"Собрание сочинений в 4-х томах. Том 2" - читать интересную книгу автора (Лиханов Альберт Анатольевич)Часть вторая. Тихий омут 1Позорная жизнь теперь у Толика. Заячья жизнь. Целый день он сидит дома. Уроки выучит и глядит во двор, боится на улицу выйти. Уж не помнит, когда клюшку брал в руки, забыл, куда сунул танкистский шлем. А если вышел из дому, теперь одна у него дорога, всего одна — в школу да из школы, прямиком. Всего три квартала ходу-то, и раньше Толик этот путь просто не замечал. Только хлопнула школьная дверь за спиной, а он уже у своих ворот. И в школу так же. Теперь по-другому. Теперь с крыльца он сходит озираясь, будто какой-нибудь жулик. Прежде чем за угол завернуть, выглянет осторожно, внимательно посмотрит на людей: кто идет. И если что покажется не так, соберется весь в пружину — и бегом. Или еще научился: зайдет за спину к взрослому и идет вслед за ним, будто тень, и его из-за взрослого не видно. Придет Толик домой, вот так, таясь, бросит сумку возле порога и долго сидит на диване, понурясь, шапку не сняв. Ждет, когда сердце колотиться перестанет и пальцы не будут дрожать. Вот такая жизнь… Давно ли бегал Толик отца встречать после работы, ждал его, искал в людской толпе по знакомой походке, по плечам, опущенным устало, ждал и беззаветно любил, а сейчас, сейчас?… Сейчас между ними пропасть. Никак через нее не перепрыгнешь. Толик сидит у окна, и страшные картины представляются ему. Вот почтальон приносит письмо в партийный комитет. Вот читает его какой-то строгий человек, похожий на директора школы, и велит позвать отца. Вот приходит отец и стоит перед строгим человеком, опустив голову, чтобы не было видно, как он покраснел. Вот строгий человек стучит кулаком на отца и, может быть, даже грозится исключить его с завода… Остальное Толик представлял смутно. Это ведь из школы могут исключить, а на заводе, наверное, не так, и этот строгий человек вряд ли будет стучать кулаком — разве можно стучать на отца? В общем, все это ерунда, как там будет, самое страшное — отцу не поверят. Если бы письмо прислала бабка или мама, на худой конец. Взрослый пишет про взрослого, а тут сын жалуется на отца. Такого, наверно, еще не бывало. Такого вообще не может быть. Сам не раз сводил Толик счеты с разными своими врагами и знал, что в этом деле можно честно стукнуть в нос. Или обозвать обидным словом. Но честно, прямо в глаза, один на один. И никогда он не думал, что есть на белом свете сила пострашней кулаков и обид. Что есть такая гнусная сила — клевета. От тяжких мыслей к горлу подкатывал комок и в глазах все туманилось от набегавших слез. Толик моргал часто-часто, и слезы постепенно пропадали. Голова кружилась, его подташнивало, хотелось выйти на улицу, вздохнуть глубоко, чтоб набрать в себя побольше свежего, чистого воздуха, чтоб убрался из горла тяжелый комок и стало легче дышать, но он сидел по-прежнему у окна, уставясь в забор. Иногда что-то находило на Толика, и он ругал себя последними словами. Ему казалось, что все это ерунда, все эти мучившие его мысли, что ему просто надо немедленно увидеть отца. Побежать на улицу, к заводской проходной, дождаться его, а потом, схватив за рукав, рассказать все, как было, все, как есть… Толик вскакивал, одевался второпях, выбегал в полутемный коридор, освещенный мутной лампочкой, и словно спотыкался. Сказать все, как есть?… А что сказать? Сказать, что это все бабка и мама? Что это они во всем виноваты, а он тут при чем?… Ни при чем? А кто писал письмо? Разве не он? «Как же, — спросит отец, — так случилось? Ты писал — и ты не виноват?» Действительно, что тут ответишь? Мол, струсил? Дескать, не выдержал, когда били, и предал? Но ведь предал! Все предал, что ни говори! Он вспоминал, как писал под бабкину диктовку. Вспоминал этот мятый листок из тетради в клеточку, и ему снова было душно. Толику вдруг чудилось, что его руки пахнут, нестерпимо пахнут гадостью, и тогда он шел к умывальнику и долго мылил их. Потом он снова слонялся по комнате, натыкаясь на стулья, садился к окну, глядел во двор до синих сумерек, а утром перебегал от угла к углу и озирался, как вор, боясь встретить отца. Несчастья по одному не случаются. Есть даже поговорка про это: пришла беда — отворяй ворота, Толик слышал где-то. Но одно дело слышать, другое — самому узнать… Всегда ведь, когда говорят что-нибудь, думаешь: это не про меня, это про другого кого-то… А потом все случается, приходят эти напасти-несчастья одно за другим, одно другого хуже, и ты думаешь, что тут что-то не так… Что эти несчастья одно на другое так просто не сваливаются. Что кто-нибудь это тебе нарочно подстраивает. Кто?… Ну… неизвестно. Кто-то такой, кому вообще все видно. Может, бог? Толик настороженно поглядывал в бабкин угол, долго думал, потом чертыхался. Нет, не может быть. Как это, бог и Женька с Цыпой? Бог и Коля Суворов? Или Машка Иванова? Бог и Изольда Павловна, например? При чем тут бог? Просто не повезло пятому «А», и бог тут ни при чем. Четыре года проучила ребят старая их учительница Анна Ивановна — добрая, приветливая. Когда в пионеры принимали, Анна Ивановна сама ребятам поручительство дала — вот как во всех до единого уверена была! Ну а на пятый год будто с обрыва в реку ребят бросили. На самую глубину. Плывите дальше! Вместо одной учительницы, которая и арифметике, и русскому, и родной речи учила, много теперь учителей. И главная среди всех — «русалка», Изольда Павловна. Изольда Павловна, как и имя ее, такая же гладкая. Волосы у нее с рыжинкой, а на носу пенсне — такие очки без дужек. Папа говорил Толику, что пенсне больше в старое время носили, до революции например. Сейчас редко. А почему? Потому, наверное, что в автобусе с этими пенсне не потолкаешься и в магазине тоже. Слетят и — хруп! — в толкучке, вот тебе и все! А раньше народу, что ли, меньше было? В общем, вот как-то так. Точно, одним словом не доказано, почему раньше больше пенсне носили, а теперь удобней очки. Но Изольда Павловна носит пенсне. Как Чехов. Толик Чехова хорошо знает, его портрет в школьном коридоре висит. И «Каштанку» он читал. Но у Чехова глаза добрые и внимательные, а Изольда Павловна, когда в класс входит, ни на кого даже не смотрит. Идет себе к учительскому столу, глядит в окно, потом портфельчик свой бросит и не на класс посмотрит, не на ребят, а куда-то над ними. Еще Изольда Павловна любит стоять у окна, чтобы ее лица против света не видно было. А еще умеет как-то так сидеть, что стеклышки у пенсне от света отражаются и глаз у Изольды Павловны не видно. Два блестящих стеклянных кругляша только. За это Толик Изольду Павловну боится. И ничего такого Изольда Павловна ему не сделала, но Толику кажется, что все еще впереди. Все еще может случиться, потому что прячет глаза Изольда Павловна, потому что не глядит на класс. Боится Толик Изольду Павловну и знает, что все ребята тоже боятся. Мальчишки ее сторонятся, а девчонки перед ней лебезят: «Изольда Павловна!», «Изольда Павловна!» Заискивают, в рот ей глядят, улыбаются. Такая уж натура девчоночья. И еще одно. Про Изольду Павловну в классе не говорят ни хорошо, ни плохо. Если кто «пару» получил и злится, недоволен, лучше помолчи. Потому что Толикиному классу дважды не повезло: у них Женька учится. А Женька — дочка Изольды Павловны. А Изольда Павловна — их классная руководительница. Правда, ни в чем таком Женька пока не замечена. Училась она хорошо. В классе были круглые пятерочники — Коля Суворов, например. А Женька, как бы хорошо своей матери ни отвечала, та всегда ей только четверки ставила. Лучше других отвечала Женька, а Изольда Павловна все равно четверки ей ставила — ну не обидно ли! Женька со своими четверками шла к парте спокойно, только чуть губы поджав, а в перемену объясняла Цыпе, что мать ей четверки принципиально ставит. Что другая бы учительница ей только пятерки ставила. Цыпа кивал головой, предпочитая с Женькой не ссориться, а Толик хмыкал про себя. Ему казалось, Женька про эту принципиальность нарочно говорит, чтоб в классе больше ее мать уважали. Тут же он останавливал, упрекал себя. Ведь это хорошо, что учительница свою дочку строже, чем других, спрашивает! Так и надо! Но уж что-то слишком старалась Изольда Павловна, спрашивая свою Женьку, и слишком громко говорила Женька о принципиальности. Нет, не нравилось это Толику, хоть убей! Вообще ему Женькины разговоры не нравились. Она всегда себя так вела, будто ей известно про каждого в классе такое, что никто не знает. Будто все у нее на ладошке. И если на перемене заходил какой-нибудь спор, Женька всегда последней высказывалась. И все — а особенно девчонки — ждали, что она скажет. Будто не Женька это говорила, а Изольда Павловна. И говорила-то Женька, как мать. Так говорила, будто к этому и прибавить нечего. Будто Женькино мнение окончательное и спорить тут больше не о чем. Хуже того, эти Женькины высказывания всегда означали неприятности для того, о ком она говорила. Первым был Цыпа. В каждом классе, наверное, есть разгильдяй и лодырь, так вот Цыпа был разгильдяем пятого «А». Лучшим и крупнейшим сачком и лентяем. — Ах этот Цыпленков! — сказала однажды на перемене учительницына Женька, пренебрежительно морща нос. — Да он законченный негодяй! Цыпа в эту минуту мирно целился в доску мокрой тряпкой. Услышав Женькино высказывание, он сразу свял, кончики губ у него опустились вниз, а глаза, только что походившие на автомобильные фары, разом потухли. И действительно, прогуляв однажды, сбегав, иначе сказать, в кино во время уроков, Цыпа впал в немилость у Изольды Павловны, и все наглядно убедились, какова их новая учительница. Ее воспитание походило на старинную мельницу в Древнем Риме, где зерна растирают два плотно пригнанных друг к другу каменных жернова, — есть в учебнике истории такая картинка. Изольда Павловна кинула Цыпу в мельницу и растерла его в порошок. Это было не так сложно. Учительница велела развернуть первую парту лицом к классу, пересадила за нее Цыпу и спрашивала его на каждом уроке целый месяц кряду. Цыпа изменился на глазах, но что с ним, беднягой, стало! Стоило на переменке, когда Цыпа бегал в поте лица или боролся с кем-нибудь, крикнуть громко: «Цыпленков!» — как Цыпа крупно вздрагивал, вытягивался в струнку и бледнел. Он, наверное, был готов теперь сделать для Изольды Павловны что угодно. Броситься в ледяную воду, прыгнуть с небоскреба, потушить пожар. И этот зигзаг в Цыпиной судьбе предсказала Женька. Раньше, при старой учительнице, Толик и Цыпа вроде даже дружили, играли в шайбу на отцовской площадке, и Толик давал Цыпе свой шлем. Потом Толик ходил к Цыпе на именины и здорово краснел тогда. Все принесли Цыпе подарки — у него два деда были и две бабки, да еще другие гости, и мать, и отец полковник, — а Толик явился с пустыми руками. Толику было стыдно, он повертелся для приличия, а потом тихо исчез. Толик ждал, Цыпа спросит на другой день, почему он ушел, но тот ничего не спросил, словно и не заметил Толикиного исчезновения. А разругались они очень просто. Играли в шайбу, и Толик Цыпе забросил гол. Тот заорал, что неправильно, хотя все ребята говорили, что все было законно. — Ну и что, — крикнул тогда Цыпа, — что не было? Я гол не считаю. — Как это? — удивился Толик. — А так это! — злился Цыпа. — Ну почему? — Потому! — Он помолчал и спросил вдруг самоуверенно: — У тебя отец кто? Толик не понял. — Ну, военное звание у него есть? — Сержант, — ответил Толик, ничего не подозревая. — Твой отец сержант, а мой полковник. Вот потому. Толик ни звука тогда не сказал. Снял с Цыпы свой шлем и ушел домой. Кончилась их дружба. Толик об этом не жалел, но не раз сочувствовал Цыпе, когда его перевоспитывала Изольда Павловна, когда он вздрагивал и бледнел, если окликали, когда потел и мучился, отвечая на каждом уроке. А Женька не переставала предсказывать. — Иванова? — удивлялась она на переменке. — Маша? Да ей никогда не стать отличницей. И как ни старалась Маша, она еле плелась среди ударниц. — Что-то подозрительно тихий ты, Бобров, — обращалась к Толику Женька, и Толик старался на переменках кричать погромче, чтоб не накликать беду. Толик слушал Женькины заключения, вспоминая бабку, — как говорит она и как говорит потом мама, повторяя ее слова, только чуть по-другому, и ему казалось, что Женька придумывает все это не сама. Что не ее это слова… Изольды Павловны?