"Семь храмов" - читать интересную книгу автора (Урбан Милош)XXIIIЯ никогда не видел роз такого оттенка. Это был цвет свежей крови, густого, медленно точащегося жизненного сока, отливающего черным перламутром. Цветы были юные — свежераспустившиеся бутоны, заключенные в объятия хрустальных ваз, одна из которых стояла на столике, вторая на секретере, а третья — на подоконнике; и за этим окном было темно. Комната, полная цветов — причем наверняка ради меня. Пурпур астр и киноварь георгинов перемешались в сосудах граненого стекла, на полу у двери — цветочный горшок из обожженной глины, в нем — высокий африканский гибискус. Бесчисленное множество пурпурных гвоздик, кое-где среди них краснеют тюльпаны. Я машинально поглядел в нишу, где когда-то явился мне фантом китайской вазы с драконом и каллами. Теперь там на маленьком стеклянном столике лежала антурия, сорванная и брошенная с небрежным изяществом: желтый клювик в красном сердце уже увядал. Пурпурная комната, украшенная, чтобы меня порадовать. Да разве можно столь беззастенчиво добиваться моего расположения? А это еще что такое?.. Рядом с цветком валялся грубый некрасивый кусок металла — изощренно переплетенный, матово блестящий. Раззявленный охотничий капкан. Кто-то проследил за моим взглядом и понял мое удивление. — Пояс верности, — объяснили мне. Да, это действительно был пояс верности, и видел я его не впервые. В прошлый раз он был надет на голое тело; сейчас, пустой и бессмысленный, он выставлял на всеобщее обозрение свой примитивный и вместе с тем извращенный механизм. Я невольно вздрогнул и крепко зажмурился, чтобы его не видеть; мне казалось — вот открою опять глаза и наконец проснусь. — Ну и наломали же вы дров, — произнес тот же голос. — Вас интересовала Розета? Вы хотели узнать, что она там делает, хотели знать истину, которую она скрывала от вас? Но вы не поняли, что настоящий отец истины — Время, и потому Время наказало вас. Этот хамский голос — он знаком мне. Не стану отвечать. Голос зазвучал снова: — Время — отец истины. Больше не имело смысла изображать спящего. — Не понимаю. Слова застряли у меня в горле, я еле сумел прохрипеть их, однако ответ убедил меня в том, что я был услышан. — Это обращаюсь к вам я, Раймонд, и мои слова вы должны были бы написать на стене чердака карловского храма — только поаккуратнее там, а то вас застукают. Я испугался — неужели меня оставили с этим психом один на один? — и осторожно огляделся по сторонам. Я лежал на диване, покрытом карминно-красным персидским ковром, и надо мной кто-то склонялся. Я не ошибся, Прунслик, это его противный голос. Я медленно сел, обхватив руками голову, гудевшую, как пустой котел. Я боялся отпустить ее, боялся, что она рассыплется на тысячу осколков. И тут раздался знакомый звук: в стакане с водой растворялась таблетка. Надо же, кто-то, значит, понимает, каково мне. Я осторожно повернулся. Менее чем в метре от меня стоял рыцарь из Любека, и на его мясистом лице была улыбка. — Эти слова принадлежат не Прунслику, а одному философу. И сказал он их очень давно, во времена более молодые, чем наши. — Скорее, более древние, — прохрипел я. — Молодые, Кветослав. Время, как и человек, стареет. Только глупец мог выдумать понятия «современная эпоха», «новые времена», «новейшая история» и подобные в том же духе, только умалишенный мог прийти к выводу, что каменный век старше века бронзового. Логика языка противоречит всеобщему порядку вещей, и это совершенно бесспорно. Язык создали умные, но очень непослушные и на удивление высокомерные дети, зовущиеся людьми, а они привыкли мерить Вселенную на свой крохотный аршин. Время в 1382 году было старше или моложе, чем нынче? С точки зрения историков старше — вы же тоже историк, каково ваше мнение? Своих предков мы именуем отцами и прадедами и говорим, что они жили в Средние века. Но разве Время за прошедшие с тех райских пор шесть столетий не состарилось? Неужели Время молодеет? Нет, нет и нет! Время — это старик на краю могилы, которая постоянно отодвигается от него. Началось третье тысячелетие — во всяком случае, по человеческому летосчислению — и мне кажется, я не единственный, кто на этом рубеже чувствует приближение