"Внук Тальони" - читать интересную книгу автора (Ширяев Петр Алексеевич)

9

Жизнь огромного имения Бурмина вращалась вокруг одного стержня — конного завода. Вздыбленные кони над конюшней были видны издалека с большой дороги. Для крестьян двух соседних деревушек выхоленные рысаки, запряженные в рабочие качалки с высокими колесами, американская упряжь без дуги и хомута были привычным зрелищем, и ребята играли здесь не просто в лошадки, а в «наездники и прызы», а взрослые в разговорах часто употребляли слова, занесенные с конного завода: сварливых и непокорных баб называли «отбойными», беременных — «жерёбыми», гулянки — «выводкой» и т. п. В самом имении людей как бы и не существовало! Были лошади. Были жеребцы, кобылы, жеребята, качалки, американки, оберчеки, вожжи, хлысты, манеж и конюшни, овес и сено, курбы, шпаты, засечки и другие лошадиные болезни; был ветеринар, наездники, конюхи, кузнецы, шорники, кучера и заезжие барышники, и над всем этим из большого белого дома на берегу пруда — воля одного человека: она проникала собой все, все подчиняла себе, на все накладывала свою печать. День начинался лошадью, ею и кончался. И ночью, в снах, опять оживали в причудливых образах лошади. Над сонными службами, над ночным храпом людских, над задремавшим ночным караульным и сторожевыми псами, над главным входом в конюшни дыбились черные тела скакунов, освещенные ярким фонарем. И лишь соскучившийся пес иногда, задрав вверх морду, начинал на них лаять надрывистым, безнадежным лаем…

Лутошкину отвели отдельный флигель в две комнаты. Окна флигеля выходили к конюшне. Бурмин сам, на другой день по приезде Лутошкина, показал ему конюшни, манеж, устроил выводку всех лошадей и после пригласил к обеду. За обедом Лутошкин несколько раз пытался заговорить с Бурминым, но Бурмин в ответ лишь вскидывал на него глаза и молчал. От Адель Максимовны узнал потом Лутошкин, что Бурмин никогда не разговаривает за едой. И в этот раз разговор начался после сладкого, когда подали кофе. Начал Бурмин разговор фразой из письма Лутошкина:

— «Наездник из грубого сырья создает формы…» — Проговорил, помешал ложечкой кофе, отхлебнул и поднял глаза на Лутошкина. — Я предоставляю вам, Олимп Иванович, полную свободу в вашей ответственной созидательной деятельности в моем заводе. Хозяин в конюшне — вы!

Эту же фразу Бурмин повторил и при окончании разговора в кабинете, куда он провел Лутошкина, чтобы показать ему библиотеку, диаграммы и записи, рисующие жизнь завода.

И добавил:

— Я предоставляю вам также свободу делать разумные расходы, способствующие наилучшей выработке орловского рысака.

Для Лутошкина началась новая жизнь. Завод был поставлен образцово. Работа с молодняком требовала большого напряжения от наездника, внимательности и знаний. Многому пришлось учиться в процессе работы — воспитание молодняка было для него делом почти незнакомым. В отличие от других наездников, в огромном большинстве своем безграмотных и не знающих ни одной книги, он много и усердно читал специальной литературы о лошади. В библиотеке Бурмина был прекрасный подбор книг по всем вопросам, имеющим отношение к лошадям. И сам Бурмин, в частых разговорах с ним, обогащал его ценнейшими сведениями о том, как воспитывается рысак за границей, об устройстве там манежей, ипподромов, тренировке и пр. В короткое время Лутошкин приобрел ту уверенность в своих действиях, которая возможна только при взаимной проверке теории и опыта. Лошадь стала для него ближе, понятнее, и молодняк в его руках заметно стал прогрессировать.

Свободного времени у него почти не было. А когда оставалось, — его вдруг охватывала тоска. Тоска от безлюдья. Словно внезапно проснувшись, он вдруг с ужасом замечал, что вокруг только лошади, только лошадиные слова, мысли и разговоры… Откуда-то из другой жизни доходили сюда слухи о войне, поражениях, каких-то изменах высоких лиц и гасли здесь, как в безвоздушном пространстве. И опять ржали лошади, ржали жеребцы, ржали кобылы и отъемные жеребята, и по-лошадиному виляла задом Даша, проходя мимо флигеля в баню.