… Нет, Толик не знал этого. Да и как узнаешь? Никак. Не было еще ни разу, чтоб Женька подтвердила это. Толик мог лишь думать, лишь предполагать. И все остальные в классе могли лишь думать. А пока все слушали внимательно Изольду Павловну, все четко хлопали крышками, когда она входила в класс, глядя над головами учеников, все трепетали перед Изольдой Павловной, все хотели хорошо знать русский язык и литературу и не вызывать гнева классной руководительницы. Все ждали чего-то, хотя никто не знал — чего. Ждал и Толик, внимательно прислушиваясь к заключениям Женьки. Ждал и боялся Изольды Павловны. И вот однажды, вскоре после того, как отец ушел из дому, Изольда Павловна, гладкая, в зеленом платье с кружевным воротником, вошла в класс и, не глядя ни на кого, сказала, что скоро к ним придут практиканты из педагогического института и что она строго-настрого предупреждает об этом всех своих учеников. Толик словно метнул гранату. Кинул ее и упал на землю, вжался в нее, закрыл глаза, ожидая, когда раздастся грохот. Но взрыва не было, и он приподнял голову, может, граната холостой оказалась, слава богу? Может, проклятое письмо потерялось где-нибудь на почте, бывает же, в конце концов? Или прочитали его в партийном комитете и порвали — что за ерунда, подумали, мы коммуниста Боброва знаем, он не такой. Правда, могло быть и по-другому. Ведь отец говорил, что собирается в командировку. Не зря же его не видно. Ведь если бы он был в городе, а на заводе получили письмо, отец давно бы уже разыскал Толика, как от него ни прячься. А может, совсем и не так? Отец прочитал письмо и знать теперь не хочет своего сына за такое предательство? «Конечно! Так оно и есть!» — страдал Толик, но в глубине души верил и надеялся, что письмо все-таки пропало. Тысячи, наверное, даже миллионы, писем раскладывают каждый день на почте, — ну может же, может хоть одно потеряться! Толик все думал и думал о письме, тяготясь своей виной. Черные полукружья прорисовались под глазами. Он мало ел, и от этого ввалились щеки. Мама велела сходить ему в парикмахерскую, но он не мог: он боялся туда пойти, чтобы не встретить отца, — и здорово оброс, так оброс, что, если сунуть пальцы за загривок, можно найти там косицу, которая заезжает за воротник. Жизнь будто остановилась, и Толик словно замерз живьем, как замерзали в доисторические времена древние мамонты. Он сидел, задумавшись, возле окна или брал книгу и часами, не видя строчек, глядел на одну страницу. Баба Шура сперва ходила по комнате, словно сонная муха, не обращая внимания на Толика и на маму. Мама же вела себя странно — она то плакала, то вдруг уходила из дому. Из окна Толик видел, как мама, вернувшись откуда-то, топталась возле крыльца, словно не решаясь войти, потом поворачивалась, и уходила, и снова возвращалась, будто спорила сама с собой: и надо домой вернуться, и не хочется. Но время шло, отец не появлялся — не помогло, значит, письмо, — и бабка очнулась. Теперь у них с мамой завелась какая-то тайна, и, входя в комнату из коридора, Толик не раз видел, что они умолкали на полуслове — точь-в-точь как отец с мамой тогда. Только бабка злилась, это сразу было заметно. Она сидела покрасневшая, глазки у нее сужались и прокалывали насквозь стол. Мама же плакала опять, сморкалась, вскакивала, ходила торопливо по комнате. Странно — значит, они не могли договориться. Удивительно просто — бабка не могла уговорить маму. Что-то неладное, непохожее на них обеих. Однажды вечером, когда Толик сидел у окна, баба Шура засобиралась в магазин. Толик смотрел, как отражается бабка в потемневшем стекле, как копошится, застегивает свою шубу на все крючки. Он смотрел на нее просто так, без всякого интереса — и вдруг насторожился: выходя в коридор, бабка сердито ткнула маму кулачком в бок. Дверь хлопнула, Толик удивленно обернулся к маме и увидел, как у нее трясутся губы. Толик подумал, мама плачет оттого, что ее ткнула своим острым кулачком бабка, — он по себе знал, как это больно, но мама вдруг подбежала к Толику и упала перед ним на колени. — Толик, — торопливо проговорила она, — сынок! — И слезы градом покатились из ее глаз. — Ты что, мама, ты что? — крикнул Толик и попробовал было вскочить на ноги, но мама удержала его. Она прижалась к Толиному плечу и плакала навзрыд — горько и безутешно. Толик растерянно гладил маму по голове, словно маленькую, говорил какие-то несвязные слова, сам готовый заплакать в любую минуту. — Толик! — шептала мама сквозь слезы. — Толик, сынок, что же нам делать, что делать? Ушел наш папка, ушел, бросил нас с тобой. Как его вернуть, как вернуть? Как вернуть? Если бы Толик знал, как вернуть, он бы уже сто раз вернул отца, но разве в этом дело? И вообще — разве виноват отец, что его выгнала бабка с молчаливого согласия мамы? Мама все плакала, и Толик уже скрипел зубами, чтобы сдержаться, чтобы не завыть по-волчьи — от тоски, от обиды и от бессилия. — Ну что ты, что? — сказал он дрожащим голосом. — Слезами не поможешь, — повторил чужие слова. — Да, — ответила мама, поднимая голову. Глаза у нее покраснели от слез, щеки были будто смятые, и вся мама была некрасивая и какая-то жалкая. — Толик, — сказала мама, — сынок, ты один можешь его вернуть! Ты один… — Она перевела дыхание. — Ты должен написать… Снова… Толик вскочил со стула и отбежал в сторону. Кровь отхлынула у него от лица. — Что! — прошептал он с ужасом. — Что?… — Одного письма мало. Надо написать. Тогда он вернется. Он обязательно вернется, — лепетала мама, поднимаясь с колен, и Толику вдруг показалось, что это не мама, а бабка, помолившись своим иконам, подходит к нему. — Что ты говоришь? — крикнул Толик. — Как тебе не стыдно? Его колотило, будто в ознобе, он дрожал весь непонятно от чего — дома было жарко. «Писать? — думал он. — Снова писать? Но это уже настоящее преступление! Неужели она не понимает?» — Неужели ты не понимаешь? — крикнул Толик, но мама перебила его. — Я понимаю! — воскликнула она. — Я понимаю, что виновата, но, Толик, главное — его вернуть! Как угодно, только вернуть! Слышишь! — Мама тяжело дышала, будто гналась за отцом, и руки у нее тряслись. — Если он вернется, все будет по-другому… По-другому! Я обещаю! Толик представил, как он выводит жалобу про отца, и весь содрогнулся. «Нет, нет, — решил он, — ни за что!» — и вдруг вспомнил, как бабка ткнула маму в бок возле двери. Тогда он не понял, чего это топчется бабка, но сейчас — неужели?! Страшная догадка осенила его. Они сговорились! «Вот дурак, — засмеялся он сам над собой. — Еще удивлялся, что это на них не похоже — не могут договориться. Похоже! Договорились, все в порядке». — Как не стыдно! — крикнул Толик, ожесточаясь. — Еще обещаешь! Да это бабка тебя уговорила! Он думал, мама станет отпираться, опять плакать, но она вытерла слезы и сказала горько: — Бабушка велела мне тебя заставить… Но как заставить? Бить? Бить тебя я больше не дам. Поэтому я прошу. — Она подняла голову. — Хочешь, опять на колени встану? Толик молча рванулся к вешалке и схватил шубу. — Сынок, — закричала она и схватила его за плечи. — Сынок, неужели ты не хочешь, чтобы папа вернулся? Мама плакала навзрыд, плечи ее тряслись, а Толик вырывался. Вдруг она оттолкнула его и закричала пронзительно, будто тонула: — Уходишь! Уходишь! Уходи, эгоист! Вы оба с отцом такие! Только о себе думаете! Он пришел в себя на улице. Шуба торчала под мышкой, и, странное дело, было совсем не холодно. Только что его колотила дрожь, а теперь стало жарко. Толик оделся. «Ни за что! — подумал, успокаиваясь. — Ни за что в жизни, пусть хоть пытают!» Он решил это давно, окончательно, и тут никаких сомнений быть не могло — он без того проклинал самого себя, презирал, как только можно презирать самого подленького и зряшного человека. «С меня хватит!» — сказал он сам себе твердо. Но легче от этой твердости не стало. Перед глазами была мама — некрасивая, опухшая, жалкая. Она унижалась перед ним, Толиком, она умоляла, она действительно верила, что письмо поможет. Не помогло одно, поможет другое — лишь бы отец вернулся, всеми правдами и неправдами. «Ах, мама, — мучился Толик. — Но разве можно неправдами? Разве можно надеяться на чужих людей? Как могут они заставить отца прийти домой? Как могут заставить они, если ты сама не сумела его задержать? Не захотела, вот что… А теперь…» Толик остановился. «Но она обещала. Обещала, что, если отец вернется, все будет по-другому…» Он ухмыльнулся. Если бы было все так просто — написал жалобу, отца заставили идти домой, он возвращается, а дома все по-другому. Баба Шура его с хлебом-солью встречает. Низко в пояс кланяется. Как бы не так! Жди! Все это было правдой, но мама — мама не выходила из головы. Она умоляла. Она так просила Толика. И ее лицо, враз ставшее таким ужасным, стояло перед глазами. На углу Толик остановился. Поблескивая серебряным гербом, под светом фонаря отливал оранжевым почтовый ящик. Сюда бросила жалобу на отца баба Шура. Толик подошел к ящику, потрогал его осторожно. Сколько писем сюда входит? Тысяча, наверное, вон какой он здоровый. И неужели из целой тысячи одно не может потеряться? Сзади скрипнули тормоза. Толик обернулся. Из красного «Москвича» вылезал забавный бородатый парень в шляпе с пером. Парень был молодой, а борода у него выросла уже густая, пушистая, как у колдуна, и колдун пел смешным голосом неколдовскую песню: Под мышкой у парня торчал свернутый мешок с железными краями. Распевая, бородатый подошел к ящику, развернул мешок, как-то хитро всунул его в дно и вдруг сказал вежливо Толику: — Здравствуйте! Толик улыбнулся и стал смотреть, как распухает мешок, вставленный в ящик. Он рос на глазах, словно удав, глотающий кроликов. Письма шуршали, падая в мешок, а бородатый парень прислушивался, как музыкант, к этому звуку и улыбался сам себе. Очень ловко парень в шляпе оторвал мешок от ящика, задиристо подмигнул Толику и сказал тем же тоном: — До свидания! Парень уходил, напевая