"Семь храмов" - читать интересную книгу автора (Урбан Милош)XIIПредыдущий день, ушедший ночью, пока я был в счастливом забытье, вернулся ко мне, словно бумеранг, на следующее утро. Я уже знал, как это больно, подобное случалось со мной и прежде. Я, пошатываясь, добрался до ванной. После ужина, заказанного вчера для меня Гмюндом, мне было муторно, зеркало отражало мое опрокинутое лицо; из-за того, что я выпил слишком много вина, под глазами появились фиолетовые круги. Стоило мне только вспомнить о ногах на флагштоках перед Центром конгрессов, как содержимое желудка рванулось вверх. Увидев меня за завтраком, госпожа Фридова молча встала из-за стола, наполнила стакан водой из-под крана и бросила туда таблетку растворимого аспирина. Она наверняка решила, что я был в пивной, но мне совершенно не хотелось разубеждать ее. Я ждал, что она вот-вот начнет ворчать, что я совсем опустился — а я знал это и без нее. В последнее время она снова подобрела ко мне. Твердила, что я должен подыскать постоянную работу и перестать шататься по городу — и уж тем более по ночам, что она подчеркивала особо. Я, мол, и так болен, причем именно из-за этого. Я молил Бога, чтобы она не отказала мне от квартиры. Уйдя в свою комнату, я решил позвонить Олеяржу. Набирая номер, я случайно глянул на свою виноградную лозу. Дни, когда ей было у меня хорошо, давно миновали. Теперь она казалась совершенно засохшей. Я сказал себе, что, выходя на улицу, непременно захвачу ее и прямо вместе с горшком выброшу в мусорный бак. И тут же забыл об этом. Олеярж нервничал, он попытался отделаться от меня, заявив, что ему некогда. Когда я стал настаивать и упомянул о Пенделмановой, он разозлился еще больше. Но прежде чем бросить трубку, все же промямлил, чтобы я зашел к нему в конце недели. На вопрос, когда ему удобнее — утром или ближе к вечеру, мне ответили короткие гудки. Я расстроился, что полковника совсем не заинтересовали мои слова. Едва я положил трубку, как телефон зазвонил. Это оказался Загир. Ему, мол, нужно поработать в городе, так что, если я свободен, я мог бы составить ему компанию. Я обрадовался, потому что перспектива провести целый день в одиночестве страшила меня. Сказал себе, что на этот раз не стану обращать внимания на его болтовню, и вдруг понял, что почти соскучился по неунывающему инженеру. Я продиктовал свой адрес, и он пообещал за мной заехать. Он появился на четверть часа раньше и сигналил под окном до тех пор, пока я не выглянул. Не выходя из машины, он помахал мне в знак того, что мы можем отправляться. Госпожа Фридова, которая посмотрела в окно в соседней комнате, заявила, что ни за что бы не села в машину к человеку, который так бесцеремонен. Интуиция ее не обманывала. Я сидел рядом с Загиром в его спортивном автомобиле и чувствовал себя крайне неуютно. Я старался не показывать, насколько мне страшно, но инженер все равно наверняка заметил, как я напряжен и как крепко вцепился в ручку над дверцей. Я поражался, что он так ловко управляется с газом, тормозом и сцеплением — тремя металлическими рычагами, приделанными к рулю. Я спросил, надо ли было сдавать специальные экзамены, чтобы получить разрешение так ездить. Он сказал, что надо было, но что ему на это наплевать. Мы все спускались и спускались на бешеной скорости вниз по склону к Голешовицкому мосту, и я молчал и воображал, как именно мы умрем — столкнемся со встречной машиной или врежемся в ограждение. Впрочем, подобные страхи всегда посещали меня, когда я ехал в машине, именно поэтому я даже не задумывался о получении водительских прав. Мысль об изуродованных телах, зажатых внутри груды лакированного металлолома, кровавый призрак ребенка, которого я мог бы случайно сбить на дороге, давно уже лишили меня желания нести ответственность за то или иное четырехколесное смертельное оружие. Въехав на мост, мы немедленно увязли в пробке. Я вздохнул с облегчением и наконец-то позволил себе разжать правую руку, которой цеплялся за дверцу с такой силой, что костяшки пальцев даже побелели. Загир закурил и приоткрыл окошко. Он выглядел озабоченным: жадно затягивался, нетерпеливо постукивал по рулю короткими пальцами. Я подумал злорадно — так тебе и надо, нечего было подвергать опасности мою жизнь. Искоса я рассматривал его профиль — черты европейские, однако смуглая кожа и черные, поредевшие надо лбом кудрявые волосы говорят о восточном