"История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек" - читать интересную книгу автора (Матвеева Екатерина)

НА ЭТАП

С вечера всем этапникам приказали быть готовыми к утренней отправке. Дежурный лейтенант, по прозвищу Карлик Нос, зачитал дополнительный список — еще несколько «контриков», в том числе и космополитка Соболь. Уголовниц всего четверо, с большими сроками, с двумя — тремя судимостями каждая. Но это только из Надиной камеры, а сколько их, этих камер? Одному Богу известно…

До последней минуты в суете сборов она ни разу не вспомнила о доме, а вспомнив, затосковала, горько, без слез. Ей живо представилось, как мать придет с передачей, а ей скажут:

— Выбыла на этап!

— Куда же? — похолодев, спросит мать.

— Неизвестно!

А если и известно, то не скажут. Там не церемонятся. И пойдет она, обливаясь слезами, ожидая, когда станет известно, где скитается ее единственная дочь.

Но гудяще-снующая камера не располагала к слезливым размышлениям. Заключенные, объявленные в списке на этап, метались по камере, отыскивая свои ложки, кружки, расчески и прочие убогие пожитки. Остающиеся поспешно прятали свое, чтоб ненароком не прихватили отъезжающие. Роза с мрачным видом сворачивала самокрутку и смотрела, как Надя коленом запихивает в холщевый мешок свое немудреное барахлишко.

— Говорю тебе, херовину ты затеяла, — пробасила она и глубоко затянулась.

— Наверное, только теперь поздно! Изменить ничего нельзя.

— Можно! Смастерить мастырку и закосить. Да ведь ты не захочешь, — с сожалением сказала Роза.

Потом она обернулась в свой закуток и позвала:

— Муха! На цырлах!

Тотчас к ним подскочила молодая блатнячка с хитрыми, вороватыми глазенками, которые она с ходу запустила в Надин мешок.

— Ну, ты! — перехватив ее взгляд, отстранила ее рукой Роза.

— Я вот чего! Тебя тоже на этап вызвали. Присматривай за артисткой, чтоб все в ажуре было.

— Шестерить не стану, пусть не надеется, — бойко отбрила Муха.

— Да кто тебя просит шестерить, дура! Я говорю, помоги ей, она по первой, многого не знает, что и как! Человеком надо быть! — угрожающе повысила голос Роза.

— Человеком? Это хоть сто порций! — оживилась Муха. — Это всегда пожалуйста!

— И вот еще; коли где встретишь Короля, скажи ему, если он, подлина… — и дальше пошел уже совсем нецензурный разговор.

Надя поморщилась и отвернулась.

— Привыкай, другого не будет, — недобро сказала Роза и отошла.

— Говори, чего помочь? — предложила Муха.

— Тебя как звать-то? — спросила Надя.

— Звать? Меня? — удивилась Муха. — Ну, Зойка, а что?

— Ничего, просто имя у тебя ведь есть.

— Смотрю, вещей у тебя много, давай помогу нести. «Далеко занесешь, не найду!» — подумала Надя, умудренная горьким опытом, но обижать Муху не хотела и сказала:

— Спасибо, тут не тяжело, сама справлюсь. Где-то в углу слышно было глухое рыданье.

— Кто это так плачет? — встревожено спросила Надя.

— А, контрики! Мать с дочерью разлучают, одна на этап идет, вот и ревут обе. Да черт с ними! Фашистки!

— Почему это они фашистки? — Не поверила Надя.

— Потому против Советской власти, вот почему, — безапелляционно заявила Муха. — Статья у обеих какая? Пятьдесят восьмая, первый пункт, самая расфашистская статья, и жалеть их нечего.

Но хоть и были они «контрики», против Советской власти, Надя в душе все же очень пожалела их. Ей представилось, что на месте этих двоих оказалась бы она со своей матерью. Каково было бы им? А, может быть, это ошибка и они вовсе не против нашей власти? Какая же им власть нужна?

Не все события одинаково хорошо удержались в Надиной памяти, они как-бы выпали из ее сознания, потерялись. Плохо помнила она, в частности, как очутились этапники с пересылки у столыпинских вагонов? Смутно запомнилось ей, что колонна их, не менее сотни человек, долго, до полного изнеможения, шагала, спотыкаясь о шпалы, подгоняемая окриками конвоиров и свирепым лаем собак, пока не остановилась у бесконечно длинного состава. Обремененные вещами, и пожилые, едва ползли. Рядом с ней вконец охромевшая, ковыляла в лаковых лодочках космополитка Соболь и бойкая Муха. Четыре конвоира с одной стороны и четыре — с другой, с немецкими овчарками, с автоматами наперевес гнали, хуже чем немцев по Москве, обессиливших женщин, окриками — «Давай, давай!», «шевелись быстрей!», «подтянись!»

«Как хорошо, когда мало вещей!» Надя, подвигала спиной, за которой висел нетяжелый мешок.

Наконец последние, едва волоча ноги, подошли к общему строю, и два конвойных встали в голове колонны, а начальник неожиданно высоким, срывающимся на фальцет голосом, заорал:

— Всем слушать мою команду! Разобраться на пятерки, встать лицом к эшелону! Быстрей, быстрей!

Когда этапники разобрались на пятерки, конвоиры с двух сторон дважды просчитали людей, и начальник конвоя скомандовал:

— Первая пятерка, ко второму вагону бегом, арш! Вторая пятерка туда же бегом, арш!

Надя с Мухой и космополиткой угодили в 3-й вагон, где уже в коридоре их ожидали очередные охранники. Столыпинский вагон отличался от обычного, купейного, только тем, что вместо перегородки, отделяющей коридор от полок, была крупная решетка из стальных прутьев. В этой решетчатой стене были тяжелые, тоже решетчатые двери. На окнах решетка помельче, и уже совсем мелкой решеточкой были прикрыты лампочки в коридоре и клетках. Вагон оказался наполовину заселен.

«Точно как мартышки в зоопарке», — невесело подумала Надя, увидав, как прильнули к прутьям подернутые желтизной лица женщин.

— Откуда этап? — интересовались они.

Надя повернулась, чтоб ответить, да не успела, как получила чувствительный толчок прикладом по спине.

— Проходи, не задерживайся!

— Осторожней, вы! Не скот гоните! — возмутилась она.

— Но-о, разговорчики, в карцер захотела? — взвился конвоир.

— Карцер — это плохо, даже на Лубянке, — прошептала за ее спиной космополитка Соболь.

И Надя замолкла, а кому охота в карцер? Другой охранник чином постарше, с двумя звездочками на погоне, видимо, начальник конвоя, с пачкой формуляров в руке, открыл тяжелую дверь-решетку.

— Сколько вас тут? — спросил он обитателей клетки.

— Полно нас, пять, пять, — закричали из темноты.

— Где пять? Четверо вас, — посчитал он. И к Наде: Фамилия? Имя, отчество? Год рождения? Статья? Срок? Проходи!

Вместо верхних полок — сплошные доски, свободным оказалось место в середине. К огорчению, Муха и Соболь попали в другое купе. Две женщины, похоже, что блатнячки уже заняли места к стенкам. Одна из них, худая, с большим, крючковатым носом, покосилась на Надю, услыхав ее статью. Надя, тут же, про себя окрестила ее — «Носатая». Другая, помоложе и даже хорошенькая, приняла ее за свою и заговорщически подмигнула:

— Ничтяк, корешок, здесь теплее! — и объяснила, как нужно поставить ногу на край нижней полки, затем другую — на ячейку решетки и тогда легко вспрыгнуть наверх, где можно только сидеть, упираясь головой в потолок, или лежать.

Помнилось Наде, состав не отправляли около суток.

— Пока всех не разведут по вагонам, да раз двадцать не пересчитают, не тронемся, — подала голос из своего угла Носатая.

— Да, этап большой, — Надя повернулась к ней с намерением поддержать добрососедские отношения.

— Ха! Большой! Разве это большой? — охотно откликнулась Носатая. — Когда я первый срок тянула, нас в Казахстан отправляли, так это был этап! Одних политиканов больше тысячи!

— Батюшки! Куда же их? — спросила Надя, вспомнив симпатичную космополитку Соболь.

— Куда — куда? Известно. Караганда, Джезказган, Экибастуз — все шахты. Срока у них будь-будь. С врагами народа не якшаются.

Надя задумалась: «Она сказала: «с врагами народа», что ж это я жила на свете, а с врагами не встречалась, а их, оказывается, так много». И тотчас припомнила, что уже слышала про врагов, давно, еще в детстве, когда пошла в первый класс. Сидела впереди нее на парте девочка, Ксана Триумфовская. Была она соседкой тети Мани, через два дома. И случалось, вместе бежали, опаздывая в школу. Незадолго до 1 Мая Ксана в школу не пришла. Случайно услышала, тогда Надя, что забрали самого Триумфовского, прямо с работы, а ночью подъехала легковушка и увезла мать Ксаны. Тетя Маня забрала девочку к себе и хотела удочерить, но за ней приехал военный, забрать в детдом. Ксана со страху кричала как резаная на всю Малаховку. Но военный сказал ей, что везет к маме, а тете Мане ответил, что дети «врагов народа» должны воспитываться надежными воспитателями, чтоб вырасти достойными гражданами своей Родины. Надя, как ни старалась, не могла вспомнить Триумфовского-врага. Смутно припоминался ей маленький человечек в больших очках и калошах, когда возвращался он с работы из Москвы и проходил мимо их забора. Дом их заселили другими людьми, а потом началась финская война, морозы, и о Триумфовских больше никто не вспоминал. Забыла о них и Надя.

Вечером всех по очереди сводили в уборную и выдали кусок хлеба и по половинке ржавой селедки, потом из жбана — по кружке рыжевато-мутной бурды — «чай».

— Не ешь селедку, пить захочешь, до утра воды ни за что не дадут, — посоветовала та, что помоложе.

Во время вечерней поверки она назвала себя Марией Семеновной Бурулевой, 1928 года рождения, ст. 62, срок пять лет, но Наде сказала:

— Зови меня Мэри, меня так все зовут.

На нижней лавке, где-то под сплошняком, не переставая ни на минуту, надсадно заливался скрипучим плачем ребенок. Надя свесилась вниз посмотреть на жильцов нижнего этажа. Совсем еще юная женщина, повязанная по-деревенски платочком, подняла на Надю темные глаза, обведенные черными кругами. На руках она держала крохотного ребенка и совала ему в ротик свою грудь. Малыш вертел головой и сердито скрипел.

— Ну, буде, буде, сынку, спи, спи…

На другой, через проход, лавке лежала с головой укрытая фигура.

«Точно покойник, зачем она там укрылась?» — подумала Надя и улеглась на свое место.

Положив голову на свой мешок, она задремала. Сквозь сон слышала, как звякнули буфера и тихо, крадучись, словно стесняясь своего груза, состав тронулся.

— Куда нас теперь? — тихонько спросила она Мэри.

— Ты что же, не знаешь куда? — подняла голову Мэри. — В Горький, на пересылку, оттуда во все стороны, кому куда, — и сердито добавила. — Кончай болтать, спать надо. Эй, там, внизу, угомони ребенка!

Надя вытянула ноги и опять попыталась заснуть. Скверные, тяжелые мысли тотчас полезли в голову. Зачем я еду? К чему напросилась к черту на кулички! Иди-отка, иди-отка, — отстукивали мерно колеса.

— Верно, верно, идиотка, — в такт колесам повторила она и заснула, точно провалилась в бездну. Но, как ей показалось, тотчас проснулась от громкой перебранки.

— Заткни ему пасть, что он вопит, не переставая, день и ночь, спать никому не дает, — яростно кричала Мэри.

— Сейчас я ему сама рот заткну, — гудела Носатая. Надя свесилась вниз:

— Чего он все время плачет?

— Исти хочет! — горестно прошептала женщина.

— Так покорми его!

— Не маю молока, во, дивись! — и она сунула ему обвислую, тощую грудь с большим, как палец, коричневым соском.

Ребенок разинул беззубый рот и пронзительно закричал.

— Заткни его, иль я его придушу, падла! — бесновалась Мэри.

— Сука бандеровская, придуши своего ублюдка, все едино сдохнет, — вторила Носатая.

В обе стенки застучали разбуженные зечки. Густой мат повис в воздухе.

— Що вы, громодяне, хиба ж я виновата, колы не маю молока, — испуганно оправдывалась женщина.

— Молока нема? — завопили из других клеток. — Ты о чем думала, морда твоя бандеровская, когда ноги растопыривала? Молоко было и сало было!?

— Придушите его там, да и дело с концом.

— Господь с вами, опомнитесь, люди! Побойтесь гнева Господня? Или озверели вы совсем? Креста на вас нет, — впервые подала голос нижняя полка, молчавшая до сих пор. — В чем виновато несчастное дитя?

— Спать не дает! Мы вторые сутки маемся, — раздалось отовсюду.

— Ты, баптистка, Христова невеста, и на камнях с боем барабанным уснешь, а мы не можем!

— Стойте, постойте, — закричала Надя. — Сейчас мы его накормим! — Она вспомнила, что в ее мешке на дне давно болтается банка сгущенного молока из самой первой передачи от тети Мани.

— Вот! — обрадовалась она, вытаскивая банку. — Сейчас он поест и уснет.

— Храни тебя Господь, добрая душа! — пробормотала бапистка и опять укрылась с головой.

— А чем открыть? Нечем!

— Зови вертухая, пусть откроет, — приказала Мэри. — Будите его!

— Не станет открывать, не положено нам железные банки, — засомневалась Носатая.

— Давай зови! Перельет в кружку, — горячилась Мэри и забарабанила ногой по решетке. В соседних купе-клетках тоже завозились, загорланили: «Дежурный, эй, конвой!»

— Будет спать, зеки разбежались!

По коридору, громко топая сапогами, примчался надзиратель.

— Что еще за крики? А ну, смолкните! В чем дело?

— Гражданин начальник, ребеночек у нас с голоду помирает, — жалобно, словно не она только что вопила, как одержимая, проговорила Мэри. — Крошка совсем, а у матери молока нет, — добавила она и сокрушенно вздохнула, сморщив лобик.

— А я что? У меня таких приспособлениев нет! — развел руками конвоир.

— Вы банку со сгущенкой нам откройте, а мы его сами покормим.

— Жестянку? Не положено!

— А вы ее в кружку перелейте да кипяточку добавьте, чтоб не слишком сладко, да тепленькое было.

— Не положено! — мотнул головой вертухай, но все же дверь открыл и взял банку.

Из клеток послышались оживленные голоса.

— Сейчас принесет, погоди, натрескаешься, будешь толстенький, скорее лопнешь! — пошутила Мэри и дотянулась до низу рукой потрогать пальцем крохотный носик на красном, сморщенном личике.

— Ишь, надрывается, и откуда сила берется.

— Сама дивлюсь, другий день крохи не ив, — с отчаянием покачав головой, прошептала мать.

Минут через десяток вернулся конвоир с алюминиевой кружкой, от которой валил пар.

Мэри с ловкостью обезьяны соскочила вниз и схватила кружку.

— О! Горячее! — обжигая пальцы, воскликнула она. — Спасибо, гражданин начальник!

— Спасибо! — нестройным хором раздалось из клеток по коридору.

— Надо попробовать, не горячее ли, руку жжет. — сказала Мэри и отхлебнула глоток. Радостное выражение ее лица вдруг сменилось недоумением. Она сделала еще глоток, и лицо ее исказилось гневом.

— Что это? — закричала она на весь вагон. — Это вовсе не молоко, — попробуй! — протянула она кружку Наде.

— Горячая вода, забеленая молоком, как после мытья молочного бидона, — объявила во всеуслышание Надя.

Больше проверки не требовалось. Никто не сомневался, что конвой поступил именно так.

— Эх гад! Вот гад! Слышите все? У голодного ребенка молоко схавал!

Какие только не посыпались проклятья в его адрес! Весь гнев, всю злобу и затаенную обиду на охрану, вынашиваемую скрыто, в душе, выплеснули в ярости зечки.

Чего только не пожелали ему! Сгнить от сифилиса, утонуть в нужнике, захлебнуться собственной мочой, подавиться своим дерьмом и еще много подобных пожеланий, каких самая лихая фантазия не придумает. Удивительный этот уголовный мир. Только что готовы были удушить дитя, чтоб не мешал спокойно отдохнуть, и тут же весь гнев обрушили на такого же жулика, как они сами, — подумала Надя, наблюдая, как бесновались ее соседки. Взбудоражился весь вагон. Требовали начальника конвоя. Стучали кулаками и ногами, сотрясая двери и стены.

Наконец появился лейтенант—начальник конвоя.

— В чем дело, почему ночью шум? Кто меня требовал?

— Мы, мы, — закричала Мэри и, возмущенно размахивая руками, объяснила причину.

— Откуда банка? — скосив глаза в сторону, не глядя на нее, спросил он.

— Моя это банка, — поспешно вмешалась Надя.

— Фамилия, статья, срок? — как заведенный выпалил лейтенант.

Надя ответила.

— Где проходили обыск? Почему не изъята? Кто разрешил?

— Нас нигде не обыскивали.

— Воров не обыскивают, они свои! — крикнули из соседних клеток.

— Разговоры! — повысил голос лейтенант и приказал подошедшему в этот момент конвоиру:

— Позови Капустина.

Едва завидев виновника переполоха, женщины пришли в; неистовство.

— Он, он сожрал молоко у голодного ребенка!

— Молчать всем! — натужно гаркнул лейтенант, покрываясь багровой краской.

— Старшина, вы брали у заключенных банку?

— Не брал, товарищ лейтенант.

— Как не брал? Брал, взял, сожрал, схавал! — завопили из-за решеток.

— Ступайте, старшина, — скомандовал начальник.

Конвоир повернулся на каблуках, тявкнул: «Слушаюсь»! — и поспешил по коридору под улюлюканье зечек.

— Врет он, врет, сожрал, мы жаловаться будем, писать Вышинскому, — не унималась Мэри.

— Молчать! Я вам пропишу жалобу в небесную канцелярию, — рявкнул лейтенант и обратился к матери: — Что с ребенком?

В общем гомоне никто не заметил, что ребенок затих — не пищит больше.

— Молока у мене нема, а вин исти хоче.

Она осторожно положила рядом с собой на скамью маленький сверток и приоткрыла рваное, из разноцветных лоскутков, одеяльце, желая показать, как исхудало дитя на соске из черного хлеба. Маленькая головка, покрытая редким пушком, на нитяной: шейке покатилась набок, и лейтенант увидел судорожно разинутый ротик и испуганно остекленелые глазки.

— Боженьки мий! Сынку, сынку, он вмер! А-а! — свалилась мешком в проход несчастная женщина, заламывая руки.

Лейтенант с перепуганным лицом отпрянул от дверей и бросился прочь.

— Слава Божественному, отмучился, ангелочек, — перекрестилась Христова невеста.

— Звери, хуже зверей, — всхлипнула Мэри.

— О-о, батенька ридный! — каталась по полу мать.

— Не вой, — сказала Носатая, — тебе же лучше, все равно заберут в приют и не увидишь его, что есть — что нет. Срок-то у тебя четвертак! На всю катушку огребла!

Надя, как привороженная, все еще не могла оторвать глаз от скрюченного трупика.