свою песенку, и Толик вдруг почувствовал, что должен остановить его. — Скажите! — крикнул Толик. — А бывает, что письма теряются? Сердце часто-часто стучало в Толике; он ждал, что ответит забавный парень, потому что от этого зависело очень многое; он смотрел на бородача действительно как на колдуна, и человек в шляпе с пером его не подвел. — Чего не бывает, — сказал он, садясь за руль «Москвича», — на белом свете! Машина фыркнула, взвизгнула колесами и исчезла, словно привидение. Толик подошел к ящику и посмотрел на его дно. Дно было железное. Толик пошевелил его, дно не поддавалось. Толик постучал по нему. Ящик отозвался глухим, старческим голосом. У ворот Толика окликнула тетя Поля. Она сидела на лавочке, кого-то, наверное, поджидала, и нос у нее посинел от холода. Толик остановился, тетя Поля подошла к нему вплотную, потерла варежкой нос в нерешительности. — Вот что, — сказала она, откашливаясь. — Вот что я тебе скажу, Толик. Маму-то вам с отцом одну оставлять нельзя. Заест ее бабка. От кого другого Толик бы повернул и говорить дальше не стал — не суйте нос не в свое дело, — но тетя Поля была другой человек, хоть и соседка всего-навсего, а будто близкая. Тетя Поля Толика знала с самых пеленок, как она говорит. Да он и сам помнит, как лет пяти объявлял дома: «Пошел на шай», — и ходил к тете Поле в гости. У нее всегда находилось для Толика что-нибудь вкусненькое — маринованный огурчик или мармелад в вазочке. Может, тогда, маленьким, Толик приходил к тете Поле из-за этого, из-за огурчиков и мармелада, а сейчас — нет. Просто у нее было очень хорошо, тихо, светло, и после мрачного коммунального коридора с тусклыми лампочками, после их комнаты, хоть и вылизанной всегда, но неуютной и неприветливой, тети Полин уголок казался Толику райским местом. Жила тетя Поля одна. Муж у нее погиб на войне совсем молодым, когда Толика и на свете-то не было, да что Толика, когда мама с отцом еще в школу ходили, — вот как давно это было. Фотография молодого тети Полиного мужа висела у нее в углу, у окна, вроде как икона. Только тетя Поля не молилась, глядя на карточку, а просто смотрела — подолгу, грустно. Когда-то тетя Поля плакала, разглядывая карточку мужа, но время шло, она старела, а муж ее все оставался таким же молодым, каким был, когда погиб, и тетя Поля теперь уже не плакала. Только глядела сухими, воспаленными глазами. Глядела подолгу, ее взгляд туманился, будто она переносилась куда-то. Может, в далекое, неизвестное Толику время, когда была молодой, как ее муж, веселой, красивой, а не такой, как сейчас, — высохшей, словно старое, корявое дерево. Толик часто думал: что видит там тетя Поля, в своем прошлом, что вспоминает? Чему улыбается тихо и отчего лицо ее, скорбное, исполосованное морщинами, в эти минуты вдруг светлеет и сразу молодеет будто? Посидев вот так, в странном забытьи, тетя Поля вдруг спохватывалась, начинала хлопотать, ставить чайник, угощала Толика своими вкусностями. Толик тетю Полю жалел, уважал за молчаливость, за то, что она впустую слов не тратит, не лезет с расспросами, как некоторые балаболки из ихнего коридора, и потому даже обрадовался, что увидела его на улице тетя Поля, не кто иной. — Это дело не простое, — сказала соседка, наклоняясь к Толику, чтоб потише говорить, — и не ребячье, конечно, но что делать? — Она вздохнула. — Отца тебе надо увидеть. Толик кивнул, двинулся дальше, и сердце у него снова облилось кровью. Правильно сказала тетя Поля — надо, ох как надо увидеть ему отца! И нельзя — и нужно. Дома на столе пыхтел чайник, бабка держала на растопыренных пальцах блюдечко и отхлебывала из него. Стояла чашка и перед мамой, но она как будто не видела ее. Поглядывая на застывшую мать, Толик наполнил свою кружку и, обжигаясь, с шумом стал пить чай. Они сидели втроем за столом, четвертый стул пустовал, и Толик с болью и тоской представил, как было бы хорошо, если вдруг открылась бы дверь и вошел отец. Он сел бы на свое место; мама, улыбаясь, подала ему стакан с крепким коричневым заваром, и отец прихлебывал бы тихонько, держа по привычке перед глазами газету с последними новостями. Пусть бы они сидели вот так, молча, пусть бы даже поругались с бабкой, только не так, как сейчас: трое сидят, а четвертого нет… Где он? Сидит на вокзале с авоськой в руке и ждет, когда настанет поздняя ночь, чтобы прилечь на вокзальную деревянную лавку? Или в общежитии, курит с товарищами, о чем-нибудь говорит, а сам думает про них — про маму, про Толика и даже про бабку? Или далеко отсюда трясется в вагоне, едет в свою командировку? Где он, папка, хороший, дорогой? И почему так получается, что люди расходятся? Мама вдруг всхлипнула, закрыла лицо руками и крикнула неизвестно кому: — Нет!.. Так нельзя! Пойду к нему! — Во-во, — невозмутимо сказала бабка, вглядываясь в дно блюдечка. — Бегай, унижайся! Пятки лижи! Уже потом, перебирая прошедшее в памяти, Толик понял, что ничего бы не случилось, если бы мама вдруг не крикнула отчаянно, закрыв лицо руками, если бы баба Шура не сказала так небрежно эти гадкие слова. Да, ничего бы не случилось, и Толик бы не взвился на бабку, и всего остального тоже не было бы. Но Толик не выдержал и крикнул остервенело: — Мама, давай уйдем от этой гадины! — и с мерзостью, с отвращением показал на бабу Шуру. Все клокотало в нем, он готов был швырнуть в бабку кружкой с коричневым чаем, но баба Шура взяла и словно выплеснула на него ушат холодной воды. Она не закричала в ответ, она просто хмыкнула и посмотрела на маму. Всего-навсего посмотрела. Но как посмотрела! Ну-ка, мол, ответь, послушаем, что ты скажешь. Мама взглянула на Толика, глаза ее поблекли, она уронила голову и прошептала: — Сынок! Толик! Напиши!.. Толик застыл. Жалкий, жалкий человек! Безвольная бабкина рабыня. — Да что ты его просишь? — сказала баба Шура, все глядя в блюдечко. — Я и сама куда надо напишу. Толика будто ударили в самое солнечное сплетение. Он задохнулся. Какие-то неведомые шарики, винтики, болтики — или что еще там — стремительно закрутились в голове. Он вспомнил ящик, бородатого парня в шляпе с пером, его песенку и короткий разговор. «Если бабка напишет сама, будет хуже», — мелькнуло мгновенно. Словно во сне, Толик встал, взял бумагу и уселся обратно. — Диктуйте! — сказал он дрожащим голосом и увидел, как напряженно, не веря себе, уставились на него бабка и мать. — Диктуйте, — повторил он сдавленно и прибавил: — Да поскорей! — В горком партеи, — неуверенно пробормотала баба Шура, но тут же приосанилась, пришла в себя, решила, что снова победила. «Ну погоди!.. — подумал Толик. — Не радуйся», — и ожесточенно заскрипел пером. Когда они кончили, было уже поздно, и бабка сказала, что бросит письмо утром. Который час Толик топтался у ящика. Он продрог и утешал себя тем, что хоть сегодня воскресенье и не надо пропускать уроки из-за вчерашнего. Вчера он бросился на амбразуру. Закрыл ее грудью. Еще за минуту перед тем, как пришла ему эта спасительная идея, Толик клялся себе, что его и под пытками не заставят писать про отца. Но бабка сказала, что напишет сама, и все содрогнулось в нем. «И напишет, не поперхнется», — подумал Толик со страхом и вдруг понял, что не может, не имеет права сидеть сложа руки. Он не выдержал, когда его били, это правда, и он отвечает за то письмо. Но этого мало. Он теперь отвечает за все. Он отвечает, если бабка напишет еще одну жалобу. Тогда он вспомнил парня с бородой и в шляпе. Толик вскочил, взял бумагу и написал то, что диктовала бабка. Он писал с усердием и злостью, он тщательно выводил буквы и верил, знал, был убежден, что письмо, которое он строчит, не дойдет, никогда не дойдет. Бородатый парень улыбался ему из письма. Бородатый парень подмигивал ему задиристо, и Толик знал, что он поможет. Все будет просто, очень просто. Толик топтался у ящика, колотил валенком о валенок и был счастлив, что обыграл бабку. Как в хоккее, в нападении, провел шайбу мимо нее. Толик подпрыгивал, пробегался, боксировал пустой воздух, чтобы согреться, и настроение у него было прекрасное, и он напевал песенку этого замечательного бородача, услышанную вчера: Да, это просто удивительно, просто случайно, что он встретил вчера этого парня и что в решающую минуту вспомнил о нем, — ведь иначе не оберешься греха с этой настырной бабкой Шурой. А теперь все хорошо. Теперь все просто, только надо набраться терпенья, а мороз уж не так страшен — лишь бы приехал бородач. Он приедет сейчас, скрипнут тормоза красного «Москвича», они поздороваются, как старые знакомые, и Толик попросит у него свое письмо. Соврет что-нибудь. Например, что неправильно написал адрес. Или что просто раздумал посылать. Или — Толику даже жарко стало: а что, в самом деле? — или скажет этому парню правду. Почтарь хороший и добрый, он поймет. Он отдаст письмо. Не может быть, чтоб не отдал. Толик мерз, но не унывал, двигался энергично, напевал про Прометея какого-то, хвалил себя, что закрыл грудью амбразуру, не побоялся, написал сам, очень верно сделал, потому что, если бородач станет сомневаться, он просто откроет при нем конверт, покажет свой почерк, докажет, что письмо это не чужое, а именно его и он его хозяин. Если бы написала бабка, почтарь мог не поверить, мог бы сказать, что такими каракулями ученики не пишут, и тогда бы все пропало и жалоба ушла, куда адресована, — в том-то и дело, что, хоть и быстро надо было соображать вчера, Толик продумал все-все до последней мелочи. Толик дрожал, улыбаясь, вспоминал, как слышал по радио лекцию, что дрожь — это не просто дрожь от холода, а хитрость организма: хочешь ты или не хочешь, а трясешься, потому что шевелятся, согреваясь, мышцы. Толик хвалил свой дрожащий организм за хитрость, даже он ему сегодня нравился, молодец! Скрипнули тормоза, мышцы Толикиного тела враз перестали трястись; он кинулся к машине, приготовив для веселого парня в шляпе с пером первую фразу, которую долго сочинял, подпрыгивая у ящика. Фраза была очень вежливая: «Дяденька, будьте добры, выслушайте меня!» — и Толик был уверен, что парень непременно остановится и сразу же, с этой первой фразы отнесется к нему приветливо. Дверца хлопнула, и Толик уже открыл рот, чтобы сказать свои вежливые слова, как вдруг увидел, что из «Москвича» вылезает вовсе не тот бородатый парень, а толстый и хмурый дядька. Почтарь прошел мимо Толика, едва не задев его локтем и даже не заметив, сунул мешок в ящик, сильно встряхнул его и тут же выдернул назад. Он не слушал, как шуршат письма, просто ему не было дела до того, как они шуршат. Дядька хмурился, думал о чем-то своем и совсем не замечал своей работы. Толик уже не раз видел: если люди давно работают, привыкли к делу, которым занимаются, оно им как-то все равно. Сидит в автобусе шофер, открывает и закрывает двери, объявляет остановки, а вид у него такой, будто занят он совсем другим. Или вот еще кассирша в магазине. Стоит перед ней очередь, а она вдруг начнет деньги считать. Считает, считает грязные бумажки. Добро бы сдавать в банк надо было или еще куда, а то просто так сидит и считает, неизвестно зачем. И хоть бы считала с интересом, но ведь будто машинка какая-нибудь