"Отель «Раффлз»" - читать интересную книгу автора (Мураками Рю)

НЬЮ-ЙОРК. ТОСИМИТИ КАРИЯ

Первый раз я встретил эту актрису в Нью-Йорке в 1986 году. В конце марта, как мне кажется…

Я был тогда в отпуске и приехал на пару месяцев на восточное побережье по приглашению Клауса Катцерманна, работавшего в ЮПИ.

Мы с Клаусом познакомились лет двадцать тому назад, еще будучи военными фотокорреспондентами. Он был спецкором ЮПИ, а я всего лишь безвестным фотографом, пытавшимся продавать свои негативы. Однако это не мешало нам то и дело встречаться в сайгонских барах, а потом разъезжать в одной машине по авеню Тудук и по автомобильному мосту, где проходила линия обороны в январе 1968-го и во время второго наступления, в мае.

Говорят, дружба между мужчинами, которые вместе рискуют жизнью, куда крепче обычной дружбы — возможно, из-за того, что оба пережили одни и те же невзгоды, однако, на мой взгляд, здесь не все так просто.

Ну, например, стоит мне встретить в каком-нибудь баре на Гиндза фотографа или журналиста, которые побывали во Вьетнаме, как тут же от радости и воспоминаний мне сносит крышу. Но скоро темы для разговора иссякают. Нет, не то чтобы нам нечего сказать друг другу, но вся эта обстановка — Токио, Гиндза — лишает наши военные истории какого-либо правдоподобия, и мне становится невыносимо скучно.

Я всегда чувствовал себя немного закомплексованным и полагал, что именно в этом и кроется причина моей тоски. Но как-то раз (помню, это было начало восьмидесятых, ибо тогда я занимался тем, что фотографировал всяких знаменитостей) я повстречал некоего С, всемирно известного военного корреспондента, и тот сказал мне, что и с ним происходит то же самое. И я понял, что это случается с каждым из нас.

— …Ты понимаешь, когда я разговариваю с тобой… с тобой или с Т., ну, ты знаешь, из «Никкеи», или с Ю., что с телевидения… нам надо рассказать друг другу кучу всего… нет, не кучу… ну, по сравнению с моей теперешней жизнью, у меня такое впечатление, будто бы у нас целые горы воспоминаний, о которых необходимо поведать друг другу… а потом, когда я встречаюсь со своими старыми товарищами… ну, там, выпить, конечно, и поболтать… и сначала все идет как надо, а потом я вдруг чувствую, что внезапно трезвею, и такая тяжесть наваливается, тяжесть… Вот на что это похоже.

Я испытываю неприятное ощущение тяжести, стоит только кому-нибудь начать: «А вот помнишь всеобщее наступление?» или: «А помнишь ту девчонку, владеющую приемами там куан?», «Знаешь, это пайковое питание…» Не погрешу против истины, если добавлю, что в памяти моей сразу же всплывают все эти Хюэ, Дананг, Кантхо, Тханьхоа, Бьенхоа, Митхо; я запомнил эти города вплоть до мельчайших подробностей, и все же иногда мне случается усомниться: а действительно ли я бывал в тех местах? И если я и соберусь снова в Камбоджу или куда-нибудь еще, то лишь для того, чтобы развеять эти странные сомнения и убедиться — ах да, конечно же, я был здесь!

Во Вьетнаме я знал Кэйити Савада, лауреата Пулитцеровской премии, Тайдзо Итинодзэ, недолгая жизнь которого уже стала сюжетом для фильма, пробивного Кэйдзабуро Симамото и еще тьму других фотографов и журналистов.

Я отработал там почти три с половиной года, но иногда мне удавалось свалить в Сингапур или в Гонконг, а во время первых парижских переговоров я вернулся в Японию, убежденный в скором окончании войны. И тем не менее я был одним из последних, кто покинул Вьетнам, в отличие от моих коллег, что бросились в Камбоджу, когда там началась заварушка.