Четвертак! Это двадцать пять лет, больше, чем я прожила на свете. Что надо было натворить, чтоб получить срок, равный трети человеческой жизни? Убить? Ограбить? Но за это больше десяти не давали. Взорвать склад с горючим? Что? вопрос не переставал свербить в Надиной голове. И как можно не пощадить женщину-мать, уморить ребенка?

На очередной остановке состава за женщиной пришли лейтенант и двое конвоиров. Один из них брезгливо, одной рукой, подхватил грязно-рваный сверток и понес, отставляя его подальше от себя, как нечистоту.

— Куда ее теперь? — дрожа всем телом, как в ознобе, прошептала Надя.

— Скорее всего в больницу, не здесь же ей оставаться. Один вопил, другая вопить будет, этак мы сами чокнемся умом, — ответила Носатая, устраиваясь в своем углу.

— Может, пожалеют ее, отпустят?

— Да ты что? С какого… сорвалась? Бандеровку отпустят? Чего захотела! — презрительно фыркнула она. — Ложись! Может, успеем еще минут шестьдесят придавить клопа.

— А кто такая бандеровка? — спросила Надя шепотом, повернувшись к Мэри.

— Хо! Ты что? Не знаешь, кто такие бандеровцы? — живо откликнулась та. — Это твари будь здоров и не кашляй! Сволочь, каких поискать. Украинские националисты. Они против нас воевали.

— Ну, эта, наверное, не воевала, куда ей воевать, в чем душа держится, — попробовала возразить Надя.

— Воевать не воевала, под бандеровцем лежала, вот ребетеночка и состряпала, — гоготнула Мэри.

Но Наде такой оборот разговора показался кощунственным, и она переменила тему, спросив еще:

— А вот космополиты безродные, кто это?

— Эти-то? — пренебрежительно сморщила хорошенький носик Мэри. — Это все жиды пархатые, хотели нас американцам продать, да не вышло у них. Товарищ Сталин с ними быстро разделался.

«Что-то не то»… — подумала Надя и замолчала.

— Да ты что, в натуре-то, из какой глубинки появилась, ничего не знаешь, совсем политически неграмотная, чисто деревня!

— Придурок иль притворяется, — поддакнула из своего угла Носатая и стала собирать вещи, намереваясь захватить нижнюю лавку.

Надя обиделась и больше не задавала вопросов.

«Болтают они все, сами ничего не знают и врут, успокоила она себя. — Нечего к ним лезть».

Уже больше часа, по мнению Мэри, стоял состав. Слышно было, как где-то под брюхом вагона, около колес, стучали по металлу в два молотка и матерно перекликались люди. Потом паровоз пронзительно свистнул и так дернул состав, что многие повалились с нижних полок в проход, на пол. Потирая ушибленные места, зечки нещадно сквернословили, ругая машиниста.

— Это он нарочно, знает, кого везет, сучий хрен, лярва, — поднимаясь с прохода, воскликнула Носатая. Она только что успела перелезть на освободившееся нижнее место.

— Зачем ему? — удивилась Надя.

— Для потехи! Думаешь, он не знает, что сейчас в вагонах творится? Педераст несчастный, смеется, поди! — заключила Мэри.

Утром, после туалета, раздачи хлеба и бурды, по коридору послышался быстрый топот сапог и к решетке подошел начальник конвоя. Он отворил дверь и, ткнув пальцем в Надину сторону, спросил: фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок?

Надя ответила.

— Выходи! — приказал он.

— Вещи брать?

— Не надо!

Одеваться не было нужды, все спали одетые. Башмаки под головами. Надя прыгнула с нар в проход и вышла. Огляделась вокруг, пока запирали за ней дверь, кое-где сквозь решетку дверей пробивался дым — там курили.

— Направо! — скомандовал лейтенант и повел ее по коридору в следующий вагон.

— Куда тебя? — неслось из-за решеток, — Зачем?

Надя только плечами пожимала. — Не знаю!

Соседний вагон оказался мужским. Увидев женщину, они подняли такой галдеж, выкрикивая похабные слова и всякие непристойности, что она прибавила шаг и чуть не бегом пробежала через вагон. «И это мужчины, — с тоской подумала она. Во что превратились, как скот». (Потом она узнала, что мужской этап был наполовину сформирован из уголовников, чтоб в страхе держать «контриков».) Третий вагон был намного светлее за счет отсутствия сплошняка наверху, воздух чище, пол не заплеван и без окурков. Их встретил темноволосый, кавказского вида капитан. Он их ждал, это было видно по тому, как удовлетворенно кивнул лейтенанту головой.

— Немецкий знаешь? — спросил он Надю.

От неожиданного вопроса она не растерялась и уверенно наврала:

— Знаю! — в расчете на то, что некому будет проверить ее познания.

Они прошли еще по вагону, и у предпоследнего купе капитан остановился и отпер дверь-решетку.

— Проходи.

«Господи, куда меня, зачем?» — со страхом подумала Надя и в тот же миг увидела сидящего человека. При виде вошедших он не поднялся, как ему было положено встречать начальство, а лишь слегка приподнял голову.

— Спроси у него по-немецки, — приказал капитан, — почему он отказывается от еды? Объявил голодовку?

Она подошла ближе, и, с трудом вспоминая забытые слова, сказала то, что говорила учительница немецкого, входя в класс:

— Guten Tag! — и чуть было не сорвалось, «Kinder», — но, во время спохватилась, что это вовсе не «Kinder», спросила, как можно учтивее: — Wоrum nicht essen? Essen bitte!

Немец оживился, и, пока он что-то говорил ей по-немецки, не возвышая голоса, но гневно, с возмущением, Надя, почти ничего не понимая, с любопытством рассматривала его. Перед ней был настоящий немец, наверное, фашист. Это был пожилой, пожалуй, даже старый человек. На его длинном и худом лице, давно не видевшем бритвы, холодно поблескивали прозрачно-голубые, как ледяная вода, глаза. Шинель, наброшенная внакидку на плечи, была из хорошего светло-серого сукна. Пуговицы и другие знаки отличия, вырванные «с мясом», а также полуоторванные, болтающиеся по бокам карманы сказали ей о многом.

Из всего того, о чем он толковал, Надя поняла немного, вернее одно: «Ich bin General», и «Ich kann diese Scheise nicht essen! Что «Scheise» — говно, Надя знала еще со школы.

— Ну, что? Чего ему надо? — озабоченно пытал капитан.

— Und Suppe — Wasser aus die Volga! — отстраняя рукой котелок с баландой, выразительно добавил немец.

— Он говорит, что он генерал и лучше умрет с голоду, чем будет есть, извините, такое говно.

При слове «говно» генерал закивал головой — понял.

— Ну а еще?

— А еще он требует прокурора по надзору. Будет на вас жаловаться, — добавила от себя Надя, как ей показалось, очень убедительно. Ей было искренне жаль этого поверженного и униженного старика, и она, забыв о том, что, может быть именно он был виновником всех бед и мытарств ее семьи, невольно прониклась сочувствием к его положению. Наверное, когда-то это был боевой генерал, и по его команде стреляли в людей. Сейчас перед ней был жалкий, больной старик с набрякшими мешками под глазами, в растерзанной шинели.

«Чур меня! Лежачих не бьют!» — кричал ей когда-то Алешка.

От ее вольного перевода капитан и лейтенант переглянулись весьма выразительно.

— Ясно! Пошли!

— Auf Wiedersehen! — сказала она генералу и вспомнила еще: — Glaube und Varte! — слова, которые ей говорила учительница Зубетантив, когда ставила в дневник «посредственно с минусом».

Проходя через тамбур вагона, она еще припугнула их:

— Он думает, что вы съедаете его паек.

— Что? — взвился капитан. — Это фриц недобитый так сказал? — От негодования капитан остановился и даже закурил — Идем обратно! Переведи ему, поганцу, чем он наших пленных кормил? Какие блюда им заказывал? А? Чем они, гады, нашего генерала Карбышева накормили? — Распаляясь все больше, капитан вращал белками своих черных восточных глаз.

— Стоит ли, товарищ капитан? — примирительно сказал лейтенант. — Пусть его жалуется, рацион не нами утверждается, что положено, то получи.

— Так ведь он считает, что мы его шашлыки съедаем!

— Это ему быстро объяснят!

«Зря я так! — пожалела Надя. — Они правы, а генералу невдомек, что у нас после войны с продуктами плохо».

Капитан запер за ними дверь своего вагона, а в следующем тамбуре она все же успела спросить лейтенанта, пока он отпирал дверь:

— Гражданин начальник, а почему вы меня в переводчики взяли, я ведь не очень…

Лейтенант строго посмотрел на нее, толкнул ногой дверь, но довольно миролюбиво произнес:

— Кого же? Политических возьми, пожалуй, рад не будешь, чего наговорят! А уголовники и по-русски-то не знают, один мат, — и тут же пожалев, что сказал лишнее, громко крикнул: — Пр-р-оходи!

В своем вагоне ее ждали, всем любопытно, куда это повели зечку! Уж не… Думай, что хошь! И такое случалось!

— Куда тебя? — неслось из всех клеток. — Зачем? Муха, припав лицом к решетке, тоже спросила:

— Эй, артистка, куда тебя водили?

— Разговоры! Молчать! — цыкнул лейтенант, но молчать никто не хотел, каждый высказывал свое предположение и оттого вагон жужжал, как улей. В своем купе ее тоже с нетерпеньем ждали. Мэри набросилась с вопросом:

— Куда он тебя водил?

— В заначку небось, — хихикнула Носатая.

Битый час громко, на весь вагон, Надя рассказывала во всех подробностях, куда и как, не забыв упомянуть про соседний мужской вагон, чем вызвала оживление слушателей, но умолчала о своем вольном переводе. Реакция была шумной.

— Ишь, фриц обхезанный, хлеб ему дают, а он «говно» говорит! — возмущалась Мэри.

— Суп как вода в Волге, а? — восклицала Носатая. — Кой черт их звал на Волгу, проклятущих? Пусть скажет спасибо, что вообще жрать дают.

— Себе не хватает, от себя отрываем, — гудели за стеной. Даже баптистка, молчавшая до этих пор, и та высказалась:

— Посеяв ветер, пожнешь бурю.

Но у Нади были все основания быть недовольной собой.

«И надо же мне, дуре, язык вытянуть, ишь как поднялся капитан, начнут теперь шпынять старика. Надзиратель — опасный человек, с ним ссориться нельзя, а в этапе тем более. «Жалуйся в небесную канцелярию», — сказал тогда нам лейтенант. Так оно и есть. Зек в этапе беззащитен, тем более, когда ни слова по-русски не знаешь, как немой».

С такими неприятными мыслями она незаметно заснула. Постепенно вагон затих, делать было нечего, сиди, как в клетке, но поспать можно было до вечера. Зек спит — срок бежит, и мало кто тогда заметил, что состав, сбросив скорость, плавно остановился, тихо звякнув сцеплениями.

На другой день, едва открыв глаза, Мэри поспешила сообщить всем радостную весть:

— Вертухая, который молоко схавал, отправили в стройбат!

— Откуда ты знаешь?

— Дежурняк баб на оправку водил, сказал им.

Но Надя не порадовалась. Глупый вертухай, надо же было докатиться до того — у голодного ребенка последнее съесть! Вспомнив вчерашнего генерала, она подумала: «Интересно, стал он есть или все еще считает баланду несъедобной? Дойдет старик! Сразу не помрет, а пеллагру получит. Зря не ест! От хлеба и баланды никто еще не помер. Жаль, что не уговорила его есть. Слов не знаю». Она всегда жалела тех, кому хуже, кто обижен, не охотника, преследуемого, независимо, кто прав, кто виноват.

Эшелон все еще стоял, и, как видно, надолго. Окна в клетках наглухо заколочены, да еще забраны решеткой. В коридоре хоть не забиты, только зарешечены, но такие грязные, едва свет дневной пропускают.

— Где мы? Чего стоим?

— Приехали! Скоро вызывать будут, — послышалось из соседнего купе.

И действительно, вскоре пришел конвоир с раздатчиком, выдали по большому куску хлеба, граммов по 400, а то и больше, без баланды и селедки.

— Хлеб на целый день, — предупредил раздатчик, а вертухай, запирая дверь, сказал:

— Всем собраться, быть готовым на выход.

— Шире шаг, с вещами на парашу, — пропела Мэри, и первая оказалась внизу у выхода.

Загремели ключами, завизжали железные двери, забегали конвоиры. Туго натягивая поводки, прошли трое с собаками. Три немецкие овчарки важно шествовали в ногу со своими проводниками, не обращая внимания на припавших к решеткам зечек. Им, этим дрессированным псам, нужны только бегущие, на сидящих в клетках они не смотрели.

Выпускали не всех, выборочно, по формулярам, руководствуясь им, одним известными предписаниями.

Вызвали Михайлову, Надежду Николаевну, 1930 года рождения, статья 74 через 17, срок 7 лет, и Надя, уже готовая, ловко протиснулась с мешком в коридор, где стояли с вещами женщины. Недалеко от себя она увидела Муху-Зойку и хотела было окрикнуть ее, но в это время Зойка обернулась и, радостно помахав рукой, стала пробираться к ней, расталкивая стоявших.

Мэри припала к решетке:

— Попутного беспутного!

— До свиданья, Мэри, всем до свиданья, — Надя нагнулась к решетке, чтоб попрощаться с баптисткой.

— Помогай тебе Бог! — ответила та из темноты.

— Прекратить разговоры, шагом марш на выход, — скомандовал подскочивший к ним конвоир, в котором все узнали воришку.

— Не обхезался с молочка, а? — крикнула ему Мэри.

— Го-го-го! — пронеслось по вагону, но он даже не обернулся, так был занят, считая по головам проходивших к выходу зечек.

— Ворон ворону глаз не выклюет, — мрачно изрекла вслед ему Христова невеста.

Подножка вагона оказалась высоко над землей, и Надя больно ударилась коленом о чемодан, который не успела забрать впереди прыгнувшая женщина. Следом за ней должна была соскочить пожилая зечка со сроком 15 лет, 5 по «рогам», со статьей 58, 1а, 10, 11 и еще что-то, чего Надя не успела расслышать. Потирая ушибленную ногу, она обернулась, чтоб помочь ей, (хоть враг, но все же пожилая, чем-то на маму похожа), но не успела протянуть руки, как конвоир прикладом оттолкнул ее.

— Назад, встать в строй!

— Помогите же ей! — в бессильном гневе крикнула Надя.

— Поговори еще! — окрысился конвоир.

Женщина долго прицеливалась, задерживая разгрузку, как бы половчее прыгнуть, но неуклюже упала и вскрикнула. Подняться на ноги она не смогла.

— Встать! — заорал конвоир.

— Не могу, у меня, кажется, сломана нога, — проговорила женщина, сморщив от боли лицо.

— Поднимите ее! — приказал он.

Надя и Зойка взяли ее под руки и попытались поднять, но напрасно. Идти она не могла, ступня ее левой ноги была вывернута пяткой наружу, вбок, и свободно болталась.

По строю пронесся ропот недовольства.

Подбежал начальник конвоя. — В чем дело? Почему задержка? — Женщина ногу сломала! — объяснила Надя.

Лейтенант узнал ее и сразу сбавил тон.

— Идти не можете?

— Пристрелите меня, умоляю вас! — простонала женщина и повалилась навзничь.

— Быстро сюда врача, санитаров! — приказал лейтенант, — остальным продолжать разгрузку.

Тотчас один охранник сорвался бегом по путям к красному кирпичному зданию, недалеко от головного вагона. Женщину со сломанной ногой кое-как оттащили с вещами в сторону, разгрузка вагона шла своим чередом.

Пока ждали врача, этапницы негромко переговаривались меж собой.

— Это жена известного академика Соколова.

— Не академика, а профессора.

— И совсем не профессора, это жена маршала Тухачевского. «Болтушки! Говорят, сами не зная что, — возмутилась про себя Надя, отвернулась от них и стала рассматривать вагоны. Где-то там остался немецкий генерал, а скорее всего, его забрали раньше нас, ночью, пока стоял поезд. Мужской вагон тоже опустел», — соображала она, глядя на открытые настежь двери вагона. Потом она повернулась: «Может, кто из знакомых по камере?» И верно, через несколько рядов от нее стояла «космополитка безродная» Соболь и еще одна женщина из ее камеры, тоже политическая, кажется, нерусская, не то полька не то литовка.

Минут через двадцать или поменьше пришли трое в белых халатах, сзади трусил с автоматом конвоир. Один из них, седой с мрачным лицом, видно, доктор, два других с носилками помоложе— санитары. Все в белых шапочках. Седой нагнулся и осторожно потрогал ступню женщины, а затем пощупал пульс.

— Нашатырь, — сказал он коротко санитарам.

Вдохнув несколько раз кусок намоченной нашатырем ваты, женщина открыла глаза и застонала.

— Ну что? Следовать может? — озабоченно спросил лейтенант, начальник конвоя.

Врач выпрямился во весь свой высокий рост, посмотрел на него сверху вниз, пожевал губами и распорядился:

— Срочно в операционную!

— Под вашу ответственность! — пригрозил лейтенант. — Берите формуляр, надо оформить акт передачи. Врач еще раз кинул на него взгляд, полный неприязни и презрения, но, ни слова не сказав, повернулся и пошел за носилками.

Выгрузка остальных закончилась быстро.

— Спешат вертухаи, сбились с расписания, — сказала Муха.

— Почему вертухаи? Вертухаи, которые на вышках стоят, вертятся. А это доблестные воины — конвой, охрана! — поправила Муху темноглазая блатнячка с наколкой на руке в виде сердца, пронзенного стрелой, и надписью «люблю Толю», которую Надя успела заметить, когда та поправляла платок на голове.

Как только с подножки вагона спрыгнули последние и встали с вещами, два охранника с собаками с обоих концов вагона прошли по коридору.

— Отставших ищут, — может, кто в сортире притаился, бежать, — пояснила всезнающая Муха.

Таких не обнаружив, доложили начальнику. Лейтенант повернулся лицом к строю и, гордо выпятив грудь, гаркнул, что есть силы:

— Слушать мою команду!

Все замолкли, и даже собаки перестали брехать и чесаться.

— Построиться! Разобраться пятерками! Стоять смирно! Прекратить разговоры! Шаг вправо, шаг влево считаю попыткой к побегу, — тут он сделал паузу и оглядел строй зечек, давая им время осмыслить услышанное, затем, еще возвысив голос, добавил — Стрелять буду без предупреждения. Ясно?

— Я-я-сно, — вяло и недружно ответили ему. Одна Зойка Муха натужно заорала громче всех. Лейтенант метнул неодобрительный взгляд в ее сторону и зашагал вдоль шеренги.

— Шаг вправо — агитация, шаг влево — провокация, прыжок вверх — пропаганда, удар попой об дорогу—побег. Стреляю без предупреждения, — передразнила его Муха, как только он отошел подальше.

Долго стояли, переминаясь с ноги на ногу, чего-то ждали. Но вот паровоз, неожиданно пронзив воздух резким свистком, дернул вагоны и, увозя оставшихся зеков в клетках-купе, покатил вдаль. Оттуда, со стороны кирпичного дома, показался отряд военных, человек с десяток или больше.