счетная, арифмометр. А глаза у самой пустые. Витает где-то. Ни очереди не видит, ни денег. Вот и дядька этот. Приехал, вышел, сунул свой мешок в ящик, обратно вытащил и к машине отправился. Сам даже, наверное, не заметил, что он сделал. Как автомат. Раз, раз, раз, раз… Дядька шел назад; еще минута, и он уедет. Толик в отчаянии кинулся к нему, совсем забыв свою вежливую фразу. — Дяденька, — крикнул он, — отдайте письмо! Дяденька остановился, навис над ним толстой тучей. — Какое письмо? — спросил простуженным голосом. — Я письмо туда бросил! — крикнул Толик. — А адрес неправильно написал! — Ну, другое сочини! — прохрипел почтарь. — Да как же, дяденька? — закричал Толик. — Как же я напишу? — Не могу, не могу, — ответил дядька, колыхнув животом и трогаясь к машине. — Порядок такой. Это было ужасно, страшно, немыслимо: вся Толикина затея лопнула в одну минуту. Еще недавно он радовался, что придумал такую штуку. Никто и не догадается! Было письмо — и нет его. Писали? Писали. В ящик бросили? Бросили. А письма нет — фокус-покус. А вот какой фокус вышел. Страшный… В отчаянии Толик дернул толстяка за рукав и заплакал. — Дяденька! — крикнул он. — Честное слово. Честное пионерское! Отдайте письмо. Отдайте, я все расскажу. — А ну-ка! — прорычал почтарь, отодвигая Толика толстой рукой. — Отойди! Ишь хулиган какой! Он сел в «Москвич», отчего тот покосился на один бок, кинул свой мешок через плечо куда-то в черное нутро кузова и завел машину. — Дяденька! — крикнул в который раз Толик, умоляюще вцепившись в ручку «Москвича». — Ну, дяденька!.. Почтарь рванул машину, и Толик чуть не упал под колесо, едва успев отпустить ручку. — Не положено! — крикнул ему на прощанье толстяк. «Москвич», расплескивая тонкий лед в лужах, помчался вперед, ехидно подмигивая красными огоньками. Толик на мгновенье представил, что произошло, и закричал — жутко, пронзительно. Потом подбежал к оранжевому ящику и яростно стукнул его кулаком. По замерзшей руке, словно молния, стеганула острая боль, и Толик бессильно заплакал. «Дурак, идиот! — клял себя Толик. — Что наделал! Что наделал! И почему так получается: когда хочешь сделать хорошее, выходит плохое?!» Не зря говорят: понедельник — день тяжелый. Впрочем, давно уж не было у Толика легких дней. Один другого тяжелей, словно гири. Все уроки Толик сидел как во сне. Слова учителей долетали откуда-то издалека, словно в ушах была вата. Потом так же далеко прогремел последний звонок, и Толик побрел одеваться. Он шел по лестнице — глухой, какой-то пустой, равнодушный — и вдруг едва не покатился кубарем: пропустил ступеньку. Внизу, спиной к Толику, стоял отец. Он стоял спиной и разглядывал расписание — наверное, смотрел, сколько у Толика уроков. Толик метнулся в сторону и заскочил в уборную. Забравшись в кабину, он накинул крючок и прислонился лбом к двери. Гулко громыхало сердце, он дышал тяжело, с перерывами. Каждый, кто входил в уборную и шаркал ногами там, за тонкой дверцей, казался Толику отцом, и тогда он сдерживал дыхание, чтобы его не было слышно. Отдышавшись, Толик сбросил крючок и выглянул в коридор, едва приоткрыв дверь. Отец по-прежнему стоял у расписания, но уже не разглядывал его, а смотрел вверх, на лестницу. Весь класс уже разошелся, а Толика не было, и отец ждал, ждал терпеливо, крутя в руках шапку. Толик почувствовал, как больно сжалось у него сердце. Он успел разглядеть, какое обиженное лицо было у отца, как разбегались черными полосками две морщины от носа. Отец похудел и казался таким беззащитным и жалким, что Толик едва не бросился к нему. Он сдержался, прикрыл дверь, прошел мимо ряда кабинок. Что делать? Ждать, когда отец уйдет! Но он может не уйти. Он ведь видит, что Толикина шуба одна осталась на вешалке. Он может предупредить нянечку, а сам пойдет по классам искать Толика, а потом зайдет в уборную и найдет его тут. Толик взглянул за окно. Во дворе дурачились ребята из их класса, гонялись друг за дружкой. Одна Женька стояла в стороне, поджав губы и снисходительно глядя на остальных. И вдруг Толик кинулся к окну. Форточка! Форточка в нем была такая, что в нее мог пролезть не только мальчишка, но и не очень толстый взрослый. Толик влез на подоконник и выбросил в форточку портфель. Сумка грохнулась среди играющих ребят, и они испуганно остановились, подняв головы. Толик ухватился за перекладину форточки, подтянулся, опираясь на оконную ручку. Ребята увидели его и весело загалдели. Толик просунулся в форточку и повис уже по ту сторону окна. Этаж был первый, но довольно высокий. Правда, внизу чернел сугроб грязного, подтаявшего снега, и Толик разжал руки. Стекло и стенка смазались перед глазами, и Толик по пояс провалился в грязный сугроб. Ребята вокруг хохотали. Цыпа хлопал Толика по спине и кричал: — Ну, не ожидал от тебя! Молоток! Но Толику было некогда выслушивать похвалы. Он выбрался из сугроба, схватил сумку и, оглянувшись на дверь, из которой каждую минуту мог выйти отец, кинулся к дому. Пробегая мимо Женьки, стоявшей отдельно от ребят, Толик мельком взглянул на нее. Учительницына дочка смотрела на него, скривив брови, будто для того и стояла тут, чтобы увидеть, как Толик выпрыгнет из уборной. — В тихом омуте, — сказала она вслед Толику, — черти водятся! Толик не стал с ней спорить. Ему было не до Женьки. Он мчался по улице, как ошпаренный, без шапки и без пальто, и прохожие смотрели ему вслед. Вечером мама сходила за шубой. Она вернулась заплаканная, долго вздыхала, а потом сказала: — Нянечка говорит: целый день ждал… Недавно ушел… Бабка хмыкнула, нацепила на нос очки, стала царапать пером бумагу, шевеля губами. «Пишет! — в отчаянии подумал Толик. — Пишет!!» И вдруг почувствовал, как устал, смертельно устал. Что он не в силах совладать с жуткой бабкой. Баба Шура стащила очки, покусала в раздумье дужку и вдруг спросила, оборачиваясь к Толику: — Грозился, говоришь? Кулаками махал? Толик захлебнулся. — Рехнулась?! — заорал он. — Да он меня не видел! — Угу, — сказала бабка, не отрываясь от своих мыслей и не слыша Толика. И снова заскоблила перышком. В голове у Толика зазвенело, и он пожелал страшного. Он пожелал бабке смерти… Он устал, смертельно устал от этой войны, он был не в силах одолеть бабку. Но отступиться, махнуть рукой, сказать самому себе: я сделал все и больше не могу — это значило сдаться. Это значило трижды стать подлецом. Первый раз — уступив силе, второй — нечаянно, желая добра, и в третий — сейчас, сдавшись. Толик прикрыл глаза. Жалобы, как серые, скользкие жабы, сидели напротив отца, широко разевая глотки. «Товарищи, партийный комитет, прошу вас вернуть моего папу…» Жабы подступали к отцу все ближе, тяжело подпрыгивая и жирно шлепаясь. Толика передернуло. Нет, это было ясней ясного. Он должен что-то сделать. Он уснул и проснулся с этим вопросом: что? Что сделать? Третья жаба, запечатанная в голубой конверт, лежала на столе. Сейчас Толик уйдет в школу, и чуть погодя бабка выпустит свою серую, скользкую тварь. «Что делать? — лихорадочно соображал Толик. — Может, схватить голубой конверт и порвать его на глазах у бабки?» Она сочинит новую жалобу, да еще позлее, чем эту, — она ведь будет мстить тогда не только отцу, но и Толику. Тихо украсть? Но какая разница? Нет, надо так. Когда она бросит письмо, надо сломать ящик. Но он железный. Взорвать? Чем? Сжечь? Сжечь! Набросать туда горящих спичек. А чтобы лучше горело, взять с собой пленку. Старые диафильмы. Еще отцовские. Новые пленки не горят. А старые как порох. «Синяя птица». «Волк и семеро козлят». Детские сказочки для малышей младшего возраста. Когда-то Толик смотрел с восторгом эти сказочки и думал, что все на свете хорошо, все прекрасно — одни синие птицы, и козлята, и Красные Шапочки. А Серые Волки — негодяи. Серых Волков всегда убивают охотники. Да, все это было. Теперь не так. Теперь Толик знает про Серых Волков чуть-чуть побольше. Здравствуйте, дорогая баба Шура, волчиха из волчих! Здравствуйте, толстый почтарь, волчья шкура. Теперь-то Толик покажет вам, что такое настоящий охотник. Это вам не сказочки для детей! Озлобляясь все больше и больше, Толик схватил пленки и выскочил в коридор. В школу он сегодня не идет. Ему сегодня не до школы. Выйдя из дому, Толик спрятался за углом. Бабка не мешкала. Мелкими, немощными шажками она прошлепала мимо него, держа в руке голубой конверт. Толик крался за бабкой, будто умелый сыщик, привыкнув уже таиться на улице. Баба Шура бросила конверт, заторопилась назад, а Толик стал озираться, выжидая, пока улица опустеет. Но народу, как назло, было много. Медленно, переваливаясь с боку на бок, похожие на уток, прошли две тетки с авоськами в обеих руках. Авоськи тянули их к земле, но они будто не замечали тяжести — тараторили по-сорочьи. Потом промчался какой-то первоклашка. Возле ящика он словно споткнулся и стал ковырять в носу, разглядывая Толика. Пришлось его шугануть. Первоклашка не обиделся, побежал дальше, торопясь пуще прежнего, будто смотрел он не на человека, а на ворону. Птица улетела, и смотреть стало не на что, вот он и побежал. А погода стояла прекрасная! Город был насквозь пронизан солнечным светом. Солнце дробилось в лужах, слепя серебряными звездочками, залезало за воротник, щекотало, прыгало, как футбольный мяч с голубых крыш прямо в грачиные гнезда, где орал и резвился прилетный народ. В другой раз Толик порадовался бы весне вместе с грачами, но сейчас солнце светило не для него. Он ждал, а народ все шел и шел, и от волнения у Толика уже тряслись руки. Наконец улица опустела. Толик ступил на край тротуара, чтобы было виднее. Да, никого нет, вот только проедет этот самосвал… Машина промчалась мимо Толика, ее тряхнуло, и сноп грязи обрушился на мальчишку. Толик будто окунулся в лужу. Шуба стала похожей на половую тряпку, грязь стекала с лица. Толик отплевывался, на зубах хрустел песок. Струйки грязи попали даже за шиворот. Вначале Толик опешил и вдруг дико, по-уличному заругался. Никогда в жизни еще не ругался Толик, стыдился бранных слов, грязных и липких, а тут — тут не выдержал. Ведь, конечно же, шофер нарочно подъехал к яме, нарочно облил его и даже не остановился, укатил себе, довольно посмеиваясь. Все люди, все эти взрослые, весь мир показался Толику ужасным, мерзким, отвратительным. Толик подскочил к ящику и сунул в его железный рот кинопленку. Конец пленки выставлялся наружу, и казалось, что оранжевый ящик показывает язык. Толик шаркнул спичкой о коробок. Спичка тут же потухла. Толик запалил еще одну, но и она потухла от легкого ветерка. Стараясь успокоиться, Толик вспомнил, как закуривал на улице отец — сложив ладони кульком, чтобы ветер не гасил огня. Сердце колотилось, будто молот о наковальню. Казалось, оно отдается в почтовом ящике — гулком и холодном, гремит, словно колокол, и его стук слышно за квартал. Усмиряя сердце, Толик старался не дышать. От этого звенело в висках. Он злился на себя, что не может спокойно сделать такое простое дело, но спички то гасли, то ломались, словно соломенные. Сзади заскрипели шаги, сердце заколотилось часто-часто, как колеса вагонов на стыке. Толик сунул спички в карман и попробовал сделать