происхождении. Я подумал об этом еще тогда, когда впервые услышал необычную фамилию, теперь же при виде его крупного носа и маленьких черных глаз я окончательно уверился в правильности своей догадки. Мне хотелось спросить о его корнях, но я стеснялся, боясь показаться бестактным. Однако он сам заговорил об этом. Его отец был авиамехаником. В пятидесятые годы он приехал в Прагу из Азербайджана, чтобы освоить чехословацкие спортивные самолеты. Познакомился с чешской девушкой, у них родился ребенок. На скорую руку сыграли свадьбу, однако молодая жена не захотела отправляться в Азию. Последовал развод, договорились об алиментах. Отец был мусульманином; хотя дома ему и приходилось скрывать свою веру в Аллаха, он твердо решил вернуться на родину. Он происходил из старинной обеспеченной семьи, которая при коммунистах еще больше разбогатела. Дед занимал какой-то высокий пост и был лично знаком со Сталиным. В семье рассказывали, будто Сталин собирался отправить его в отставку, но не успел, потому что умер. Вскоре отец Загира погиб, разбившись на реактивном самолете где-то в пустыне. Однако деньги на образование ребенка продолжали исправно переводиться: их давал дед, который знал внука только по фотографиям. Я спросил Загира, того же ли он вероисповедания, что был его отец. Мне почему-то пришло в голову, что полученные им по почте угрозы могли быть как-то связаны с этим, хотя все прочие — Пенделманова, Ржегорж и Барнабаш — в мою гипотезу не вписывались. Однако я попал пальцем в небо, потому что инженер заявил, что верит лишь в три вещи — в женскую красоту, автомобильную скорость и удобство домов, которые он проектирует. Мы ехали шагом, пешеходы двигались по тротуарам быстрее нас. Самыми шустрыми были велосипедисты и посыльные на маленьких мотоциклах, которых становилось вокруг все больше. Над шоссе повисло облако ядовитого смога, а поскольку давление было низким, оно неуклонно надвигалось на пешеходов, радовавшихся тому, что сегодня они оставили свои машины в гаражах. В половине десятого мы добрались до перекрестка Сокольской и Житной, и Загир припарковался на Галковой улочке. Мы отправились фотографировать полуразвалившийся дом середины восемнадцатого века, последний, что сохранился еще среди сплошных развалин на улице «В туних». Владельца у него не было, так что если бы не управление по охране памятников, его давно бы уже разрушили. Загир сообщил мне по секрету, что дом наконец-то решено сносить, потому что за те годы, что в нем не жили, его состояние стало безнадежным. На это как раз и был расчет, такая же участь постигла десятки зданий, ценных с исторической и художественной точек зрения, причем не только в Праге, но и по всей стране. После смены политического режима инвестор тут же нашелся, но его интересовал лишь земельный участок. Надо было спокойно дождаться того момента, когда дождь и ветер разрушат дом до такой степени, что его придется сносить. Это должно было случиться в течение ближайших нескольких месяцев, и Загир уже спроектировал офисное здание, некий высотный «бизнес-центр», как он его именовал. Стоило прозвучать этому отвратительному слову, как сердце мое сжалось от ужаса: а что же Штепан, расположенный неподалеку? Не затмит ли его новый молох? Не лишит ли солнца и воздуха? А бедная колокольня? Что станется с несчастным крошечным Лонгином? Но еще не все потеряно. Пока Загир прыгал на одной ноге вокруг фотоаппарата и таскал туда-сюда штатив, я прогуливался по улице «На Рыбничку», наслаждался ее безмятежностью и постепенно проникался спокойствием приходского храма, тихо отдыхавшего подо мной на пологом склоне. Гул чумазой Праги доносился до меня едва-едва, сходившиеся улицы Житная и Ечная не слишком больно сжимали меня своими челюстями, потому что челюсти эти были еще далеко друг от друга. На какое-то время мне почудилось, что я нахожусь за городом, но при этом в окружении многоэтажных домов. Я даже прислушался — не запоет ли в каком-нибудь из дворов петух. И снова тоска, снова мука. Я вдруг осознал, что, кроме музыки из радиоприемников, шума кухонных комбайнов, автомобильных моторов и строительных механизмов, не услышу ровным счетом ничего. И ничего не увижу. Не увижу тысячи башенок над крутыми красными крышами домов, не увижу черных дворов, узеньких входных дверей и маленьких окошек, каменных или деревянных перекрестий стенных опор и полукруглых крышечек-заслонок