— Вот и смена конвою прибыла!

— Опять считать будут, — заговорили старожилы. — Скоро поведут куда-нибудь.

Всю процедуру передачи Надя не видела, она происходила далеко от нее. Новый начальник конвоя, тоже лейтенант, но старший, хотя видом помладше, недовольно оглядел этап. Женщины замерзли и сбились в кучу для тепла, нарушив при этом предписанный порядок в строю. Ветер вдоль полотна железной дороги мел пронизывающий до костей. Только собакам было нипочем, они повизгивали, не то от голода, не то от скуки, что некого преследовать, никто не пускается в побег.

Наконец, оглашая воздух гудками, в клубах пара подкатил новый состав.

— Карета подана, господа! — сказала неугомонная Муха.

Пассажирских в нем было всего два вагона, остальные пустые открытые платформы и три телячьих теплушки.

— Где ж нас разместят, столько народу в двух вагонах, опять на сплошняках? — недоумевала Надя.

Каково было ее изумленье, когда теплушки остановились прямо перед колонной, и Муха прошептала:

— Теперь держись, бросайся с ходу наверх!

— Куда? Мы что, в телятниках?

Муха только головой покрутила: «Шизик!»

Между тем конвоир ударил один и другой раз прикладом по засову, отодвинул его, подналег на дверь и залез вовнутрь теплушки. Было видно, как тщательно он потыкал своим штыком во все углы, ворох сена на полу и даже потолок. Потом ему подали кувалду, и он опять поколотил все стены и особенно старательно каждую доску пола.

Надя широко раскрытыми глазами смотрела на непонятные действия и все же решилась спросить Муху:

— Зачем это он делает?

— Клопов бьет, чтоб в дороге нас не беспокоили, — вполне серьезно ответила громко Муха.

Какое ни грустное зрелище представляло собой сборище зечек, все, кто слышал, разразились неудержимым хохотом. Тотчас явился конвой.

— Прекратить смех!

Подскочил лейтенант, начальник конвоя, зыркнул на Муху:

— В чем дело? Почему шум?

— Вот, гражданин начальник, девушка, артистка наша, клопов боится, а мы…

— Что-о-о? — выкатив глаза, заорал он во всю мочь.

— Клопиков опасается, — повторила Муха, умиленно заглядывая прямо в вытаращенные глаза.

Лейтенант круто развернулся к строю.

— Прекратить разговоры, я вам покажу смешочки! — и быстро зашагал вдоль рядов, зная, чем оканчиваются подобные пререкания с блатными. Последнее слово всегда за ними. Сделают посмешищем.

Наконец все три телятника были тщательно проткнуты и побиты кувалдой. Не обнаружив ничего подозрительного, конвоир доложил о готовности теплушек следовать предписанным маршрутом.

Началась посадка.

— Держись рядом, я те место займу, — шепнула Муха и, работая плечами и локтями, одна из первых ловко вскочила в вагон.

В широко раздвинутую дверь были видны встроенные вторым этажом сплошные нары, влево и вправо — лучшие места, куда так стремилась попасть Муха, а она-то всегда знала, где получше.

Как ни подгоняли окриками зеков, «Быстрей! Шевелись! Поворачивайся!», посадка заняла много времени. Прежде чем подняться в вагон, что было совсем непросто из-за высоты, нужно назвать фамилию, имя и прочее, после чего формуляр передавался новому офицеру — начальнику конвоя, который с новой бригадой конвоиров доставит этот этап к месту назначения. Таким образом происходила не только посадка по вагонам, но и передача заключенных по счету другим сопровождающим охранникам. Все эти тонкости отмечала про себя Надя одна, как ей казалось. Другим было безразлично, кто будет их охранять, — без охраны не останутся, важнее занять место на верхнем сплошняке или хотя бы у печки-буржуйки, ржавая, закопченная труба которой торчала в грязном оконце. Многие были по второму или даже по третьему сроку и хорошо изучили законы и правила лагерной жизни. Остальные долгосрочники за время долгого пребывания успели походить по этапам и тоже кое-чему подучились. Новичков-первосрочников было немного. Они легко узнавались по растерянным лицам. Забравшись в вагон, Надя увидела на верхних нарах Зойку Муху.

— Давай сюда! — крикнула она.

Так, благодаря стараниям Мухи, Надя очутилась на одном из лучших мест. Третье от стены на правой стороне в левом углу. Не холодно и не в середине, где господствовал уголовный мир. Нерасторопным новичкам, пожилым и контрикам остались места внизу у параши и дверей. Надя огляделась вокруг. Точно в театре, в два яруса, дверь — сцена, в бенуарах — блатнячки. У самой двери она увидела Космополитку. Муха тоже заметила ее:

— Херово ей будет, — сказала она. — Из дверей несет, и парашу выносить будут, и раздача. Херово!

— Давай, возьмем ее, чуть подвинемся, теплее будет, — предложила Надя.

— Чиво? Куда еще! — завозились, протестуя, соседки, но она, не слушая их, крикнула:

— Соболь, Ирина! Давайте сюда! Здесь место есть.

— Вот свое и уступишь, — разозлилась Зойка.

— И уступлю, — ощетинилась Надя и протянула руку, помогая Космополитке взобраться наверх при злобно-раздраженном гуле правого крыла и середины.

— Хватит зудеть, человеком надо быть, — сказала она ворчащей Зойке. — Помнишь, как Розяка фиксатая тебе наказывала?

При имени Розяки фиксатой воровки насторожились, пристально изучая левый угол.

— А мы Розяку фиксатую здесь не кнокаем, — раздалось с правой стороны, но все же, еще немного пошипев, замолкли. Стали устраиваться.

— Вещи под голову клади, чтоб ночью не разворовали, — командовала Муха, быстро сменив гнев на милость. В сущности, она была добрая и отзывчивая. И не могла долго сердиться на то, что сама только что сделала — втащила на блатные места Надю.

Начальник конвоя поднялся на подножку и заглянул вовнутрь вагона, потом спрыгнул и сказал:

— Готово!

Двое солдат-конвоиров задвинули дверь, было слышно, как снаружи забивали засов. Этапницы перестали галдеть, притихли.

«Почему же никто не плачет, не бьется головой о стену, уезжая в такой далекий край и, быть может, навсегда? Есть у них родные, друзья, любимые?»—думала Надя, глядя, как отупелое безразличие овладело большинством и только нагловатые уголовницы чувствовали себя по-хозяйски. Верно, что тюрьма и этапы — их дом родной. Большинство этапниц называли одну и ту же статью 58а, 58б, 588, 5810, 5811, и какие-то прямо несусветные срока: 10, 15, 20, 25 лет и еще какие-то довески в виде поражения в правах, высылки и других административных взысканий. Надя уже знала, что эти статьи даются «врагам народа», «космополитам безродным», «шпионам иностранных разведок» и «болтунам», но почему их так много? Ей хотелось поговорить с ними, спросить, почему они стали врагами, «продавали Родину» американцам или еще кому-то? Наконец, за что готовились убить «друга детей», любимого вождя товарища Сталина? И в то же время это как-то не вязалось с усталыми, измученными женщинами, смирными и совсем не воинственными. Ее размышления были грубо прерваны толчком в спину.

— Э! Оглохла? Я говорю, похлять не мешало бы, котомкой пошуруди!

— Чего? — не поняла Надя.

— Я говорю, не мешало бы батоном подавиться, сметаной отравиться, — весело сказала Муха.

— А! — догадалась Надя. — Ну и нюх у тебя! Настоящая Муха! — и полезла в свой мешок.

Как раз накануне этапного дня Зинаида Федоровна, еще не зная о нем, наугад, по наитию свыше, принесла передачу: кое-какие продукты и теплые вещи. Кроме Нади, продуктов ни у кого не было. Зойка Муха — детдомовка, у Космополитки кроме пайки, тоже ничего нет, и она была рада поделиться с соседками.

— Ты, керя, сильно не бросайся сидором, самой голодать придется. Тащиться будем не меньше месяца, — предупредила Зойка, когда Надя вывалила содержимое продуктовой сумки рядом с собой.

— Ешьте, девчата, — пригласила она, — на месяц все равно не хватит. Авось с голоду не дадут помереть, — и вспомнила тетю Маню: — «Рука дающего да не оскудеет».

— Рука берущего да не отвалится. Это точно, — подтвердила Муха, отправляя в рот кусок копченой колбасы.

Космополитку надо было уговаривать, прежде чем та взяла кусочек сыру и печенье. Больше — наотрез отказалась.

— Ни за что, — сказала.

Муха неприязненно покосилась на конкурентку:

— Вот еще! Уговаривать надо!

В первую же ночь у Нади из-под головы украли из мешка остаток сыра и колбасу.

— Я говорила, ешьте! Вот вам, теперь за ваше здоровье съедят!

Зойка пришла в бешенство:

— Суки позорные, падлы, проститутки.! — бесновалась она. — Сейчас педерасткам шмон устрою, найду — пасть порву!

— Найдешь, ищи в параше! — завопили жители правого крыла.

Из угла приподнялась фигура. При свете тусклой, засиженной мухами лампочки было видно, что это немолодая, со скуластым, надменным лицом женщина. Брови ее, как две черные пиявки, изогнулись вопросительно дугой.

— Кто же там так скандалит? — спросила она, медленно чеканя каждое слово. — Это ты, Муха-цокотуха?

При виде ее Муха сразу остыла и сжалась:

— Кешар увели из-под головы.

— Заткни хлебало, а то слетишь к параше, другие тоже желают кушать, — еще спокойнее произнесла женщина и опять улеглась на свое место.

— Кто это? — понизив голос, спросила Надя.

— Кто я? — услышала женщина. — Спроси Муху, она знает!

— Манька Лошадь это, в законе она, понятно? — зашептала Зойка в самое ухо Наде. — Тут все под ней на цирлах бегают.

— Это она вам начальство, а я незаконная, — громко, во всеуслышание, заявила Надя.

— Ну, ты, не очень… знаешь, — отшатнулась от нее Муха. — Мне не личит с ними заводиться.

— Еще бы, свои все, — пробормотала Надя, но про себя подумала — «это я пришей кобыле хвост — ничья».

Утро началось с поверки. Конвоир согнал всех в одну сторону, приказал построиться по двое, тем временем другой, с кувалдой, полез наверх и поколотил каждую доску отдельно, потом стены и потолок, затем спустился на пол и еще побил пол.

— Всех перебили, спите спокойно! — объявила Муха. Кое-кто несмело засмеялся, вспомнив вчерашний инцидент.

— Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно, — сказала молоденькая политическая зечка, которую все называли Света.

— А вы не смейтесь, — шепотом сказала маленькая бытовичка с тремя статьями. — Были случаи побегов через проломы в полу и даже через крышу на полном ходу!

— Неужто? — насмешливо округлив глаза, удивилась Света.

— В натуре были, — подтвердила Муха. — Только не ваш брат, контрики-болтуны, — с презреньем покосилась она на Свету. — Бежали законники, и многие с концами.

— Чудо-акробаты! — снова восхитилась Света.

— Иль от безнадеги, — не приняв насмешки, уточнила Муха.

— Как это, от безнадеги? — решилась спросить тихонько Надя.

— Как это? Что это? Мне уж объяснять осточертело, — раздраженно воскликнула Муха и отвернулась.

Пионерка охотно пустилась объяснять:

— Вот, скажем, у вора-рецидивиста по нескольким статьям четвертной сроку, еще за побеги, в карты, может, начальника какого проиграл, того и наберется лет на сорок — чего ему ждать? Удастся — хорошо, а нет, один…! такого в побеге обязательно пристрелят, коли поймают. Поняла?

— Поняла!

Страшный, непонятный мир открывался перед ней. Сорок лет срока освобождают человека от подчинения законам. Он живет как бы без узды, разрешая себе все недозволенное. Его не расстреляют — расстрелы отменены (В 1945 году по указанию Сталина, смертная казнь в СССР была отменена), а там какая разница: 35-40-45, хоть сотня! Такой убьет, глазом не моргнув.

Дальше размышлять не пришлось: конвоир облазил все закоулки, ощупал все узлы и котомки, осмотрел чемоданы и содержимое мешков и скомандовал:

— По одному, переходи на ту сторону!

Всех пересчитали по головам и велели стоять на другой стороне, пока кувалдой не была проделана та же работа слева.

Двое зечек, зажимая носы и отворачивая головы в сторону, потащили парашу.

— Ишь, носы заткнули! Свое несете, свое не пахнет, — захихикали с верхних нар.

Потом подкатили тележку с бачком, и солдат в грязном, замусоленном переднике стал разливать черпаком баланду.

Каждому алюминиевая миска, до краев наполненная, так, что купался большой палец с черным ногтем, в овсяной жидкости. Ловко прицеливаясь, раздатчик шлепал в нее кусок ржавой селедки— голову или хвост, середины не было.

— Ложки и миски всем сдать обратно, не досчитаю, устрою шмон, — предупредил он и оделил всех ложками и пайками хлеба.

До баланды никто не дотронулся, все со злорадством наблюдали, как, собирая миски с ложками и усердно пересчитывая их, раздатчик облил серой жидкостью фартук, брюки и даже сапоги.

— Погодите, подлюги, я вас ужо накормлю, — отборно матерясь, пригрозил он. — Ишь, зажрались, курвы!

Полутораведерный чайник, нечаянно или с намерением облитый керосином, завершал утреннюю трапезу. То же самое повторилось вечером. Двухразовое «питание» какой-то мудрец нашел достаточным для бездельников, которые все остальное время могли спать. «Кто спит, тот обедает во сне», — сказал один из героев Дюма. Так кстати припомнилось Алешкино любимое изречение!

Потянулись однообразные, ничем не занятые (кроме «молебна» два раза в день, так зечки называли поверки) дни. Уже выяснилось, у кого какая статья, срок, и шебутные блатнячки без стыда и совести хвастались своими похождениями на воле. Политические держались особняком, их было много, а потому воровайки их не трогали. Иногда, правда, очень редко, они пели. Света, Космополитка и еще две москвички пели вполголоса чудесную песню о бригантине, подымающей паруса в далеком флибустьерском море. И была эта песня такой завораживающей, что хотелось плакать от тоски и печали, и даже озорная Муха затихала и слушала.

«За что они здесь?» — мучил Надю неотвязно один и тот же вопрос. — Пожилые и средних лет, молодые и совсем юные, что они натворили?»

Только спрашивать их было бесполезно. И не то чтоб они скрывали свои деяния, нет, как раз наоборот, но отговаривались одним: «Ни за что ни про что» или: «Сама не знаю». Все же Надя однажды набралась храбрости и попыталась спросить Космополитку, благо та лежала рядом. Спросила и испугалась: «Пошлет она меня куда подальше». Но «космополитка безродная» Соболь только грустно улыбнулась в ответ и села на нарах:

— Веришь ли? Сама не знаю.

— Так уж и не знаете?

— Скорее всего за то, что мужа своего очень любила.

— Ну… — с недоверием протянула Надя. — За это не сажают.

— Еще как сажают-то! — вмешалась Пионерка. — За мужей, я знаю точно, многие пострадали. — Она перелезла через Муху и села рядом. — Мне рассказывали, до войны целые этапы одних жен были.

«Верно, туда угнали и маму Ксаны Триумфовской», — почему-то решила Надя.

— Мужик наворочает делов, а баба с ним тоже в ответе. Муж да жена одна сатана, — продолжала Пионерка. (Муха объяснила, что свое прозвище «Пионерка» она получила за доступность к своему телу: то есть пионер-всегда готов!)

— Права, правду говоришь, муж да жена одна сатана, — с грустью согласилась Космополитка.

После такого разговора Надя даже зауважала эту Соболь. «Пострадать за любовь! Так возвышенно, так романтично!» — казалось ей.

Тем временем голод и холод с каждым днем все сильнее заявляли о себе. Давно подъелись запасы, у кого были. Хлеб съедался до крошки, и баланда не оставалась в мисках. Надя, давясь, съедала кусок ржавой селедки и, ненавидя ее всей душой, клялась себе, если будет когда-нибудь на свободе, никогда, никогда не станет есть селедку. Сено уже не спасало от холода нижних, зечки мерзли, особенно по утрам. Верхний ярус тоже сдвинулся поплотнее к середине, изо всех щелей несло холодом. Зима наступала с севера, куда двигался этап.

Первой подняла голос Манька Лошадь. Она и впрямь была похожа на лошадь. Лицо узкое и длинное, широко посаженные темные выпуклые глаза с бахромой прямых, очень густых ресниц и безгубый большой рот с крупными зубами — точь-в-точь лошадиная морда.

На исходе была вторая неделя, когда во время «молебна» Манька тяжело прыгнула с нар и подошла вплотную, подбоченившись, к конвоиру. Вид у нее был грозный и решительный настолько, что конвоир отпрянул и схватился за свой автомат.

— Назад! Не подходи близко, стрелять буду! — заблажил он, видимо, испугавшись.

— Кому ты нужен! — с видом глубочайшего презрения сказала Манька и сплюнула окурок на пол. — Мы требуем начальника конвоя! — заявила она.

— Чего еще?

— Не твоего ума дело, — смело нагрубила ему Манька, безошибочно угадывая в нем новичка. Она уверена, победа будет за ней. Он почти мальчишка-новичок, она — старая профессиональная воровка-рецидивистка.

— Не позовешь, откажемся от пищи, объявим голодовку!

— По мне хоть все вы тут провалитесь, — рявкнул один из них и злобно заколотил потолок кувалдой.

Но Манька не сдавалась. Она встала рядом с нарами, где он работал кувалдой, сложила на груди руки, перебирая тонкими, холеными пальцами.

— Я долго тут стоять буду? — заорал солдат-раздатчик. — Берите миски и кончай базар!

— Бунтуешь, значит? — спрыгнув с нар, крикнул ей конвоир, на всякий случай сохраняя дистанцию между собой и Манькой. — А за бунт знаешь что с вами будет?

Надя похолодела: отказаться сейчас от хлеба с кипятком было совершенно немыслимо, да и баланду с селедкой уже никто не швырял обратно.

— Выведем в лес, да перестреляем, как собак! — закипел яростью конвоир.

— А ху-ху не хо-хо? — в ответ раздалось дружное с верхних нар.

— Да что вы, бабы, взбесились? Чего вам надо-то? — уже примирительно спросил раздатчик.

— А то, что положено! Топить надо в теплушках! У нас уже больные есть!

— Вот-вот вспыхнет эпидемия, — кричали с левой стороны.

— Вы угля не даете, да еще расстрелом угрожаете!

— А-а-а, — облегченно протянул конвоир. — Так бы сразу и сказали! — И еще для порядка поколол охапку сена на полу. После всех процедур, уже вылезая из вагона, он обернулся.

— Дадим угля!

— Хоть мелкого, но до…! — ответили ему хором воровки.

— Во оторвы! — с восхищением замотал головой конвоир и задвинул дверь.

Непременный атрибут всех тюрем и этапов «Друг Параша» выносилась на стоянках до «молебна», раз в сутки. Обязанность не из приятных, но шла нарасхват. Игнорировали парашу только зечки в законе и кое-кто из пожилых, кому не под силу было тягать увесистую посудину. Остальные с удовольствием выбирались из вонючего вагона, всем хотелось дыхнуть свежим воздухом, а заодно и узнать, где стоим, где находимся. В очередной вынос конвоир не отпустил женщин.