скучающий вид. Но вида у него не получилось. Уши и щеки горели, как стоп-сигналы на том «Москвиче», ноги и руки мелко вздрагивали. Он казался сам себе воришкой, который первый раз в жизни хочет украсть и еще не знает, как это сделать. Шаги проскрипели мимо. Прохожему не было дела до мальчишки, который прислонился к почтовому ящику. Он зажег спичку и укрыл слабый огонек ладонями. Руки опалило, пленка вспыхнула и опять погасла. Толик обернулся — улица вновь пустовала, лишь где-то вдали маячили маленькие фигурки. Он лихорадочно достал сразу толстый виток цветных фильмов и стал совать их в ящик, пока жесткая пленка не уткнулась в мягкое бумажное дно. «Вот они, голубчики, — подумал Толик и вздрогнул. — Ведь там еще и чужие письма! Чужие? Ну и что! Чужим людям наплевать на Толика, наплевать на его горе!» Он вспомнил бабку, вспомнил шофера, который окатил его грязью, он увидел пустые, безразличные глаза Изольды Павловны. Никому нет дела до Толика, и ему тоже нет дела до других! Пленка вспыхнула, огонь, словно жулик, шмыгнул в оранжевый ящик, и оттуда повалил желтый удушливый дым. Через мгновенье в ящике шелестело, гудело, щелкало, будто там стоял примус, а на примусе кипел чайник. Толик вздохнул. Порядок! Письма горели. Он улыбнулся, похлопал ящик по нагретому боку и услышал странный звук. Что-то вроде скрипа. Толик обернулся. У обочины дороги стоял почтовый «Москвич», а от него аршинными шагами несся тот самый веселый парень. Борода у него была на месте, а вот шляпу с пером он где-то оставил, и Толик чуть не захохотал: бородач был лысый. Да, странные моменты бывают у человека. В минуту крайней опасности он вдруг смеется. Когда надо спасаться — стоит. А еще поговорка есть: дают — бери, бьют — беги. Толик стоял как завороженный, смотрел на лысого парня с густой бородой и никуда не убегал. В одно мгновенье парень подскочил к Толику и охватил его за плечо. — Ты что? — крикнул он удивленно. — Ты зачем? Чуть позже, разбирая в памяти по косточкам все, что произошло, Толик вспомнил: парень спросил у него это не свирепо, нет, не зло, а именно удивленно. Не дожидаясь ответа, бородач выпустил Толика и вдел под ящик свой мешок. Мгновеньем позже он выдернул мешок обратно и, как фокусник в цирке, перевернул его. К ногам Толика вывалился комок дымящихся, обгоревших писем. Парень затопал по нему ботинками, дым перестал валить, но от грязных, скоробившихся, пожухлых конвертов уже не было проку. Все это время — пока парень открывал ящик, махал мешком, тушил письма — Толик стоял рядом и не шевелился. Он мог бы убежать, десять раз убежать, тем более что почтарь стоял к нему спиной, но не тронулся с места. Это было необъяснимо, непонятно, ни к чему, но это было так — Толик стоял словно вкопанный и будто ждал, пока бородач не покончит со своими хлопотами. Наконец парень обернулся к Толику. Он не крикнул, не заругался, он просто долго смотрел на Толика, потом наклонился и приблизил к нему свое лицо. — Ты зачем? — спросил он, все удивляясь. — Ведь это письма, понимаешь? Кто-то кому-то писал, надеялся, будет ждать ответа, а ты сжег… Понимаешь?… Парень говорил негромко, вглядываясь в лицо Толика, стараясь понять, зачем он поджег письма, и Толик уже открыл рот, чтобы объяснить. Сказать, как ждал он вчера веселого парня, а приехал тот толстяк, равнодушная квашня. Сказать все как есть. В конце концов почтарь имеет право узнать правду… Толик уже открыл рот, чтобы рассказать парню все как есть, и вдруг увидел Женьку. Она высовывалась из-за плеча почтаря и, щурясь, строго, как Изольда Павловна, вглядываясь в Толика. «Привет!» — тоскливо подумал Толик, и в нем что-то оборвалось. Говорить с парнем при Женьке, выкладывать все как есть при этой шпионке он бы и под пыткой не согласился. А почтарь не успокаивался. — Ты зачем? Зачем? — спрашивал он, начиная злиться и слегка встряхивая Толика за плечо. — Просто так, — дрожа, сказал Толик. — Ах, просто так! — взорвался почтарь. — С ним, как с человеком, а он, оказывается, просто так! Ничего себе просто так!.. За просто так сжег кучу писем!.. Парень все раскалялся и раскалялся, а Женька все мельтешила за ним, не уходила — как же, ждите, уйдет она! Наконец бородач перестал возмущаться и потребовал: — А ну говори, где живешь? Где учишься? Спросил он это тихо, спокойно, но с решимостью. Наверное, теперь Толик казался ему хулиганом, ни больше ни меньше — малолетним вредителем, которого надо решительно остановить, иначе будет хуже. Толик в ответ понурил голову, затоптался на месте — это было мертвым делом допытываться у него, где он учится и, того хуже, где живет, но вперед сунулась Женька. Правда, пока она молчала. Услышав вопрос парня, ступила на шаг ближе, держа за спиной портфель и непринужденно его покачивая, но от нее можно было всего ждать, и Толик погрозил ей сбоку кулаком, чтоб она не вздумала сунуться. Это все и решило. Женька фыркнула и сказала: — Подумаешь, какой! — И, помолчав, вроде бы даже подумав, а не с бухты-барахты, прибавила, обращаясь к парню: — Дяденька, он у нас учится. Вон в той школе… Бородач крепко ухватил Толика за плечо, и они пошли на расправу. Предательница Женька бежала впереди, показывала дорогу, а приблизившись к школе, стремительно кинулась в подъезд. Едва только парень вместе с Толиком переступили школьный порог, их встретила каменная Изольда Павловна. Она сверлила Толика презрительным взглядом. «Ну все!..» — подумал Толик. Толик брел по улице, вспоминал побледневшее лицо Изольды Павловны, вспоминал, с какой злостью сказала она: «Завтра без матери не приходи!» — и не знал, куда ему деться. Дома было противно, шляться по городу тоже нельзя — еще встретишь отца. Толик зашел в гастроном, от нечего делать прошелся мимо длинных прилавков с гнутыми стеклами и решил, что, пожалуй, так и станет ходить по разным магазинам, пока их не закроют. Толик бывал в магазинах не часто — бабка ходила туда сама, не доверяя ему денег, или, на худой конец, посылала мать, но каждый раз, когда он туда заглядывал, в голову почему-то приходила все время одна и та же мысль. Есть ли люди, думал он, которые все, что лежит за гнутыми стеклами — палки колбас и буханки сыра, и горы конфет, разных причем — всех сортов! — и бутылки вин, толпящиеся на прилавках, и банки разных-разных компотов с иностранными буквами, могут сразу купить? Сразу и много! Ведь вот говорят — коммунизм, коммунизм… А коммунизм что? Изобилие. Изобилие — когда всего у тебя полным-полно, ешь — не хочу! И компоты, и сыры, и чего только нет! Толик представлял себе, как начнется коммунизм. Всем дадут много-много денег. По целому ящику. И люди будут ходить по магазинам — набирать дополна разного добра. И потащат все это домой. И будут рубать, пока не надоест. А когда надоест им лопать, некоторые люди исчезнут. Совсем исчезнут или перевоспитаются — кто их знает, но не станет их, словом. И бабки не будет, главное. Помрет. Зачем ей жить, когда все будет? Она, поди-ка, и сама не захочет. Какой смысл? Деньги в бумажник свой складывать не надо. Копейки от сдачи считать, которую мама принесет, тоже не надо. Отца заставлять, чтоб из-за денег на другую работу шел, тоже незачем, — денег навалом и без того будет, знай работай себе отец где больше нравится. Что тогда делать бабке? Телевизор смотреть только и остается. Сидеть, глаза таращить. Все командирство бабкино сразу выйдет, как из воздушного шарика газ. Обмякнет бабка, сморщится и помрет! Толик шел вдоль прилавков, как по длинной съедобной улице, улыбался своим мыслям, поглядывал на еду, замедляя шаг в «сладких отделах». Вон «Раковая шейка», по двадцать восемь копеек за сто граммов, а соевые батончики по восемнадцать. Есть и чеховские конфеты, «Каштанка» называются. Чехов такие конфеты любил, а потом так и собаку в своем рассказе назвал. Вообще-то, может, и наоборот, но все равно. Толик бы не отказался попробовать, какие они на вкус, «Каштанки». Да что там! Можно бы и вон тех подушечек, по 10 копеек сто граммов, пососать, но нет у него денег. Даже гривенника. «Ну что ж, — думает Толик. — Что есть, то есть, а чего нет, того нет, и нечего тут обижаться». Сладкоежкой он никогда не был, никогда и никто его «Каштанками» да «Раковыми шейками» не баловал, баба Шура все экономила, да разве в этом счастье? Нет, не завидовал Толик ребятам, которые сладкое за обе щеки уписывают, а потом зубами маются. Толик разглядывал конфеты, иронически улыбаясь, как вдруг услышал, что одна продавщица сказала другой: — Смотри-ка, мать и дочка. Толик пропустил вначале это мимо ушей: подумаешь, мать и дочка, да мало ли их везде ходит, дочек с матерями, и даже не обернулся. Но потом подумал, что продавщицы не такой народ, чтобы зря удивляться, и посмотрел. Никакой дочки с матерью он не увидел. Стояли просто у столика две старушки и друг дружке хлеб в авоську класть помогали. Одна авоську растянула, а вторая туда кирпичик хлеба кладет и городские булочки. Толик поискал глазами, где это тут мать с дочерью, но в магазинчике было пусто, только дядьки в винном отделе толкались, и тогда он понял. Это и есть мать с дочкой! Две-то старушки — они и есть! Толик к ним внимательней присмотрелся и даже хмыкнул — во здорово! Ведь правда, старушки-то похожие! У обеих из-под шляпок седые косички торчат. И глаза у обеих одинаковые, и носы. Правда, одна другой старее все-таки. Сложили они свои кирпичики хлеба и булочки; та, что помоложе, авоську в одну руку взяла, а другой свою маму под ручку прихватила, и они торжественно к выходу тронулись. Старушки прошествовали мимо Толика, шаркая туфлями, и он снова поразился, как они друг на друга походят. И лица, и пальто, и шляпки у них одинаковые, и даже две лисы вместо воротников, рыжие лисицы со стеклянными глазами, друг на друга вроде походили. Толик глядел ошарашенный, а старушки прошаркали мимо него, и он как загипнотизированный вышел вслед за ними. Возле магазина была лесенка — не лесенка, так, три ступеньки, — но когда старушки по ним стали сходить, та, что постарше, вдруг строго посмотрела на другую старушку и сказала: — Осторожно, дочка! Другая, будто испугавшись, пролепетала в ответ: «Да, да, мама!» — и обе звонко рассмеялись, прямо как девчонки. Толик тоже засмеялся и представил себе: вот вырастет он, станет стариком, и пойдут они с отцом или с мамой, а лучше всего пойдут все втроем в магазин. Мама — старушка, папа — старичок, и он, Толик, тоже старичок. И продавщицы шепнут: «Смотрите-ка, это целая семья — мать, отец и сын». Толик расхохотался, представив себя стариком. Бородка клинышком, как у Чехова, вот только на носу не пенсне, хватит ему, это пенсне на Изольде Павловне надоело, — а очки. Простые очки в розовой оправе, какие все носят. А на голове такая шапка пирожком. И тросточка, чтоб легче ходить. Во забавно? Толик — и старик бородатый! Он снова рассмеялся, потом задумался. Вот, оказывается, у такой старушки жива еще мама. И они, наверно, любят друг друга — вон ведь как одна другую под ручку взяла, как одна другой хлеб класть в авоську помогала. Смеялись весело тоже, наверное, не зря, а потому, что до такой старости дожили дружно и хорошо. У всех людей