на белых печных трубах самой разной формы. Моего города здесь уже нет — единственного города, где я мог бы чувствовать себя как дома и защищать его, не щадя жизни и забыв о своей природной трусости. Города, от которого я мог бы зависеть — в той же степени, как и он зависел бы от меня, города, где я мог бы трудиться в цеху пивоваров, кожевенников или сплавщиков леса и где единственным моим желанием было бы сохранять неизменным порядок вещей: чтобы город и мое в нем обиталище не погибли при наводнении, при пожаре или нашествии чужаков… и чтобы город не сровняли с землей представители моего же народа. На скале высоко над Прагой, там, где среди зелени вышеградских парков археологи отыскали полуразрушенную каменную кладку стен и подвалов, стоял когда-то как раз такой город с замком посередине. Город был огромный, тысячу лет назад он считался крупнейшим в мире, его можно было именовать святым, потому что он по праву гордился самым большим числом храмов в пересчете на число жителей. Там были базилика Святого Лаврентия, часовня Святой Марии Магдалины, ротонда Святого Иоанна Евангелиста, часовня Святого Ипполита, часовня Святого Петра, часовня Святого Креста, ротонда Святой Маргариты, храм Усекновения главы Иоанна Крестителя, храм Святых Петра и Павла, маленькая церквушка Святого Климентия, где был крещен святой Вацлав. И часовня Тела Господня там тоже была. А рядом с храмами располагались стобашенные дворцы вельмож и воевод и изящные домики мещан; мастерские кузнецов и кожемяк из-за шума и вони стояли с подветренной стороны у городской стены, неподалеку от мясных лавок и обитаемых тогда Карловых ворот с девятью острыми башенками, вблизи красивого форта, называемого Малой крепостью, с которой в четырнадцатом веке могли сравниться разве что Свинские ворота Нового Города. Пятнадцать пивоварен заботились о том, чтобы у вышеградских жителей не иссякали силы для труда и молитвы. Из-за неровного рельефа местности — из-за скал, долин, обрывов и оврагов с бессчетным множеством потоков и омутов — в городе были сооружены сто шестьдесят каменных и деревянных мостов и мостиков. На месте нынешнего кладбища над землей возносились висячие сады Либуши и буколические рощи с языческими святынями, окруженными менгирами[32] — каменными символами плодородия. Чуть дальше, там, где сегодня волейбольные площадки, располагался легендарный Либушин лабиринт, яблоневый сад с причудливыми аллеями, куда путников привлекал одуряющий аромат цветов или спелых плодов, но выбраться откуда удавалось лишь самым сообразительным, ответившим на вопрос, который задавала им своими жуткими устами статуя княгини Либуши, таившаяся в самом сердце лабиринта; прочие же, хотели они того или нет, превращались в вассалов княгини. Прекрасный город стерегли не только ворота, но и две исполинские башни, одна черная, восьмигранная, в раннероманском стиле, скупо украшенная лишь небольшими окнами, со стенами толщиной в три сажени и угрожающе вздымающимися зубцами, а вторая призматическая, беломраморная, волшебно сияющая новизной, несмотря на то, что возвышалась она на утесе над излучиной реки еще с доязыческих времен. У нее не было ни единого окна, и насколько светлой казалась она снаружи, настолько же темной была внутри, и когда ее гарнизон намеревался подняться на верхнюю галерею, ему приходилось, пробираясь по деревянным перекладинам и длинным приставным лестницам, пользоваться факелами. Давным-давно, в самом начале времен, в ней был вырыт глубокий колодец, о котором шла молва, будто он проходит сквозь всю скалу, минует реку и идет еще дальше; совсем рядом с этим колодцем в новые времена прокопали проклятый туннель. И вот уже много лет мы проезжаем сквозь священную скалу в своих автомобилях и трамваях, будто кто-то дал нам на это право. Слава Богу, туннель не задел стенок волшебного колодца — инженеры и проходчики были скорее удачливы, чем умны. Согласно легенде, на самом дне колодца спит на золотом ложе Либуша, ожидая того дня, когда вновь понадобится своему народу. Скала поднимается над речной гладью как раз в том месте, где дно Влтавы резко уходит вниз; подводная часть скалы в семь раз превосходит ту ее часть, что видна людям. Никому еще не удалось измерить глубину черной бездны под Вышеградом — никакой шхуне было бы не под силу погрузить на борт такой длинный канат, опустить в воду такой тяжелый отвес. А в этой бездне