А Бурмин, поглаживая квадрат бороды, самодовольно улыбался удачному выбору наездника, безвыходно находящегося то в конюшне, то в манеже, то просиживающего напролет ночи за чтением толстых фолиантов из его библиотеки.

«Граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский создал несравнимого орловского рысака. Наша задача — изъять орловского рысака из рук наездников-чужеземцев путем создания национального русского мастера езды», — записал он в одну из своих многочисленных тетрадей и в этот же день увеличил вдвое жалованье Лутошкину.

Два раза в неделю Бурмин приходил в конюшню на утреннюю уборку, и каждое его посещение сопровождалось всегда своеобразной церемонией, как бы подтверждающей слова, сказанные им Лутошкину на другой день его приезда в конный завод: «Хозяин в конюшне — вы». Подойдя к главному входу в конюшню, Бурмин терпеливо ждал, пока не выйдет к нему навстречу Лутошкин, извещенный о его приходе конюхами. Лутошкин не всегда торопился встретить хозяина, часто делая это с умыслом. Бурмин покорно ждал.

— Можно войти? — спрашивал он, когда Лутошкин, наконец, появлялся, и, входя в конюшню, пропускал Лутошкина вперед себя. У денника Лести хозяин и наездник останавливались редко, разговор обрывался: Лутошкин ничего не говорил о кобыле, Бурмин ничего не спрашивал. Лишь один раз он попросил вывести ее из денника. Лесть была уже жереба. Лутошкин мрачно наблюдал за Бурминым, рассматривающим кобылу, и молчал.

Когда Лесть ввели снова в денник, Бурмин с самоуверенной улыбкой погладил бороду и сказал громко:

— Жеребенок обязан быть исключительным по классу. В нем встретятся кровь соллогубовского Добродея и несравненного Корешка. А в конце будущего зимнего сезона мы сможем записать кобылу на приз.

Лутошкин ничего не ответил.

Так прошла осень, зима, и наступил февраль семнадцатого года. Повар Димитрий, ездивший в город за покупками кухонных специй, войдя с отчетом о поездке в кабинет Бурмина, весело сообщил:

— Государь-то наш — тю-тю-тю!

Бурмин посмотрел на него и ничего не сказал, ничего не спросил. Взял счета и начал их просматривать.

— Отказался начисто от престола — и лататы к немцам! — помолчав, заговорил Димитрий. — Я и листок из города привез насчет всего этого…

Он достал из кармана скомканную газету и положил на стол.

Бурмин выпрямился, метнул на Димитрия заискрившийся взгляд и крикнул:

— Пошел вон, болван!

А когда Димитрий вышел, взял со стола газетный листок, прочитал его и гневно разорвал в клочья.

Вечером в этот день Бурмин уехал в город.

В конце лета, в звездную августовскую ночь, перед сном Бурмин совершал свою обычную получасовую прогулку по парку. В ночном успокоении было приятно слушать, как за прудом, в деревне, бьется стукушка ночного караульного, как подсвистывает на болоте поганка и стонет гулко выпь. Иногда до слуха доходили звуки падения яблок в саду, глухие, мягкие и одинокие; или вдруг в верхушках отцветающих лип начиналась таинственная возня и хлопанье крыльев… Все — знакомое, давнее, привычное и мирное. Нигде, ни в какое время дня не думалось так хорошо и плодотворно, как в парке во время этих ночных прогулок перед сном. Это как раз здесь, у спуска к пруду, пришла в голову Аристарху Бурмину счастливая и гениальная мысль покрыть семнадцатилетнюю Боярку, дочь Мстителя и Своенравной, серым Кудесником, сыном Будимира. Годовичок Боярин был теперь лучшим жеребенком в заводе, и Бурмин не сомневался в его прекрасном будущем…

«Хаос, претворенный божественной волей в стройное мироздание, дает нам пример и указует пути деятельности, — думал он, подходя к дому. — Если бы сын Лести не пал, мы имели бы тому прямое доказательство; в знаменитом Бадене завода Вяземских кровь Элекшионера повторяется в четвертом поколении три раза со стороны отца и со стороны матери один раз…»

— Наши марьевские отродясь безлошадные были! — громко проговорил знакомый Бурмину голос за углом кухни.