есть мамы. У маленьких. И у взрослых. У Толика — мама. И у Толикиной мамы тоже мама — баба Шура. Толик представил маму — когда она состарится — с бабой Шурой вместе. Мама бабку, конечно, за ручку тоже станет брать. И хлеб в авоську класть поможет. И заботиться о ней станет. Но вот смеяться они не будут, нет! Ах, мама, мама! И добрая она, и ласковая, что говорить, но доброта эта и ласка против нее же оборачиваются. Против отца. Против Толика, потому что не может мама перед бабкой за них постоять, заступиться, сказать свое слово. Любит мама, чтоб все вокруг было тихо. Даже телевизор она всегда потише пускает. Раньше Толику нравилось, как мама у окна сидит. Подойдешь к ней поближе, когда она задумается, в глаза заглянешь и увидишь, как все, что на улице, в них отражается. Деревья. Забор. Люди. Только все голубое, потому что и деревья, и забор, и люди — не настоящие, а в маминых глазах. Сейчас по-другому. Теперь мама, как к окну сядет, да если еще бабы Шуры нет — сразу глаза у нее будто окунутся в туман. Слезы дрожат на ресницах. Раньше бы Толик к маме кинулся, сказал: «Ну что ты, не надо, не плачь!» Теперь он смотрит горестно, молча, как большой. Жалко — что говорить! — жалко ему маму, но ведь это же правда — человек сам должен всего добиваться: и хорошего настроения, и чтоб все вокруг было в порядке. Сколько же плакать можно! Не лучше ли вместо слез да вместо этих жалоб найти маме отца, поговорить с ним, уехать, как он говорил, в другой город от бабы Шуры и начать жить заново: без слез, а со смехом, с весельем, с радостями всякими — большими и маленькими. Так, чтоб потом, когда уж и жизнь прожита будет, как у этих старушек, не обижаться на белый свет, не кряхтеть, не охать, а смеяться весело! Было уже поздно, магазины закрывались, работал лишь дежурный гастроном в центре, и Толик пошел туда. В гастрономе было шумно, пахло чем-то кислым. Толик походил в этой толкучке, разглядел цветные наклейки на бутылках и было повернулся уже уходить, но так и застыл. Прямо перед ним стояла слепая женщина. Она глядела куда-то в угол, помаргивая часто, закатывала зрачки под веки, страшно тараща белками, а руками быстро-быстро ощупывала монетки. — Рупь двадцать… Рупь сорок, — приговаривала тетка и протягивала деньги белобрысому парню, который стоял возле нее. Парень неохотно брал деньги и ныл: — Мам, не надо, а? Слепая все моргала, закатывала глаза, потом отсчитала, сколько ей было нужно, нащупала, трепеща пальцами, мальчишку, подтолкнула его вперед и сделала свирепое лицо: — Ну!.. Парень подошел к прилавку, очередь посторонилась, и он протянул деньги, но продавщица оттолкнула его руку, крикнула торопясь, будто опаздывала куда: «Малолетним не отпускаем». Толик вздрогнул: слепая громко выругалась. — Отпусти!.. — велел продавщице какой-то дядька из очереди. — Это вон ей! — Не отпущу, — заорала продавщица, кривя накрашенные губы. — И ей не отпущу! Пьет! Ребенка приучает! Очередь вдруг заволновалась, ругая продавщицу. — Отпусти! — кричали дядьки. — Отпусти! Какое твое дело? Ее дело! Незрячая она! Продавщица снова скривила губы, схватила у мальчишки деньга и выдвинула ему бутылку. Толик глядел, как слепая взяла мальчишку под руку и они пошли не спеша к выходу, тихо говоря о чем-то, как притихла очередь и как мужчины с состраданием смотрели им вслед. — Р-рюсскому человеку, — сказал за спиной у Толика пьяный голос, — в ненастье первое дело — выпить!.. Толик вернулся домой поздно, притихший и молчаливый. Слепая и ее мальчишка не выходили из головы. Толик представил, как слепая ощупывает дрожащими пальцами лицо мальчишки, а он стоит, не шелохнется, только прикрыл глаза — ждет, когда мать потрогает его, когда его «увидит». Толик вообразил на мгновение себя слепым и крепко зажмурил глаза. Стало темно, только какие-то розовые точечки плыли стаей. Он пошарил руками и снова открыл глаза. Нет, невозможно представить, что ты никогда не увидишь ничего, ничего… Невозможно представить, что не увидишь эту комнату, синий абажур под потолком, маму… Неожиданно Толик подумал о маме как-то по-новому. Конечно, слепая женщина — ужасно несчастная, и ее беде никак нельзя помочь. Мамина же беда зависела только от нее одной, он был уверен в этом. Ей только надо набраться сил. Надо только решиться и переломить себя. Уйти от бабы Шуры. Уехать вместе с отцом в другой город — и все будет хорошо. Он подумал про двух старушек — про мать и дочь. Но тогда мама не сможет, как они? Не должна? Ей плохо с бабкой, это ясно, и хорошо без нее, тоже ясно. Но это со стороны. Пусть даже так, размышляет Толик, все равно, он размышляет как бы со стороны. Ведь маме надо бросить свою мать. Толик всегда ругал маму, что она слабая, что она бессильная, — и вдруг он стал понимать ее колебания, ее слабость и бессилие. Неожиданно эта мамина слабость повернулась к нему другой стороной. Мама будет страдать сама, но не бросит бабку — вот что вдруг понял Толик. Он уже разделся и лежал на раскладушке, приготовясь спать. Неожиданно ему захотелось сделать маме что-нибудь очень хорошее. Словно теплая волна захлестнула его. Он приподнялся на локте и позвал громко, чтоб и баба Шура слышала. — Мама, — сказал он, — иди скорее. Ну иди же! Мама вскочила встревоженно, светлой тенью заслонила окно. — Что ты? — спросила она испуганно. — Ничего, — ответил Толик. — Наклонись! Мама наклонилась, думала, что Толик скажет ей что-нибудь тайком от бабы Шуры, но он обнял ее свободной рукой и поцеловал. Он сразу отвернулся, закрыл руками уши, не желая слушать бабкиных высказываний, ее последних слов. Но баба Шура ничего не сказала, и Толик, распластавшись, тут же уснул. Проваливаясь в сон, он увидел Изольду Павловну, ее пронзительный взгляд и услышал снова ее слова: — Без матери завтра не приходи! «А вот и приду», — подумал он упрямо. Так он ничего и не сказал маме. А утром, прибежав в школу, сразу наткнулся на Изольду Павловну. Она стояла у раздевалки, сложив руки, как Наполеон, и ждала его. Толик затоптался, поглядывая на блестящее пенсне учительницы, и мучительно соображал, что делать. То ли пройти мимо нее, будто бы забыв вчерашнее, мирно поздороваться, то ли, пока не поздно — была не была! — рвануть назад и целый день шляться по городу. Но пока он соображал, Изольда Павловна нетерпеливо сказала: — Давай же скорей! Ничего не понимая, Толик разделся и отправился вслед за учительницей. Она выстукивала по коридору мерную, нудную дробь. Толик шел за ней, как кролик, загипнотизированный удавом, и лишь в последнюю минуту, когда они приблизились к кабинету директора, догадался, в чем дело. «Вот оно что! — подумал Толик, холодея. — Значит, его задумали кинуть в мельницу! Между древнеримскими жерновами?» Дверь в кабинет директора была белая, будто за ней сидел не Махал Махалыч, а зубной врач. Вот сейчас Изольда Павловна схватит Толика за руки, чтоб он не брыкался, а директор станет сверлить ему зубы — ж-ж-ж-м! Толик даже простонал от боли, белая дверь распахнулась, он вошел и остановился у порога. — Вот, привела! — сказала Изольда Павловна, отдуваясь, будто она запыхалась, будто она тащила Толика за руку, а он упирался. — Знакомьтесь. Ваш корреспондент. Толик огляделся. За столом сидел Михаил Михайлович, директор — Махал Махалыч, как звали его для удобства ребята. Или Топтыгин в квадрате: мол, два Михаила в одном имени. Кроме Махал Махалыча, в кабинете был еще один человек. Он стоял посреди комнаты, заложив руки за спину, и покачивался как пресс-папье — с носков на пятки, с пяток на носки. Дядька был высокий, седой и очень добродушный. — Ну, ну, — сказал он, покачавшись, и протянул Толику руку. — Интересно познакомиться. Седой стоял посреди кабинета с протянутой рукой, и Толику пришлось подойти к нему. — Так вот, — сказал седой, — я и есть тот самый «товарищи, партийный комитет», которому ты писал. Толик почувствовал, как у него холодеют пальцы, как отливает от головы кровь и там становится пусто и прохладно, будто в голове не мозги, а прогуливается ветерок. — Рассказывай! — бодро велел седой. — Рассказывай все по порядку, я тебя внимательно слушаю. — И, наверное, заметив, что у Толика остановились и расширились зрачки, добавил мягко: — Да ты не бойся! Говори как на духу — и все будет хорошо, не зря же ты на нас надеялся! «Вот она, расплата!» — лихорадочно думал Толик. Да, он знал, что его могут разыскать. Но ведь он не предполагал, что все сложится так. У него и мысли не было, что из партийного комитета могут прийти прямо сюда, в школу. Толик мучился, Толик презирал себя, воевал с бабкой, прятался от отца — и все это были его личные дела. И никто не мог сунуть в них свой нос. Это были страшные тайны Толика. А теперь их узнает вся школа! Будто он играл в домино, а потом показал все свои костяшки — смотрите! Все! Конец!.. Толик неожиданно успокоился. Сейчас он смотрел на себя как бы со стороны. Будто не пятиклассник Бобров сидел тут, в директорском кабинете, провалившись по уши в черное мягкое кресло, и будто не с ним говорил седой. Он чувствовал себя как бы зрителем, как бы посторонним. — Так я слушаю тебя, — сказал седой. — Почему ты решил, что именно партком тебе поможет? А не сами твои родители? «Он совсем не строгий», — машинально отметил Толик. — Я жду! — повторил седой. — Говори уж, раз писал… Толик молчал. — Ты сам сочинял эти письма? — спросил опять высокий человек, доставая из кармана два знакомых конверта… Толик молчал. Что ему оставалось делать? Признаться, что одно он написал, почти ничего не соображая, в тумане, потому что его избили. А про второе вообще ничего не объяснишь. Даже если сказать, они не поймут, скажут, врет, изворачивается, вон чего нагородил. Нет, лучше молчать. — Ну что с тобой будешь делать! — вздохнул седой. — Твердый ты, видно, парень, с характером, слова от тебя не добьешься. Значит, писал, все обдумав, все всерьез. — Видно, всерьез тебя обидел отец, — тихо сказал Махал Махалыч. — Видно, крепко он виноват! Кровь мгновенно прихлынула к сердцу, к голове, к рукам, и Толик почувствовал, как покраснел от пяток до макушки. «Значит, они решили, что виноват отец. Значит, отцу будет плохо», — подумал он и вдруг, сам того не ожидая, крикнул: — Нет! Один раз он уже стал предателем отца. Больше не будет. Ни за что не будет. — Ну, ну! — сказал седой. — Так ты считаешь, что отец не виноват? — Нет! — снова ответил Толик. — Но почему ты писал жалобы? — удивился он. — Да еще одну из них в горком. Откуда ты вообще знаешь, что можно жаловаться в партком, в горком? — Такая настойчивость, — сказал из-за стола Махал Махалыч, обращаясь к седому, — такая последовательность на дело рук ребенка не похожи. Тут действовал прямо-таки профессиональный склочник. Директор встал, вышел на середину комнаты и остановился рядом с седым. — Н-ну, почему же? — протянула Изольда Павловна, блестя пенсне. Все время она стояла сбоку и молчала, будто чего-то ждала. — Причиной этих писем, — сказала она, — может служить целый комплекс — нездоровая обстановка в семье, дурное влияние улицы. — Говорила седому и совсем не замечала директора. — Знаете, я давно замечала за мальчиком слишком уж