"Г.Сенкевич. Из дневника познанского учителя" - читать интересную книгу автора

делать, если он явился на свет без врожденных способностей к языкам и не
умел бойко говорить по-немецки?
В день "всех святых" начались каникулы. Четверть была неважная: по трем
основным предметам отметки были посредственные. Уступая его горячим мольбам,
я не послал табеля пани Марии.
- Ну, дорогой пан Вавжинкевич, - просил он, сложив ладони, как для
молитвы, - мама не знает, что на "всех святых" выдают отметки, а на
рождество, может быть, бог сжалится надо мной.
Бедный ребенок обманывал себя надеждой, что еще исправит плохие
отметки; по правде сказать, надеялся и я. Мне все казалось, что он еще
войдет в колею школьной жизни, привыкнет, овладеет языком и усвоит
правильное произношение, а главное - что со временем будет быстрее готовить
уроки. Если бы не это, я давно бы написал пани Марии и раскрыл бы ей
истинное положение. Между тем надежды наши как будто стали оправдываться.
Сразу же после каникул Михась получил три отличных отметки, в том числе
по-латыни. Из всего класса он один знал прошедшее время латинского глагола
"радоваться". Знал он это потому, что, получив перед тем два "отлично",
спросил меня, как по-латыни: "Я радуюсь". Я думал, что мальчик сойдет с ума
от счастья. Он написал матери письмо, которое начиналось следующими словами:
"Дорогая мамочка! Знаешь ли ты, моя любимая, как прошедшее время от
латинского глагола "радоваться"? Наверно, не знаешь ни ты, ни маленькая
Леля, потому что из всего класса знал только я один".
Михась просто боготворил мать. С этого времени он поминутно
расспрашивал у меня о всевозможных формах латинских глаголов.
Удержать полученные отметки стало задачей его жизни. Но проблеск
счастья был недолог. Вскоре злополучный польский акцент разрушил все, что
успело создать прилежание, а количество предметов было так велико, что не
позволяло ребенку уделять каждому из них столько времени, сколько требовал
переутомленный мозг. Случай был причиной еще больших неудач. Михась и
Овицкий забыли мне сказать об одной заданной им письменной работе и не
приготовили ее. У Овицкого все сошло благополучно, он был первый ученик, и у
него даже не спросили работу, но Михась получил публичный выговор с
предупреждением об исключении.
Очевидно, в школе предполагали, что он умышленно утаил от меня этот
урок, чтоб его не готовить, а мальчик, не способный на малейшую ложь, не мог
доказать свою невиновность. Он, правда, мог сказать в свою защиту, что
Овицкий забыл так же, как и он, но это противоречило школьной этике. В ответ
на мое заступничество немцы заявили, что я поощряю в ребенке лень. Все это
причинило мне немало горя, но еще больше тревожил меня вид Михася. В тот
вечер я видел, как он, сжимая голову обеими руками и думая, что я ею не
слышу, шептал: "Больно! Больно! Больно!"
На другое утро пришло письмо от матери. Нежные слова, которыми пани
Мария осыпала Михася за те "отлично", были для него новым ударом.
- О, хорошо же я утешу маму! - рыдал он, закрыв лицо руками.
На следующий день, когда я надевал ему ранец с книжками, он покачнулся
и чуть не упал. Я не хотел пускать его в школу, но он сказал, что у него
ничего не болит. Он только просил его проводить, потому что боялся
головокружения. В полдень он вернулся опять с посредственной отметкой.
Получил он ее за урок, который отлично знал, но, судя по тому, что говорил
Овицкий, испугался и не мог вымолвить ни слова. В школе о нем установилось