"Храм Согласия" - читать интересную книгу автора (Михальский Вацлав)

IV

Александра Александровна вернулась в строй только к концу февраля 1945 года. Да и то благодаря Папикову. Трудно сказать, как бы повернулось дело, не будь Папикова, какой была бы цена врачебной ошибки. Загнанное внутрь острое воспаление, сепсис, гангрена… Всякое могло произойти, может быть, ампутация ноги, а в худшем случае потеря самой жизни. Такая уж у хирургов доля: если они попадают на стол, то сплошь и рядом все идет так бездарно и тупо, с такими нелепыми ошибками, что и нарочно не придумаешь. Наверное, само Провидение напоминает им таким образом об особой ответственности их профессии.

Через каждые два дня Папиков осматривал рану, менял масляно-бальзамические повязки Вишневского.

– Не ваша это работа, товарищ полковник, – не раз пыталась остановить его Александра.

– Не ваше это право, товарищ младший лейтенант, делать мне замечания, – отшучивался Папиков, лукаво взблескивая из-под очков черными печальными глазами. При этом в его сипловатом голосе было столько родственного внимания, что всякий раз после его визита Александра чувствовала необыкновенный прилив сил и с каждым днем в ее душе возрождалась вера, что она снова заговоренная и ни пуля, ни осколок, ни штык – ничто ее не возьмет!

На седьмой день после ранения Александра встала на костыли, а на одиннадцатый Папиков начал помаленьку стягивать кетгутовые швы, стягивал их каждые три дня, пока не сблизил края раны с тем совершенством, на которое только он и был способен в госпитале.

– Все! Скоро рана окончательно гранулируется, и на Восьмое марта будете плясать вприсядку. Да и Наташа заждалась, никак не приладится к другим сестрам, – сказал как-то Папиков.

И Александра вдруг обратила внимание, что имя “старой” Наташи главный хирург произнес совсем не так, как, бывало, произносил его прежде. Александра была слишком женщина, чтобы не уловить ту новую интонацию, с которой он произнес имя напарницы. Неужели у них роман?!

Раньше она воспринимала Наташу только как коллегу и особо к ней не присматривалась. Оказывается, она даже не помнила, какого цвета у Наташи глаза.

Лет через пятьдесят, в годы антисоветской власти, на даче у богатой Нади, которая что-то беспрерывно пристраивала к своему дому, работали парни из южнорусского шахтерского городка, где вместе с исчезновением советской власти исчезло для них и право на труд, поскольку шахты позакрывались, а взамен них ничего другого не возникло. Как-то Александра Александровна спросила одного из этих парней:

– Сережа, а сколько лет твоим родителям?

– Не знаю, – был ответ, – чи сорок, чи пятьдесят, я к ним не присматривался.

Вот так и она – работала с Наташей бок о бок и не присматривалась.

Глаза у “старой” Наташи оказались серые, чистые. Наверное, Александра не замечала прежде их цвет, потому что они были тусклыми, а теперь сияли. Значит, у них с Папиковым действительно роман. Вот это новость! И, оказывается, Наташа совсем не дурнушка, и фигурой ее бог не обидел, и цветом лица, и голос у нее приятный, и в каждом движении столько женственности… Конечно, Александра с детства слышала, что “любви все возрасты покорны”, но никогда не задумывалась, что это не поэтическая вольность, а практика повседневной человеческой жизни. Пятидесятилетний Папиков и сорокалетняя Наташа были для нее в смысле возможной между ними любви, что называется, вне подозрений, а выходит, что все не так, что они старики только в ее, Александрином, восприятии. “Чудны дела твои, Господи, какая же я зашоренная дура!” Тогда Александре было двадцать шесть лет, и она казалась себе очень немолодой. А в пятьдесят вдруг открылось, что сорок – молодость, а двадцать пять – юность, в пятьдесят она стала присматриваться к шестидесяти, а в шестьдесят примерять на себя семьдесят… Оказывается, человек так устроен, что привыкает жить, втягивается… Как сказано у Есенина: “…к тридцати годам перебесясь, всё сильней, прожженные калеки, с жизнью мы удерживаем связь”.

