"Лев Исаевич Славин. Наследник" - читать интересную книгу автора

после спохватывались и ругали себя за позор. А самое главное - все эти
организации давали отсрочку от военной службы, почему там и скопилось
множество молодых здоровых людей.
Володя Мартыновский попал в Земсоюз благодаря протекции своего дяди -
генерала Епифанова. Я встретил Володю на улице. На нем были шашка, шпоры,
полевая сумка, компас, часы со светящимся циферблатом, термос, маузер,
полевой бинокль и походная папиросница на ремне.
- Что ты так разукрасился, Володька? - сказал я, подойдя к нему. - Всем
известно, что ты строишь бани в тылу.
Володя положил руку на термос. Военная доблесть блеснула в его глазах.
- Священная обязанность наша, - сказал он, - оборонять родину от
нашествия тевтонов. Я не позволю смеяться над этим.
Я плюнул и отошел. Мы рассорились. Мной овладела зависть к золотым
погонам, которых я не мог достигнуть из-за своего полуеврейского
происхождения. Я примкнул к штатским, белобилетникам, к симулянтам, к тем,
кто купил себе удостоверение о паховой грыже или о плоской ступне. Мы
собирались в своем кругу, где-нибудь в маленькой кофейне, в глухих уголках
парка. Там мы критиковали стратегические планы главного штаба и пели
вполголоса куплеты: "Прежде я был дворником, звали меня Володей, а теперь я
прапорщик, ваше благородье..." Говорят, что эту песенку сложили старые
офицеры мирного времени, завидуя прапорщикам за их быстрое продвижение в
чинах, на которое раньше надо было класть годы работы, лести,
низкопоклонства.
Однажды на бульваре пьяный мастеровой запел эти куплеты. Офицеры
возмутились. Один из них выхватил шашку и зарубил мастерового насмерть.
Военно-окружной суд приговорил убийцу к двухдневному домашнему аресту и
церковному покаянию. Монархические газеты напечатали его портрет на первой
странице во весь рост, в сопровождении стихов, аттестовавших его как нового
Ивана Сусанина. Многие тогда увидели извилистый нос, лукавые глаза и стан
неестественной стройности. Офицера звали поручик Третьяков.
Выбежав от дедушки, я пошел прямо к Кипарисову. Я радовался заранее его
умному, утиному лицу и большим спокойным рукам. Эти руки производили
впечатление задумчивых, оттого что, разговаривая, Кипарисов медлительно
шевелил пальцами. Они как будто думали вместе с ним, производя на свет
спокойные, плавные мысли. И вдруг, сжимаясь в кулак, обрушивались последним
неопровержимым ударом.
Невозможно было спорить с Кипарисовым: он не только отличался острым
умом, но и обладал еще особым способом мыслить, который он назвал "методом".
Этот метод казался мне похожим на ключ, который подходил решительно ко всем
замкам, к несгораемым шкафам религии, философии, морали, политики. Ах,
особенно политики! Я много дал бы за обладание этим ключом, ибо с ним можно
было чувствовать себя легко в жизни, почти волшебником. Иначе говоря,
Кипарисов представлялся вне всеведущим; и сейчас, идя к нему, я знал, что
застану его за книгой, сочинением устрашительной толщины, окаймленным
дебрями примечаний, и которое тем не менее Кипарисов без труда опровергает
своим удивительным методом, покуривая махорку и улыбаясь с непобедимой
насмешливостью.
Кипарисов сидел верхом на кухонном столе, заваленном рукописями, и
играл в карты с хозяйским сыном. В пылу игры они меня не заметили. Это был
"подкидной дурак". Лицо Кипарисова нахмурилось. Мне было знакомо это