Потом было слышно, как кто-то вздохнул.

— Сколько их тут-то, — продолжал тот же голос, — стра-асть! Ежели по одной на хозяйство распределить, на две Марьевки хватит!

— Куды-ы там, на всех достанется! — согласился поспешно другой голос.

Бурмин остановился. Один из говоривших был повар Димитрий — он сразу узнал его по голосу.

— Кобылу я давно облюбовал себе, и-ых, и кобыла!.. — продолжал Димитрий, понижая голос. — Полста пудов упрет — не крякнет, да еще годовичка на примете держу… Хозяйство справлю первый сорт!

— Форменно справишь! — поддержал другой и, помолчав, раздумчиво проговорил:

— Ну, только я тебе, Митрий Егорыч, скажу — неспособна такая лошадь для крестьянского дела, к другой жизни приучена, и опять же корма… Заводская лошадь она не стоит, играет…

— Игра-ает! — насмешливо перебил Димитрий. — Играет она с жиру, небось у меня не заиграет, накручу воз потяжелее, да заместо овса соломки, сразу осажу в правильное положение, всех господ позабудет!

Самым странным в этом разговоре Бурмину показалось то, что его повар говорит о каком-то хозяйстве, что у Димитрия в Марьевке есть хозяйство… Это его удивило и рассердило. Димитрий был повар, человек, приставленный к кухонной плите. Девять лет изо дня в день каждое утро он подавал ему через Адель Максимовну на утверждение письменное требование на продукты, необходимые на обед, завтрак, ужин; девять лет мысль Бурмина не отделяла имени Димитрия от рода определенных, точных названий: ботвинья, бульон, битки, суфле, бланманже и пр.; девять лет по понедельникам он ходил с ним в баню, раздевал, мыл и одевал его, и никогда Бурмин не замечал, чтобы у повара Димитрия была еще жизнь, кроме жизни кухонной и понедельничной банной… И вдруг — какое-то хозяйство, марьевские интересы, собственная лошадь?! Повар — и собственное хозяйство! Повар — и собственная лошадь! Повар — и такие разговоры?!

«Уволить!» — решительно отметил в мыслях Бурмин и хотел выйти к разговаривавшим, но в это время к ним подошел третий — ночной сторож Степан, вернувшийся с фронта без руки год назад. Как и Димитрий, Степан был из Марьевки.

— Степан, ты? — спросил Димитрий тихо.

— Я, а то кто же!..

— Когда постановлено лошадей-то у нашего Ирода разбирать?

— Со снопами управимся — и разбирать! — угрюмо ответил Степан, слышно сплюнул и добавил: — По мне, хоть сейчас зачинай!

Дальше Бурмин не слушал… В тишину старой липовой аллеи ринулись дикие образы хаоса. Все знакомое, давнее, привычное, мирное вдруг исказило черты и стало неузнаваемым. По-иному свистела на болоте поганка, а звонкая стукушка ночного караульщика отбивала торопливый счет минутам стремительно уходившего срока…

— Ре-во-лю-ци-я!..

В первый раз произнес Бурмин слово, которого никогда не произносил, которого не хотел ни слышать, ни знать. И стены огромного кабинета, увешанные снимками рысаков и диаграммами, многократным эхом возвратили слуху произнесенное слово:

— Ре-во-лю-ци-я!!!

Утром на следующий день Аристарх Сергеевич Бурмин уехал в город, а через три дня в имении появились солдаты, присланные для охраны конного завода губернским комиссаром Временного правительства. Бурмин переменил характер своей работы. Лошадей сменили люди. В длинных списках имен и фамилий синий карандаш отмечал тех, кто казался Бурмину подозрительным. Но чем больше он размышлял над списками, тем все меньше оставалось в них имен и фамилий, не отмеченных синим крестиком…

Верной помощницей в этом деле была Адель Максимовна. Как старьевщик тряпье, собирала она жадно по кухням, в людской, в прачечной обрывки фраз, слова и вздохи, прерванные разговоры и намеки и сносила все это в кабинет Аристарха Сергеевича Бурмина. Ползал сверху вниз, снизу вверх по спискам синий карандаш, метил крестиком обнаруженную революцию, подсказывал из-за спины низкий мужской голос Адель Максимовны, и облегченно вздыхал с каждым днем Аристарх Бурмин — шла на убыль революция в списках… Отпуская верную экономку, он говорил:

— Ступайте и помните: не ре-во-лю-ция, а разбо-ой, не повар, а Дан-тон! Идите! Благодарю вас!