В госпитале была всего одна женская палата, и располагалась она за кабинетом начальника госпиталя, напротив двери которого у голубой тумбочки всегда стоял дневальный. Женскую палату запрятали за таким кордоном специально, чтобы около выздоравливающих женщин не толклись ходячие из мужских палат. Помимо Александры в просторной чистой комнате с большим трехстворчатым окном и тщательно выбеленными стенами лежали еще четыре молодые, незамужние женщины. Впрочем, одна была почти замужняя – генеральская фронтовая жена, звали почти жену Ниной, она была черноглазая жгучая брюнетка, с очень короткой стрижкой, отчего особенно выдавалась ее высокая и красивая шея. “А у меня, девчонки, в шейном отделе на один позвонок больше, чем полагается, от этого она такая длинная, в детстве меня дразнили гусыней, а подросла – стала лебедем”, – смеялась яркая Нина. Да, она была именно яркая женщина: тонкие черты лица, красиво очерченные губы, тонкая талия при высокой груди, чистая белая кожа, очень нежная, такую обычно называют “королевская”, и при всем этом добрый, веселый нрав, можно сказать, бесшабашный. Обычно она и заводила всех на хохот. Все пятеро смеялись, чуть не беспрерывно, по любому пустяку, хотя у самой Нины было прооперировано левое легкое и смеяться ей удавалось с трудом. Нинин генерал ежедневно присылал что-нибудь сладенькое или фрукты. Сладенькое было из американских пайков, например, горький шоколад для полярников и летчиков дальней авиации. А откуда он брал зимой фрукты, одному Богу известно, но, значит, были для кого-то и фрукты… Нина делила все поровну, сначала соседки отказывались, а потом привыкли и брали свою долю как должное.

В тот день генерал прислал духи, пудру, губную помаду, лак для ногтей, тушь для ресниц, кисточки – полный косметический набор в красивой черной лакированной коробке, на которой было вытеснено золотыми латинскими буквами: CHANEL.

– Сашуль, ты у нас московская штучка, все знаешь, прочти, – попросила Александру Нина.

– Кажется, по-французски. На коробке написано: “Шанель”. А на флаконе духов почему-то “Шанель № 5” – сами видите. Значит, есть и номера один, два, три, четыре? Может, “Шанель” – название фабрики?

– Ну да, как у нас “Красный Октябрь” или “Клары Цеткин”, – подхватила маленькая Верочка.

– Точно, фабрика, – вторили ей лежавшие ближе к окну Нюся и Лиза, – как у нас “Розы Люксембург”, а иначе непонятно…

– Ладно, потом разберемся. А пока давайте, девчонки, прыскаться духами, пудриться, краситься! – весело скомандовала Нина. – Чур, я первая у большого зеркала!

Нина была хозяйкой нежданно привалившего добра, и ее первенства никто не оспаривал. Большое зеркало висело у них над умывальником, не такое большое – сантиметров сорок на шестьдесят, но и не маленькое, не ручное, какие были у всех.

– Духи – мама родная! Даже и не поймешь, чем пахнут!

– Живут буржуи!

– Верочка, ты не обливайся духами, а прыскайся!

– Еще лучше – только за ушами помазать и чуть шею – так нежнее.

– Хороши у них духи – “пятая шинель”! А какие бывают наши, я и не помню, – когда дошла до нее очередь, сказала Нюся, самая старшая из них, служившая поваром и, наверное, поэтому плотная, краснощекая, как налитая.

Александра и Елизавета мазнули за ушами. Лиза из опаски, потому что еще ни разу в жизни не употребляла духи, а Александра, потому что у нее было слишком острое обоняние и тонкий многослойный аромат духов кружил ей голову.11

Нина попользовалась своей роскошной парфюмерией лишь чуть-чуть. Она инстинктивно понимала, что ей не нужно краситься, а только едва коснуться полных, красиво очерченных губ помадой, нежных щек, выпуклого чистого лба и аккуратного носа пудрой, а ресницы и брови лучше вообще не трогать, иначе могут пригаснуть ее лучистые карие глаза – из тех, которые Александра называла “светоносными”.