лежит золотой алтарь из храма Святых Петра и Павла, кощунственно сброшенный туда бандой гуситских головорезов. Легенда гласит, что тот, кто извлечет его со дна, станет править Чешской землей. Жители Вышеграда тешили себя надеждой: вот схватят они одноглазого тирана-таборита,[33] утопят его в этом колодце, закроют колодец досками и устроят на этом импровизированном помосте торжественный пир. Однако же война гуситов с Вышеградом закончилась иначе, королевский гарнизон не устоял. Кто где погиб, тот там и остался, потому что гуситские священники не дозволили хоронить мертвых врагов. Над городом пронесся смерч религиозного фундаментализма, уничтожив на своем пути практически все, так что сохранились лишь тени — храма Святого Петра, крепостных стен… Этот ужас пережила без потерь и счастливо — ибо в любившем все перестраивать девятнадцатом веке ее должно было разрушить шоссе — только ротонда Святого Мартина: памятник средневековой Атлантиды, с каковой по праву можно было сравнивать город дворцов Вышеград. Венец, блистающий над Прагой, которая до сих пор не может отыскать себе равных среди городов мира. Ein anderes Paradies an der anderen Seite; da hab ich mein Herz verloren, Herr[34] Прунслик. Вертикаль, по которой Прага поднималась к звездам. Прага была красивее, чем Вавилон. Прага была красивее, чем Рим. По вертикали можно и подниматься, и опускаться. Наше неуважение к творчеству предков страшно, и расплата еще впереди. Лучше всего дается нам искусство крушить, больше всего мы любим начинать с нуля, с чистого листа, с зеленой травы, которую так легко залить бетоном. Главное, чтобы попроще, главное, чтобы практично. Жажда убивать прошлое въелась в наши души, инстинкт уничтожать однажды созданное неистребим. Ян Жижка, этот вооруженный топором палач чешского смирения, возведший его на окровавленную плаху, был худшим в истории воплощением чешского мужланства, устрашающим образцом азиатского варварства и хамства, нашим горем, нашим позором в глазах всего мира: это из-за него спустя шесть сотен лет дрожат у нас руки. Разорение им Вышеграда, наипрекраснейшей камеи романской Европы, по своим последствиям не уступает «обновлению» Праги на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков. А если бы даже самого Жижки при этом и не было, то его кровожадный пес Желивский, террорист в священническом одеянии, играючи с помощью своих головорезов справился бы с порученным делом. Если бы не эти деревенские бандиты, что понаехали тогда грабить Прагу (а мы до сих пор зовем их именами кварталы и улицы), матерь городов чешских наверняка и сегодня имела бы постройки, сгинувшие с лица земли спустя много лет после их буйств: остались бы с нами храм Святого Иоанна на Боишти, храм Святого Лазаря у Карловой площади, дворец Вацлава на Здеразе и соседний монастырь босых августинцев, Гельмовы мельницы в Петрском квартале, Свинские и Горские ворота, Малиржская башня, Святовацлавские купальни, живописное Подскалье, черный Петрский квартал, а также, возможно, и весь еврейский квартал, этот зачарованный пражский лабиринт, грязные улочки которого исподволь меняли тебя и отпускали иным, чем ты ступил на них. Могла бы уцелеть и часовня Тела Господня, ибо не будь этих проклятых чашников, история пошла бы по другому пути. Но все погибло из-за гуситского движения — нет, не только из-за него самого, но и из-за его последствий, и такова была великая чешская культурная революция. Слепой народ — слепой вождь. Как могли чехи не поддаться искушению? Слепцы пришли и разрушили город, простоявший сотни лет, не умея оценить красоту, которую не видели. Куда подевалось смирение перед Богом? Его дети, их предки, возвели город. Интриган из Гусинца[35] не был бы сожжен, если бы преисполнился смирения, если бы не страдал мессианским комплексом, если бы не дал одурманить себя видением лавров мученика. Еще лет пять — и он наверняка дождался бы соглашения, того или иного, но не окропленного чешской кровью. Не было бы ужасов, связанных с адамитами и пикартами,[36] не расцвело бы пышным цветом насилие против представителей своего же народа, чернь не выбрасывала бы дворян из окон — на острия пик и алебард, не случилось бы поражения на Белой Горе,[37] чешская знать не закончила бы свои дни на плахе. Однако произошло именно так, и виноват во всем тот, кто изрекал мрачные пророчества, со дня на день ждал Армагеддона, доводил толпы