Когда в списках осталось только четыре имени: Адель Максимовны, Лутошкина, приказчика Федора Епифанова и конюха Якова, пропавшего без вести на фронте полгода назад, — Бурмин призвал вечером Лутошкина к себе в кабинет и начал так:

— Сто лет тому назад император Александр I, осчастливив своим посещением Хреновский завод, выразил графине Орловой-Чесменской желание иметь некоторых жеребцов ее завода. И что же? Четыре, намеченные в подарок августейшему гостю, жеребца были предоставлены ко двору, но уже меринами…

Бурмин сделал долгую паузу, во время которой испытующе и вопросительно смотрел на Лутошкина. Потом продолжал, не повышая и не понижая голоса:

— Графиня не могла поступить иначе — воля ее великого родителя была священна. Граф Алексей Григорьевич завещал не продавать из завода жеребцов иначе, как меринами. Он хотел сохранить в чистоте выведенную им породу.

Указательный палец в широком золотом перстне выразительно стукнул по столу.

— Так была нарушена воля императора. История оправдала это. Почили в бозе император, и граф, и его дочь, а орловский рысак живет. В моем заводе собран лучший маточный материал чистейших орловских кровей. Не налагает ли это на нас с вами высокую обязанность принять все доступнейшие нам меры к его сохранению? Уточняя свои наблюдения за людьми конюшни, вы безошибочно произнесете свое суждение о каждом, ибо в обращении с лошадьми может укрываться анархия и дантоновские бредни. Вот список людей, подлежащих немедленному увольнению.

Лутошкин улыбнулся. Скользнув по списку глазами, он вскинул их в упор на Аристарха Бурмина. И проговорил раздельно:

— Бесполезно это. Всему бывает конец. Орловский рысак, может, и останется, а коннозаводчикам — крышка, Аристарх Сергеевич! Сейчас что ни конюх — то Емельян Пугачев. Мне видней…

— Емелька Пугачев был посажен в клетку-с! — перебил его Бурмин и, подумав, сухо скрипнул:

— Ступайте!

Когда Лутошкин вышел, синий карандаш поставил крестик в списке против его имени.

Через сутки после этого разговора, отряд, присланный для охраны завода, неожиданно покинул именье, а в следующую ночь в спальню Аристарха Сергеевича Бурмина вбежала полуодетая Адель Максимовна с криком:

— Дан-то-он!!!

Сон Бурмина треснул огненной трещиной… Крик экономки бросил в мозг дикие образы…

— Ре-во-лю-ци-я!!!

В папильотках, в одной рубашке, с невыразимым отчаянием схлестнув руки на плоской груди, Адель Максимовна смотрела огромными глазами в дверь кабинета, вымазанного багровым отблеском пожара… Бурмин выпрыгнул из постели в кабинет, к одному окну, к другому, к окнам, ко всем окнам, толчком распахнул самое большое, венецианское, и услышал свистящее пламя, увидел стремительные валы дыма, толпы людей, услышал и рев, и ржанье, и треск взламываемых дверей и, отступая от окна, от пожара, от рева, от треска, от свиста, от революции в глубь кабинета, повел обезумевшими глазами по стенам…

Все они были здесь. В порядке строгом и неизменном. И гордый красавец Крепыш, и величавый отец его Громадный, и Кокетка, и стальной, в яблоках, Гранит барона Толя, и Любезный… Все, все, все!… Из черных с позолотой рам отчетливо выступали линии и круги диаграмм, а против письменного стола в багровом блике бешено уносился на могучем сером Барсе граф Орлов-Чесменский…

Аристарх Бурмин протянул к нему руки.

И в первый раз в жизни возвысил голос до безнадежного стонущего вскрика:

— Гр-р-а-а-ф!..