Я, конечно, не имею в виду тех, о ком только что упомянул; многие журналисты и фотографы, приехав во Вьетнам искать неизвестно чего, с виду были спокойные, однако прямо-таки кипели внутри. Мне всегда казалось, что я единственный, кто не похож на них. Нет, разумеется, я ходил на передовую, чтобы затем продать мои снимки, но, как мне представляется, это чувство непохожести в большей степени было обусловлено моим буржуазным происхождением: мои родители были богатыми экспортерами из Йокосуки.

Мне немного стыдно признаваться в этом — ведь я ушел из дома именно из-за несогласия с образом жизни моих родителей, — но они неоднократно переводили на мое имя деньги из гонконгских банков.

Мне говорили: мол, незачем так терзаться, ты такой же военный корреспондент, как и мы… но все же только во Вьетнаме мне суждено было познать свой предел.

«Предел»… я не люблю этого слова, однако познание его является необходимым условием для того, чтобы стать взрослым; это обязательная составляющая процесса роста. До Вьетнама у меня не было такой возможности. Когда я родился, моим родителям было уже за сорок, а коль скоро я оказался единственным сыном, то рос в атмосфере любви и на меня возлагались большие надежды.

На поле битвы невозможно скрыться от чего бы то ни было. Именно там я впервые встретился лицом к лицу со своими страхами.

Вернувшись домой, я сразу же открыл небольшую фирму. Один мой старый друг, окончивший Массачусетсский технологический институт, искал себе партнера, так как не обладал достаточным капиталом. Идея заключалась в применении интересной технологии нанесения магнитных дорожек на кредитные карты, а поскольку в то время кредитки входили в моду, наша маленькая компания из четырех сотрудников приносила в год более миллиарда иен. А ведь термина «венчурный бизнес» в ту эпоху еще не существовало!

Четыре года спустя я основал инвестиционную компанию по внедрению и продаже новых технологий. Большая часть банков еще не интересовалась ни инновациями, ни материалами, конкуренции почти не было, и благодаря опыту, приобретенному в предыдущей фирме, мои доходы неуклонно росли.

Наверное, своим успехом я обязан Вьетнаму. Однажды на американской базе в Бонг-Сон я увидел радар, который, несмотря на свои небольшие размеры, мог прощупывать площадь от Ханоя до Пекина. Я был потрясен такой технической мощью.

— …Этим парням (имелись в виду вьетконговцы) палец в рот не клади. Так что нам остается только положиться на науку, — заметил генерал, сидевший перед инфракрасным индикатором.

Как бы то ни было, боевой дух вьетконговцев в конце концов оказался сильнее «науки» американцев, но именно на фронте я всерьез заинтересовался новыми материалами и технологиями.

Когда моя фирма достаточно раскрутилась, я женился на самой обычной девушке с большими глазами, которая была на три года моложе, училась в Лондоне и играла на виолончели.

— Эй, у тебя есть шанс, — говорили мне солдаты, отправлявшиеся в отпуск в Японию. — Японки самые красивые и милые девушки в мире. Ты должен быть счастлив, что родился в таком цветнике.

Их представления о японках ограничивались официантками и массажистками из турецких бань. Иногда моя жена играла на виолончели, раздевшись донага, и я спрашивал себя, что бы сказали те солдаты из вьетнамских болот, если бы ее увидели.

Потом у меня родился сын. Как-то, фотографируя его, я вдруг почувствовал, что в моей душе произошел какой-то странный сдвиг. Первый раз я ощутил это в тот день, когда ребенку исполнился год. Мы делали барбекю в саду нашего дома в Аояма; была приглашена куча народу, включая родителей жены. Она уже собиралась уложить малыша в кроватку, которую мы купили в антикварном магазине Мотомати. Охваченный внезапным порывом, я бросился к выдвижному ящику, достал свою тридцатипятимиллиметровую «Лейку» и направил на сына объектив. И в этот момент я ощутил запах пороха. Не знаю, может быть, этот запах исходил от фотоаппарата или же я ощутил его инстинктивно…

Той же ночью, впервые за много лет, я увидел во сне Вьетнам. Это был один из тех кошмаров, от которых вскакиваешь с кровати в холодном поту. С того самого дня я чувствовал, что внутри меня образовалась какая-то полость. Такая дыра не могла появиться в один момент. Что-то разъедало изнутри мое тело, как капли воды мало-помалу точат камень.