заката. Заката людей. Люди поставили себя выше богов, превратились в богов-самозванцев, и потому их ожидает кара. Это справедливо, так и должно быть. Но найдутся те, кто все исправит: посланцы Времени. Они остановят падение, у них хватит на это сил. — Я вас не понимаю. — Мой голос был подобен стону, в голове пересыпались осколки. — Не понимаете, однако же знаете. Будьте уверены — мудрец познает все, даже не трогаясь с места, и сумеет отыскать нужное, не ища его. Лао-цзы наверняка произнес это именно потому, что знал кого-то, подобного вам. Мы благодарны вам, Кветослав. Я, Раймонд и… другие члены нашего общества. — Я не знаю никакого общества. — Ошибаетесь. Просто эти сведения хранятся на самом дне вашего подсознания, в темных глубинах вашей феноменальной интуиции. Любопытно, правда? Вы много чему научились, но никакие науки не расскажут вам об этом, не извлекут на свет это сокровенное знание. Вам понадобился бы некий камень, но он до поры до времени недоступен. До поры до времени. — Камень — да. Он всегда рассказывал мне больше, чем учебники. Я рад, что вы тоже заметили это. Это доказывает, что я не совсем невменяем. — Вот, значит, что вас пугало. Как трогательно. Правда, Кветослав трогателен, Раймонд? Прунслик скосил на меня свои жестокие глаза и ехидно заметил: — Он трогателен, как ягненок. Вообразите только — за все то время, что он провел в висячей яме, куда его сбросила собственная неловкость… которой мы, не будем скрывать, немного помогли… ему ни разу не пришло в голову воспользоваться рацией, лежавшей в кармане его грязного дождевика. По-моему, рыцарь, он безусловно на нашей стороне. — Как же мне приятно это слышать! Итак, мы с вами входим в один круг, верно? И он замкнулся. Круг, кстати сказать, один из наших символов. Обруч и молоток — вот эмблема братства. — Ну знаете! — не выдержал я. — А вам не кажется странной эта игра в масонов? Он пропустил мое неуместное замечание мимо ушей и продолжал: — В начале семидесятых годов четырнадцатого века четверо верных сподвижников императора Карла, его ближайшие советники, решили объединиться. Но произошла трагическая ошибка — и один из них погиб. Вскоре после этого император умер, и начались споры: что же послужило главной причиной его смерти? Теперь-то я знаю: скорбь об этой утрате. Извините, мне тяжело говорить об этом — ведь я узнал правду совсем недавно, причем благодаря именно вам. Три оставшихся гетмана основали братство. Их сподвиг на это целый ряд обстоятельств, и первейшим желанием этих благородных мужей было возводить в Праге храмы Господни, которые своим и величием и красотой порадовали бы почившего императора. Они называли себя продолжателями его дела. Часовня Тела Господня была задумана еще Карлом, но при нем на Скотном рынке появилась только деревянная башня, смутный намек на позднейший каменный шедевр. И такова была судьба большинства Карловых замыслов: он успел реализовать лишь горстку из них, а прочие унес с собой в могилу. Мы обязаны неустанно отдавать дань уважения его памяти: без него не было бы ни вас, ни меня, ни нашего города. Ни Братства Тела Господня. — Я мог бы догадаться. Епископский кафедральный собор в Страсбурге, Кельнский собор — их же построили масоны! Значит, вы хотите уверить меня, что часовня Тела Господня тоже была сооружена ими? — Вовсе нет, никакие мы не масоны, никакие не вольные каменщики. Мы свободны в тех границах, что определяет нам Бог, государь и круг — один из наших символов. Он означает, что мы обязаны охранять постройки, воздвигнутые нашими предками. — Кажется, вы говорите об охране памятников культуры. Но кого же вы числите вашим государем? — Должен признаться, что с государем в последнее время дело обстояло не лучшим образом. Но положение вот-вот исправится. Что же касается охраны — вы и сами догадались, о каких храмах идет речь. — Я насчитал шесть. — Шесть? Вы всерьез думаете, что мы могли бы выбрать это дьявольское число? — Да, я знаю, что их семь. И могу даже назвать этот последний. Несуществующая часовня Тела Господня. — Надо же, — проворчал Прунслик и отвесил шутовской поклон. — Я знал, что вы наш, — радостно сказал Гмюнд. — Знал с самого начала. Обруч с подвешенным внутри