Когда через двадцать лет Александра Александровна пыталась вспомнить, какой байковый халатик – голубоватый, серый или палевый – был в тот день на Нине, то так и не смогла, значит, та действительно была красавица. И лицо, и фигуру, и прирожденный вкус, и добрый нрав щедро отпустил ей Господь, но именно о таких женщинах сказано: “Не родись красивой, а родись счастливой”.

За месяц лежания в одной палате женщины, хотя и не перезнакомились коротко, но все-таки кое-что узнали друг о друге – ровно столько, сколько каждая из них сочла нужным рассказать. При всей ее вроде бы неприступной красоте, которая била в глаза и многим казалась надменной, самой открытой из всех была Нина. Она рассказывала о себе просто и со смешком, хотя веселого в перипетиях ее жизни было мало. Обычно после ужина они “точили лясы”.

– Я замуж выскочила, еще семнадцати не было, – за день до того, как генерал прислал ей “Шанель”, 29 января 1945 года, рассказывала после ужина красивая Нина. – А моему Коле только девятнадцать стукнуло, он токарем на заводе работал, на Ростсельмаше. Из Мелитополя мы с мамой по хуторам помыкались, а потом осели в Ростове-на-Дону. Мама в школу пошла преподавать русский язык, и нам дали комнату в восемь квадратных метров. Я тогда фабзауч12 только закончила. На том же заводе, что и мой Коля, работала учетчицей как грамотная. Переехала к Колиным родителям, у них своя халупа была. Поженились зимой тридцать пятого, и сразу я понесла. Летом мой Коля утонул в Дону. Ребеночка я с горя скинула. Вернулась к маме. А больше и не беременела с тех пор ни разу.

– Ну нет! – вдруг прервала ее из своего угла тихая Лиза.

– Ты что, лучше меня знаешь? – деланно и вместе с тем с испугом в голосе как бы удивилась Нина.

– Может, и лучше! У меня и мамка, и бабка, и прабабка – повитухи. Только самой Бог не дал. А ты, мать, понесла и сейчас.

– Но это еще неточно! – до слез покраснела Нина. – Сплюнь три раза!

– Тьфу! Тьфу! Тьфу! Не бойся, я не глазливая.

Все поняли, что Лиза попала в цель. Такая у нее была профессия – попадать в цель. Женщины в ее роду помогали людям выйти на этот свет, а она отправляла их на тот. Лиза была снайпером. Об убитых ею немцах она никогда не говорила: “Я убила его”, а всегда – “Я сняла”. Она была не просто снайпер, а ас, потому что “работала” только против немецких снайперов. То, что на войне убивают, знала каждая, а Лиза знала каждого “своего” в лицо.

– Не снятся они тебе, Лизка? – спросила ее однажды простодушная повариха Нюся. – Люди все-таки…

– Пока нет. А насчет людей что я тебе скажу: для своих они люди, а для нас – нелюди. Кто кого…

После паузы все попросили Нину рассказывать дальше, всем хотелось затушевать возникшую неловкость, и все смотрели теперь на нее другими глазами и думали: “А может, Лиза права? Хотя и незаметно…” Лежавшие в палате женщины были бездетны, так что они позавидовали Нине белой завистью. Даже Александра, которой зависть была почти несвойственна.

– Значит, так, – продолжала Нина, – ухажеров у меня с детства было полно, но ничего путного. Наверное, путные боялись ко мне подходить – думали: или отошью, или, раз красотуля – значит, шалава. После мужа долго у меня никого не было. Потом появился мужчина на пятнадцать лет старше, мне он казался чуть ли не стариком, но скоро привыкла.

– Красивый? Женатый? – полюбопытствовала Нюся.