— Идите за мной, — и пропустил их вперед, вдоль вагонов. Куда их повели, никто не знал, потому что другой охранник поспешил задвинуть дверь и заложил засов. Гадали всякое: может быть, отвечать за Манькину дерзость? И только Пионерка угадала.

— За углем их повели, к паровозу.

И точно. Вскоре женщины вернулись, с трудом таща ведра, полные угля. Ссыпали в угол около «буржуйки» и пошли еще раз. Потом сходили за дровами. Уголек без дров не разожжешь нипочем.

Больше часу бились старожилы, безуспешно стараясь затопить печурку, и наконец уголь затлел и разгорелся. Оживились зечки. Оказалось, так мало надо, чтоб поднять настроение. Всего-навсего тепло. Приятно было смотреть на раскаленные докрасна чугунные бока «буржуйки». Жизнь уже не казалась безнадежно пропащей.

— Вы особо уголек не сыпьте, понемногу. Вертухай хороший попался, а другой ни в жизнь не поведет! — предостерегла Пионерка.

— В натуре, понемногу! Нечего Ташкент устраивать. Иной хмырь попадется, зимой снегу не выпросишь, — поддержала Муха.

Скверно было то, что ничего нельзя увидеть. Высоко от пола маленькое окошко с прутьями, да еще труба от буржуйки туда просунута, теперь уже горячая, рукой не тронешь. Однако через некоторое время зечки все же приноровились по очереди смотреть в просвет меж прутьев и трубой. Пододвинули к окну парашу, перевернули крышку и вставали на нее. Тогда можно было смотреть на Божий свет и сообщать о виденном, не забывая при том, что каждый миг крышка могла перевернуться.

— Девочки! Свободы не видать, подъезжаем к Кирову, — доложила хорошенькая голубоглазая воровка, обритая наголо, по прозвищу Лысая. (Не за вшивость, — объяснила всезнающая Муха. — У мужиков в бараке попутали.)

— Киров! Бывшая Вятка! Туда и до революции нашего брата гнали, до сих пор остановиться не могут, — сказала одна политическая, седая, статная женщина, Надина тезка, тоже Надежда, по отчеству Марковна.

Манька Лошадь, гордая своей победой, важно вставила свое:

— Пересылка тут, этапы формируют на север, кого в Архангельскую область, Каргополаг, кого в Коми: Печору, Инту, Кожву, Воркуту.

— Господи! Да сколько ж этих лагерей? Куда ни кинь, одни лагеря. Послушаешь вас, так, выходит, весь Советский Союз — сплошные лагеря, — ужаснулась Надя.

— Так оно и есть, — откликнулась Космополитка. — Это наш коммунистический рай.

— В ад бы попасть, может, там посвободнее у чертей, чем в раю, — засмеялась Света.

— Попадешь, — мрачно произнесла Манька из своего закутка. — Вот угодишь на лесоповал или, в шахту — узнаешь, где ад, каков он.

— Человеку, побывавшему в Лефортово, сам черт не брат! — весело воскликнула Света. Она вообще много смеялась и громко разговаривала со всеми.

— В Сухановке не лучше, — возразил кто-то снизу.

— Спорю с любым, лучшая тюрьма на белом свете находится на площади Дзержинского в Москве. Дорогая Лубянка! Я там за год узнала и прочла столько! Больше, чем за всю жизнь! — восторженно заявила Космополитка.

— Ну, вот что, контры! Кончайте свою болтовню. За недонос тоже срок мотануть могут, а я неграмотная, написать на вас не смогу, я вместо фамилии своей крестик ставлю, — оборвала молчавшая до этого Пионерка.

— Чего тебе бояться, керя, подмахнешь разок оперу и все дела, — пошутила Муха.

— Махала б я, да очередь твоя! — зло огрызнулась Пионерка.

— Махнула бы! Не зажала промеж ног, да некому, — вздохнув, сказала Муха.

В наступившей минутной тишине было слышно: протяжно и долго гудел паровоз, замедляя ход. Затем, рванув два—три раза вагоны, состав остановился.

— Точно, Киров! — объявила Лысая. — Вертухаи на платформе шнырят, темно стало, не видно ни хрена, — и спрыгнула с параши. Часов ни у кого не было, и времени никто не знал. Так, приблизительно определяли — первый «молебен» в 7 утра, второй около 6-ти вечера. Где-то ближе к ночи послышался лязг ключей, замков, засовов, и дверь с поросячий визгом откатилась.

— Дверь бы смазали, что ли, лодыри, как серпом по яйцам! — недовольно проворчал начальник конвоя.

Снаружи замелькали фонари, и он в сопровождении двух конвоиров легко поднялся в вагон.

— Подъем! — скомандовал он. — Внимание! Приготовиться с вещами на выход следующим заключенным. Сюда свети, на список, — приказал вертухаю — не видно ни хрена.

Действительно, лампочка, тусклая от пыли, с большим слоем мушиных следов, едва освещала вагон.

Нещадно перевирая не только иностранные, но и русские фамилии, он все же осилил кое-как список. К великому огорчению Нади, названа была и Лаврентьева Зоя Матвеевна, 1927 года рождения, — Муха!

— Куда вас теперь? — едва сдерживая слезы, спросила Надя. Ей было грустно расставаться со всегда веселой и по-своему даже остроумной балагуркой Мухой. Она одна, как никто другой, могла шуткой и заковыристым словечком снять тягостное напряжение, возникавшее порой в теплушке. Она была заступницей и руководителем Нади в этой странной, фантастической жизни.

— А! Без разницы! — махнула рукой Муха.

Она не грустила, ей везде был дом родной, везде находились «свои», знакомые. Надя даже слегка обиделась — так мало занимала она места в Мухиной жизни.

Ушли около двадцати пяти человек, в основном уголовницы, бытовички и старые политические.

— На север их не возьмут. Зачем они там? Там вкалывать надо, а блатнячки все равно работать не будут, — сказала Света.

— Посмотрим, сколько ты наработаешь. Это тебе не языком болтать, политикашки несчастные, — раздалось с левой стороны.

— Скажите на милость, откуда такая патриотка-карманница нашлась? В порядке любви великой к Родине карманы у граждан обирала? — бойко отпарировала Света.

В сумерках было видно, как поднялась и села Манька Лошадь.

— Кончай базар, — сказала она своим глухим сиплым голосом, — а то прыгнешь к параше.

— Я б их всех давила, как вшей, — не унималась блатнячка.

— А я говорю, кончайте базар, — еще раз повторила Лошадь и улеглась на свое место.

Утро застало этапников в пути. Очередной «молебен» надолго задержался, а с ним и кормежка, которую теперь все ждали с нетерпением. Когда, наконец, раздвинулась визжаще-скрипящая дверь, подуло настоящим холодом. Выглянув, Надя увидела: все белым-бело от снега.

— Снег! Смотрите! — воскликнула она. Но никто не порадовался ему.

Прошло немало дней, прежде чем состав дотащился до Котласа.

— Считай, без малого половина пути, — сказала Лысая.

Воровок сильно поубавилось, и все остальные почувствовали себя свободнее, хотя воровства уже бояться было нечего, продукты, взятые с собой, кончились, курево тоже. Конечно, если из шмотья что утащат — обидно. Надя напросилась вне очереди выносить парашу на пару с высокой красавицей из политических. Очутившись впервые за много дней снаружи, она едва удержалась на ногах от потока свежего воздуха. Высоко в голубом холодном небе раскачивались и шумели верхушки громадных сосен и елей, глядя на них кружилась голова и слегка подташнивало от голода. Вдалеке по платформе сновали люди. Ее напарница, девушка из Прибалтики, сделав несколько шагов, внезапно остановилась и зашаталась. Надя выпустила ручку бачка и кинулась поддержать ее.

Подбежал сопровождающий охранник. — Чего встали?

— Плохо ей, видите? Чуть не упала, — объяснила Надя.

— Зачем пошла? Слабая, не берись, — задергался конвой. «Кажется, зовут ее Бируте», — вспомнила Надя.

— Бируте, может, вернешься?

— Пойду, пойду, постараюсь, — тихо сказала она и взялась за парашу.

— Шагай, давай, без обмороков тут! — прикрикнул конвоир. Надя обернулась к нему:

— Человеком надо быть!

— Человеком надо родиться, — возразила Бируте.

После Котласа заметно похолодало в теплушке, «буржуйка» уже не могла согреть продуваемое со всех сторон помещение. Пришлось вытащить из-под головы валенки. Надевая их, Надя увидела в голенищах с внутренней стороны две маленькие буквы «М. М.», вышитые красными нитками.

«Тетя Маня прислала», с благодарностью подумала она и впервые со времени отъезда из Москвы затосковала по дому. На душе стало тяжко и тошно. Впереди еще семь лет такого существования. И не голод и холод, и даже не тяжелая работа, о которой рассказывали бывалые зечки, пугающе страшны, а вот это вынужденное совместное сожительство таких несовместимых друг с другом людей, обреченных бесконечно долгие годы валяться на одних сплошняках. Рядом, справа, закинув руки за голову, лежала Космополитка, вперив в потолок отсутствующие глаза, а в них тоска зеленая. «Наверное, тоже о доме затосковала», — догадалась Надя и посоветовала:

— Вы бы хоть встали, размялись немного, ослабнете так.

— Не хочу, ноги мерзнут.

Надя вспомнила — на ее ногах новенькие лакированные лодочки и чулки-паутинки со спущенными петлями на правом чулке.

— Что же вы так легко оделись?

— Меня прямо с концерта забрали. Если б знать, валенки с галошами надела на концерт, — невесело пошутила она.

Надя почувствовала, как сердце ее екнуло и заколотилось быстрее: «Концерт! Музыка! Космополитка ходит на концерты! А может быть, и сама причастна к великому? Поет или играет, скажем, на скрипке или рояле».

— И некому принести теплое?

— Нет, — покачала головой Космополитка. — Мама и папа моим маршрутом ушли в тридцать седьмом, а муж — на полгода раньше меня.

«Наверное, как та девочка, Ксана Триумфовская, давно-давно в Малаховке, — вспомнила Надя и, еще не решив окончательно, уже полезла в свой вещмешок, достала дареные Розякой носки и свои школьные ботинки со шнурками.

— Вот, возьмите, у вас нога поменьше моей, с шерстяным носком и будет впору.

Но Космополитка заупрямилась. Не захотела ни в какую.

— Нет-нет, ни за что! С какой стати, тебе самой нужны будут.

— Мне пришлют, у меня мама дома, — горячо убеждала ее Надя.

Все же после долгих споров и увещеваний она одела и носки и ботинки. Лаковые лодочки засунула в сумку.

— Вместо подушки будут, — пошутила повеселевшая Космополитка.

А потом, к великой Надиной досаде, спрыгнула вниз и до ночи торчала со своими политиканшами. А ей так хотелось поговорить с ней, узнать, на каком концерте она была и не пела ли Обухова или Давыдова, а быть может она сама пела или играла? Но Космополитка, вдоволь поболтав со своими, вернулась на нары и укрылась с головой воротником своего пальто, говорить не захотела, сказала только:

— Что-то меня знобит, кажется, я заболела. «Так тебе и надо, нечего было торчать внизу», — подумала обиженная Надя.

Утром на «молебен» Космополитка едва поднялась. Она действительно заболела и к вечеру горела огнем. Уголовный мир взволновался.

— Тиф у нее, — почему-то решили они.

— В натуре тиф! Теперь всех перезаразит, паразитка! — Высадить ее!

— Нечтяк, бабочки! После тифа наголо стригут, теперь все голенькие будете, не мне одной! — злорадствовала Лысая.

— Ты давай чернуху нам не раскидывай. Тебя не от тифа обрили, — ехидно заметила Манька Лошадь.

Жучки загоготали, Лысая пропустила реплику мимо ушей и продолжала:

— Нет, в натуре, сколько знаю их, вечно эти контрики болеют, вся зараза от них и вшивота.

— Особенно сифилюга в четыре креста, — добавила Манька под громовое ржание уголовниц. Многие из них знали злосчастную историю Лысой.

В ночь Космополитке стало совсем худо. Она металась и бредила, призывая в свидетели какого-то Леню. Хваталась горячими руками за Надю и, задыхаясь, твердила:

— Это ложь, говорю тебе, не верь, ложь, подлая клевета, — и внезапно громко вскрикивала.

Надя будила ее, тормоша за плечи. Она ужасно боялась, как бы разбуженные воровки не согнали больную с верхних нар вниз. Потом Космополитка затихла, очнулась и попросила пить. Задача была не из легких. Кипяток наливали в кружки во время' раздачи баланды, и каждый старался выпить горячую бурду поскорей, «согреть душу», так что вряд ли у кого мог остаться кипяток. Кроме того, все спали, а тревожить спящих… Все-таки Надя осторожно слезла вниз, надеясь разыскать хоть полкружки воды. Ближе всех спала, укрывшись с головой, Надежда Марковна. Надя тихонько тронула ее за плечо. Та, не разобрав со сна, в чем дело, завопила во все горло.

— Что ты тут делаешь? Тебе чего надо?

— Вода мне нужна. Соболь воды просит, у нее сильный жар..

— Нет у меня, — пробормотала она и еще плотнее завернулась: в свое пальто.

— Иди сюда, — позвали ее с противоположной стороны. Откуда-то из-под верхних нар вынырнула черная худая монашка и протянула сухой птичьей ручкой кружку с водой.

— Ой, спасибо вам большое! — обрадовалась Надя и перелила в свою посуду.

— Бери Христа ради, — прошептала монашка и опять скрылась в темноте под нары.

Стараясь не расплескать драгоценность, Надя забралась на «свое место и увидела, как рыжая воровка из компании Маньки Лошади, по прозвищу Крыса за свое поразительное сходство с крысой или мышью, тащит у Космополитки из-под головы сумку.

— Ты чего здесь? — крикнула Надя, — А ну махом отсюда!

Проснулась Света:

— Ты чего, Крыса, тут шуруешь, брысь!

Та, ни слова не говоря, быстро скрылась. Космополитка, дробно стуча зубами об алюминиевый край, с жадностью осушила булькающими глотками кружку, тотчас повалилась и заснула. Улеглась, наконец, и Надя, но ненадолго, потревоженная возней над самым ухом, она приоткрыла глаза и опять увидела Крысу. Та держала Космополиткину сумку и тащила из» нее лаковую туфлю. Другую она уже извлекла и прижимала локтем к себе.

Надя вскочила.

— Ты что же это, пакость, делаешь, а? У больного человека воруешь, а?! — накинулась она на Крысу, выхватила туфлю и запихнула обратно в сумку.

— Отдай, падла, хуже будет, шнобель отхаваю, — злобно прошипела Крыса.

— Ты! Мразь такая! Еще и грозить мне? — рассвирепела окончательно Надя.

— Говорят, отдай туфли, падла, пасть порву, — повторила Крыса, брызгая слюной сквозь гнилые пеньки торчащих передних зубов.

Плохо еще знала тогда Надя этот уголовный мир. Иначе повела бы себя скромнее, потише, но в тот момент она знала одно: грабят беспомощного, больного человека, а потому крикнула на всю теплушку.

— Пошла вон, воровка проклятая!

И в тот же миг получила такой удар в спину, что не удержалась и кубарем свалилась на пол. Не успела она подняться, как с противоположных нар вслед за ней кинулись две блатнячки. Одна из них вцепилась ей в волосы, стараясь ударить ее голову об пол, другая стукнула носком сапога по пояснице. Надя охнула и осела.

— Сейчас же перестаньте, — закричала испуганная Света. — Помогите ж, они убьют ее!

— Свои дерутся! Убьют — одной меньше, — равнодушно сказала Надежда Марковна и отвернулась.

Трудно сказать, осталась бы жива Надя или стала калекой на всю последующую жизнь, если б не случилось неожиданное: из; своего угла поднялась Космополитка и, откуда только взяв силы, крикнула:

— Держись, Надька!

Но Надя, получив еще один удар по голове чем-то тяжелым, держаться более не смогла.

Все дальнейшие события она узнала от Светы, когда пришла в себя. Еще долго находясь под впечатлением и не теряя воинственного пыла, та вдохновенно рассказывала:

— Представляешь! Ирка рванулась прямо на печку, уцепилась руками за трубу и орет:

— Мрази проклятые! Если вы немедленно не оставите ее, выкину трубу в окно. Задохнетесь, как поганые крысы!

А сама уже ее дергает с места и ногами отбивается. И сама задохнешься! — кричит Рыжая, но все же тебя оставили, а Ирка им:

— Мне все равно подыхать, — да как дернет трубу, из печки дымище повалил, едкий такой, глаза дерет, искры во все стороны, летят, того и гляди, сено загорится.

Манька Лошадь как заорет истошно:

— Ставь на место, убью, такая-сякая!

И весь их «шалаш-трест» на Ирку! Ну, тут все поднялись! Ведь сколько мы от этой нечисти всегда терпели! Они нас обворовывают, обжирают, да еще издеваются, и не пожалуешься на них. Они везде свои, им всегда преимущество. Вот и решили посчитаться с ними. Я схватила кочергу — и ну метелить их направо и налево. Они хоть и привыкшие к дракам да поножовщине, а нас-то больше. Слышу, мне Ольга Николаевна кричит: «Света, Света, осторожней, у Лысой нож». И правда, ножик у Лысой тоненький, из сплющенного гвоздя. Такой и во время обыска не найдут. Она с этим ножиком на меня! Тут Поля Кукурайтене ка-ак сапогом Лысую по голове огреет! У нее на каблуке подкова металлическая в палец толщиной. Лысая завопила и за голову схватилась, нож-то и выпал. Ольга Николаевна на него наступила, а Бируте подняла и Ирке отдала. Кровища у Лысой из башки хлещет, лицо заливает.

Манька, как увидела, какой оборот приняло дело, завопила:

— Суки позорные, кончай ночевать!

— А разве Манька не дралась?

— Что ты! Нет! Она сверху руководила боем, своих поддерживала. Между прочим, мне тоже по ноге угодили будь здоров, как!

Надя попыталась улыбнуться, но почувствовала, как ее рот повело в сторону. Она тронула пальцем разбитую верхнюю губу. Палец был в крови, рана еще кровоточила. Бируте подала ей смоченный водой носовой платок.

— Спасибо, Бируте! Человеком надо быть, да?

— Хотя бы родиться, тогда есть надежда им стать, — ответила Бируте и хотела подмигнуть, но вместо этого сказала удивленно: — Ой, — и пощупала над заплывшим правым глазом здоровенную гулю.

— Хорошо, зеркала нет, а то испугаешься, глядя на себя, — сказала Света.

— Ну, суки, контрики-паскудники!.. Коли настучит кто вертухаям про нож, не жить вам в лагере! — заявила Манька, прикладывая кусок белой тряпки к ране на голове Лысой.

— А ху-ху не хо-хо, — раздалось ей в ответ. Манька фыркнула и нагнула голову, чтоб спрятать улыбку. — Выучились, лярвы!

— И вашу кодлу кое-чему выучили, — сказала хорошенькая москвичка Танечка и сняла с себя клок вырванных в драке волос. К тому времени, когда Надя окончательно оклемалась и способна была даже шутить, о потасовке напоминала только непривычная тишина. Переговаривались шепотом, словно в доме покойника.

