"Жак Шессе. Последнее бабье лето ("Двойник святого") " - читать интересную книгу автора

ясность ума, писатель должен невообразимо сожалеть о том, что ему уже не
продиктовать одну-единственную страницу прозы или одно-единственное
стихотворение, которое стоило бы оставить после себя. Словно все, что было
продумано, написано, переделано многократно за все эти годы, вело к
пониманию совершенства, которого нельзя добиться мгновенно. Уши
приговоренного наполняются наконец нужными словами, которыми только он и мог
оправдаться; сами собой из-под пера выходят фразы, словно провели волшебной
палочкой... Но нет, это похоронный звон, этот колокол звонит по тебе, брат,
пора умирать.
Однажды утром между мной и Габриель разразилась ссора по поводу Кечума
и моих дум о судьбе старого писателя, окончившего свои дни, как буйвол.
- У вас на уме один Хемингуэй, - упрекала она меня. - Странно все же.
Вы теряете в нем себя. Я же, когда думаю о Матьё...
Ей было известно, что я терял дар речи, когда она заговаривала о Матьё.
Она впала в истерику, раскричалась, мне было неприятно видеть ее в таком
состоянии, но ее чрезмерные гнев и боль отвращали меня.
- Ничто не держит вас здесь, - произнес я.
Она побледнела, замерла, глядя на меня покрасневшими глазами. Затем
выговорила ровным голосом:
- Это правда. И даже никакая могилка, которую можно было бы вместе
навещать.
Она встала: в свете, льющемся из окна, мне было дано полюбоваться ее
молодым лицом, взглядом, полным гордости и замешательства.
Вдруг она сорвалась с места, бросилась к лестнице, бегом поднялась по
ступеням, рывком открыла дверь спальни, затем платяного шкафа, а несколько
минут спустя появилась передо мной с дорожной сумкой в руках: такая хрупкая,
такая просветленная, несмотря на свой траур, что я не удержался и подошел к
ней - поднял ее на руки и отнес туда, откуда она ушла.
Некоторое время спустя утром я собирался сходить за газетами, когда мое
внимание привлек какой-то тип, поглядывающий за ограду погоста. Находясь на
территории кладбища, наполовину скрытый памятниками и деревцами, он вел себя
так, будто был уверен, что никто его не видит, но я-то с моей привычкой быть
начеку, да еще при такой ясной погоде, тут же засек его.
Это был довольно-таки молодой человек, высокий, статный, светловолосый,
с загорелым лицом и с очень уверенной повадкой, насколько я мог судить на
расстоянии. Двигался он так, будто расследовал что-то. И тут меня осенило:
это Джон Миллиган. Да, это был он, американец, товарищ по репортажу
Габриель, ее любовник и отец ребенка.
Я размышлял об этом новом досадном факте, появившемся в моей жизни, а
он тем временем исчез из поля моего зрения, слышались лишь его поспешные
шаги по аллее и стук калитки. Кладбище вновь опустело. Но как теперь, когда
в мои владения вторгся чужой, буду любить я это тихое место упокоения с его
теплым ветерком, пением птиц в деревцах, выросших над мертвыми?
Наступил декабрь, нужно было оградить себя от Рождества. На протяжении
ряда лет я избегал этого праздника, и мои друзья и члены семьи, разбросанные
по разным городам и весям, уже и не ждали от меня никаких подарков. Если в
праздничные дни мне и случается спуститься в город, я довольствуюсь тем, что
не замечаю иллюминацию, и получаю удовольствие, ощущая себя внутренне
защищенным.
В этом году из-за Габриель я не был так защищен: воспоминание о Матьё