молотком, циферблат с часовой стрелкой, часы с маятником; бесконечное Время и прибор, делящий его на отрезки, равные человеческим жизням. Вам никогда не снился такой сон? — Снился. Но это был не сон… а что-то другое. — Ваша уникальная способность видеть прошлое. В поисках таких, как вы, я объездил весь мир, и в конце концов нашел вас, лучшего из вам подобных, на древней родине моих предков. Не верю, что это простая случайность. — Не понимаю, как вы сумели отыскать меня. — Мне помогла Розета. Она почувствовала это в вас. У нее тоже есть подобный дар — сны, зарождающиеся в вашем и ее сознании, объясняются одной и той же причиной; так, во всяком случае, утверждает некая средневековая теория. Это дурные сны, и все же они истинны. Ваше второе, сокровенное, осязание помогает вам отличать правду от лжи, и правда открывается вам в словах и образах. Такие же видения посещали святого Августина, в своем трактате их описывал Исидор Севильский.[54] Ничто не ново под луной. — Обруч и молоток — такие символы мог избрать только тоталитарный режим. — Милый мой мальчик, — веско произнес Гмюнд — вам придется смириться с тем, что наше братство всегда было против демократических принципов. Наш путь ведет назад. Нет, не в ад, только суеверные люди боятся этого — они привыкли к прогрессу, будучи уверены в том, что можно двигаться лишь вперед. Заблуждение, достойное сожаления. Необходимо открыть им глаза. — И как же это представляет себе ваше братство? Люди не должны жить свободно? — Свободно! — рявкнул он возмущенно. — А что такое свобода? Оковы, которые мы не видим; вот почему мы то и дело спотыкаемся, вот почему то и дело падаем. Я предлагаю лучшую жизнь в феодальной стране, единолично управляемой государем, которого для начала изберут. Пускай плебс сделает свой выбор — если господин умен и у него есть деньги, то чернь выберет именно его. Двадцатый век — наилучшее тому доказательство. Я говорю о другом: светскую власть — королю, духовную — Церкви, пусть все знают свое место. Абсолютная же власть принадлежит Богу. — Какую именно Церковь вы имеете в виду? — Разумеется, всеобщую. Монархия в тысячу раз лучше демократии. Демократия динамична и стремительна, она учитывает непрестанный рост всего мыслимого и немыслимого, живет культом нового. Как это безобразно! Как неверно! Как противоречит всем законам мироздания! Эта самая болтливая демократия, воспевающая просвещение, благосостояние и целесообразность, завела нас сюда — в конец эры западного человечества. Конец этот готовился долго; кто знает, когда именно было положено ему начало. Возможно, в те времена, когда рушили пражские монастыри и переделывали их в сумасшедшие дома; в тот день, когда надгробными камнями, выломанными из стен священной часовни Тела Господня, вымостили Конский рынок — по приказу холуев Иосифа. Разве можно удивляться тому, что площадь с тех пор проклята; что она превратилась в сточную канаву под названием Вацлавак? Неужели тут обошлось без Антихриста? Просвещенный император озаботился отменой рабства — но не было ли это ошибкой? Либо — не поступил ли он так лишь для того, чтобы полтора столетия спустя власть захватили два самых страшных в истории тирана? Грубияны-простолюдины, мстившие за свое униженное и оскорбленное эго? Благородная кровь не позволила бы пойти на такое! Она не позволила бы наступить этому нечеловеческому, можно даже сказать — бесчеловечному двадцатому веку. Он — лучшее подтверждение тому, что незнатные управлять не могут. Сейчас мы обязаны отсрочить миг гибели. Замедлить развитие. Остановить его, заморозить. Монархия предлагает медленное плавное течение, уважение к старине, любовь к традициям. Неизменность. Порядок. Покой. Тишину. Время. Океан Времени. Золотой век монархии всегда знаменовал собой лучшие отрезки нашей истории. Четырнадцатый век — и сразу после этого век девятнадцатый. Ах, если бы я, подобно вам, умел в любой момент возвращаться в них! Вы не представляете, как жалею я о том, что родился так поздно — среди этого ада мучительной электронной техники. Но я хочу рассказать вам о клубе, в который мы нынче вас принимаем. Пожалуйста, ешьте, вечер нам предстоит длинный. Он взглянул на часы и дважды нетерпеливо