— А нож куда дели? — тихо спросила Надя. — Найдут во время шмона, плохо будет.

— Ирка его в окно выкинула.

Однако Космополитке драка на пользу не пошла. Ладони ее рук, обожженные о трубу, покрылись волдырями и нестерпимо болели. Она металась и тихонько стонала. Надя поминутно прыгала вниз и скребла снег из-под двери, прикладывая к обожженным ладоням, пытаясь хоть как-нибудь утихомирить боль.

На утренний «молебен» Космополитка подняться не смогла.

Едва откатилась дверь для утренней поверки, блатнячки загорланили наперебой:

— Тиф, тиф у нас, гражданин начальник!

— Молчать! — гаркнул конвоир. — В чем дело? — обратился он к Ольге Николаевне. Все начальники обращались с вопросами только к ней. Высокая, представительная женщина с милым и добрым лицом, видимо, больше других внушала доверие.

— Девушка у нас тяжело заболела.

— Что с ней?

— Тиф, тиф, изолировать ее надо! — со всех сторон закричали блатнячки..

Конвоир вопросительно посмотрел на Ольгу Николаевну.

— Я не врач, но ничего удивительного, что тиф… — Она еще что-то хотела добавить, но он уже ее не слушал. Быстро кое-как просчитав зечек, он на этот раз даже не стал колотить стены и пол кувалдой, а поспешил убраться восвояси вместе с напарником и раздатчиком.

— Во, гадье, рванули, тифа испугались, — пропищала вслед Пионерка.

— Испугаешься, пожалуй, как в бушлатик деревянный оденут, — пробасила Манька Лошадь.

После «побоища», как сказала Света, уголовный мир заметно притих и, даже наоборот, предпринял попытку к примирению. Спустя день-другой к Наде подсела Амурка, маленькая воровка с голубыми, невинными глазками и целой шапкой золотистых кудряшек — фаворитка и шестерка Маньки Лошади, и, как ни в чем не бывало, улыбнулась ей.

— Ну, ты молодец! Очка — через — очка, вышла девочка! Здорово тебе попало. Манюня думала, ты вертухаям просексотишь.

Надя промолчала. А что было ответить? Она равно не любила и вертухаев, и блатных, и фраеров — весь этот чуждый ей мир.

— Куда перышко дели? Ножик…

— В окно бросили.

— Чего ты с ней разговариваешь? Гони ее, — посоветовала Света.

Амурка и глазом не моргнула, только подсела поближе.

— Ты бы Ирке, своей соседке, подсказала: на руки помочиться надо, верное средство против ожога. Холод, он только на время действует, а согреется и опять болит…

И она начала рассказывать, как однажды у нее… Но Надя ее не слушала, она смотрела на это оживленное, прелестное личико, еще не испорченные куревом, поблескивающие перламутром зубы.

За что она здесь? Что могла натворить эта маленькая девчушка, похожая на херувимчика и на артистку Мэри Пикфорд, фотографию которой Надя видела в доме Дины Васильевны. Но Амурка не была ни херувимом, ни артисткой. Статья и срок ее гласили, что эта девочка — законченная профессиональная воровка и лет ей не так уж мало. «Пример мимикрии», — вспомнила Надя зоологию, и неприветливо спросила:

— Не крути, говори прямо, чего пришла!

— Манечка меня прислала… спросить, не отдаст ли подружка туфли? Добром… — добавила Амурка и опустила глазки.

«Ишь, овечка! — насторожилась Надя. — Что-то замышляют».

— У нее их все равно уведут, а не уведут, сгниют в каптерке. В зоне их носить не придется, — с сожалением сказала Амурка и снова глазки опустила и головку набок наклонила. «Чистый ангелок!»

— Да с какой такой радости подарок твоей Манечке на ее лошадиные копыта? — злобно прошептала Надя.

— Не Манечке! Не о себе она хлопочет, ей ничего не нужно. Пионерка скоро освобождается, ей.

— Пионерка твоя скоро опять сядет, ни к чему вам на свободе в лаковых туфельках разгуливать! — злорадствуя, сказала Надя, чувствуя за собой силу в лице Светы и еще многих, с одобряющим интересом слушавших их разговор.

— А керя твоя вот-вот бушлатиком деревянным накроется, ей тоже, вроде бы, ни к чему…

Но Надя не дала ей договорить.

— А ну быстро чеши отсюда во все лопатки!

— Смотри, как бы тебе еще разок портрет не подпортили. Слышала, ты в театр едешь, как тогда? — улыбнулась нежно Амурка и перелезла на свое место, где ее нетерпеливо ждали с ответом. Было видно, как рассерженные блатнячки бросали злобные взгляды в Надину сторону.

— Чего они хотят от тебя? — не в силах открыть глаза, едва слышно, спросила Космополитка.

— Не от меня, а от вас. Туфли ваши, вот чего!

— Отдай! Пусть подавятся.

— А фигу им! — воинственно сказала Надя, готовая к новому сражению.

Через некоторое время Амурка снова оказалась возле нее. Надя взглянула на Амурку с вызовом:

— Вот бесстыжая, опять пришла!

— Манечка предлагает новую телогрейку с меховым воротничком, — подчеркнула Амурка, — в обмен на туфли. Соглашайтесь! Туфли ни к чему ей, а телогрейка нужнее и воротничок мехом обшит.

— Вот это деловой, разговор! — оживилась Надя. — Тащи телогрейку.

— Телогрейка не моя, давай туфли.

— Фигушки! Знаю я вас, отдашь и с концами.

— Забожусь, сейчас принесу!

— Неси, неси тут недалеко.

Так у космополитки безродной Ирины Соболь появилась хорошая, хоть и не новая, телогрейка, отороченная хвостом черно-бурой лисы, а в противоположном углу шла примерка лаковых лодочек, сопровождаемая заковыристыми матерными восклицаниями.

«Странно, — думала Надя, наблюдая из своего угла, как то злобно, то шутливо-весело перебранивались воровки. Казалось, вот-вот дело дойдет до рукопашной— и вдруг одна из них острым словцом разом снимала напряжение, и опять они дружно шумели, как стая мартышек в зоопарке. Да, это и была стая. Каждая из них в отдельности, могла быть и доброй, и уважительной, и почтительной, но в стае это были злобные мегеры, алчные и беспощадные, признающие один единственный закон, как они любили говорить: «Закон — тайга, а прокурор—медведь». В стае им ничего не стоило отнять последний кусок у старухи, украсть то, на что положили глаз, избить и даже порезать непокорных. Стая была бичом камер и этапов. Начальство хорошо знало об этом, предпочитая держать их вместе с политическими, как вспомогательную силу.

Они были свои! Потому что, как сказала Надежда Марковна, «остальные там, наверху, тоже из преступного мира».

Ночью паровоз, дернув два-три раза вагоны, остановился. Проснулись зечки, и, поддерживая друг друга, двое полезли смотреть в окно.

— Большая станция, и вокзал с буфетом есть, — сообщила одна.

— Ухта это! — потягиваясь и зевая широко раскрытым ртом, объявила Манька Лошадь. — Считай, больше половины проехали.

— О-о-о, только-то! — разочарованно простонали зечки.

— До Африки доехать и вернуться можно, — на ломаном русском языке сказала немка Бригитта Герланд.

— А я бы не вернулась! — воскликнула Света.

— Во! Так вы пропадлы-контры и есть! Готовы хоть в Африку к черным со своей родины драпать, — с презреньем сплюнула на пол Лысая.

— Тебе там, конечно, делать нечего. Ворью такой лафы, как у нас, нигде на свете нет!

— Слышали? Все слышали? — подхватила Лысая. — Политиканы проклятые везде свою агитацию проводят. Мало им срока дают! Стрелять их из поганого ружья надо!

— Всех перестреляешь, у кого воровать будешь? С голоду помрешь, — под дружный хохот не унималась Света.

В воздухе запахло очередным скандалом. К счастью, в этот момент снаружи раздались удары по засову, дверь откатилась, и в теплушку ввалился сам начальник конвоя в сопровождении двух конвоиров и штатского в белом халате. Из кармана у штатского торчали трубочки стетоскопа. «Врач», — тотчас догадались все.

Неохотно задвигались зечки, вставая «как положено», приветствовать начальство.

— Где больная? — спросил начальник конвоя.

— Здесь, на нарах, — ответила Надя.

— Пусть встанет!

— Она не может!

— Я говорю, пусть встанет, — повысил он голос. Космополитка, через силу, при помощи Нади и Надежды

Марковны, с трудом спустилась вниз. После недолгого осмотра доктор спрятал свои трубочки и повернулся к начальнику конвоя.

— Немедленно в больницу.

— Что, тиф?

— Возможно, — неопределенно сказал врач.

— Быстро помогите собрать ее вещи, — приказал начальник. Через минуту, едва держась на ногах, она уже шла к двери.

— Ира! Соболь! — подбежала к ней Света. — Если встретишь Петьку Якира или Соню Радек, она в Инте где-то, но теперь ее фамилия Токарева…

— Молчать! — заорал конвоир и толкнул ее прикладом к нарам.

— Скажи им, Стелла Корытная получила десять, — крикнула она через плечо.

Доктор обернулся и посмотрел на нее, потом покачал головой и вышел.

— Сын Ионы Якира! — пробормотал он, спускаясь с вагона.

— Сонька твоя на Инте чалится, — сказала Манька, как только задвинулась дверь за бедной Космополиткой.

— Откуда ты знаешь? — встрепенулась Света.

— Да я с ней на одном лагпункте была, у нее десятка. По пятьдесят восьмой на всю катушку, пункт десять. Только фамилия ее там Токарева. Хотя все знают, что она Радек.

— Манечка, Маня, — чуть не плача, взмолилась Света, — когда ты ее видела?

— Зачем она тебе? Иль кто приходится?

— Она про одного человека может знать, моего друга детства.

— Друга! Небось любовничка?

Но Света не стала доказывать, что друг детства не обязательно любовник, ей было важно узнать свое.

— Дай Бог память… — наморщила свой узкий лобик Манька. — В феврале я ее видела, вот когда!

— На Инте?

— Я в марте освободилась, она еще там была.

— А сюда как ты попала? — уже с недоверием спросила Света.

— Как? Обычным маршрутом через Таганку. Освободилась да и погуляла по прешпекту.

Пионерка засмеялась и запела:

Таганка! Все ночи полные огня! Таганка! Зачем сгубила ты меня. Таганка! Я твой бессменный арестант.

— Заткни хавальник, и без тебя муторно, — злобно процедила Манька.

Но Пионерка заголосила еще громче:

— Пропали юность и талант в стенах твоих.

С уходом этапа на верхних нарах освободилось много мест, но никто не спешил перебираться к блатной компании. Боялись не воровства, противно было слышать их пошлые разговоры, пересыпанные матерщиной. Наде невольно приходилось слушать эту болтовню, а песни, что пелись ими, она возненавидела лютой ненавистью. Отвращение и жалость одновременно внушали эти молодые, здоровые, а некоторые из них даже красивые, бабенки и непонятно, как можно попадать за воровство по нескольку раз в тюрьму да еще гордиться своими подвигами.

И уже совсем непонятны были политические. Как можно быть врагом Советской власти или не любить вождя? Говорить о нем скверно, без уважения? С самых ранних дней своей жизни она знала, что там, в Кремле, живет и трудится дорогой всему народу человек. День и ночь он печется о том, как улучшить жизнь страны. Враги то и дело мешают ему, строят козни вредители, затевают войны фашисты, но он уверенно ведет страну к победе коммунизма. Наш великий кормчий, наш рулевой, как нарисовал его художник на плакате «Сталин у руля». И в киножурнале она видела, как стоя встретил зал какого-то съезда дорогого вождя, тысячью рук аплодируя каждому слову. А в школе? В ее классе на самом видном месте висела вырезка из журнала, где товарищ Сталин по-отцовски, так ласково, обнимал девочку Мамлакат Нахангову и мальчика Баразби Хомгокова. Каждый хотел бы быть на месте этих счастливчиков. А война? Бросаясь в атаку на врага, они кричали, умирая: «За Родину, за Сталина!» А Зоя? Зоя Космодемьянская. Как это все понять? А в то же время невозможно поверить, что Ира Соболь продавала Родину! Кому? Как? А миловидная, черноглазая Света Корытная, отпетая контрреволюционерка, агитатор и пропагандист, да сколько ей лет? Кажется, с 26 года, девчонка. А Бируте? А те монашки, что сидят в углу под нарами и молятся день и ночь! И уж совсем непонятна пожилая колхозница Нюра, у которой блатнячки утащили мешок с сухарями, пока она выносила парашу. Кроткая, тихая, ее не видно, не слышно, а обвиняется по 58-й статье, тоже антисоветская пропагандистка. Непонятно!

После «ледового побоища» неуютно почувствовали себя девушки из блатняцкой команды. Их стало мало, им перестали подчиняться, того и гляди заставят парашу тащить на равных с контриками. Не удивилась поэтому Надя, когда однажды около нее уселась сама Манька Лошадь — воровка в законе, уважаемая всей воровской кодлой.

— Инта скоро! — сказала она, дружелюбно поблескивая в сумерках темными, широко расставленными глазами.

— А Воркута когда? — спросила Надя, чтоб поддержать разговор и дать понять, что прошлое напрочь забыто. В душе она была польщена, что гроза всей теплушки пришла именно к ней.

— Воркута — это дальше. Сперва еще Ковжа, Печора, Абезь, потом Инта, а уж потом Воркута.

— А что, и в этих местах лагеря? — Манька присвистнула:

— Еще какие! На Кожве, к примеру, лесоповал — страсть. Зеки там, как муховня дохнут, работа — каторжная, а еда —… На Инте доходяг больше. Интруд.

— Что это, интруд?

— Доход Петрович, значит, индивидуальный труд. Я когда на Воркуте дошла, меня в Инту списали.

— Почему же ты дошла?

— В шахте работать не хотела, вот меня по бурам и таскали, а тем, известно…

«В законе она, работать не положено», — вспомнила Надя и сказала: — Сколько тащимся, и все лагеря да лагеря.

— Считай, от самого Горького: Унжлаг, Каргополлаг, а уж от Котласа сплошь лагеря, до самой Воркуты одни вышки да проволока.

— Что ж ты Рыбинск, Манюня, забыла? — напомнила Лысая.

— А Норильск? А центр вселенной Магадан?

— А Экибастуз?

— А Тайшет? Караганда?

— А Потьма? Темняки? — понеслось со всех сторон.

— Ну, будет вам, все равно всех не сосчитаете, — сказала Манька.

— Сколько же там народищу! Можно подумать, что на воле и людей нет! И за что только? — поразилась Надя.

— Тебе сколько лет-то?

— Девятнадцать скоро, а что?

— За что взяли?

— Чего взяли? — не поняла Надя.

— Ну, посадили за что?

— Да, в общем, ни за что!

— Вот и они ни за что!

— Как? Ведь там почти все политические, я слышала!

— Ну и чего? Некоторые в оккупации были, кто анекдотец стравил или ненароком Сталина ругнул, да и просто колхозную корову блядью обозвал. Вот тебе и срок. Контрреволюция!

— Известно ведь, нельзя против Советской власти болтать… — и еще хотела сказать что-то, но запнулась: таким насмешливо-уничтожающим взглядом посмотрела Манька, что слова застряли в горле.

— Дурочка ты, я вижу!

— Почему это? — обиделась Надя.

— Ты маму свою всегда слушалась?

К чему это она клонит?

— Нет, не всегда.

— Вот и они отца родного не слушались! — в голос заржала Манька, довольная своей шуткой, и, сощурив свои лошадиные блестящие глаза с прямыми ресницами, добавила:

— Я вот тебе чего посоветую: ты лагеря не считай, бесполезняк, труд напрасный, а то на моей бытности парню хорошему срок навесили. Довесок. Он в своем бараке возьми да ляпни вслух: «Земля, говорит, наша родимая, Россия-матушка, вся проволокой обмотана, да, видно, мало показалось, в Казахстан, да на Север полезли вышки. Спасибо, говорит, отцу родному Сталину. Не оставил ни чукчей, ни комяков без лагерей. Тысячи-тысяч послал Север осваивать». Через час его к оперу вызывают. Кум ему и говорит: «Что, Епифанов, подсчитал, сколько лагерей?» Тому придурку отказаться надо было, а он: «Да нет, гражданин начальник, разве их перечтешь? Срока не хватит». А кум ему: «Тебе, Епифанов, и правда мало дали, не успеешь пересчитать. А я тебе срочок добавлю, чтоб успел». И что думаешь? Добавил, падло, пять лет и на пятьсот первую стройку отправил.

— Ой, — воскликнула испуганно Надя.

— Вот тебе и «ой» — не считай лагерей!

— Где ж такое могло быть?

— Да, можно сказать, в Москве!

— В Москве лагерь? Ты что, окстись, — не поверила Надя.

— Ну и чего? Полно там лагерей! Спецстрой МВД. К примеру, я в Черемушках была, недолго правда, так мы там спецобъект строили. Начальник у нас был, Ганелин Лейба Израильевич, хоть еврей, но мужик, что надо. Гужевались при нем, как хотели, и свиданки давал, и передачи, хоть каждый день носи, и опера там были не дерьмовые. Сафонов да Леонов, я и там не работала. Да ты чего рот-то раззявила?

— Чтоб в Москве лагерь? — Не верится.

— Пиши письменный запрос, скажу адрес: Москва-7, п/я,334/3.

— Что же это такое? Лагерь в Москве?

— Балда! До едреной матери там лагерей: в Черемушках, в Химках, в Подлипках, на Калужской заставе лагерь, это я сама которые объехала. А сколько не знаю? Вот так-то; малолетка, поживешь—увидишь, — и ушла в свой закуток, довольная произведенным впечатлением, оставив Надю в полном потрясении размышлять…

Думай себе Надя, думай! Времени отпущено для размышлений много, никто не помешает.

А, пожалуй, и не врет Манька, — пришла она к выводу. Вот товарищ Сталин живет себе в Кремле и даже не подозревает, какие злодейства творятся за его спиной, прикрываясь его именем. А если б мог выйти из Кремля, как Гарун аль Рашид, о котором ей рассказывал когда-то Алешка, переодетый в простое платье, да послушал, что говорят люди, да поспрашивал народ о житье-бытье, он бы навел порядок. Некогда ему, он день и ночь работает, — ответила она сама себе и вдруг, ни с того ни с сего, вспомнила песню, что всегда звучала по радио:

Побеждая полярные дали. Мы вернемся к родным берегам, Где любимый и ласковый Сталин Улыбнется приветливо нам.

Вот! Любимый и ласковый! Кто-то ведь писал эту песню. Какие-то образованные люди — поэт и композитор тоже любили его, считали ласковым. Они что же, не знали, что в тюрьмах и лагерях томятся тысячи тысяч людей, как сказал этот парень Епифанов? Или им было наплевать на них? Ну, положим, в далекой Средней Азии акын Джамбул, сын народа, мог не знать и от всего сердца писал стихи, что мы учили в школе.

О Сталине мудром, Родном и любимом Прекрасную песню Слагает народ.

