воззвал Паша. Мы побежали к блокпосту и вернулись с винтовками, прихватили гранаты и зачем-то противогазы. Упали за бруствер и стали целиться загодя. У крошек, пятнышек появились ноги и руки. Страх обуял быстро, и пот покатился по спине. Страшно то, что не понятно. Со стороны врага шло непонятное. — П…ец подкрался незаметно, — проговорил философ. Серега хохотнул и закрыл рот ладошкой. Паша буркнул коротко, но воинственно. Я же хотел и того, и другого, и третьего. |
|
|