– Красивый? Да нет, обыкновенный. Невысокого роста, крепенький, с залысинами на лбу, светлоглазый. Но очень уверенный в себе, не наглый, а уверенный. С юмором, но не балабол. На том же заводе, что и я, инженером работал. Женатый. Две девочки школьницы. Как он говорил: “Я не помню себя неженатым”. В нашу с мамой восьмиметровую комнатку привести его я не могла, в его дом тоже был путь заказан. И где мы с ним только не болтались, по каким углам, по каким кустам, проулкам, закоулкам! Знала, что он мне не нужен, а отстать не могла. Я вот сказала про него “старый”, а когда познакомились, ему и тридцати пяти не было. Теперь я понимаю, что это не старость для мужчины. Ходила я, как отравленная от этой любви, от того, что всегда нужно было прятаться, – иногда даже во рту появлялся такой привкус, как будто свинца наелась. Каждый раз говорила ему “не приду” и каждый раз бежала со всех ног. Мама сильно переживала за меня, даже к бабке повела. Только та бабка нашептала, а назавтра война. Его мобилизовали, и с глаз долой – из сердца вон. Наверное, бабка помогла, через полгода я и думать о нем забыла. В сорок втором сама подалась на фронт, может, его надеялась встретить, не знаю. Слава Богу, не встретила! А тут мой генерал увидел меня издали и выдернул к себе в штаб. Ну а там познакомился он со мной, как бы случайно, и все начало складываться. Без нахрапа, по-человечески, за это я его зауважала, а теперь кажется, что до него и не было ничего, что все бывшее мне приснилось.

– Повезло, – сказала повариха Нюся. – По тебе: ты и красивая, и приличная.

– Спасибо, Нюся! – засмеялась Нина.

– Говорят, он разведенный? – вставила снайпер Лиза.

Александра и Верочка молчали. Первая потому, что не считала нужным расспрашивать, а вторая оттого, что все, о чем рассказывала Нина, ей, девственнице, было до такой степени интересно, так горячо, что зеленые глазки ее горели и даже нос покраснел, хоть она и пудрилась.

– Нет. Жена умерла в родах. Остался сын. Сейчас два годика, с его мамой в Москве. Мама Анфиса Яковлевна в каждом письме к Федору Петровичу и мне привет пишет. Он мое фото ей посылал. Сказал: “Мама у меня по глазам определяет людей”. Значит, определила, что я не такая уж пропащая, если приветы передает.

Нина замолчала. И никто больше ее не расспрашивал. Все слушали, как шумит за окном ветер, и каждая думала о самом сокровенном для женщины – о материнстве… О своем собственном материнстве, возможном или невозможном. На том они и уснули, кто до отбоя, кто после.

А сегодня, утром 31 января 1945 года, Нинин генерал прислал коробку “Шанели”, и все они красились, душились трофейными духами и целый день хохотали, как заведенные.

Александра отказалась красить губы.

– Ты почему не красишь? – спросила ее Нина.

– Не для кого.

– Ну это ты брось! У тебя муж не погиб, и ты его не похоронила, как я своего Колю. Твой пропал без вести, а это еще ничего не значит. Так что не накликай беду – красься, ему это будет приятно.

Александра согласилась и чуть подкрасила губы.

Скоро в палате стоял такой запах духов, что пришлось приоткрыть дверь. Открывать еще и форточку побоялись, чтобы не просквозило кого-нибудь. Оказывается, все хорошо в меру и даже прекрасное от перебора может измениться. А когда потянуло “Шанелью” по всему этажу, то к ним в палату, вежливо постучавшись, вошел сам генерал Иван Иванович – начальник госпиталя. Пока он стучался и покашливал за дверью, все пятеро успели шмыгнуть под одеяла.

– Смирно! – звонко подала команду Нина, и женщины дурашливо вытянулись под одеялами.

– Вольно! – сдерживая смех, скомандовал генерал. – Как славно, что вы у меня не просто военнослужащие, а прежде всего женщины, да еще какие хорошенькие! А скоро мир, девочки. Скоро по домам. Дай Бог, чтобы все мы добрались до родного порога. – И вдруг генерал широко, троекратно перекрестился своею культей, затянутой в лайковую перчатку.

То, что генерал перекрестился, удивило всех, особенно Александру, и, когда Иван Иванович взглянул на нее с улыбкой, она ответила ему тем же.

– Ну, жизнь хороша, а, Александра?

– Так точно, товарищ генерал-майор медицинской службы! – отчеканила Александра бодрым голосом.