А Сулейман Стальский? И радио. По утрам, каждый день:

Партия Ленина, Партия Сталина Нас от победы К победе ведет.

Как же все это понять? Где правда? «Родной», «любимый», «мудрый» — и бесконечная вереница лагерей, опутавшая страну, не пощадившая даже столицу Москву? И решила: он ничего не знает, все бесчинства творят враги за его спиной, другого и быть не может. Придя к такому заключению, она укрылась с головой своим пальто и, подтянув ноги к самому подбородку, заснула.

Спустя несколько дней, ночью, как ей помнилось, состав остановился в Инте. После утреннего «молебна» пришел сам начальник конвоя, хмурый, всегда насупленный капитан, и два молодых лейтенанта, а в открытую дверь видны были еще два вертухая.

— Сейчас вызывать будут, кто-то домой приехал, — сказала Амурка.

Хотя и так уже все догадались, раз с формулярами, значит, кому-то вылезать.

Ушли две монашки, перекрестив оставшихся, кое-кто из уголовниц, бухгалтерша Нина Разумовская, Пионерка, подружка Бируте — Нонна Станкевичуте, такая же высокая, белокурая красавица, Поля Кукурайтене и еще несколько нерусских из Прибалтики, не то эстонки, не то латышки, кто их различит? Много пожилых и совсем старых женщин, простых, деревенского вида. Нюру, колхозницу из Тульской области, тоже забрали. Блатнячки издевались над ней всю дорогу. Сперва украли у нее сухари, а потом просто лазили по ее вещам, потешались, когда она кричала на них: «Пошто котомкой шурудишь, сухариков-то нету-ти!»

«Тоже политические! Пустили б их домой, старых, больных, свой век на печке доживать, чем по этапам гонять!»

Одну такую пожилую интеллигентную женщину, чем-то отдаленно напоминавшую Наде Дину Васильевну, все политические провожали, прощаясь, даже плакали, и, что самое удивительное; начальник конвоя не закричал свое обычное «Назад!», «Молчать!» и все прочие слова, которые употреблял в таких случаях, а отвернулся и сделал вид, что считает формуляры.

— Кто это? Чего за ней так ухаживают все? — шепотом поинтересовалась Надя у Амурки.

— Тю! Не знаешь? Это же… ну как его? Ну, жена нашего знаменитого комкора. Его еще в тридцать седьмом шлепнули, а она с тех пор по лагерям скитается. А! Забыла я его фамилию.

«Что-то у меня совсем котелок не варит, — пыталась сообразить Надя, — ничего не понимаю! Жена комкора в лагерях с тридцать седьмого года скитается вместе с уголовниками, за что же? Срок у нее пятнадцать лет, да выживет ли?»

В Инте разрешили еще набрать угля. Топить приходилось целыми сутками так, что труба в двух местах прогорела, но все равно было очень холодно, особенно внизу. Пушистая изморозь толстым слоем покрывала стены и потолок. Причудливые льдинки, искрились разноцветными огоньками, отражая свет…

— Ледяной дом, — сказала Надежда Марковна, и первая перебросила свои пожитки на верхние нары. За ней потянулись и остальные — поспешили занять освободившиеся верхние места. Жучки молчали, им тоже было холодно.

— Света! Идите сюда, тут место свободное есть, — позвала Надя. Ей очень хотелось, чтоб черноглазая Света-Стелла чуть похожая на нее самое, поселилась рядом.

— О! Да у вас Ташкент! — весело сказала Света, заглянув наверх, и кинула небольшой узелок рядом с Надей.

— Вы только к стене не очень прислоняйтесь, примерзнете ночью.

Света, не в пример космополитке Соболь, была живая и общительная девушка. На ее милом лице, не переставая, блуждала улыбка, то прячась в уголках губ, то открыто сияя на всю задорную физиономию.

Коротая тяжелые дни, она потешала всех бесконечными анекдотами и смешными историями из своей жизни. Особенно запомнилось Наде, когда однажды она рассказала историю своего ареста.

— Понимаете, — говорила она, усаживаясь по-турецки в своем углу. Тотчас все замолкли и придвинулись к ней поближе. — Я еще с прошлой недели заметила — двое с поднятыми воротниками пристально ходят за мной. Я в университет — они тут как тут, я домой — они опять здесь, рядом.

— А ты-то, небось, нос раскатала, думала, знакомиться хотят, — прыснула Лысая.

— Нет, не похоже, слишком серьезные морды были у них. Один раз я в метро обернулась и в упор посмотрела на одного, он тотчас головой дерг! В сторону отвернулся. Ну, так вот. Вышла я,

значит, из метро «Дворец Советов», иду по Гоголевскому бульвару, мне на Сивцев Вражек нужно было, смотрю, мои двойняшки за мной топают. Я остановилась нарочно, спрашиваю прохожего, как на Афанасьевский пройти — он мне объясняет, а те немножко прошли и за деревом встали, закурили. Я дальше — они за мной, не спеша, вразвалочку. С бульвара лесенка идет через дорогу, прямо на Сивцев Вражек. Я остановилась, юбку задрала, вроде как чулок поправляю, а они меня обогнали и мимо пошли потихоньку. Я ка-ак дерну по лесенке, да по Сивцеву Вражку бегом. Слева, у первого дома, за магазином, что на углу, подворотня. Я в нее и во двор заскочила. Смотрю, два подъезда — прямо и налево. Ну, думаю, тут они меня и накроют. Рядом, в углу двора, два помойных ящика стоят, полным полнехоньки. Я между ними протиснулась, спряталась, решила: найдут — на весь двор кричать буду: «Караул, грабят!» Только, значит, я залезла между помойками, слышу, бегут, забежали, остановились под аркой, фонариком посветили.

— Во, очка[1] работеночка! — засмеялась Амурка. — Не пыльна, да денежна.

— Тише ты! Не мешай! — зашикали со всех концов.

— Ну вот, — продолжала Света, — фонариком посветили и слышу, один другому шепотом говорит: «В подъезд забежала, я слышал, дверь хлопнула». А другой: «Здесь два подъезда, давай прямо, а я сюда» — и оба нырнули. Как я летела в метро обратно, себя не помню. Села в вагон — нет их, вышла на Кировской из метро — опять никого! Радуюсь, убежала! Подхожу к дому, а сзади легковая машина тихохонько так подъезжает к тротуару, из нее выскакивают двое и ко мне: «Корытная Стелла?» А я говорю: «Вам какое дело?» Они меня за белы руки и в машину тянут. Я заорала и стала вырываться. Одного, кажется, даже лягнула. Мимо два летчика шли, услышали возню, обернулись — и ко мне на помощь. Тут один из моих охотников им под нос свою красную книжечку—хоп! — сунул, те посмотрели и бегом, как черти от ладана. В общем, запихнули меня в машину и прямым сообщением на Лубянку. С первого подъезда, к лифту. Только я из машины вышла, чувствую, о, ужас! трусы с меня падают, резинка порвалась, пока меня за все места хватали. Что делать? До лифта дошла, они с меня совсем съехали и свалились на пол, да так, что видно, что это такое. Я перешагнула и, как ни в чем не бывало, в кабину прохожу. А дежурный, который у входа пропуска проверяет, говорит: «Гражданка, вы что-то уронили». Я говорю: «Это вам на память о моем пребывании в доме Феликса Эдмундовича». Тут оба моих «кавалера» на пол взглянули, и как их по мордам стеганули: «Поднимите сейчас же!» шипит один, как Змей Горыныч. А я в ответ громко так: «Ни за что! Подарки не забирают».

Другой цедит сквозь зубы: «Это тебе даром не пройдет!», Я улыбаюсь, а внутри все дрожит во мне, но говорю спокойно: «Ладно» уж, уважу! Подниму. Неудобно в таком солидном учреждении для первого знакомства с голой попой появляться». По-моему, они онемели.

Пожалуй, это был последний раз, когда могли так смеяться, до колик в пустых животах.

Одна только Надежда Марковна не улыбнулась ни разу, слушала и все больше мрачнела.

— Юмор висельников, — наконец изрекла она.

— Ну, а дальше-то, рассказывай, что дальше было, — попросила Кира.

— Дальше? — Света задумалась на секунду, словно вспоминая что-то, потом тряхнула головой, отгоняя неприятные мысли. — Дальше было совсем невесело. Отвезли меня на третий этаж, прямо на допрос к молодому симпатичному капитану.

— Без трусов? Трусы где?

— Трусы в кармане, едут со мной. Только капитан Остапишин Михаил Васильевич, старший следователь 2-го отдела, этим не интересовался. Его интересовала моя преступная деятельность.

— Какая? — не удержалась Манька.

— Террористки, шпионки, антисоветской агитаторши.

— И это все вы? — ужаснулась Надя.

— Подумать только! — перебила ее беленькая москвичка. Танечка. — И у меня этот Остапишин был.

— Будь он неладен! — сказала Ольга Николаевна, — Год с лишним меня по ночам мучил допросами. Днем «Геморроидальная шишка» — Линников, а ночью он. Дошла до того — по стенке ходила.

— Значит, все в одном кабинете, за одним столиком, на одном стульчике?! И всем одну статеечку и один срочок. Не обидно, всем поровну. Так что, мои милочки, одним миром помазаны, — заключила Света.

Но это было еще тогда, когда зечки могли воспринимать юмор, смеяться, шутить.

Потом стало совсем плохо.

Постепенное оцепенение, похожее на сон наяву, овладевало всеми. Притихли шумливые похабницы-воровайки, перестали разговаривать друг с другом контрики, и только монашки не уставали бормотать молитвы. Надя уже не чувствовала ни голода, ни холода, одну тупую сонливость. Как будто окутана голова ватным одеялом и где-то вдалеке гудит, не прекращая, колокол: бум-бум-бум. Хотелось спать, не просыпаясь, зато во сне она часто видела то горку горячих блинов, политую маслом и сметаной, то кастрюлю с гречневой кашей, которая пригорала на шипящем примусе.

Подъем на поверку был в тягость. Изнуренные зечки, вынося парашу, едва могли взобраться обратно в вагон. Уже несколько дней почти не вставала с места Гражоля[2] Бируте. Только на «молебен». Лицо ее, прежде такое цветущее, осунулось и стало прозрачным, под глазами разлилась нездоровая синева. Волосы, про которые Космополитка сказала: «Роскошь, цвета золота и серебра» свалялись войлоком. Начальник конвоя, оглядывая всех на «молебне» и, стараясь придать своему простому, деревенскому лицу зверское выражение, чуть пристальнее задержал свой взгляд на Бируте и что-то похожее на человеческое чувство, искорка сострадания что ли, промелькнула в его глазах.

— Скоро Воркута, — сказал он, будто бы обращаясь к ней одной.

Конвой, хотя и поменялся в Котласе, тоже устал и вяло покрикивал, больше для вида, и уже совсем перестал дубасить стены кувалдой.

— Еще пяток деньков, и ножки мои не выдержат моих косточек, — сказала Манька, тяжело взбираясь к себе на верхние нары. Но никто не засмеялся: не было сил.

— Я чувствую, что впадаю в анабиоз, прошу не беспокоить, — сказала Света и покрепче завернулась с головой в тонкое байковое одеяло.

И вот однажды, когда потерян был счет холодным, тусклым дням, не последовало утреннего «молебна», никто не слышал, как тихо остановился состав.

— Приехали, — объявила Манька Лошадь и стала расчесывать спутанные космы.

Зашевелились, загомонили зечки — откуда силы взялись? Встали в очередь на парашу, бросились собирать пожитки. Наконец-то желанная!

Выгружались ночью, должно быть, или на рассвете, которого не было, и строились вдоль вагона. В морозном воздухе, как в бане, клубился клочьями пар от сотен дышащих глоток. Прожектора, шныряя взад и вперед по колонне, слепили до рези в глазах. Яростный лай овчарок и брань конвоиров оглушали, не давая сообразить, что требовали эти полушубки, вооруженные автоматами и собаками.

— Что они все так кричат? — спросила Надя у Лысой, стоявшей рядом в одной пятерке.

— Стращают! Побегов боятся!

— Побегов! Господи, да кому ж в голову взбредет на свою смерть бежать!

Стояли долго, и казалось, стоянию конца не будет. От пронизывающего холода, а может быть, от свежего воздуха ноги не желали держать, хотелось сесть прямо на снег.

«Мозги в голове промерзнут», — подумала Надя и сильно помотала головой. И тотчас все завертелось, закружилось и поплыло вместе с ней. Она пошатнулась и упала б, если б можно было упасть. Но рядом стояла Лысая и Света, сзади и спереди тоже зечки.

— Держись, я сама едва стою, — услышала она над ухом голос Лысой.

— Эй! Очнись! — больно толкнули ее в спину. Она обернулась.

— Держись, тут все доходяги. Завалишь всех, — сказала Манька. — Нам еще повезло, выгружались последними, а первые совсем дошли!

— Слушать мою команду! — раздалось впереди. — Разобраться пятерками! — Направляющий, шире шаг! Прекратить разговоры!

— Ну да, разговоры мешают считать, знаем только до десяти, — донеслось из рядов сзади.

Еще раз пробежали с двух сторон с собаками, и конвоиры, отсчитывая пятерки, стали пропускать колонну вперед. Наконец двинулись. Идти было недалеко. Почти рядом, за платформой, замелькали вышки с паутиной колючей проволоки, опушенной блестками снега. На этот раз повезло первым, их первыми пропустили через вахту в зону пересылки. Пришлось еще постоять, померзнуть. Зато в вонючем бараке было тепло! Так тепло, что сразу заломило руки и ноги, заполыхали огнем щеки и нос. Отогрелись.

Вошла здоровенная бабища и скомандовала:

— Кто прибыл с этапа, в баню давайте!

Пораскидали по нарам вещи и стали толпиться к двери. В баню хотелось всем. Бабища отсчитала человек 30–35 прибывших и отделила.

— Остальные во вторую очередь. Айда, пошли!

Тут она увидела Маньку Лошадь и радостно воскликнула:

— Эй, Манюня! Ты ли это? Опять к нам, а?

— Куда же, мне от тебя! — ответила Манька без особой радости в голосе и криво усмехнулась.

— После бани зайди ко мне! — И, угадав причину Манькиной сдержанности, подбодрила ее: — Нечтенко, корешок, устроимся!

— Кто это такая? — спросила шепотом Надя. Вид этой женщины показался ей ужасным.

— Нарядчица. Тоська фиксатая. Заметила, у нее впереди рыжая фикса? Теперь Маньке «леща» пускать будет, боится ее.

— Чего ж ей Маньки бояться?

— Как чего? Ссученная она, а была в законе, ссучилась, видишь, нарядилой пошла. А Манька — молоток! Ни в какую! Ей, знаешь, сколько предлагали — и бригаду взять, и тоже нарядилой!

Манька, видимо, слышала их разговор, потому что обернулась и сказала коротко:

— Здесь правят суки.

Надя мало что поняла из этой тарабарщины, но то, что нарядчица должна бояться воров в законе, было понятно. Все знакомы друг с другом, вроде домой попали.

— Ты ей особо на глаза не попадайся лучше, она кобел, — добавила Лысая.

Надя промолчала. Спрашивать уже нельзя было, всех повели в баню, а Лысая протиснулась вперед всех. А чего спрашивать? Понятно и так, кобель — это плохо: злая собака.

В ледяном предбаннике их встретила женщина в несвежем, застиранном халате, накинутом прямо на телогрейку.

— Раздевайтесь, по-быстрому! Вещи сдавайте в прожарку и проходите на санобработку.

Кучка худых, изможденных женщин быстро поснимали все с себя и встали в очередь в следующее помещение — санпропускник, предварительно сдав свои вещички в прожарку. Блатнячки и здесь были неугомонные, хихикали, шлепая друг друга по отощавшим задам и отпускали непристойные шутки. Они нисколько не стеснялись своей наготы и первые пошли санобрабатываться.

Каково же было изумление и ужас Нади, когда она, войдя в санпропускник, увидела, что там орудовал бритвой молодой мужчина. Ловким взмахом он быстро обрабатывал лобки и подмышки, не удосуживаясь даже хотя бы почистить бритву каждый раз. Черная, рыжая и светлая шерсть клоками валялась на полу, прилипала к подошвам ног. Рядом стояла еще одна женщина и выдавала по крохотному, меньше спичечного коробка, кусочку мыла, предварительно заглянув в каждую голову. Проверка на вшивость. Надя, трясясь всем телом и стуча зубами не столько от холода, как от страха, прошмыгнула обратно и встала последней.

— Ты чего обратно? — спросила Света.

— Там мужчина бреет.

— Мужчина? Где ты видела мужчину? Разве это мужчина? Пустое место.

— Все равно не пойду, ни за что не пойду, — заверещала Надя.

— Вот глупая! Потащат в карцер, только и всего.

— Ведь стыдно же!

— Стыдно! Пусть ему будет стыдно! Смотри на него как на пустое место, — посоветовала Бируте.

— Возьми себя в руки, ты не у мамы! Это наш советский концентрационный лагерь. Здесь все, чтоб унизить человека, — строго одернула Надежда Марковна и смело шагнула в санпропускник.

— Но ведь можно было женщину посадить на это.

— Слушай, ты! Целка-невидимка, что тут выкобениваешься? — спросила, подходя к ним та, что в замызганном халате.

— Что у вас, женщины нет в женскую баню на санобработку? — возмутилась на этот раз Света.

— Женщина у нас мужиков броить, там работы больше — шерсть гуще, — пошутила она. — Идите быстрее, а то еще сколько народу, воды не хватит.

«Попаду в карцер, прощай театр!» Сжав всю себя в комок, Надя прошла последней.

Напрасно было ее волнение. Мужчина-парикмахер, всецело поглощенный своей работой, даже не взглянул на нее. Два взмаха бритвой по лобку, два по подмышкам, всем поровну — и молодым и старым. Безразлично. Шаек уже не было, пришлось ждать, когда освободится хоть одна.

— Держи мою! — крикнула Лысая. Она уже вымылась, благо с волосами проблем не было.

— Мой как следует, сифилюга у ней, — шепнула Амурка, — да голову не мой, не промоешь свою гриву, все слепятся, — посоветовала она.

И верно, кусочка мыла едва достало намылить тело. Вода шла только из одного крана (другой был забит деревяшкой), то крутой кипяток, то ледяная. Надя брезгливо ошпарила шайку, но уже некогда было думать об опасности сифилиса.

— Заканчивай размываться и на вылет! — крикнула в открытую дверь та, что выдавала огрызок мыла и искала в головах вшей.

Несмотря на многие неудобства, все равно, это была вода, она обмывала и освежала грязное, отощавшее тело, и было ни с чем не сравнимое удовольствие вылить на себя полную шайку воды. Надя с благодарностью вспомнила совет Амурки не мыть голову. Вытираться пришлось пахнувшей хлоркой, драной, хоть и чистой простыней, одной на четырех человек. Из прожарки принесли еще горячие вещи — подгорелые, порыжевшие валенки, искореженные пуговицы на платье и пальто. От коричневого мехового воротника (заяц под соболь) осталась скрюченная кожа, а платок в белую и черную клетку стал рыже-серым. Ну, да теперь все едино, хорошо еще, что не сдала американского платья. В бараке она обнаружила — мешок был развязан и пуст. Платья там не оказалось, и только на самом дне валялась зубная щетка и полтюбика зубной пасты «Хлородонт». «Плеч не режет ремешок», — сокрушенно пропела про себя Надя. — А впрочем, черт с ним и с платьем, все равно украли бы не сегодня, так завтра».