Это открытие привело меня на грань разрыва с реальностью. Стоило мне осознать это, как память моя стала извлекать на свет картины, о которых я старался не думать. Но тщетно я пытался избавиться от них; они всплывали снова и снова. Такое могло случиться со мной даже во время деловых переговоров — и между мною и моим собеседником сразу же возникала невидимая стена.

Я сказал себе, что это всего лишь легкий невроз. Потом поговорил об этом с женой, и та посоветовала мне снова заняться фотографией. «И не только ради того, чтобы снимать нашего сына, нет, профессионально, ради заработка», — добавила она.

Я передал дела одному из своих подчиненных, которому полностью доверял, и начал делать фоторепортажи для небольшого журнальчика. Вскоре меня сделали ответственным в одном общественном издании, и тогда заказы буквально посыпались. Но если мне и удалось найти такую работу в те времена, когда предложение превышало спрос и даже бытовала такая поговорка: «Брось камень, и обязательно попадешь в фотокорреспондента», то только потому, что я не испытывал недостатка в деньгах. Где бы я ни появлялся — в издательстве ли, или же в редакции журнала, — на мне всегда был лучший костюм, и приезжал я всегда на самой дорогой машине. К деньгам я относился спокойно. Япония переживала послевоенный период; мне было достаточно приехать на «феррари» или «бентли», в новом, с иголочки костюме из лучшей ткани и сказать: «Я провел три года на передовой во Вьетнаме», а потом добавить: «Дело не в деньгах, а в самой работе» — это действовало безотказно.

В конце концов я стал снимать знаменитостей: актрис, финансовых тузов, писателей, автогонщиков — словом, представителей высшего света. При этом я использовал тот же метод, что и во время войны. Он был хорош тем, что выгодно оттенял общественное положение и звание фотографируемого, чем сразу привлекал значительную часть клиентов. Те, кто смог оценить по достоинству мою технику, стали обращаться именно ко мне, когда им нужно было сделать фотопортрет для какого-нибудь издания. Кроме того, они знакомили меня с другими знаменитостями — таким образом я сделал себе имя в этой профессии.

Помню, как жена однажды заметила:

— Ты прямо как Гоген.

Кажется, в то время наш сын уже ходил в первый класс.

— Ведь не так уж часто случается, что люди бросают свою работу, чтобы заняться фотографией, да? Вот и Гоген тоже оставил профессию биржевого маклера, чтобы стать художником.

— Но я с самого детства хотел стать фотографом, — возразил я. — И я вовсе не думал, что стану заниматься тем, что делаю сейчас. Мне хотелось фиксировать на пленку события исторического масштаба.

— Но тебя очень ценят как портретиста, разве нет? Тебе что, не нравится твое занятие?

— Я не говорю, что оно мне не нравится. Если бы оно мне не нравилось, я бы этим не занимался.

— А что с тобой происходит, когда ты делаешь эти снимки?

— Ничего особенного.

— Это заставляет тебя вспоминать прошлое?

— Что, когда я смотрю в объектив?

— Да. Те, кого ты фотографируешь, — люди, добившиеся успеха, правда? А во Вьетнаме все было совсем иначе.

— В общем, да, я часто вспоминаю те времена.

— Трупы и все такое?

— Гм…

— То, что ты видел во Вьетнаме, и все эти знаменитости — все это не имеет между собой ничего общего.

— Я пытаюсь фотографировать в той же манере.

Мы долго так разговаривали, и я подумал про себя: мне приятно говорить с этой женщиной о таких важных вещах. Под конец она сказала, смеясь: «Когда я училась в Европе, я побывала во многих музеях, но больше всего мне понравились картины Гогена».

Благодаря тому, что я посвятил часть своей жизни фотографии, мой разлад с действительностью несколько уменьшился, но все же не исчез окончательно. Я свыкся с бездной внутри себя, я познал истинную природу ее.