стукнул тростью о пол. Я воспринял это как приглашение к трапезе. Только сейчас я осознал, какой болью отзываются во мне бесконечные голодные часы, проведенные в чердачном заключении. Стол прогибался под тяжестью серебряных подносов, изумительной красоты соусников и салатниц, наполненных разнообразными кушаньями. Речи рыцаря разозлили меня, но одновременно и сладко убаюкали, и аппетит я не потерял. Я знал, что с набитым животом возражать трудно, но разве я намеревался возражать? У меня был полон рот слюны, однако непривычный вид кушаний требовал осторожности. Для начала я подивился непрозрачному заливному, которое пахло рыбой и в котором я обнаружил кусочки лосося; оно понравилось мне не слишком. Потом мое внимание привлекла темная, почти черная каша, смешанная с квашеной капустой и благоухающая гвоздикой, тимьяном и винным уксусом. Я осторожно попробовал ее, но она оказалась такой кислой, что я невольно поморщился. Прунслика, неотрывно за мной следившего, это явно обрадовало, и радость его только увеличилась, когда я замер в задумчивости над следующей миской. В ней лежали три целые рыбы — кажется, уклейки — глубоко погрязшие в белой пасте, так что создавалось впечатление, будто ты смотришь на них сквозь замерзшую гладь озера. Их обступили неправильным кругом блестящие оранжевые шарики, в которых я узнал ягоды рябины. Когда я набрал эту прозрачную массу на кончик ножа и лизнул ее, то понял, что это — свиной жир. Рыбы мне больше не хотелось. Я быстро приподнял крышку керамического блюда, стоявшего особняком, и мгновенно с грохотом вернул ее на место. Мой испуг был оправдан: из лукового соуса на меня глянула пустыми глазницами баранья голова с витыми желтыми рогами. После долгих колебаний (которые иной хозяин мог бы счесть оскорблением, однако Гмюнд лишь снисходительно улыбался) я наобум ткнул вилкой в маленькую шишковатую котлетку, опустил ее в черно-фиолетовый соус и положил в рот. Вкус у котлетки оказался весьма необычный. Красное мясо не прошло через мясорубку, оно было лишь слегка отбито и сильно приправлено специями, я узнал можжевельник, шафран и, кажется, аирный корень. Таинственная, давно позабытая кухня предков. — Как я вижу, вам это пришлось по вкусу, — похвалил меня Гмюнд, хотя мой рот свело оскоминой от многочисленных приправ, — вы быстро привыкаете. Это хороший знак, ведь скоро вам предстоит есть такую пищу изо дня в день; разумеется, ее будет поменьше, не то вы станете спать дольше, чем нам требуется. — Он рассмеялся без улыбки и продолжал: — Не заставляйте себя потчевать и ешьте и пейте, это «Шато-Ландо» превосходно. Позвольте Раймонду налить его вам. Видите вот эти рубиновые искры? Вино было и впрямь изумительным. Однако я старался следить, чтобы оно не вскружило мне голову. Я кивнул Гмюнду поверх бокала, и он заговорил снова: — Члены нашего братства были людьми зажиточными, но присоединиться к нам мог любой. Вас, милый мой демократ, это должно заинтересовать. Поначалу дела наши шли ни шатко ни валко, и нас была только горстка: четыре гетмана. А потом… всего три. Однако эта троица собрала вокруг себя сорок братьев, мы выросли больше, чем вдесятеро! Покровительство нам оказывал сам король и император Вацлав IV; возможно, именно поэтому возведение часовни заняло у нас всего одиннадцать лет, хотя обычно храмы Нового Города строили в три, а то и в пять раз дольше, некоторым же из них не повезло настолько, что их так и не закончили — например. Деву Марию Снежную. Готический храм Тела Господня, сначала деревянный, а позже одетый камнем, имел в плане то ли восьмиконечную звезду, то ли сложный многогранник с крестообразным основанием, симметричным относительно оси «вход — пресбитерий». Фундамент имел форму зубчатого колеса — вот почему сегодня нам никак не удается установить первоначальный вид постройки. Неясно и то, сколько именно лучей служило боковыми часовнями, пять, шесть или же все семь — исключая нишу, где был вход. Ничто в мире не могло и не может сравниться по красоте с храмом Тела Господня. Если вы хотите составить себе хотя бы приблизительное представление о его великолепии, изяществе и изысканности, то объедините мысленно карловский храм с виллой «Звезда»[55] и добавьте к этому монументальность Краловской часовни в Ахене. Или по-другому: представьте не одно строение, а целый городок, ощетинившийся остроконечными башенками, повсюду сплошные выступы и возвышения, а между ними темные уголки, настоящая симфония пирамидальных и конусообразных вертикалей, льнувших, словно овцы к пастуху, к мощной четырехгранной башне с высокой шатровой кровлей. Наш храм предназначался для того, чтобы в нем хранились святые мощи, им приходили поклониться толпы паломников со всех концов страны, из Бранденбурга и из Польши, да что там — из всей Европы. Посетить часовню Святого Тела и Крови Господней и Девы Марии, как она тогда именовалась, было делом чести любого доброго христианина. В праздничные дни, объявленные императором, Скотный рынок бывал переполнен, и часовня возвышалась над толпой, уподобляясь незыблемому и прочному острову среди бегущих вод. Потом наступили времена хотя и столь же славные, но нелюбезные мне. В третьем году несчастного пятнадцатого века наше братство даровало храм университету, даровало по доброй воле, однако неразумно. Очень скоро там начали причащать под обоими видами и вдобавок провозгласили эти позорные компактаты.[56] — Мне это известно. Их, словно заповеди Моисея, выбили на двух каменных досках, а буквы позолотили. — Ужасно, правда? А потом эти доски вделали в храмовую стену! Какое поругание; Карл наверняка в гробу перевернулся. — И перевернулся он дважды, потому что позже там проповедовал Мюнцер. — Этот Фома неверующий! Этот злопыхательский пантеист! Этот немецкий Иуда! Браво, Кветослав, вы словно читаете в моем сердце. Мы наверняка найдем общий язык. — Рыцарь из Любека радостно пожал мне правую руку. Тут же подскочил Прунслик и пожал левую. Его сумасбродства перестали уже меня удивлять. — В конце восемнадцатого века часовню разобрали на строительные материалы. Куда же смотрело ваше братство? Гмюнд так изменился в лице, что мне показалось — я дал ему пощечину. — Ваш вопрос бьет в самую больную точку, но вы имеете право задать его. Уже в семнадцатом веке братство стало куда менее деятельным, но хуже всего пришлось ему во времена просветительства, воистину проклятые времена. Тогда парадоксальным образом воспряли ложи вольных каменщиков, но занимались они совершенно другими, ненужными делами — в основном просвещением. — Вы считаете просвещение ненужным? — А вы нет? Зачем и когда оно было нужно? Куда оно нас завело? В дьявольский век, где правила бал Смерть, косившая нас, как спелые колосья, пятьдесят, шестьдесят миллионов колосьев — и все ей было мало. А на ее костлявой физиономии постоянно красовалась маска заботливого отца того или иного народа. — Двадцатое столетие породило также и вас. — Любое зло рано или поздно рубит сук, на котором сидит. Однако заслуга по воскрешению братства принадлежит не мне, а моим предкам — и тем, что приходились мне родственниками, и тем, что были чужими нашему роду. Мой прадед Петр Гмюнд, о котором я вам уже рассказывал, был архитектором. Естественно, он работал вместе с Мокером и Виглем над планом восстановления готического облика храмов Нового Города. — Они тоже входили в братство Тела Господня? — И они, и многие другие. На грани веков в братство вступили первые женщины. — И Розета? Предполагаю, что нашли ее именно вы. Где она сейчас? — Я слышу в вашем голосе страх. Вы боитесь за нее? — Конечно. — Вы ее любите? Я не ответил. Мой взгляд остановился на стенной нише, где на столике рядом с увядающей антурией лежал железный пояс. Гмюнд проследил мой взгляд и грустно улыбнулся. — Этот пояс верности, — произнес он тихо, — столь же фальшив, как маска, носимая Розетой. Ее тайна вовсе не загадочна, она прозаична и… ужасна. — Он подошел к железке, взял ее в руки и погладил. — Это подделка, плод похотливых фантазий восемнадцатого века. Средневековье не было столь ужасным, как принято считать. Таким хотели его видеть просветители, и наши историки тупо подхватили их ложь. Эту вещичку я купил у одного английского антиквара, ему продал ее какой-то коллекционер, узнавший, что это шутка, а не орудие пытки тринадцатого века. Таких подделок существует множество. К ним относится, например, железная дева из