– Прелесть какая! – сказал Иван Иванович. – Как я за тебя рад. Разморозилась, слава Богу!

И вновь Александру тронуло его “слава Богу!”, и она подумала, что он не простой, не примитивный человек и не боится говорить так, как хочет, не боится даже креститься, что, конечно же, в советской армии, как минимум, не приветствуется, а тем более у генерала.

– Небось, Федор Петрович прислал? – подходя к Нининой тумбочке, по-свойски спросил Иван Иванович.

Нина кивнула.

– Молодец Федор! Я с ним пересекался. Смелый и порядочный. А духи французские, из самых лучших, трофейные.

– А что на коробке написано? – запросто спросила Нина.

– Шанель номер пять. Шанель – имя знаменитой француженки, у которой до войны был свой дом модной одежды. И парфюмерию она выпускала, да и сейчас, наверное, выпускает.

– Одна, что ли? – оторопело подала голос из своего угла краснощекая повариха Нюся со смешно, неумело накрашенными губами.

– Почему одна? – вопросом на вопрос отвечал генерал. – У нее пошивочные мастерские, парфюмерные фабрики. Она хозяйка.

– Это как у нас при буржуях? – робко спросила Лиза.

– Угу, – пробурчал в ответ генерал, и улыбка сошла с его рябого, темного лица. – Всего хорошего! Красьтесь на здоровье, душитесь – это помогает жить. Выздоравливайте! – Генерал поднял к фуражке правую руку, затянутую поверх протезированной кисти в черную лайковую перчатку. – Пока!

Александра обратила внимание на то, что пальцы в перчатке не стоят дощечкой: большой, средний и указательный собраны в щепотку, а безымянный и мизинец чуть на отлете. Александра подумала, что так сделано специально, для естественности, и выходит, что крестился генерал тремя перстами, пусть и протезными.

– Хороший дядька, – грустно сказала вслед генералу красивая Нина. – И ничего мы о нем не знаем, ничегошеньки… И о нем, и друг о друге…

Веселые искорки в глазах молодых женщин как-то сами собой исчезли, и в палате наступило продолжительное молчание. Было слышно, как во внутреннем дворике госпиталя колют дрова.

– Липы спилили с аллеи, все, – сказала повариха, – дров надо много.

Никто не поддержал разговор о липах, хотя все знали, что они вековые.

При бывшем немецком госпитале была своя котельная, в палатах паровое отопление. К январю немецкие запасы угля кончились и взять его было негде, хотя и воевали в Домбровско-Сандомирском угольном бассейне. Шахты пока еще были заминированы или затоплены водой.

Александра вспомнила текучую дорожку солнечных пятен на липовой аллее, вспомнила “немчика” Фритца, Папикова, с которым познакомилась в тот летний день – первый их день на земле этого фольварка, в этом бывшем немецком госпитале.

“А Нина права, – подумала Александра, – наш генерал хороший человек и мы все, в общем, хорошие, если взять каждую в отдельности, у каждой своя жизнь, а для кого-то мы и не женщины и наши солдатики не мужчины, а просто пушечное мясо, и считают нас тысячами, сотнями тысяч, миллионами…”

– А что, девчонки, – прервала молчание Нина, – вот мы сошлись здесь случайно и так же разбежимся и мало чего узнаем друг о друге. А давайте рассказывать о себе по очереди. И время скоротаем от ужина до отбоя, а? Например, сегодня я рассказываю, раз уж начала, а вы киньте жребий, и не будем киснуть вечерами.

Предложение было принято, и сразу после ужина, который им принесли в палату, равно как приносили завтраки и обеды, Нина заговорила.

– Я мелитопольская. Отец был грек, но я его не помню. Мама – русская, жива-здорова, и я на ее фамилии – Круглова Нина Гавриловна, а на самом деле – Гаврииловна. Отца убили, когда я только родилась.

– Белые? – спросила словоохотливая молоденькая Верочка.

– Сиреневые. Откуда кто знает?!

За окном солдат все колол на дрова липу и с каждым ударом топора громко, молодецки кхакал. И это его мерное “Кха!”, “Кха!”, и легкий звон разлетавшихся поленьев словно откалывали секунду за секундой и навечно отбрасывали в бездну минувших дней.

