"Эфраим Севела. Продай твою мать" - читать интересную книгу автора

польским.
Москвич никаких языков, кроме русского, не знал и
отличался удивительной невосприимчивостью ко всем остальным.
Прожив два года в Берлине, он с трудом отличал по-немецки,
какое слово означает "здравствуйте", а какое "до свидания".
Что касается других слов, то он и не отваживался произнести
их.
Так и жил. Дома с женой и детьми по-русски, на работе -
на чудовищном польско-русском коктейле. А с работы и на работу
проскакивал на метро, ни с кем не общаясь и стараясь вообще не
раскрывать рта.
В Москве же, если верить его словам, и я не склонен
думать, что он слишком много привирал, у этого человека была
не жизнь, а малина. Он был отчаянным сладострастником,
женолюбом. И его профессия фоторепортера прокладывала ему
кратчайший путь к женским сердцам. С японскими фотокамерами на
шее, в собственном автомобиле и с красным удостоверением
известного журнала, да еще с хорошо подвешенным языком,
сыпавшим, как горохом, именами знаменитостей, с коими он на
короткой ноге, он становился неотразим, и самые неприступные
красавицы поддавались его дурманящему обаянию и склоняли свои
прелестные головки перед ним.
У него было столько любовниц кратковременных и
долгосрочных, что он постоянно сбивался со счету, вспоминая
их, а в именах путался похлестче, чем в дебрях немецкого
языка. С женой, постаревшей от безрадостной жизни с ним, он
перестал спать задолго до эмиграции и поддерживал брак из-за
детей, да еще из страха полного одиночества в надвигающейся
старости. Он спал с молоденькими девчонками, годившимися ему в
дочери, с известными актрисами, с фабричными работницами,
простоватыми, но крепкими и свежими, которых он фотографировал
для журнала, с кряжистыми, белозубыми, с румянцем во всю щеку
и пахнувшими молоком крестьянками, чьи смущенно улыбающиеся
портреты потом украшали журнальные страницы.
Теперь же наступил полный крах. Японской фотокамерой и
собственным автомобилем берлинскую даму не удивишь. Таким
путем он лишился основного притягательного элемента.
Положением ученика скорняка тоже пыль в глаза не пустишь. Это
- не красная книжка журналиста. И последнего оружия он был
лишен начисто. Языка. Которым он ловко умел кружить головы,
вселять несбыточные надежды, сулить золотые горы. В Берлине он
был абсолютно нем. И даже с самой захудалой проституткой, с
которой всего-то разговору два-три слова, он заговорить не
решался.
В этом для него была главная трагедия эмиграции. Потеря
амплуа ловеласа. Одиночество старого полувыдохшегося козла.
Иногда он заходил в наш ресторан, охотно посещаемый
эмигрантами, подсаживался к кому-нибудь из них и начинал
бесконечную повесть о своих былых победах. Одни от него
отмахивались. А другие слушали. Потому что как-никак, а