Нюрнберга; потоки крови ее возлюбленных никогда не изливались из ее туловища, ремесленники соорудили эту пустышку на заказ около 1830 года. — Так зачем же Розета надела это на себя? — Из-за вас. Вы неопытны в отношениях с женщинами, иначе бы вы знали, что застать женщину врасплох можно только тогда, когда она сама этого захочет. — Так она догадывалась, что я забреду в ее ванную комнату? — Рано или поздно это должно было случиться. Она хотела продемонстрировать вам свою неприступность и одновременно пробудить в вас желание. — Господи, но зачем? — Ради интересов братства. Не забывайте, это именно она распознала в вас удивительный талант. Вы подвернулись ей как раз вовремя. Поначалу у нее было совсем другое задание: подкупить начальника полиции, заставить его работать на нас. Но вы — куда более редкостный трофей. Олеярж — надежный бульдог, но у него нет и капли вашего таланта. Он очень старается, он напрягает все свои силы, но цель ускользает от него все дальше и дальше. Если он и впрямь начнет настигать нас, мы сумеем его остановить. Его легко шантажировать, вы раскусили его, вы поняли, что из ушей у него вытекает его нечистая совесть. Вот только с Барнабашем вы ошиблись — о начальнике полиции он не знал ровным счетом ничего. Я знаю куда больше. Стоило лишь намекнуть — и Олеярж стал моим. Или вы думаете, что в ином случае он предоставил бы вас в наше распоряжение? Да он превратил бы вас в патрульного, что до самой пенсии обходит один и тот же квартал. И не видать бы вам повышения как своих ушей. — А Розета? Почему она работает на вас? — Если вас интересует причина, по которой Розета вступила в братство Тела Господня, то вот она: Розета — не настоящая женщина. — Что за ерунда?! — Да, это, безусловно, особа женского пола, и необычайно привлекательная особа, но она не может зачать ребенка — ее лоно в жутких шрамах. Когда она была еще несовершеннолетней, ей пришлось подвергнуться опасной операции. Раздался какой-то грохот. Это Прунслик сбросил на пол вазу с гвоздиками: лицо коротышки стало белее стены, на глаза навернулись огромные слезы. Рыцарь поднял брови и продолжал: — Пострадавших было много, ей еще повезло, даст Бог, она доживет до преклонного возраста. Об этой истории всего каких-то двенадцать лет назад говорила вся Прага — типичный секрет полишинеля. Когда-то Розета жила с матерью в Голешовицах. Потом — из-за строительства метро — им пришлось переехать, а квартиру они получили в новом районе Опатов. В доме смерти. Там тогда как раз проводился небольшой архитектурный эксперимент. — Погодите, я знаю, о чем вы! Так она оказалась одной из жертв новой противопожарной технологии? Гмюнд молча кивнул, и на пол полетела очередная ваза — на этот раз с розами. Вода мгновенно впиталась в ковер, а осколки застряли в его нежном ворсе. Прунслик покосился в сторону тюльпанов, до которых он тоже мог дотянуться, и снова занес руку. Я невольно съежился, но он лишь вытащил из вазы один тюльпан и, закрыв глаза, понюхал его. А потом молниеносно откусил цветочную головку и не жуя проглотил ее. — Как я уже сказал, — продолжал Гмюнд, — Розета подверглась операции по удалению злокачественной опухоли на матке и выжила. Однако ее душа занемогла. В гимназии девушка была отличницей, всю свою молодую энергию она направила на сдачу выпускных экзаменов и на удачное прохождение собеседования в университет. Она мечтала стать переводчицей. Экзамены-то она выдержала, на факультет ее приняли, но… она сломалась. Постоперационный синдром, поначалу скрытый, потом более чем явный. Длительная реабилитация. Самое страшное отступило, но с тех пор Розета страдает булимией. Поступая в полицию, она это утаила. — Печальная история. — Вы знали о ней? — Откуда? Я только удивлялся, как быстро она то прибавляет в весе, то худеет. — Одно состояние сменяется другим совершенно внезапно, и это очень изматывает. — Но где же она? Я хочу повидать ее. Побыть с ней наедине. — Тут мы вам поможем. Правда, Раймонд? — Он взглянул на часы. — Как, по-вашему, не пора ли нам отвести Кветослава к его таинственной красавице? — Погодите, — сказал я окрепшим голосом, — объясните мне вот еще что: это вы убили Пенделманову? — А кто же еще? — не