"Александр Солженицын. Бодался теленок с дубом (Очерки литературной жизни) " - читать интересную книгу автора

До ареста я тут многого не понимал. Неосмысленно тянул я
в литературу, плохо зная, зачем это мне и зачем литературе.
Изнывал лишь от того, что трудно, мол, свежие темы находить
для рассказов. Страшно подумать, что б я стал за писатель (а
стал бы), если б меня не посадили.
С ареста же, года за два тюремно-лагерной жизни, изнывая
уже под грудами тем, принял я как дыхание, понял как всё
неоспоримое, что видят глаза: не только меня никто печатать
не будет, но строчка единая мне обойдётся ценою в голову.
Без сомнения, без раздвоения вступил я в удел современного
русского писателя, озабоченного правдой: писать надо только
для того, чтоб об этом обо всём не забылось, когда-нибудь
известно стало потомкам. При жизни же моей даже
представления такого, мечты такой не должно быть в груди
- напечататься.
И - изжил я досужную мечту. И взамен была только
уверенность, что не пропадет моя работа, что на какие головы
нацелена - те поразит, и кому невидимым струением посылается
- те воспримут. С пожизненным молчанием я смирился как с
пожизненной невозможностью освободить ноги от земной
тяжести. И вещь за вещью кончая то в лагере, то в ссылке, то
уже и реабилитированным, сперва стихи, потом пьесы, потом и
прозу, я одно только лелеял: как сохранить их в тайне и с
ними самого себя.
Для этого в лагере пришлось мне стихи заучивать наизусть
- многие тысячи строк. Для того я придумывал чётки с
метрическою системой, а на пересылках наламывал спичек
обломками и передвигал. Под конец лагерного срока, поверивши
в силу памяти, я стал писать и заучивать диалоги в прозе,
маненько - и сплошную прозу. Память вбирала! Шло. Но больше
и больше уходило времени на ежемесячное повторение всего
объёма заученного - уже неделя в месяц.
Тут началась ссылка и тотчас же в начале ссылки - рак.
Осенью 1953 года очень было похоже, что я доживаю последние
месяцы. В декабре подтвердили врачи, ссыльные ребята, что
жить мне осталось не больше трёх недель.
Грозило погаснуть с моей головой и всё моё лагерное
заучивание.
Это был страшный момент моей жизни: смерть на пороге
освобождения и гибель всего написанного, всего смысла
прожитого до тех пор. По особенностям советской цензуры
никому вовне я не мог крикнуть, позвать: приезжайте,
возьмите, спасите моё написанное! Да чужого человека и не
позовёшь. Друзья - сами по лагерям. Мама - умерла. Жена
- вышла за другого; всё же я позвал её проститься, могла б и
рукописи забрать, - не приехала.
Эти последние обещанные врачами недели мне не избежать
было работать в школе, но вечерами и ночами, бессонными от
болей, я торопился мелко-мелко записывать, и скручивал листы
по нескольку в трубочки, а трубочки наталкивал в бутылку из