до фанатичного исступления и в конце концов разжег пламя, которое испепелило и его самого, и всю страну. Будь я советником чешского короля — а еще лучше королевы, ибо женщины, в отличие от мужчин, не любят рисковать сразу всем — я бы настоял на издании охранной грамоты. В ней под страхом лишения всего имущества было бы строго-настрого запрещено сносить любое здание раньше, чем через сто лет после того, как о сносе принято официальное решение. Люди больше бы думали о потомках. Новостройки появлялись бы куда реже, город бы не менялся, каждый новый камень клался бы по зрелом размышлении нескольких поколений. Я уверен, что в таком случае мы не бродили бы сейчас по бульварам, переменчивым, точно воды реки — но лишь до тех пор, пока не придет большая вода и не затопит набережные. Я верю, что по Старому и Новому Городу мы ходили бы куда спокойнее — средневековые улочки, арки и порталы, аркады, укрепленные углы домов с башнями принудили бы бронированные лимузины уменьшить свою убийственную скорость и прогнали бы их за городскую черту: на серые магистрали, где им самое место и где, будь моя воля, они все разом взлетели бы на воздух в какой-нибудь грандиозной автокатастрофе. Город принадлежит пешеходам, их неспешным шагам и грохоту ободьев, скрипу деревянных колес на выбоинах, на округлых булыжниках мостовой. Надо возвращаться назад. Если дом, то непременно сгорбившаяся, сырая и закопченная постройка — с обширной аркадой, сводчатой трапезной, с чердаком черным, как подвал, и подвалом бездонным, словно колодец; дом с высокой крышей, остроугольным фронтоном, прохудившимися водосточными желобами и трубой на курьей ножке, с замочными скважинами вместо окон, охваченными растрескавшимися рамами и защищенными пластинками слюды и цветного стекла; дом с завалинкой из древнего, до гладкости истертого жернового камня; дом с маленьким и пропахшим мочой двориком, где бродит домашняя птица и мокнет в корытах белье. Если улица, то непременно кривая, извилистая или хотя бы загнутая дугой, узенькая, точно тропинка среди утесов из песчаника, темная, как глубины омута. (Да, здесь таится красота, и видим ее именно мы, которые ее достойны; мы, для которых «авангард» не значит ровным счетом ничего, а слово «новый» звучит как ругательство.) Так некогда выглядела Прага, и она должна была выглядеть так до скончания веков — никто не имел права менять ее, таким хотели видеть город его основатели и таким хочу видеть его я, несчастный, ввергнутый в отвратительнейший уголок истории, где человек, не достойный красоты, провозгласил своим Богом целесообразность и установил диктатуру прямых линий: эпоха магистралей, этих мясницких ножей, вонзенных в сердца городов. День вступал в свои права, утро ушло и увело с собой бледное солнце, скрытое прежде мраком смога. Возможно, было двенадцать, возможно, больше. Я стоял у подножия башни храма Святой Екатерины, не имея представления о том, как я тут очутился. Правда, Святой Штепан отсюда всего в нескольких шагах, но вот как именно я шел — то ли низом, по Липовой, то ли по улице Ке Карлову, то ли верхом, по Катержинской, я не знаю и по сей день. Я с удивлением глядел на белую звонницу, до середины четырехгранную, с середины восьмигранную, с длинным темным шпилем, так похожим на башни каролинских храмов Девы Марии на Слупи и Святого Аполлинария. С этими храмами Екатерину объединяет и судьба — во всех них какое-то время размещались государственные приюты. Когда надменный «просветитель» Иосиф II уничтожил во второй половине восемнадцатого века монастырь Святой Екатерины, заложенный набожным Карлом IV, на его территории разместилась военная школа. Молодые люди довели постройки до такого состояния, что спустя несколько лет они смогли пригодиться только для сумасшедшего дома. Подобно церковке на Слупи, храм Екатерины так же был приспособлен для нужд умалишенных, и лишь единожды в год его открывали для верующих. Те же пациенты, что в сервитском монастыре или рядом со Святым Аполлинарием. Сдается мне, в этом есть логика: там, где кончается религиозность, начинается безумие. Bestia triumphans.