колеблясь ответил он, и на его лице не дрогнул ни единый мускул. — Она стакнулась с последними негодяями и десятки лет вредила нашему священному городу. И неважно, что она была женщиной: уверяю вас, разбойничала она ничуть не хуже дикого горца. Наш город женского рода: один угрожает ему, другой им любуется, но оба пытаются добиться его благосклонности, склонить его на свою сторону — добром или силком. Я считаю своими соперниками архитекторов, строителей и чиновников — то есть тех, кто хочет лишь попользоваться городом, в отличие от меня, который в почтительном восхищении преклоняет перед Прагой колени — как перед владычицей своих мечтаний. — И никто не смеет становиться на вашем пути. — Вас это удивляет? Ржегорж и ему подобные заполонили Прагу новыми дорогами и теми жестянками, что ездят по ним. Ржегорж когда-то участвовал в строительстве бетонного желоба, который все же протянули через Нусельскую долину, хотя предлагались куда более удачные решения. К примеру, мост из металлических конструкций, этакая своеобразная Эйфелева башня, расширенная в обе стороны и переброшенная через долину, или же римский акведук из красного кирпича, расположенный на невиданно большой высоте — на его нижнем уровне ездили бы поезда метро, и пассажиры выглядывали бы в окна, а наверху был бы широкий тротуар. Пусть бы там даже построили какую-нибудь дорогу — само собой, более узкую и скромную, чем нынешняя автомагистраль, эта ядовитая змея, изо дня в день пожирающая всякого рода авантюристов!.. У нашего братства работы будет невпроворот. Вы заметили, как похорошел и вырос храм после того, как мы отомстили за его поругание? — Вы говорите о Ржегорже и Пенделмановой. А как же Барнабаш? — Тоже мерзавец каких мало. Он не только построил половину всех жилых сараев в Южном городе — он еще и запачкался в крови в афере Опатова, утвердил сооружение Центра конгрессов, этой вышеградской гидры, и вдобавок нес ответственность за эрекцию гигантского менгира на Жижкове, этого постыдного символа язычества Чехии новых времен. Именно Барнабаш виноват в том, что в Праге нет такого места, откуда бы не видно было бетонных домов-уродцев. Я благодарю Бога за гостиницу «Бувине»: из ее окон вам точно не разглядеть панельных зданий. — Если только не залезть на башню, — горько добавил Прунслик. — Оттуда видны Просек, Гайе, Йинонице и Черный мост; вы можете сколько угодно вертеться вокруг собственной оси — всякие ржегоржи, барнабаши, загиры и пенделмановы оставили свои автографы по всему горизонту. К счастью, не навечно. — Вы сказали — загиры… Означает ли это?.. — Волнуетесь за него? — спросил Гмюнд. — Вам он действительно небезразличен? Полиция подозревает его в убийстве Барнабаша; возможно, ему еще удастся ускользнуть от нас и поселиться в удобной тюрьме. Вам не привыкать спасать ему жизнь. — Тогда в Аполлинарии! Ловко же вы меня поймали на удочку! — Такие уж у нас методы, мы предпочитаем, чтобы человек добровольно заглотнул наживку, — захихикал подручный Гмюнда. — Так это вы раскачали колокол! Но скажите, как вы выбрались оттуда? — Дождался, пока ваше благородие спустится по лестнице, — засмеялся Прунслик и объяснил мне, где именно он прятался: сидел, скорчившись, на слепой северной стороне башни — совсем как черт за печной трубой. В том месте, где звонница отделяется от кровли нефа, действительно можно было укрыться. Я попытался представить себе диспозицию и понял, что такое ему под силу. Значит, Прунслик сидел там и в душе потешался над нами! — Меньше чем через час у вашего друга Загира свидание с Розетой, — с довольной улыбкой сообщил мне Гмюнд. — В одном ресторанчике на Виноградах. Он назначил его из-за границы. Ох уж эти мне сластолюбцы! Может, попытаетесь что-нибудь предпринять? — Вы имеете в виду, что она… Однако вы еще не все объяснили: зачем вам понадобилось сбрасывать меня в воронку свода? — Для того, разумеется, чтобы вы договорили то, что едва начали. Простите меня, но я страшно разозлился на вас из-за того, что вы отказались сотрудничать. Конечно, мы могли связать вас и принудить силой, но тогда бы вы сопротивлялись и поранили бы себя или кого-нибудь из нас… либо до смерти бы перепугались. Мне нужно было другое. Ну