"Виталий Семин. Тридцать лет спустя (Рассказ)" - читать интересную книгу автора

исступленность, а какая-то мертвенная отрешенность. Он все понимал, он был
как все - курил и пил, если удавалось достать курево и выпивку, наедался до
икоты, если удавалось наесться. Но не устраивал себе праздника из еды и
выпивки, как это делали другие. Потому что праздник - это ведь и
воспоминание о том, какие раньше были праздники. А он просто жадно ел,
потому что давно привык относиться к еде слишком серьезно, привык к тому,
что плохая, тощая еда унижает, привык к этому постоянному унижению, привык
заглушать голодную тоску и приниженность папиросами, сушившими грудь, привык
чувствовать на своем лице выражение, которое вначале было смущением и
постоянным ожиданием чего-то или кого-то, кто накормит или вообще освободит,
а потом стало приниженностью. Он привык его чувствовать потому, что всегда
старался снять его, боролся с ним. Это было выражение "шестерки", доходяги.
И смелость его была в какой-то степени смелостью доходяги. Он не заигрывал
отчаянно со смертью, как это делает иногда молодой и жизнерадостный, полный
сил мальчишка, не испытывал восторженного ужаса, спасшись от гибели. То есть
все это он, конечно, испытывал, но нервы под его рано умершей кожей как
будто погасли. И ненависть во впалой груди горела ровно. Он был прекрасным
солдатом. Он никогда не отступал, если ему этого не приказывали. Не ставил
смерти условия: "Вот если на этот раз выживу, то..." Он, конечно, не хотел
умирать, но боялся смерти меньше многих своих товарищей. Настолько меньше,
что это, казалось, было за пределами самой низкой нормы, встречающейся в
живом организме. И подчиненные чувствовали это. Не сразу, конечно. Вначале,
жадно вглядываясь в новое свое начальство, новички вздыхали с облегчением:
унылое лицо доходяги, землистая кожа нездорового человека, голос тонковатый,
интонации не то чтобы интеллигентные, но вполне мирные, возраст
неопределенный. Эта неопределенность успокаивала больше всего. И только
потом, когда они понимали, что этого человека не пугает все то, что пугает
их, новички настораживались. А еще позже - начинали бояться. Хотя вообще-то
он не был злым, и не было в нем ничего такого, что так противно в
дураке-строевике, в тех маленьких командирах, которые замучивают солдат
бессмысленной муштрой. Но его отношение к смерти, к смертельной опасности
было не таким, как у всех, и их молодые, здоровые организмы не прощали ему
этого. И храбрость его не восхищала, а наоборот - отталкивала. О нем
говорили так: "Ну, этому ничего не сделается. Привык". Как о юродивом.
Новый припадок скрутил его уже в Польше. Он отлежался в медсанбате.
Потом дрался под Секешфехерваром, закончил войну в Словакии. Ему повредило и
вторую ногу, и в сорок пятом году он демобилизовался и уехал на станцию
Ливны, а потом в свой хутор, в свою начальную школу. Наград у него было
немного, где-то проваливались - в каком-то штабе или особом отделе -
наградные листы на него.
В сорок седьмом году его два раза подряд скручивали припадки. В первый
раз он двое суток пролежал у себя в комнате на полу в двух шагах от
кровати - не мог добраться до нее. Об этом узнали в районном военкомате.
Райвоенком заехал к нему: "Что с тобой?" - "Контузия". У него сохранилась
еще та самая справка, которую в сорок втором году у него торговали в
Тбилиси. Через два года после войны он стал на учет как инвалид Великой
Отечественной войны.
В конце сорок седьмого освободилась из заключения его мать. Срок свой
она отсидела полностью - десять лет. У нее было ограничение в правах,
ограничение в прописке, но все же они не стали жить на хуторе, а поехали