Вонь барака шибала в нос, но было тепло, не то что в телятнике, и можно, наконец, написать письмо домой. Свой теперешний адрес она не написала. К чему? Все равно на днях уедет работать в театр.

Жуковатые и прочий уголовный мир себя никак не проявляли.

— Коменданта и Тоську Фиксатую, нарядилу, боятся, тут комендант тоже ссученный. Они здесь над законниками верх берут, — пояснила Амурка. — Только это не везде так. Манюня говорит, на Капиталке, к примеру, или на Рэмзе их прирежут тики-так, только появись они.

— Господи, куда я попала! — вздохнула Надя.

— Тю! Куда попала! Давеча, я слышала, банщица одной говорила: образуются спецлагеря. Одни политические будут — каторжане с большими сроками. На ночь бараки запирать, переписка два письма в год только, и номера носить будут, на голове, на спине, еще где-то, в общем, как у фашистов. Вот туда попадешь — так «жаба титьки даст»! Не обрадуешься!

— А я не политическая, — поспешно возразила Надя, — а каторга у нас до революции была!

— Фигушки! Еще как и теперь есть. Сколько хочешь! Самый маленький срок — 15–20 лет. Вот!

— А чего-то Маньки не видать? — поторопилась переменить разговор Надя, чтоб не говорить о неприятном. «Амурка всегда права и все знает».

— Ее Тоська фиксатая к себе повела, небось, уговаривать будет работать!

— Уговаривать? А разве?..

— Как же! Станет тебе Манька лопату в руки брать и в зоне не будет. Она в законе!

— Подъем! — крикнул с порога мужчина, входя в барак, хотя никто не спал и не ложился.

Чуть поскрипывая сапогами и подрыгивая сытыми ляжками на ходу, он развязной походкой, горделиво посматривая по сторонам, подошел к столу, который стоял прямо посреди барака. Чистый, новенький бушлат был одет на такую же новую телогрейку. Хромовые сапоги, начищенные до зеркального блеска, и барашковая серая шапка резко выделяли его средь остальных зеков.

«Вольнонаемный начальник, — решила Надя. До чего ж противная рожа, как рыло у свиньи».

Свободно и бесцеремонно разглядывал он минуты две-три прибывших женщин, затем пожевал губами и, обращаясь к бараку, спросил:

— Есть среди вновь прибывших врачи, медсестры, счетоводы или бухгалтеры, портнихи, поварихи? Можете подойти ко мне. Статью 581а и пункт 8-й просьба не беспокоиться, — уже с явной насмешкой добавил он.

Никто не тронулся с места, все молчали, как в рот воды набрав.

— Что? — он вскинул рыжие брови до самых волос так, что лба не стало видно. — Как? Ни одной приличной профессии? Все бляди, проститутки и прочие профурсетки? Ну и ну, — покачал он головой на толстой короткой шее. — Впервые вижу такой контингент…

Потом, подождав еще немного, он подошел к нарам и остановился около Эльзы, сощурив свои свиные глазки.

— И ты, крошка, не портниха-яниха? — он попробовал взять ее за подбородок. Та метнулась в сторону:

— Не имейте праф. Я эстонка!

— Ах, эсть-тонка! Где есть-тонка, там и рвется… Рванем, разок, а? — Толстые губы его расползлись в подобии улыбки.

Бедная Эльза в страхе забилась в самый угол на нарах. На ее счастье, он увидел в этот момент хорошенькую белокурую немку Гертруду Шрагер и оставил Эльзу в покое.

— А ты, милая детка, как тебя зовут-прозывают?

— Мой имя есть Хертруд, — прошептала она, чуть живая от страха.

— Как? Хер-трут! Ты мне хочешь сказать, малютка, что трешь хер. Это дело! Зайди ко мне после отбоя. Потрешь хер-трут дорогая….

«Если я сейчас же не подойду к нему и не скажу про театр, тогда конец! Угонят где Макар телят не пас», — быстро сообразила Надя, и глотнув для храбрости воздуха, решительно подошла к столу.

— Я артистка и прибыла сюда по спецнаряду, прошу меня направить в театр работать по специальности, — единым духом выпалила Надя.

— Что-что? — выпятив нижнюю челюсть с оттопыренной губой и насмешливо глядя на нее сверху вниз, прошепелявил он. — Ты артистка? Из погорелого театра приехала сюда?

Барак замер, предчувствуя недоброе.

— Да! Артистка! — запальчиво повторила она, вскинув вверх голову.

— А что ж такого-то? В натуре артистка. Я сама слышала, как она пела на Пресне, — заступилась Лысая.

— А! В натуре — в арматуре! Здравствуйте, жуки-куки! Ты тоже артистка, Жучка с пушистым хвостиком? Закон не мешает вам выступать? Думаешь и здесь гужеваться? Гужевка дней — корчевка пней?

— Прошу довести до сведения, куда надо, — настойчиво перебила его Надя, в душе поражаясь своей наглой смелости.

— Подь сюда, розанчик, — просюсюкало свиное рыло и, протянув руку, ласково потрепало Надю по щеке. Надя стерпела и это.

— Цыганочка, а? — Тату-да-лу-да-да, Чавеллы! — пропел он и притопнул ногой. Это уже был перебор. Вся кровь бросилась ей в голову, в глазах потемнело, бес прыгнул на плечо, ослепил ее и приказал «ату его!» И она, закипая гневом, закричала во» весь свой звучный голос:

— Как вы смеете так паясничать и измываться! Перед вами измученные люди. Полтора месяца мы тащились в скотском вагоне, ослабли от голода и холода, а вы, сытые, зажиревшие, издеваетесь над нами. Кто вы — звери-нелюди? Кто? Только не люди!:

— Я — Боря Ремизов, поняла? И скоро ты узнаешь на своей шкуре, кто я! — сказал он, с угрозой поднеся к самому Надиному лицу огромный кулачище с выколотой на нем змеей.

— Смотрю, хорошо гуляешь по буфету, Хряк! — выступив из тени дверного проема, сказала негромко Манюня Лошадь. — А ведь за тобой давненько колун корячится!

Словно ужаленный в зад, комендант быстро обернулся к двери.

— Это ты, Лошадь? Колун за мной? Так я тебя, падлу, раньше в тундру сактирую!

— Руки коротки у тебя, Хряк, я тебя не боюсь. А ты себя считай списанным не ныне завтра, пришел твой час. Помни, кто ты есть, и хвост не задирай! — зловеще проговорила Манька.

«Убьет он ее, — Надя онемела от ужаса. — Сейчас убьет!» Откуда ни возьмись вдруг около Маньки оказались рядом Лысая и Амурка, за спиной словно выросли еще блатнячки, не из Надиной теплушки. Как бы прикинув на глаз обстановку, Хряк круто развернулся и вышел, не затворив за собой двери.

— Так-то лучше будет, — спокойно сказала Манька.

Надя, не отрывая глаз, смотрела на нее, поражаясь ее выдержке, спокойствию и даже откуда-то взявшейся красоте. Чуть прикрыв темными густыми ресницами свои выпуклые, лошадиные глаза, она была величественна, как королева, в своем уголовном царстве. Она не изменила своим воровским законам, не предала своих, не пошла за лишний кусок караулить себе подобных и угодничать перед начальством, поэтому смело могла рассчитывать на поддержку всего законного воровского кодла.

Пришла нарядчица Тоська фиксатая и приказала всем идти в столовую. От пережитого волнения Надя даже про голод забыла. В дверях ее остановила Тоська:

— Это ты артистка?

— Да, я! А что?

— Ничего! Чего ж ты в бане там целку из себя строила?

— А вы зачем унижаете людей! Вы ведь тоже заключенная! Вам что, доставляет радость видеть унижение наше?

Тоська от такого неожиданного натиска слегка потерялась и только сказала:

— Подумаешь, унижение! Лобок побрили! Событие какое! Ты еще лагеря не знаешь. Затопчут и ноги об тебя вытрут, тогда узнаешь унижение…

— Без сомненья, затопчите, такие, как вы! В Майданеке, у, немцев, вам служить, — негромко вставила Надежда Марковна. Но Тоська услышала.

— Ты, карга, не каркай! Мне через год освобождаться, а тебе десятку здесь жить. Пойдешь нужники в зоне чистить, да, кстати, и артистку с собой на пару возьми, пусть показывает эквилибр на толчках.

— Недолго тебе на воле гулять, опять сюда приедешь! — крикнула Бируте.

— А, ну, пропадлы, позатыкайте хавальники. Сказано, в столовку идти! Развонялись тут! Шобла! Опоздаете, ждать не будут.

— Столовая чище, чем можно было ожидать, и миски к рукам не липнут, — отметила Надежда Марковна.

— Еще и второе дают: овсянка без воды.

— Каша! — поддержала Ольга Николаевна.

— У такого коменданта зеки, видно, языками полы вылизывают, — недобро засмеялась Бируте и подмигнула Наде. — Видать, «человеком не родился!».

Уборщица, старая, неопрятная женщина, собирая со стола пустую посуду, презрительно фыркнула:

— Обрадовались! Это только на пересылке лучше кормят, — и уже более миролюбиво добавила: — Начальства с Москвы боятся.

— Болтай, старая перечница, агитацию разводишь! — крикнули ей с раздатки. Старуха подхватила целую гору мисок и мигом скрылась.

— Всем в барак и ждать меня! Приду, зачитаю разнарядку на завтра, — приказала с порога Тоська-нарядчица и бегом за следующей партией на кормежку.

— Успеется в барак, авось без нас далеко не уедет. Пойдем по прешпекту прошвырнемся? — предложила Лысая Наде.

— А можно?

— Не боись, под зад не поддадут!

Общая зона оцепления с предзонниками и вышками казалась огромной. Бесконечно, сколь видел глаз, теснились длинные низкие бараки, до самых крошечных окон занесенные снегом. Вдоль бараков тянулась хорошо расчищенная дорожка. За последним бараком, отгороженная несколькими рядами колючей проволоки, начиналась мужская зона, а за ней опять бараки и вышки. Яркий свет многочисленных прожекторов на вышках, на столбах, над воротами вахты позволял хорошо рассмотреть зону, и Надю не покидало чувство, что все это она давным-давно видела. То ли во сне, то ли наяву.

— У немцев собак было больше — овчарок, — сказала Лысая..

— А ты почем знаешь?

— В кино видела. Бухенвальд—Майданек—Освенцим.

— Верно, верно, — согласилась Надя. — А я-то все думаю, откуда мне помнятся эти вышки, да проволоки с колючками… Точно, как в кино! Только газовых камер нет!

— Тут зеков берегут! Кто еще на даровщину — за пайку да черпак баланды в шахтах иль на известковом вкалывать станет?

— Рабский труд непроизводителен! — вспомнила Надя из истории.

— Жрать захочешь — никуда не денешься, начнешь производить.

— Да-а… — невесело протянула Надя.

В бараке на нарах остался ее отощавший вещмешок. Под ложечкой остро закололо, но она постаралась быстро отогнать напрасную мысль о еде.

— Все! Дальше мужики. Наша республика закончилась, айда обратно! — повернулась Лысая, когда они уперлись в натянутую в несколько рядов проволоку.

— Эй, девчата! — окликнули их со стороны мужской зоны. — Ксивенку передайте в пятый барак, Машке Хромцовой!

— Валяй, кидай! — крикнула Лысая.

Маленький бумажный шарик, подхваченный встречным потоком ветра, не полетел далеко, упал, едва перелетев огражденье.

Надя бросилась было поднять его.

— Назад! — раздалось с вышки, над самой ее головой. — Назад! Стреляю!

Со страху она чуть не свалилась с ног.

— Бежим отсюда!

— Что передать-то, я зайду! — оборачиваясь на бегу, пообещала Лысая.

— Скажи ей, Андрюха завтра на этап…

— Назад! — снова заорал с вышки вертухай и дал предупредительный выстрел в воздух.

— Рви когти, следующий в нас! — подхватилась Лысая. Пробежав немного, они остановились.

— Куда, он сказал, этап? — запыхавшись, спросила Надя. — Я не расслышала.

— А, — махнула рукавицей Лысая, — не все ли равно! Кажется, в Норильск, точно не разобрала, проклятый вертухай!

Навстречу им по дорожке от вахты быстрыми шагами шли трое: офицер с двумя сержантами. Офицер нес в руке пачку бумаг и, поравнявшись, строго окинул их взглядом, но ничего не сказал.

— Куда это они намылились с формулярами? — Лысая остановилась. — Давай позекаем…

Вертухаи прошли в один из последних бараков.

— Ни фига интересного, пойдем, у меня уже ноги околели.

Еще постояв немного, они уже повернули было к себе в барак, но тут же замерли и остановились как вкопанные. Из барака, куда только что нырнули охранники, раздались душераздирающие вопли.

— Что это? Что это? — Надя вцепилась со страху в руку Лысой…

— Не знаю, сама не знаю! — не своим голосом прошептала Лысая. — Давай притыримся в сортир, оттуда видно будет, и нас не прогонят если что? Скажем, по надобностям.

И в самом деле, если аккуратно примоститься между пирамидами замерзшего до полуметровой высоты дерьма, в выдранную заднюю доску можно было наблюдать за происходящими событиями.

Было видно, как из дверей барака, гуськом, по одной, вышлю четыре женщины с маленькими детьми на руках, кроме того каждая несла по небольшому узелку, и все нестерпимо выли, кричали, плакали и сыпали проклятия, непонятно, в чей адрес. От испуга, наверное, дети тоже надсадно орали.

— А… вот что! Это у мамок детей забирают — вот они и бесятся! — догадалась Лысая.

— Зачем?

— Зачем? Так надо! Побыли до года с мамашами, а теперь их в детприют. Хватит! Погужевались, теперь и вкалывать пора, — не без злорадства заключила Лысая.

Из барака в распахнутом бушлате выскочила Тоська. На ходу застегивая пуговицы, по дороге заскочила в уборную.

— Чего по зоне болтаетесь! А ну марш в барак!

— Что же, теперь и на двор сходить нельзя? — попробовала возразить Надя.

— Пошла ты!.. — Матерно ругнулась ей вслед Лысая.

Но Тоська уже была у вахты, рывком дернула дверь, и на секунду в проеме можно было видеть, что там, по ту, свободную сторону вахты, стоит автобус с шофером, а около открытой двери две женщины в белых халатах и вертухай. Туда же, на вахту, завели гуртом женщин с детьми и захлопнули дверь. Некоторое время ничего не было видно, только раздавались крики женщин и перебранка грубых мужских голосов.

— Пойдем! — дернула Надя за рукав Лысую. — Уже все…

— Не-е, смотри дальше, только начинается! Гляди!

Дверь вахты открылась, и одна из женщин с порога свалилась прямо в снег и с воем стала колотиться головой о ступени.

— Она убьется насмерть! — вскрикнула Надя.

— Молчи, придурочная! Ничего ей не будет! — злобно прошипела Лысая. — Смотри лучше!

С вахты выскочила Тоська и пнула женщину валенком в бок, затем подняла ее и, бранясь по-матерному, погнала в барак.

— Гляди, Хряк бежит!

Тем временем вторая прямиком от двери кинулась к предзоннику и уцепилась руками за проволоку.

Хряк одним прыжком схватил ее за шиворот и бросил в сугроб, как пустой мешок. Но женщина тут же снова поднялась и кинулась на проволоку. В ярком освещении прожекторов Надя увидела на миг ее лицо, искаженное не то страданьем, не то гневом. Платок сбился у нее с головы, и космы спиралями рассыпались по плечам. Но и в таком виде она показалась Наде молодой и привлекательной. Хряк, теперь уже вдвоем с Тоськой, старался отцепить ее от проволоки, при этом комендант одной рукой нещадно молотил несчастную по спине и голове. Вертухай с вышки выстрелил в воздух, и Тоська с Хряком отскочили.

— А, гадье, испугались! — злобно пробормотала Лысая.

Однако женщина не только не испугалась, а как раз наоборот, истошно закричала вертухаю:

— Убей, убей меня, Христа ради, — и что было силы затрясла проволоку. С вахты выскочил офицер и, полный ярости, что-то приказал Хряку. Хряк и Тоська бросились с остервенением отдирать от ограждения женщину.

В уборную заскочила молодая девушка и тоже припала к щели, интересно ведь.

— Во, сука, упорная! Забьют ведь до смерти! — без тени сочувствия воскликнула она.

Но видно, что силы оставили беднягу, и Хряку удалось оторвать ее скрюченные пальцы от проволоки предзонника. Тоська, подхватив под руку, поволокла по зоне.

— Глянь, в кровь руки разодрала, чума болотная! — сказала Лысая.

Тем временем с вахты вышла еще одна «мамка». Но Хряк был уже на стреме — сразу же, не давая опомниться, подхватил, и она покорно поплелась к бараку, всхлипывая и причитая:

— О…о… мой маленький… сыночек!

— Молодчага вертухай! Ведь он мог пристрелить ее, тики-так! Его право!

Надя промолчала, не стала спорить, по какому праву вертухай с вышки мог застрелить несчастную мать, только сказала:

— Пойдем, я больше не могу!

Руки и ноги ее окоченели, но холода она не чувствовала, в душе был только ужас, ужас! Теперь она твердо знала: сколько бы ни пришлось ей быть в лагере, никогда, никогда, ни один мужчина…

— Да! Не скоро эти детки увидят своих мамаш! — как бы угадав Надины мысли, сказала Лысая.

Вонючий барак обдал их запахами махорки, нечистых женских тел и еще чего-то мерзкого. Из сушилки тянуло тошнотворным запахом мокрых валенок, ватных брюк, чуней и бушлатов, всем, что одевают на работу зечки и сушат, приходя в барак, мокрые от снега.

— Хоть топор вешай — не упадет, — презрительно фыркнула на весь барак Лысая.

— Мать моя женщина! — раздалось откуда-то с верхних нар. — Кто ж эти крали? Откуда взялись?

— Явились, не запылились! От мужичков небось в заначку ходили? Подайте им противогаз, им дышать нечем!

— Вы куда пришли-то? Аль в парфюмерный магазин? Вот вам и «Тэже», нюхай весь, еще есть, — засмеялась старуха-дневальная, ощерив беззубый рот.

— Хреновина старая! Проветривать барак полагается, а не на нарах вонять, — посоветовала Лысая.

Возмущенные зечки загалдели на разные голоса. Надя поспешила на свой нары, где оставила свой «рюкзак», но с огорчением увидела, что место ее занято, а мешка нет.

— Извините, тут мешок мой оставался!

— А! Это ты, малолетка? Мешок твой я под голову, вместо подушки, определила, — поднялась с нар Манька Лошадь. — Да ты садись. Хочешь, кипяток в котелке, погреться? — добавила она вполне миролюбиво.

Надя сняла несчастное пальто с кожворотником и искалеченными застежками и присела на край нар.

— Где это вы с Лысой колобродили? Иль правда к мужикам лазили?

Надя передернулась от отвращенья.

— Смотрели, как у мамок детей забирают…

— Охота была! Небось, рев стоял?