“Родная душа, – подумала о Нине Александра, – а ведь сначала она показалась мне такой расфуфыренной, заносчивой дурой”.

– Девчонки, не перебивайте! И особенно ты, Верочка, не суй свой конопатый нос куда ни попадя, – сказала Нина.

– Он уже не конопатый, я твоей пудрой попудрилась, – хихикнула Верочка. – Извини, Нинуль, больше не буду. Давай рассказывай.

– Значит, так. Я помню себя с двух лет. Ничего до этого не помню, а помню только, как мы с мамой ехали высоко на сене, на волах, и так сильно пахло свежим сеном, что я хватала его душистыми пучками и нюхала изо всех силенок. Это потом мы с мамой определили, что мне тогда было два годика, – шел двадцатый год, и мы жили не в городском доме, а у хохлов на хуторе, и мама возила хозяйское сено, она его и косила, и копнила, и скирдовала. Скирды были огромные, я очень любила за ними прятаться от мамы, а когда она меня ловила, мы так смеялись! В моей памяти жизнь началась с этого сена, а что было со мной раньше, то это была вроде как мамина жизнь вместе с ее малюткой Ниной.

– Ой, девки, а я себя так смешно помню! – оживилась белобрысая повариха Нюся. – Мы с Клавкой близняшки, и зимой, перед заводом, мама всегда возила нас к бабушке на другую улицу на санках. Везет она нас, снег белый, еще темно, мороз трещит, я так и помню: “хруст-хруст-хруст-хруст” – хрустел под мамиными ногами снег. Это самое первое, что я запомнила. Я сидела сзади, у спинки, а Клавка спереди, у меня на ногах, и из-за нее мне было не видно маму, ну я и столкнула Клавку на дорогу, и мне стало хорошо видно мамину спину и ее руку, которой она тянула санки за веревочку. Но тут такой ор поднялся! А кто орал, Клавка, или я, или обе мы вместе, не знаю. Мама бросила санки и побежала назад, за Клавкой.

Хотя и наступила пауза, но Нина не собиралась продолжать свой рассказ, потому что понимала, как хочется ее соседкам сейчас же, немедленно, вспомнить свой первый выход из младенческого полубытия в мир осознаваемой жизни.

Пауза затягивалась.

– Верочка, давай, – предложила Нина.

– А я ничего такого не помню подряд, – испуганно, по-детски прижала к щекам ладошки Верочка. – Как-то все в куче. Надо сильно подумать!

– Подумай, – сказала Нина, – память у тебя девичья, вот и не помнишь. Тебе сколько лет?

– По документам двадцать один.

– А без документов?

– Не знаю и не скажу! – игриво засмеялась Верочка.

– Если ты сбежала на фронт сразу после школы, в шестнадцать, а на фронте ты с сорок третьего, значит, двадцать седьмого года рождения. Слушай, а почему ты сбежала?

– Почему? Какая ты, Нина, странная! У меня мама и папа историю в школе преподавали. А тут история делается, а я буду за печкой сидеть?!

– Понятно. Значит, тоже хочешь преподавать историю. Ну валяй! Вспомнишь первое впечатление, тогда и скажешь. А пока ты, Лиза. Какое у тебя воспоминание?

Снайпер Лиза была самая неприметная среди них: малорослая, худенькая, сутуловатая, узкоплечая, с мелкими и как бы стертыми чертами лица. Правда, когда она подкрасилась, попудрилась, подвела брови, стала очень даже ничего, прямо-таки миловидная. Такие лица высоко ценят гримеры: артистов с блеклыми лицами они делают настоящими красавцами и красавицами – грим хорошо ложится, ничто не мешает.

– А мы расказаченные, – начала Лиза.

– Как это “расказаченные”? – удивилась Верочка. – Мы по истории не учили. Наверное, раскулаченные?

– Нет. Раскулаченные были вы, русские, хохлы и прочие, а казаки были расказаченные.

– А вы что, не русские? – озадаченно спросила повариха Нюся.