«…Когда я увидел твою фамилию под снимком, запечатлевшим встречу экономистов в редакции токийского экономического журнала, то не поверил своим глазам. Ты еще не бросил свое занятие? Если будет время, приезжай ко мне в Нью-Йорк. Я купил бы у тебя негативы…»

Получив письмо Клауса, я тотчас же принял его приглашение, тем более что хотел поговорить с ним об этой самой «бездне».

Я оказался в штаб-квартире ЮПИ, какое-то время разглядывал фотоснимки с церемоний вручения Пулитцеровской премии и наконец впервые за последние семнадцать лет увидел Клауса. За это время он окончательно облысел. Клаус пригласил меня к себе на Семидесятую улицу. С женой он развелся и теперь жил с какой-то мексиканкой, моложе его на пятнадцать лет. Она говорила только по-испански и угостила нас произведениями своей национальной кухни, за которыми мы и поболтали, попивая «Корону».

— «Корону» наливают, положив в горлышко бутылки тоненький ломтик лайма.

— Ну, ты же знаешь, такое есть и в Японии.

— Это точно, в Японии можно найти все, что захочешь, — реагировал Клаус, трясясь от смеха. — А ты что же, живешь счастливой семейной жизнью? — спросил он, не отрывая глаз от рук своей мексиканки, которая внесла блюдо с фасолью и стручковым перцем.

Я рассказал ему о своей жене и сыне. Клаус слушал, обильно посыпая свою тарелку с чили бинс приправой табаско.

— Значит, ты предпочитаешь двусмысленность?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ты же знаешь… Когда ж это было? Кажется, в Сайгоне… Я тогда уже не ходил на передовую и стал покупать у тебя негативы. Ну, помнишь, тогда зашел разговор о различиях японского стиля общения и всех прочих стилей?

Я кивнул. Я все прекрасно помнил.

— И, как мне кажется, мы пришли тогда к заключению, что японский язык — язык двусмысленный, неоднозначный. Вот английский или романские языки — они и практичные, и однозначные, ведь верно? А в японском у одного только слова «я» имеется тьма значений, так?

Действительно, по-японски «я» будет «ватаси», а также «орэ», «боку» и «васи»…

— Следовательно, это язык функциональный, но только на первый взгляд. Если рассматривать его с точки зрения практичности, он окажется двусмысленным; иными словами, то, что я называю двусмысленностью японского языка, означает, что ты можешь использовать вежливые формы, обращаясь к человеку, по отношению к которому не испытываешь никакого уважения, и таким образом обмануть свои собственные чувства. А вот английский язык для обращения к кому-либо располагает только понятием «you», все для тебя «уои» — и тот, кому ты обязан жизнью, и самый последний мерзавец. Это может показаться нам очень неудобным, но в действительности очень практично и точно. Правда, если ты обращаешься к человеку вежливо, ты должен сопровождать свои слова жестами и мимикой, выражающими твои чувства; когда же ты говоришь «you» с ненавистью, тебе нужно выразить свою ненависть. Лично я считаю, что временами двусмысленность языка предпочтительнее. Что этот «you» испытывает сейчас по отношению ко мне? Существует ли он в этом мире человеческих отношений, что ставят так жестко этот вопрос? Если так, то человеческие отношения должны быть установлены законом и в конце концов превратиться в некое средство платежа.

Вот, посмотри. Она — нелегальная иммигрантка, пробравшаяся сюда через Калифорнию. Она почти не говорит по-английски, а мой испанский просто ужасен… хотя, может, он будет и получше твоего английского…

Говоря это, Клаус указывал подбородком на свою смуглую женщину, которая только что поставила на стол блюдо такое — свинина с имбирем.

— Бракоразводный процесс вымотал меня физически и морально. Они могут судить о любви отца к своим детям по количеству выпивки и по тому, когда он возвращается домой! Как тебе такое, а? Я проиграл суд… я люблю своего сына, но теперь у меня нет права даже видеться с ним!