какую-то… м-м… потаенность, что ли… А это плохой признак. Не зря поговорка говорит: в тихом омуте черти водятся! Словно отчего-то обидевшись на Изольду Павловну, Махал Махалыч вдруг быстро отошел к окну, громко забарабанил о подоконник костяшками пальцев, а Толик подумал, что он уже где-то слышал эти слова недавно. Кто-то говорил ему их. Вспомнил! Это было, когда в школу пришел отец. Толик выпрыгнул из форточки и побежал без шубы домой. На пригорке стояла Женька, и она оказала ему вслед: «В тихом омуте черти водятся». Толик не обратил на это внимания, не до того было, а сейчас вспомнил. Так вот, оказывается, что! Женька повторяла материны слова. Не зря, значит, все ее слушают в классе. Не зря боятся. Раньше Толик не знал этого — только предполагал. Теперь знает. А седой сказал горячо: — Но ведь его отец прекрасный работник, хороший коммунист. — Ну, знаете ли! — рассмеялась Изольда Павловна. Махал Махалыч отвернулся от окна. — Может быть, мы отпустим ребенка? — спросил он нервно. — Ну что ж, — сказал седой, хмурясь и внимательно глядя на Толика. — Подведем итог. Значит, ты писал жалобы на отца, считая, что он ни в чем не виноват? Это, конечно, странно, но если все так, ты очень не любишь отца! Седой человек посмотрел Толику прямо в глаза, и тот не отвел взгляда. Они глядели друг на друга, и Толик чувствовал, что еще немного — и он заплачет. Слезы плясали у него в глазах, все перед ним расплывалось, и седой человек из парткома расплывался тоже, но Толик не сводил с него глаз. Кто-то легонько тронул его плечо. Толик обернулся. Махал Махалыч стоял сбоку и кивал головой. — Ничего, — сказал он тихо. — Все будет в порядке. Иди… Толик медленно побрел к двери, а Изольда Павловна тяжело вздохнула, будто это у нее случилось несчастье: — О-хо-хо!.. — Изольда Павловна! — услышал Толик, закрывая дверь, резкий голос директора. Толик вышел из кабинета, плотно прикрыл за собой дверь и прислонился лбом к белому косяку. Плечи у Толика затряслись в беззвучном плаче. Но в школе ведь и не поплачешь даже. Возле Толика сразу остановились два любопытных первоклассника… Когда перед самым звонком Толик вошел в класс, там стояла необычайная тишина. Ребята сидели словно на выставке, свернув руки калачиком, аккуратно разложив на партах тетрадки и учебники, — прилизанные и посветлевшие от счастья: будто сейчас им по пирожному принесут, а не урок начнется. Возле стены, на скамейке, как куры на нашесте, жались от тесноты студентки — расфуфыренные, в нарядных платьях, с красивыми прическами и надушенные так, что Толик даже поморщился. На именины собрались, не иначе! Затарахтел звонок, в класс вошла Изольда Павловна и первым делом вызвала Женьку. На Женьке серебрился белый накрахмаленный воротничок, глаза у нее блестели, и отвечала она так, будто по книге читала, — слова как горох выскакивали из ее маленького круглого рта, без запинки, без зазубринки. Толик обернулся назад — студентки восхищенно вздыхали, сдержанно покачивали головами, восторгаясь Женькиным ответом, быстренько строчили что-то в своих тетрадках. Одна студентка шевелилась больше других, громче всех вздыхала и, волнуясь, выше всех закинула ногу на ногу, чтоб было удобней записывать, так что виднелись даже голубые трусики. Уши у студентки горели, будто отвечала не Женька, а она, на носу плясали рыжие веснушки, и Толик улыбнулся ей. Прямо как девчонка, а еще в институте учится. Женька все тараторила — похоже, что она вызубрила урок, как стихотворение. Наконец, Изольда Павловна остановила ее и поставила четверку. Студентки заохали, зашептались, но Изольда Павловна словно ничего не заметила и вызвала своего человека, Цыпу. С тех пор как Изольда Павловна пропустила Цыпу сквозь свою мельницу, еще не было ни разу, чтобы он не выучил по русскому. Но даже и у Изольды Павловны раньше он мямлил, хотя и отвечал правильно. Сейчас Цыпа говорил так, будто рапортовал правила русского языка какому-нибудь маршалу. Тощая грудь его вздымалась под пиджаком, он смело глядел на студенток и тарабанил правила, как опытный барабанщик печатает дробь. «Во дает!» — восхищенно подумал Толик, не узнавая Цыпу, — тот шел явно на пятерку, — но и ему Изольда Павловна поставила только «четыре». Тут Толик удивился совсем. Женьку «русалка» зажимала всегда, но ведь Цыпа-то, Цыпа в другой раз получил бы пятерку! Нехорошая мысль пришла Толику. «А что, если, — подумал он, — это она специально? Специально вызвала Женьку и Цыпу, а не других, чтоб не подвели. Глядите, мол, студентки, как учить надо!» После всего, что произошло в кабинете директора, Толик смотрел на Изольду Павловну, словно на змею, которая того и гляди ужалит. Как она сказала про него и про отца! Как она вообще говорила! Никогда Толик эту учительницу не любил, а сегодня особенно. Сегодня она вообще на модель походила, какие в магазинных окнах стоят. Вроде бы и похожа на человека, а сама неживая, холодная. И хитрая! Конечно, Женьку с Цыпой она нарочно предупредила, чтоб уроки выучили. У Толика задрожали руки: а что, если проверить? Цыпа кончил барабанить свои правила, и Толик поднял руку. Сейчас он узнает, прав или ошибается. Сейчас увидит — спросит его Изольда Павловна или нет. Он поднял руку повыше, хотя никаких уроков вчера не учил. А ну и что! Подумаешь, двойка! Зато сразу ясно станет. А если не ясно? Если спросит? Ну, тогда он ей отомстит за то, что она у директора говорила, — выйдет к доске и понесет какую-нибудь чушь. На «пару». Она же не хочет, чтоб у нее на таких уроках двойки получали. Сердце гремело, а Толик все тянул и тянул руку. Изольда Павловна уже заметила его; он видел, что заметила, видел, как недовольно сверкнуло ее пенсне и как зашуршала она в классном журнале, отыскивая там что-то. Заметила, но представляется, что не видит. Толик злорадствовал. Значит, точно! Значит, не хочет спрашивать, чтоб не подвел! Наконец «русалка» оторвалась от журнала, строго взглянула на Толика и спросила: — Тебе надо выйти, Бобров? Кто-то хихикнул. — Нет, — ответил Толик. — А что же? — спросила учительница. — Отвечать. Изольда Павловна усмехнулась тонкими бледными губами и сказала вдруг: — Пожалуй, сегодня тебе отвечать не стоит. Ведь тебе, должно быть, и не до уроков сегодня. Отдохни от домашних неприятностей… Она говорила это вкрадчивым, тихим голосом, и со стороны можно было подумать, что учительница заботится о Толике, у которого что-то случилось дома, что она вообще очень добрый человек. Бледнея, Толик увидел, как на него с любопытством глядят ребята, словно на марсианина. Никогда в классе ни о чьих домашних неприятностях не говорили, и уж раз Изольда Павловна сказала, да еще так сказала — жалеючи, да еще при студентках, значит, у Толика и правда что-то такое-разэтакое случилось. Нет, что угодно, а такой подлости он не ждал от Изольды Павловны! Конечно, она бы непременно рассказала Женьке про письма, а та всем другим, это ясно, но вот так, как сейчас! При всех! Ненавидящим взглядом Толик смотрел на учительницу, стараясь поймать, увидеть ее глаза, но Изольда Павловна глядела поверх класса. Вот, значит, она какая — злая, беспощадная! И лживая, лживая!.. Но все-таки Толик узнал правду. Она не захотела его спросить. Она спросила лишь Женьку и Цыпу, чтоб студентки поразились ее строгости. — А вот завтра, — Изольда Павловна мягко, как кошка, подошла к Толику и вдруг погладила его по голове. Толик отпрянул, словно ошпаренный. — Завтра, — повторила она ласково, — может, тебя и спросят… — Познакомьтесь, ребята, — продолжала она, отходя от Толика. — Завтра урок будет вести у вас практикантка Ерошкина. Класс оживился, захлопал партами, заоборачивался, Толик обернулся тоже и увидел, как рыженькая студентка, став красной, словно клюквенный кисель, поднялась и поклонилась, будто она артистка на сцене. Ребята зашушукались, засмеялись, но Изольда Павловна сказала негромко: — Тихо! Все замерли, как по команде, желая быть образцовыми. — Так что попрошу меня не подвести! — холодно улыбаясь, пошутила Изольда Павловна, и у Толика по коже прокатились мурашки в предчувствии недобрых событий. Всю перемену к нему лезли ребята: — Кто у тебя помер? — А может, обворовали? Толик, натянуто усмехаясь, стоял в коридоре, отмахивался от липких приставал, молча глядя на всех исподлобья. Откуда-то появился сияющий Цыпа. Его не было всю перемену. Толик видел, как после урока пробежала вдоль коридора сначала Женька, а чуть позже — Цыпа, и вот он вернулся сияющий, словно новый гривенник. Сейчас Цыпа носился по коридору, будто угорелый, — весь взмок и раскраснелся на радостях, Толик усмехнулся. Сбегал с Женькой, Изольда Павловна их похвалила, наверное, вот и радуется, дурак. Вдруг Цыпа остановился возле Толика. — Ну чего ты? — спросил он. — У него, кажется, кто-то умер, — сказала задумчиво Машка Иванова, — он не говорит. — Ха, умер! — крикнул Цыпа. — Знаю я эти похороны! Врет он все! На отца родного жалобы пишет, а сам прикидывается! Не раздумывая, словно стрела, Толик кинулся к Цыпе и воткнулся головой в его живот. Ребята их едва разняли в конце перемены. Да и то, когда Коля Суворов крикнул, чтобы напугать Цыпу: — Цыпленков, «русалка»! Цыпа вскочил, ошалело оглядываясь, и Толик засмеялся над ним. Под глазом у Цыпы сидел приличный фингал. — Ну погоди… — прошептал длинноногий Цыпа, потирая синяк. — Я тебе покажу, я тебе не забуду… На другой день Толик был дежурным в классе и, может быть, потому так остро почувствовал, как переменились к нему ребята. Если бы он не дежурил, побродил бы в переменку по школе, может, даже на улицу выскочил бы, глотнул весеннего воздуха, сбил бы сосульку с карниза, полизал ее, остудился или на другой этаж сходил, где нет ребят из их класса, все-таки не было бы так тоскливо. А тут сиди как сыч, один-одинешенек, пока другие по коридору носятся. Сиди да думай про свое. На первой же перемене дверь в класс приотворилась, и чья-то чернильная рука пустила из коридора бумажного голубя. Толик его поймал, хотел выбросить, да увидел, что на крыле написано: «Предатель собственного отца». И рядом морда нарисована — злая, с оскаленными зубами. Надо думать, он. Толик смял голубя, швырнул комок в форточку, прислонился лбом к оконному стеклу. «Цыпины штучки, — подумал он равнодушно. — Выйти бы сейчас да, как вчера, снова синяков ему наставить». Но Цыпа не стоил того. А то еще немного, глядишь, Цыпа вроде героя станет. На уроках старалась Женька. Она косилась в сторону Толика, прищурясь, кривила губы, будто прикасалась к чему-то липкому и мерзкому, шепталась с Цыпой; они хихикали и, глядя на Толика, осуждающе качали головами. Эти двое Толику были понятны, но ведь класс состоял не только из них. Пристально и удивленно глядел на Толика Коля Суворов — веселый и справедливый человек. Поймав взгляд Толика, он смущенно отворачивался, но потом снова смотрел, смотрел задумавшись, недоуменно. Исподлобья взглядывала на Толика приветливая Машка Иванова, хоть и зубрилка порядочная, и растеряха, будто ветер у нее в башке свищет, но хорошая девчонка, свой человек. В ее глазах Толик улавливал осуждение, но что делать, права была Машка, прав был Коля. Они же ничего не знали… После