– Мы тоже русские, но другие. Нас расказачили, и стал голод. Помню, как я всегда хотела есть, а мама делала оладики из лебеды с половой, на воде. Вот как я ждала эти оладики, только и помню, а больше ничего не помню.

– А ты? – обернулась Нина к Александре.

Александра была не готова к откровениям. Если бы этот разговор случился до войны, а точнее, до того момента, как мама рассказала ей, что она никакая не дочь уборщицы Ганны Карповны и красноармейца Галушко, а графиня Мерзловская, то скорее всего она рассказала бы сейчас о своем первом жизненном впечатлении, тем более что оно сохранилось в памяти яркой картинкой. Да, раньше, наверное бы, рассказала, а теперь все так запуталось… И что ей рассказывать?… Про уборщицу тетю Нюру или про графиню Анну? Та смута, тот дискомфорт, что поселились в ее душе в последние годы, не давали возможности ответить взаимной искренностью подругам по несчастью. Александра остро позавидовала Лизе, которая не побоялась сказать “мы расказаченные”, не побоялась признать себя изгоем.13 Лиза удивила Александру еще сильнее, чем осенивший себя крестом генерал. Снайпер Лиза пришла на войну из глухой таежной деревни, где главным промыслом была охота, отсюда она и снайпер. И пришла на войну Лиза не как казачка, а как сибирячка, и наверняка нигде не было записано, что она казачка, а она возьми и ляпни!

Александра Александровна навсегда запомнила, как в конце войны в людях что-то сдвинулось, особенно в тех, кто не раз видел смерть лицом к лицу и выстоял с честью. Такие люди уверились в своих заслугах перед Отечеством, подняли голову и стали позволять себе то, что в начале войны было для них просто немыслимо. Запомнила она и то, как быстро власть почувствовала этот опасный для нее дух вольности и тут же дала понять победителям, что они никакие не личности, а те же поднадзорные, что были до победы. Почти все прославленные полководцы, начиная с маршала Жукова, были отправлены командовать войсками в провинцию, а тех, что помельче, просто ломали через колено власть предержащие холуи, отсидевшиеся в тылу. Героев попроще, из народа, пачками отправляли назад в народ, точнее, в ту его часть, что томилась и гибла в лагерях за колючей проволокой. А в 1947 году случился в стране голод, и великий духовный подъем, испытанный нацией в дни войны и победы, был окончательно сломлен. Все это Александра Александровна горько помнила всю жизнь…

А первое ее ощущение себя отдельной от всего остального мира, конечно же, сейчас пришло на память. Странно, но ее воспоминание было похоже на Нинино. Та вспомнила воз, на котором она лежала и нюхала свежее сено, а Александра могла сказать о себе, что первым ее воспоминанием были звуки пахучих струй молока, ударяющихся о подойник. Мама доила корову Зорьку и не велела Сашеньке подходить слишком близко, а она все-таки подошла к корове вплотную и погладила по атласной ноге своею крохотной ладошкой. Корова благожелательно приняла ее ласку. Александра до сих пор помнит, как сладко замерло ее сердечко от этого прикосновения.

– Сашуль, ну рассказывай! – повторила Нина.

– Давайте еще приоткроем дверь, а то слишком духами пахнет, – сказала Александра. Не вставая с кровати, она взяла стоявший у изголовья костыль и ловко приоткрыла им высокую дверь, крашенную белой масляной краской.

Из соседнего с палатой кабинета начальника госпиталя послышались шуршание и треск настраиваемого на Москву радиоприемника, а потом, как всегда во время вечерних известий, раздался неповторимый голос Левитана: “От Советского Информбюро. Сегодня, 31 января 1945 года, утром, в районе реки Одер погиб Герой Советского Союза, генерал… – на какие-то секунды звук нарушился, затрещало, защелкало, а потом диктор закончил: -…Федор Петрович. Похороны состоятся в Москве”.

Жуткая тишина наступила в палате. Все знали, что это и есть Нинин фронтовой муж, духами которого они весь день душились, пудрой пудрились, помадой красились и хохотали до слез.

А в госпитальном дворике снова кололи дрова: “Кха!”, “Кха!”.