Взгляни на эту женщину. Для нее, ясное дело, слова «I love you» не имеют никакого значения, и она прибегает к жестам. Но зато у нее нет никакой возможности подвергнуть меня судебному преследованию, если она найдет на воротнике моей рубашки следы от губной помады. Все, что она может сделать, — показать всю силу своей ярости… это двусмысленно, но в то же время и однозначно. Фантастика, правда?

Я ответил, что мне не кажется это фантастикой, и Клаус Катцерманн вдруг как-то погрустнел. Вообще, о чем бы он ни говорил в тот день, все это мало трогало меня. И только после знакомства с той актрисой меня стали мучить мысли о «двусмысленности» и «точности».

— Это очень трудно объяснить, да и с моим английским вряд ли такое представилось бы возможным, — начал я и попытался рассказать Клаусу о своей «внутренней бездне».

— А помнишь Сайгон в сумерках? — спросил Клаус, устремив взгляд в пространство, когда я закончил рассказывать. — Не важно, о каком месте ты подумаешь, хоть о ночном клубе на авеню Тудук. А я никак не могу забыть ресторан с панорамным окном на пятом этаже «Мажестик», где я пил пиво и глядел на отблески заходящего солнца в водах реки, после того как принял душ, в очередной раз вернувшись с передовой. А ты помнишь, а, Кария?

— Как же я мог забыть? — отвечал я.

— Твоя «бездна»… да и моя тоже — разумеется, у меня она тоже есть. Но у меня, в отличие от тебя, с момента возвращения домой возникло столько проблем, что и времени-то не оставалось обращать на это внимание. Да и сейчас все недосуг. Так вот, эта «бездна» — что-то вроде черной дыры, в определенном смысле. Видишь ли, мне некогда думать об этом… для меня сейчас гораздо важнее то, как вытащить эту женщину из сальса-клуба в Восточном Гарлеме, где я ее нашел.

— Черная дыра?

— Да, черная дыра, которая проглатывает все на свете. Ты только подумай, Кария, никто нас не заставлял идти на передний край, мы шли туда исключительно по своей воле. Нам пришлось увидеть там немало жутких сцен… Я не Фрэнсис Коппола, но все же фронт чем-то напоминает карнавал.

Я начинал понимать, что он хотел сказать.

— Да, карнавал. Я могу так говорить, ибо я уверен, что ты поймешь меня правильно. Видишь ли, существует два типа людей: одни чувствуют себя сильнее, оттого что им удалось убить врага на поле боя, а другие — когда им удалось вернуться живыми с передовой и выпить пива. Да, два типа людей… но как только речь заходит о настоящей войне, то проигрывает та армия, которая по большей части состоит из тех, кто на поле сражения чувствует себя не в своей тарелке. Вьетконговцы, те были властелинами сумерек, потому что не позволяли себе ни малейшей передышки. А ты и я, вернувшись с фронта, к счастью или несчастью, угощались пивком, тем самым, которое не найдешь где попало. Все эти «Романэ Конти» и «Мутон Ротшильд», что пьют в трехзвездочных ресторанах в Париже, по сравнению с тем пивом всего лишь козлиная моча. Уверен, что коктейли, шампанское и вся прочая выпивка были изобретены как эрзац того пива, что пьешь после сражения.

Эти воспоминания таят в себе некий абсолют; это что-то совершенно отличающееся от образа счастливого семейного очага, хорошей компании, оглушительного успеха в делах. Действительно, нет ничего, что могло бы заменить это; мы живем и ищем замену… нет, поверь мне, единственные, кто может жить, не испытывая влияния этой черной дыры, — Капа и Савада. Да-да, такие, как они…

Черная дыра… я понял, что имел в виду Клаус.

В конце первого месяца, что я жил в Нью-Йорке, как-то ночью мне позвонили из Японии. Вызов шел не по прямой линии, а через оператора.

— Господин Кария? Вам звонок из Японии, — объявил оператор, после чего я услыхал тоненький голосок:

— Э-э… я хотела бы провести с вами фотосессию…

Я не проронил ни слова, не понимая, что происходит. Невероятно, если кто-то разыгрывает меня по телефону из Японии. Наконец я открыл рот, чтобы вымолвить «алло», и тут же послышался смешок. Так смеются молоденькие барышни.