почему, почему у вас такое несчастное лицо? Неужели вы жалеете, что я обманул вас? Поверьте, этого требовало дело. Я боялся упустить время; насколько мне известно, в вас влюбилась некая дама: еще немного — и она бы вас соблазнила. Тогда вы бы нам уже не пригодились. — Вы хотите сказать… Значит… — Ну конечно — ваши чудесные способности объясняются вашей непорочностью. Не спрашивайте, почему это так, и будьте благодарны за свой дар. — И Розета такая же, как я? — До определенной степени вы с ней похожи. Но она не может противостоять… я имею в виду физическое влечение. Не попрекайте ее этими небольшими радостями, у нее много хуже, чем у вас, со здоровьем, а способность видеть прошлое выражена куда слабее. Впрочем, не беспокойтесь, вы в холостяках не останетесь. Когда мне больше не понадобятся ваши услуги, я непременно вас женю. — Как насчет вдовушки? — хихикнул Прунслик. — Есть у меня одна на примете, молоденькая да пригоженькая; правда, ее старик еще жив, но одной ногой он уже в могиле. Может, подождете? — Она не имела права обманывать меня. — Розета? Как девушка, которая вас очаровала, разумеется, нет. Как жертва современной эпохи — да. Это маленькое предательство поможет ее мести и проторит дорогу восстановлению истины. Таково желание братства, и я надеюсь, очень скоро вы также станете желать этого. — Что я говорил на этом самом чердаке? — Вы бредили, однако сведения, которые нас больше всего занимали, все-таки сообщили. Вы продолжили рассказ, который не закончили в прошлый раз. Вацлав Газембурк, бывший уштецкий гетман и приближенный Карла, одним печальным утром 1377 года направился во вновь построенный храм при монастыре августинцев, только что посвященный Карлу Великому и Деве Марии, чтобы лично присмотреть там за вырезыванием на камне ритуальных знаков так называемого Святокарловского братства, что было основано им вместе с тремя благородными друзьями. В тот день там же объявился император, хотя его визит в эти места не был запланирован заранее — он намеревался почтить своим присутствием Святой Аполлинарий. Когда же император посетил Карлов и застал там на чердаке двоих мастеровых с их господином, которые выбивали на камне семь призраков ночи, он расценил это как осквернение святыни и наутро приказал повесить всех троих. Символы братства были разбиты. Весь чердак перестроили заново, храм вторично освятили. Единственное, что осталось на крыше — это водостоки, которые спустя сорок лет уничтожили гуситы. Я всю жизнь изучал наши семейные хроники, пытаясь понять, отчего Вацлав Газембурк лишился королевской милости и своей благородной головы, а узнал это от вас, чудесного дитяти, умеющего видеть прошлое. Именно вы объяснили мне, что это было нелепым недоразумением и несчастным стечением обстоятельств. У истории свои игры. Даже такой прозорливый монарх, как Карл, тоже совершал ошибки. Семь каменных чудищ, заключенных внутри круга с молотком, должны были стеречь этот и шесть других храмов. Как вам известно, чудища на готических соборах чаще всего играют самую простую роль: отводят с крыш воду. Однако вид ухмыляющихся горгон и насупленных грифонов был придан им не из соображений целесообразности, а для того, чтобы они обрели охранительную мощь. Мой предок был казнен, император Карл горько пожалел о своем опрометчивом поступке, жизнь пошла дальше. Главным храмом, под кровлей которого чуть позже появятся новые ритуальные символы и который даст имя новому братству, тремя оставшимися гетманами была избрана часовня на Скотном рынке. Во времена Вацлава IV возникло Братство Тела Господня, возникло, дабы оберегать храмы Нового Города и карать того, кто поднимет на них руку. Он умолк в ожидании моего ответа. Я молчал, мои уста замкнул ужас — я боялся его, братства, самого себя. Я молчал, опасаясь издать хотя бы звук, несмотря на то, что несказанные слова жгли мне язык. Я закрыл глаза и попытался проглотить эти слова, но пищевод не захотел принять их, они застряли в горле, точно рыбья кость, и невыносимо кололи меня. И тогда я откашлялся и изверг их из себя в приступе сомнений и несогласия. Но это оказались слова одобрения. Матиаш Гмюнд не ошибался. Наконец-то мне был ниспослан учитель. |
||
|