— Конечно, плакали, ведь дети же, жалко!

— Жалко у пчелки! Чего им будет? Вырастут! Сколько их в детприютах!

— Вырастут, конечно! А чего хорошего в детдоме?:— вспомнила Надя вечно голодных детдомовцев, что учились с ней в малаховской школе.

— Хорошего мало, да куда денешься? Я сама детдомовская, по себе знаю! Да ты чего шары-то на меня выкатила? Точно тебе говорю!

— Что ж, у тебя ни отца, ни матери?

— Ни матери, ни отца, ни прохожего молодца! В тридцать седьмом я враз осиротела и в детдом попала.

— Умерли? — посочувствовала Надя.

— Сгинули в одночасье! В ночь пришли энкевадешники и обоих увели, да еще всю квартиру вверх тормашками перешуровали. Мы тогда в Москве жили, в Малом Кисловском.

— И ты больше их не видала?

— Не, — мотнула головой Манька.

— За что ж их… обоих сразу? — а про себя подумала: «Родители воровки, должно, тоже воры».

— За что? Я и сама не знаю… В ту ночь чуть не полдома охолостили, только успевали машины подъезжать..

«Полдома — это не воры», — решила Надя.

— А кто был твой папа?

— Отец у меня военный был, четыре шпалы носил.

Надя задумалась, вспоминая своих соседей Триумфовских и то, что давно слышала краем уха о том 1937 годе.

— Как врагов народа, наверное…

— Пошла ты… — матерно выругалась неожиданно Манька. — Дура набитая! Я с тобой как с человеком говорю; а у тебя в башке одни «враги народа».

На минуту Надя опешила, не понимая, чем обидела Маньку.

— Извини, Маня, я не хотела тебя обидеть…

— Так! Слушать всем, прибывшим с этапа, разнарядку на завтра! — заорала во всю мочь с порога Тоська: — На расчистку путей всего десять человек, на разгрузку платформы с балластом двадцать человек, на разгрузку угля двадцать пять человек, на кухню три человека. Кто болен, берите освобождение в санчасти, за невыход на работу — бур.

Дальше Надя уже не слушала. Ее фамилию назвали в числе человек на разгрузку балласта.

— Что это, балласт? — спросила она.

— Бери больше — кидай дальше, — вот и вся наука, — объяснила, смеясь, маленькая воровка, которая ехала с Надей от самой Пресни. Звали ее, кажется, Аннушкой.

— Вот тебе на! — огорчилась Надя. — А театр? Почему же никто не спросил меня?

Подошла Лысая:

— Тебя куда?

— Не знаю, на какой-то балласт!

— Тю! — присвистнула Лысая. — А как же твой театр?

— Не знаю! — чуть не плача с досады, проговорила Надя.

— Ты вот что! — зашептала Лысая прямо в Надино ухо. — Если не хочешь завязнуть на общих, завтра на работу нипочем не выходи!

— А бур? Бур какой-то!

— Ты стой на своем! Говори, что прибыла по спецнаряду, работать по специальности в театре. Поняла?

— И не пойду, — тряхнула головой Надя.

— В карцер отправят. Не хошь? — подала с нар голос Манька.

— И пусть!

— Во, дура-малолетка, не знаешь, что такое, с чем едят. Будет тебе не театр, а цирк.

— Пускай! — упрямо повторила Надя. Она действительно не имела ни малейшего представления, что такое бур, карцер и прочие всевозможные лагерные наказания, а то наверняка не была бы так строптива.

Утром с бригадой на разгрузку балласта она не вышла. После развода Тоська пулей ворвалась в барак и набросилась на Надю.

— Ты чего себе думаешь? Почему на работу не вышла?

— И не пойду! — как можно спокойнее ответила Надя, не позволяя «бесу обуять себя». — Я приехала работать по спецнаряду в театр, вот!

— В театр захотела! — возмущенно завопила на весь барак Тоська. — А в бур тебе не желательно?

— Я не знаю, что такое бур, — так же, не теряя самообладания, произнесла спокойно Надя.

— Не знаешь? Ну, узнаешь! Я уж позабочусь! — и она вихрем вылетела из барака.

Подошла дневальная.

— Ты, девка, зря так заводишься: бур — это «барак усиленного режима», и не приведи лихая сила туда попасть. Не таким оторвам, как ты, роги сбивали. Попадешь, слезами горючими умоешься.

— Пусть, все равно не пойду, — упрямо заявила Надя. Она уже продумала все дальнейшие ходы. Если не в театр, пусть подохну в карцере или буре, где, как она слышала, по полу и по стенкам течет вода и есть дают на целый день штрафную пайку— 300 граммов. Весь срок среди такого отребья, так лучше заболеть и умереть. Горестные ее размышления были прерваны появлением коменданта Бори Ремизова. Поскрипывая на ходу начищенными сапогами, он подошел к дневальной, что-то спросил у нее и, вскинув голову, окинул взглядом весь барак. Старуха с угодливой готовностью указала на нары, где сидела, пригорюнившись, понурив голову, Надя и мысленно оплакивала свою судьбу, а главное, необдуманное решение с просьбой в Воркуту. Она не знала, да и откуда? Что Зинаида Федоровна пробилась на прием к начальнику Гулага товарищу Наседкину и как жена погибшего фронтовика, да еще к тому же героя, просила его слезно помочь дочери, что он и сделал без труда, уважив единственный раз просьбу родственников заключенных. Охотников добровольно ехать на Север не было, а мать Нади и слыхом не слыхала, что такой за город Воркута.

— Артистка! К начальнику! — скомандовал он.

— Куда это? — спросила Надя, не поднимая головы.

— Вставай! Иди за мной!

Они долго шли по территории пересылки, и опять Наде казалось, что все это она давным-давно видела: и бараки, и зону с предзонниками, опутанную двумя рядами колючей проволоки, и вышки, и собак, и разводящих по вышкам вертухаев. Только вместо немца ее вел уголовник-комендант Борис Ремизов, правая рука начальства.

Дом, в котором помещались лагерные боги, внешне мало чем отличался от остальных бараков, зато внутри было чище и пол покрыт красной дорожкой. Пройдя длинный коридор, комендант открыл дверь и пропустил Надю. В маленькой комнатке помещалась секретарша начальника.

«Вольная», — догадалась Надя, судя по тому, как почтительно, по имени-отчеству назвал ее Боря Ремизов.

— Сейчас спрошу! — бабочкой порхнула она из-за стола и скрылась за обитой клеенкой дверью, вильнув обтянутым в коротенькую юбчонку задом.

— Проходите! — сказала она, появившись через минуту.

В большой продолговатой комнате с двумя печами было тепло и сильно накурено. Надя успела рассмотреть длинный стол с множеством стульев и в конце его еще один письменный стол, поставленный поперек, в виде буквы «Т». За столом сидел майор в кителе, увешанном наградными колодками.

— Вот, гражданин начальник, — елейно пропел комендант, толкая Надю в спину, — привел саботажницу! Отказалась выйти на работу!

Майор с минуту рассматривал Надю свинцовым взглядом, как бы пригвождая ее к полу, и, наконец, изрек:

— Судить тебя будут.

— Что? — не поняла она.

— За саботаж судят.

Этого она не знала и изрядно струсила: «Еще не хватало!»— но виду не показала и продолжала стоять столбом, призвав все свое мужество.

— Поняла, что ли? Судить будут! — повторил он, повысив голос.

— За что?

— За отказ от работы!

— Я не отказывалась от работы!

— Как так не отказывалась? Вот рапорт нарядчицы.

— Я вовсе не отказывалась, — еще раз повторила Надя. — Просто я прибыла сюда по спецнаряду для работы в театре, — не моргнув глазом, соврала она, точно как ее подучила Лысая. «Стоять на своем».

— По какому еще спецнаряду? Ну-ка, принеси ее формуляр! — приказал он коменданту.

— Мне в руки не дадут, — поспешил сказать Боря Ремизов, и сладкая улыбка озарила его лицо.

Надя с отвращением дернулась: «Экий добрячок-угодничек, свиное рыло!»

— Да, верно! Скажи Лидии Кирилловне.

Комендант вышел, и сразу все переменилось. Майор поднялся, отодвинул стул и подошел к Наде.

— Откуда прибыла? — спросил он голосом с вполне человеческими интонациями, разглядывая ее без тени злобы, а скорее даже с подобием любопытства.

— Из Москвы.

— Жила там?

— Да.

— Работала? Училась?

— Училась в консерватории, — бойко врала Надя, нисколько не стесняясь: «Мы для них нелюди. Они для нас так же. Значит, все позволено».

Секретарша принесла формуляр, майор внимательно пробежал глазами страницы, перевернул какие-то листочки-вкладыши.

— Нет тут никакого спецнаряда. Вот твое заявление начальнику Пресни за его подписью, и все.

— Значит, потеряли, полтора месяца тащились, могли потерять.

— Ты мне бомбочки не ввинчивай, — внезапно рассвирепел он. — Я гусь стреляный, таких артистов перевидал тьму! Пойдешь на общие пока, до выяснения, сделаем запрос, — уже более миролюбиво закончил он.

— Не пойду! Я простыну, голос потеряю на холоде и петь не смогу.

— Видал? — обратился он к кому-то за ее спиной. — Голос потеряет! На курорт приехала!

Тут только она обернулась и заметила у печки военного в белом полушубке. Он сидел, заложив ногу на ногу в мохнатых пимах, и держал на колене шапку-ушанку.

— За что срок получила? — строго спросил он.

— Ни за что!

— Ну, это ясно — ни за что, ни про что, старая песня! А все-таки, в чем обвинялась?

— По наговору, я ни в чем не виновата! Военный даже засмеялся и покрутил головой:

— Вот ведь, как один, и все не виноваты, кого ни спроси. Он подошел к столу.

— Разреши, товарищ майор, взглянуть, чего своровала? Прочитав Надин формуляр с обвинительным заключением, он стразу построжал и нахмурился.

— Ишь ты! По наговору, скажешь ведь! Человека убили…

— Не убивала я никого!

— Может не убивала, помогала убивать, наводчицей была! А?

— Нет, нет, знать ничего не знала, — возмутилась Надя, еле сдерживая уже готовые брызнуть слезы.

— Что ж, ошиблись судьи? — усомнился майор. — Такого не бывает!

За долгие годы работы в системе лагерей он как раз больше других знал, что так есть и так бывает. Но то касалось не этой, а другой статьи, пострашнее убийства. И, должно быть, было в облике этой девушки, по-ребячьи глупой, что-то, что заставляло сомневаться, и майор внезапно смягчился.

— Вот ты заявление написала, просишься работать по специальности, в театр, а вашего брата туда больше не требуется.

— Не требуется? Как так не требуется? — не поверила Надя.

— Так вот и не требуется! Какие были, всех в зону списали. Даже примадонну Ищенко и ту не оставили. Одни вольнонаемные теперь будут артисты.

Это был удар под дых, устоять на ногах невозможно, и Надя почувствовала, что колени ее вроде как сломались и не стали держать ее. Она бессильно опустилась прямо на пол. Потом, спустя долгое время, Надя узнала, что майор обманул ее. Из театра действительно отправили в зону артистов, судимых по статье 58-й, но уголовный элемент не тронули.

— Вставай, нечего валяться. Вот товарищ капитан с женского лаготделения приехал. Ему нужна экспедитор с малым сроком в хлеборезку.

— Пойдешь? — спросил капитан. — Полсрока отбудешь, расконвоируем. За зону ходить будешь. А петь да плясать в самодеятельности можно. У нас хорошая самодеятельность, правда, одни бабешки, и те политические.

— А чего с ними лялякать? Незачем! — вставил свое слово майор.

— Ты как по части политики? Подкована? А то живо сагитируют и в свою веру обратят — они такие! — предупредил капитан.

«Что такое хлеборезка?» — судорожно старалась припомнить Надя. — «Где-то слышала вроде, надо бы спросить». Но не посмела. Не возьмут еще.

— Пойду! — согласилась она, а про себя подумала: Хоть куда пойду, только бы не оставаться здесь, не видеть Тоську-нарядчицу и татуированного дикаря Ремизова.

— Только вот что, предупреждаю сразу: за недостачу срок намотаю, без жалости. Воровства не потерплю, ясно?

— Ясно!

Стыдно было до слез за такое предупреждение. Обругать бы его, этого капитанишку, последними словами. Но ничего не поделаешь, «всяк сверчок знай свой шесток».

— Тогда формуляр ее я забираю, а вы уж не забудьте распорядиться документы ее оформить, — обратился капитан в пимах к майору, а затем Наде:

— А ты, как тебя там? Михайлова, марш в барак за вещами и быстро к вахте.

Вещей не было, один пустой мешок с зубной щеткой. И прощай пересылка, Манька Лошадь, Амурка, Лысая и голубоглазая Гражоля Бируте.

— Где же вещи? — спросил капитан, завидев ее.

— Нет у меня вещей. Пропали в дороге.

— Эх ты! Горе-грабительница! Что ж себя обидеть дала?

Надя промолчала.

За воротами вахты стоял грузовик, и капитан приказал ей лезть в кузов, что было совсем нелегко. Спасибо, шофер подсобил и, уже залезая в кабину, где устроился капитан, крикнул Наде:

— Там брезент лежит, ты набрось на себя, а то просвистит, не очухаешься! — И покосился на ее пальто с облезлым воротником и исковерканными пуговицами.

Ехать пришлось через город, и Надя с любопытством посматривала по сторонам. Прочитала на одной улице, в самом центре на доме: «Комсомольская улица». Слева на здании: «Горный техникум», справа гостиница «Север». Строения смешные, с колоннами, шпилями, и все какое-то ненастоящее, словно из фанеры слеплено. Народу немного, и все спешат кто куда, видно, мороз, подгоняет. Выехали за город. В окрестности ни деревца, ни кусточка, снег, снег, куда ни взглянешь, только на горизонте островерхие, черные пирамиды стоят — пустынно, уныло, и ветер такой, что хоть ложись на дно кузова. Так и сделала: улеглась на дно машины и укрылась брезентом с головой — вроде потеплее стало. Капитан выглянул из кабины в окошко, не увидел ее и остановил машину.

— Эй, где ты там? — встревоженно крикнул он, вставая на колесо и приподнимая брезент.

— Здесь, — отозвалась Надя, едва шевеля окоченевшими губами.

— Потерпи, уже скоро.

«А ведь тоже человек! Сочувствие имеет!».

Ей и в голову не могло придти, что за нее, в случае побега, капитан распрощался бы со своим партбилетом. А что за офицер войск МВД без партбилета — ноль! Машина рванулась и поехала быстрее, хотя лучше от этого и теплее не стало. Больно ударяясь боками по дну кузова на кочках, Надя наивно утешала себя, думая, что капитан приказал шоферу ехать быстрее, чтоб она не простудилась. В самом деле, у капитана, возможно и была такая мысль — кому нужна обмороженная зечка с воспалением легких? Он и так нашел с трудом уголовницу с малым сроком, лицо которой не вызывало опасений. Ведь не расконвоируешь политическую (а ими теперь заполонили Воркуту) со сроком самое малое 10 лет? В то же время, поставь в хлеборезку такую, политическую, хоть хлеба не разворует, зато и за зону не выведешь. Тогда нужен экспедитор, рабочий погрузки, а им, вольнонаемным, зарплату плати, и 8-часовой рабочий день, и северные надбавки, и двойные отпуска. А уголовница — это удобно! И срок детский, и что убийца, тоже лучше, чем воровка, по крайней мере, хлеб и сахар воровать не будет.

Лагпункт, куда привезли Надю, ничем не отличался от пересылки: те же бараки, собаки, предзонники с вышками и даже вахта с пропускными воротами точь-в-точь та же. Проект один. Разница была только в названии, этот назывался «Кирпичный завод № 2». Потом она узнала, что кирпичных заводов в Воркуте два, и находились там одни женщины, осужденные «за политику». «И слава Богу! Мужчины арестанткам не нужны, а что «контрики», так это еще лучше, хоть воровать и материться не будут», — обрадовалась Надя.

Капитан с ее формуляром в руке прошел с ней на вахту.

— Посиди здесь, я документы оформлю, — и дежурному сержанту по вахте: — Пусть здесь побудет, присмотри! — приказал.

В маленькой прокуренной вахтерской было тепло.

— Сядь здесь! — указал ей на лавку молодой вахтер со строгими глазами и злым ртом. — Да не очень пыли, своей грязи хватает, — добавил он, увидев, что Надя сняла с головы платок.

На вахту зашли две молодые женщины, обе в полушубках с лычками сержантов, покосились на Надю. Вахтер набросился на них с бранью:

— Опять опаздываете! Бригады на подходе. Я, что ль, за вас принимать должен!

— Успеется, не ори, не убегут, все туточки будут, — огрызнулась одна, что постарше, и обе не спеша вышли к воротам. Бешено залаяли собаки, и к вахте подошла колонна женщин в сопровождении конвоиров. Все, как одна, были одеты в бушлаты поверх телогреек, валенки, на головах ушанки или платки. Многие совсем молоденькие и, как показалось Наде, красивые. Вахтер отворил ворота, и женщины в полушубках стали по одной щупать и обыскивать подошедших. Они деловито и усердно заглядывали и выворачивали карманы, лазили руками под телогрейки и платки, с некоторых снимали шапки, а двух заставили скинуть и потрясти валенки. Битых полчаса осматривали и ощупывали, не успели пропустить одних, как уже подходила другая такая же туча людей. Была уже ночь, но множество огней и прожекторов прекрасно освещали зону, помогая обыскивать, щупать, шарить по карманам, хотя ни одна из них ничего на нашла.

— Разобраться по пятеркам, марш в зону! — скомандовал лейтенант и начал считать: — Пять… десять… — пропуская озябших женщин. У ворот толпились военные, все внимательно считали проходящих. Не приведи Бог ошибиться, тогда всю колонну возвращай обратно и начинай считать сначала. То ли ошибка вышла в счете, то ли… а вдруг побег?

— Сколько же людей! — невольно вырвалось у Нади. Сержант обернулся и вскинул голову, словно горд был доверенным ему постом:

— Тебе сидеть приказано, а не глаза таращить!

— За какие же грехи столько людей мучается? — вслух задала себе вопрос она, вспомнив этапы, пересылки и мамок, навсегда засевших в ее памяти.

— За преступления против Советской власти! — злобно сверкнув глазами, ответил вахтер и демонстративно повернулся спиной. Не положено с з/к говорить.

Капитан долго не возвращался, и Надя, привалившись спиной к горячей печке, пригрелась и задремала. И враз увидела отца и Алешку. Они идут берегом Малаховского озера, как в тот выходной день, последний, перед войной. У Алешки удочка и небольшое ведерко. «Для лягушек», — дразнит его отец, все знают, что никакой рыбы Алешка не словит, но удочка берется для важности. Солидно идти с удочкой! Всем им очень хорошо и радостно. Солнышко печет из всех сил, и его тепло Надя чувствует на своих плечах и спине.

— Сгоришь, — говорит отец не своим голосом.

— Нет, мне хорошо, — ответила Надя и вдруг сообразила» что это вовсе не отец.

Перед ней стоял капитан.

— Подымайся! Пойдешь на место, — строго приказал он.