— Прошу прощения, выслушайте меня. Я скоро приеду… и могла бы объяснить.

Связь оборвалась. Среди моих близких мало кто знал, что я в Нью-Йорке. Женщин среди них всего две — моя жена и хозяйка бара, что на Гиндза, куда я имел обыкновение захаживать. Но жене этот голос принадлежать точно не мог, я был уверен в этом; не мог он принадлежать и хозяйке бара. Значит, не шутка? Размышляя над этим, я уснул, а поутру уже не помнил о таинственном звонке.

Но когда мне принесли поздний завтрак, то сообщили, что на ресепшен, меня ожидают. Я поспешил вниз, ломая голову, кому же я мог назначить свидание в это утро.

Холл отеля «Плаза» изобилием зеркал и мрамора напоминал интерьер Версальского дворца. Постояльцы по большей части были богатыми европейцами. У черного кожаного дивана стояла девушка в солнцезащитных очках и рассматривала людей вокруг.

Эта девушка и была Моэко Хомма.

Портье, который через месяц уже начал узнавать меня, представил нас.

— Меня зовут Моэко Хомма. Это я вам звонила вчера.

Выглядела она довольно-таки эксцентрично. Куртка с темно-красным кожаным воротом, полы и рукава оторочены пестрым мехом; белый шарф; черная юбка с многочисленными складками поверх черных кружев; остроносые туфли на шпильках; оранжевые колготки и перчатки того же цвета. Юбка на первый взгляд больше всего напоминала трусики или плавки.

И при этом она совсем не походила на вертлявую пигалицу. Словно провинившаяся школьница у кабинета директора, она стояла за мраморной колонной у входа, почти сливаясь с тенью. Уже через пару минут эта девочка мне казалась созданной специально для отеля класса «люкс» в Центральном парке Нью-Йорка.

— Я хотела бы просить вас о фотосессии, — произнесла она, приподнимая очки.

Она приподняла их не одним резким движением, а медленно, всего на два-три сантиметра, и обратила на меня свои смеющиеся глаза. Ее жесты были такими естественными, что это сразу же привело меня в хорошее настроение. Я пригласил ее присесть на диван; девушка размотала свой шарф и положила ногу на ногу — ни одно ее движение не нарушало общей гармонии. Я видел много актрис и манекенщиц, но никто из них не обладал такой грацией.

— Так вы действительно хотите фотографировать меня? С этими словами Моэко сняла перчатки — вероятно, в холле было слишком жарко — и бросила их на столик.

— Так это вы звонили мне вчера?

Девушка чуть подалась вперед и рассмеялась, словно желая сказать: «Ну разумеется! А вы думали кто?» Она веселилась так, будто насмехалась надо мной, но в то же время ее смех звучал заразительно и для жертвы ее розыгрыша.

— Значит, после этого вы сразу же сели на самолет? Она кивнула.

— Видите ли, проблема в том, что я не взял с собою фотоаппарата.

— Вот как… — едва слышно промолвила она и опустила голову.

— Вы по делам прилетели в Нью-Йорк?

Девушка отрицательно мотнула головой, а потом подняла взгляд. К моему величайшему удивлению, в глазах ее стояли слезы.

— Я прилетела только из-за этого, — сказала она, смахивая слезу кончиком пальца.

— Я не совсем понимаю.

— Что же?

— Но я вас не знаю.

— Но я же здесь…

Сколько лет ей можно было бы дать? Восемнадцать? С таким же успехом ей могло быть и двадцать восемь. Странная она какая-то. Изъяснялась очень вежливо, при этом смотрела собеседнику прямо в глаза, но у меня все равно создавалось впечатление, будто бы она обращается не ко мне, а к кому-то сидящему далеко позади меня.

— Чем вы занимаетесь?

«Если бы дело происходило не в Нью-Йорке, — подумал я, — я бы принял ее за сумасшедшую». Она ответила так же коротко:

— Я актриса.