[38] Никакой сумасшедший дом не осквернил готические святыни так, как гуситские отряды. Вышеградские храмы были до последнего камня растоптаны их дьявольскими копытами, от Святой Екатерины Нового Города осталась лишь башня. О гигантских размеров беседке в восточном стиле, прилепленной к ней Динценхофером[39] в восемнадцатом столетии и названной звонницей, я лучше упоминать не буду, точно так же, как и о несчастной церкви, полностью скрытой портиком с аркадой. Храм, которого не видно! Да уж, в этом барокко знало толк, в Праге есть несколько таких скрытых от глаз бедолаг! И прелестной готической башне тоже пришлось несладко. В мае 1420 года церковь сожгли, но этого показалось мало. Когда женщины-таборитки прослышали про монашек отшельнического Ордена святого Августина, посвятивших себя Христу, они, словно стая бешеных собак, ворвались в храм, чтобы растерзать их. Редко бывает, чтобы Божья кара следовала незамедлительно, но тут случилось именно так — дикие бесчинства нарушили статику здания, и на двадцать семь гуситских фурий обрушилась стена храмового фасада. Сотоварищи поспешили им на помощь, но когда они увидели, что их шутовские шлемы и непрочные щиты легко пробиваются щебнем от рассылавшейся башни, то «Божии воины» оставили чашниц на произвол судьбы. Насилие — безусловно. Но вот сострадание? Жалость? Галантность? Гуситским ордам эти понятия были чужды. Идеалы Средневековья ничего для них не значили. Хам пришел в Европу — впервые со времен вторжения вандалов в Вечный город. Был ранний вечер конца ноября; возле белой стены храма кто-то стоял. Темное чудище о двух головах раскачивалось за кустами боярышника в размеренном ритме запретной страсти. Я прыгнул к ближайшему стволу и сосчитал до десяти. Только потом я опустился на колено, как перед алтарем, и осторожно выглянул из-за дерева. Мужское и женское тела прижимались друг к другу, напоминая мечущуюся из стороны в сторону змею. На нем была черная старомодная шляпа, она была простоволосой брюнеткой. Я понял, кого именно застиг во время любовных игр в пустом парке. Мне нужно было незаметно исчезнуть. Но не сейчас. Движения этой пары были не такими, какими должны были бы быть… какими-то неестественными. Я опять выглянул, дабы превратиться в жалкого вуайериста. И моему взору предстала удивительная любовная сцена. Мужчина был обращен ко мне правым боком, девушка — левым. Она сидела на его огромной ладони, закрывая ее задранной юбкой, и мужчина то поднимал, то опускал свою партнершу. Ее крепкие ноги мелькали в воздухе — вверх, вниз, вверх, вниз — а на лице читалась сосредоточенность человека, который жаждет наслаждения, но от которого оно ускользает. Лицо Гмюнда не выражало ничего, разве что безучастность. Он упражнялся с этим тяжелым женским телом, как ярмарочный силач с фальшивой гирей: большой вес девушки не мешал ему. Все тут было фальшивым. Под юбкой блеснула белая кожа. Девушка резко ударила мужчину головой в плечо, оба засмеялись, на секунду замешкались, а потом вновь вернулись к своему любовному упражнению. Потом она обхватила его за шею и уперлась в него ногами, она уже не раскачивалась на нем, а терлась о него низом живота. Я сгорал от желания досмотреть представление до конца, но одновременно меня жег стыд оттого, что я подглядываю. И стыд одержал победу. Я развернулся, на цыпочках направился к выходу из парка… и напоследок едва не взвизгнул от страха. За крайним деревом, росшим прямо возле калитки в стене, притаился маленький Приап, страж садов. Он ощерил в сладострастной ухмылке свои крысиные клыки, и его небесно-синие глазки заговорщицки подмигнули. Я промчался мимо него и выскочил наружу. Я мог бы поклясться, что штаны коротышки были расстегнуты. Остановился я только на перекрестке возле Святого Штепана. Дождался зеленого сигнала светофора и поспешил на Галкову улицу. Когда я бежал мимо церкви, то заметил краешком глаза, что стена северного нефа испачкана надписью, которой там не было во время нашего прошлого визита сюда. Сине-белые буквы невнятно и злобно вопили во всю глотку, а Штепан хранил горделивое молчание униженных и оскорбленных. На Галковой улице Загира не оказалось. Значит, он уехал — вместе с ним и фотоаппаратом исчезла и машина. А может, и не уехал, может, его кто-нибудь куда-нибудь увез и там убил. Телефон-автомат отыскался только в подземном переходе возле площади. Когда я набирал номер, рука у меня дрожала. Аппарат на другом конце провода звонил, а я живо представлял себе Загира, который лежит с разбитой головой в подвале какого-нибудь заброшенного дома. И эта мысль крепла и превращалась в уверенность по мере того, как трубка издавала один длинный гудок за другим. |
||
|