третьего урока, когда началась большая перемена и ребята ушли из класса, в дверях появилась практикантка Ерошкина. Лицо у нее пылало, веснушки дрожали на носу. В классе запахло духами. — Здравствуй, мальчик, — тревожно сказала она. — Ты дежуришь? Толик кивнул и улыбнулся Ерошкиной. «Ерошка на одной ножке», — подразнил он ее про себя. — Я напишу на доске примеры, — сказала она, берясь за мелок, — а ты смотри не стирай! — И стала выводить округлые, красивые буквы. «Примеры деепричастий, — написала она и подчеркнула заголовок жирной чертой. — Пятак упал, звеня и подпрыгивая. Лошадь скакала, закусив удила. Уходя от преследования, олень несся по лесу». Не оборачиваясь, Ерошкина вдруг спросила Толика: — Ты готов? — Что готов? — не понял он. — Урок выучил? А-а, не забыла, значит! Или заботливая Изольда Павловна напомнила. Толик вздохнул и полез за книжкой. Никогда он раньше таким делом не занимался, чтоб урок учить в перемену. Ненадежно это, что и говорить. Ненадежно, а что делать? Прочитал, запомнил, пока вызовут, еще забыть не успеешь. Вчера же был, конечно, особый случай, и Толику после сражения с Изольдой Павловной стоило бы выучить урок. Но он опять бродил по магазинам, пока их не закрыли. — Так ты не подготовился? — обернулась Ерошкина. — Сейчас прочитаю, не волнуйтесь, — ответил Толик и криво улыбнулся ей. — А успеешь? — засмеялась Ерошкина. — Успею, чего там, — буркнул Толик. — Ну что ж, — согласилась она и пошла к двери. — Только, пожалуйста, — обернулась на пороге, — только, пожалуйста, приготовь тряпку. Толик кивнул ей и побежал к уборной. Когда, намочив тряпку, он возвращался назад, загремел звонок, и Толик вошел в класс вместе со всеми. Он кинул тряпку в ящичек — и обомлел: примеров Ерошкиной на доске не было. Их будто кто-то слизнул языком. Он все стоял, ошалело глядя на доску, когда в класс одна за другой вплыли нарядные студентки. За ними горделиво шла Изольда Павловна, выгнув коромыслом длинную шею. Шествие замыкала розовая от волнения Ерошкина. Ничего не замечая, она простучала каблучками к столу, раскрыла журнал, но в это время сзади произошло движение, и из класса пулей вылетела заалевшая Изольда Павловна. «Камчатка» загудела, студентки заволновались и поплыли из класса обратно. Печальное шествие замыкала Ерошкина. Она громко сморкалась в кружевной платок, и Толику стало ужасно жалко ее. В класс ворвалась Изольда Павловна и, поднеся к глазам руку с часиками, сказала: — Быстро! Кто сделал? — И вдруг начала отсчитывать: — Раз! Кто сделал? Два! Кто сделал? Три! Дверь распахнулась, и на пороге появился Махал Махалыч. «Как фокусница», — подумал про «русалку» Толик. В мертвой тишине директор прошел по рядам и сел на последнюю парту. Еще один ученик. — Ну что ж, — ледяным голосом сказала Изольда Павловна. — Разберемся. Кто дежурный? Толик поднялся, опустив голову, сознавая свою вину, — и в самом деле, подумай он про тряпку раньше, даже, в конце концов, не послушай Ерошкину — поучил бы лучше урок — и все бы было в порядке. — О-о!.. — удивилась Изольда Павловна. — Так это ты дежуришь, Бобров! Значит, это ты стер примеры с доски? — Зачем? — растерянно спросил Толик. — Ну не знаю, — ехидно ответила Изольда Павловна. — Мало ли… Толик вдруг разозлился. Еще чего не хватало! Он дежурный — и он же стер. Не много ли на одного? — Я выходил смочить тряпку, — ответил Толик как можно спокойнее. — Ерошкина меня попросила. — Н-нда!.. — недоверчиво произнесла Изольда Павловна. — Ну ладно. Все встаньте. Четко хлопнули крышки парт. Класс поднялся. — Будете стоять до тех пор, пока провинившийся не признается! — внятно выговаривая каждое слово, произнесла Изольда Павловна и, сложив на груди руки, уставилась за окно. Весь класс стоял, сидел один Махал Махалыч на последней парте, и, видно, ему было неловко от этого. Он поднялся и тоже подошел к окну, только не к тому, возле которого стояла учительница, а к другому. Директор и Изольда Павловна глядели в окна, ребята послушно стояли за партами, и Толик все больше чувствовал себя виноватым. Все-таки учительница подсказала, кого винить. Каждый стоит, наверное, и о себе думает: «За что я тут мучаюсь? Виноватого все равно не найти, не сознается, так пусть отвечает дежурный. Следить за доской он должен? Должен! В класс не должен никого пускать? Не должен! Так с него и спрос!» Урок кончился, прошла перемена, снова затарабанил звонок, и теперь должна была начаться литература. Махал Махалыч неожиданно попросил: — Изольда Павловна, пусть они сядут! Учительница сверкнула на директора стеклышками пенсне, Толику почудилось, что она возмутилась; кажется, и Махал Махалычу тоже так показалось, и он пояснил: — Так им думать будет легче. Изольда Павловна надменно кивнула, класс сел, и снова настала тишина. Кончились уроки, а Изольда Павловна все стояла, окаменев, только Махал Махалыч, как медведь, как в самом деле Топтыгин, прохаживался по рядам, толстый, маленький, круглолицый. Ребята переглядывались между собой, рассеянно улыбались — всем хотелось есть, хотелось пить, надо было идти домой, и Толик все чаще ловил на себе беспокойные взгляды одноклассников. Наконец Изольда Павловна встрепенулась, велела выйти из класса Женьке и ушла вслед за ней. Как-то так вышло нечаянно: класс вдруг вздохнул, зашевелился. — Долго мы будем сидеть? — спросила, осмелев, Машка Иванова Махал Махалыча. Странно — директор пожал плечами. Изольда Павловна, наверное бы, завизжала, услышав это, а Махал Махалыч пожал плечами. — Кто-то виноват, а мы сиди! — осмелела Машка. — А вот это плохо, — ответил директор, останавливаясь у доски. — Очень плохо. Вы должны быть как в поговорке: один за всех, и все за одного. И дружить, и отвечать. Всем за одного заступаться. Всем за одного отвечать. И одному за всех. Толик посмотрел на директора с интересом — ему понравилось, как сказал Махал Махалыч. Это правда. То, что все должны отвечать за одного, давно известно, а вот что один за всех — это верно. И страшно важно. — Мы уже устали! — резко сказал директору Коля Суворов. — И потом — когда учить уроки? Махал Махалыч внимательно посмотрел на Колю. — Ребята, — сказал он негромко, — классный руководитель — Изольда Павловна, а не я. И решать будет она. Но я вам дам один совет. Обещайте Изольде Павловне, что вы разберетесь сами. И действительно — разберитесь сами. Без кулаков, по-человечески. И я еще одно скажу, хотя эти слова, наверное, вам повторяют каждый день: вы же пионеры. Больше! Вы — люди! Он помолчал. Класс притих, внимательно глядя на Топтыгина в квадрате. Никогда Изольда Павловна с ними так не говорила. — Все бывает с людьми, — сказал директор, — но из любого, самого нехорошего положения человек должен выйти с честью. Потому он и человек. Директор постоял немного и вышел. Но никто не оживился, не зашумел. Ребята сидели подавленные и тихие. Открылась дверь, и вошла Женька. Она была строгая, щурилась, как всегда, а сама забыла вытереть губы, и они маслились то ли от бутерброда, то ли от жирных пончиков с повидлом, и Толик увидел, как весь класс внимательно ее оглядел с головы до ног. Теперь уже не на Толика пристально поглядывали ребята, а на Женьку, и он почувствовал, как растет в тишине — медленно, но уверенно — глухое недовольство. Боязнь Женьки, учительницыной дочки, на глазах исчезала, растворялась. Долго и упорно внушала Изольда Павловна классу, что ее Женька такая же ученица, как другие, равная остальным, — ей даже приходится хуже, потому что ее строже спрашивают. И вдруг — будто фотография проявилась. То, что было невидимо, увидел сразу весь класс. Женька сидела с масляными губами, а остальные голодные — вот и все. Скорчила рожицу Машка Иванова, и эта рожица явно относилась к Женьке. Кто-то на задней парте в знак протеста забренчал копейками. Коля Суворов вдруг зашушукался, и ребята быстро стали передавать друг другу монетки. Пятаки, копейки, десятинки. И все сразу увидели остров — парту, где сидели Женька и Цыпа. Им ничего не говорили. У них денег не брали. Коля Суворов подошел к двери, высунулся в коридор и исчез. А вернулся с оттопыренным пиджаком. Класс сразу оживился, под партами передавали желтые, поджаристые пирожки. У Толи заурчало в животе, но он не подал и виду. Разве до этого было! Толику неожиданно стало весело. Еще бы! Значит, не так уж все плохо, раз ребята начинают помаленьку бастовать, значит, не все они под стать перевоспитанному Цыпе. Кто-то стукнул Толика в плечо. Он обернулся. Это был Коля Суворов. Он подмигивал Толику и протягивал ему пирожок. — Не! — растерявшись, громко сказал Толик. — Да на! Бери! — шептал ему Коля и приветливо улыбался. Ничто не ранило бы Толика так, как это. Войди сейчас в класс отец и обними его — он сдержался бы. Приди Изольда Павловна и извинись за подозрение — он бы только чуть отошел сердцем. Прибеги сейчас бабка и бухнись ему в ноги — он лишь усмехнулся бы. А тут… Толик взял пирожок и, не выдержав, громко заплакал. Худенькие его плечи вздрагивали, слезы катились градом, Толик стыдился их, принуждал себя успокоиться, но не мог, не мог… Притихнув, ребята глядели на Толика. Неумело, по-мальчишески резко гладил его по макушке Коля Суворов. А в класс вползали сумерки. Всякому дождю наступает конец. Сколько бы ни лил он, барабаня по мокрым стенам, сколько бы ни колотился в водосточных трубах, норовя их разорвать, все равно настанет день, когда тучи разойдутся, уступая новой силе. Толик еще всхлипывал, стараясь успокоиться, еще гладил его по макушке Коля Суворов, добрая душа, еще не вернулась в класс Изольда Павловна, зачинщица тяжкого испытания, еще бродили над головой тугие тучи, но неожиданно, в какую-то минуту, Толику вдруг стало хорошо и ясно. Исчезла вдруг тяжесть, неодолимая тяжесть, которую он таскал на себе столько дней, ему стало легче дышать — будто после долгих дождей взошло в нем его собственное, маленькое солнце. Толик поднял голову. Больше всего боялся он, что ребята станут смотреть на него жалеючи, но нет. Его подбадривали. Ему кивали — без улыбок, серьезно. Мол, хвост морковкой, старик! И Толик улыбнулся. Впервые за много дней улыбнулся он беззаботной улыбкой и освобожденно вздохнул. Хлопнула дверь, и на пороге возвысилась торжественная Изольда Павловна. Она победно оглядывала класс, будто узнала какую-то новость, какую-то военную тайну. Вот скажи она слово — и виноватый признается. Но и этого мало. Все вдруг встанут перед ней на колени и сложат бутербродом ладошки. Опустят головы, а над Изольдой Павловной засветится яркий круг, как на иконах над разными старцами. Молитесь, непослушные, пока не поздно! Пока еще время есть! Пока еще может святая Изольда простить и помиловать. Учительница все оглядывала, оглядывала ряды своим пристальным вороньим взглядом и наконец воскликнула задиристо: — Что же! Тем лучше!.. И опять оглядела класс торжествующим оком. — Там приходят родители! Я пригласила их в класс! Учительница шагнула в сторону, и в дверях появились, смущенно озираясь, три мамы, чей-то папа, одна бабушка и даже один десятиклассник — брат Машки Ивановой. Он учился в этой же школе; увидев его, ребята оживились, к тому же Машкин брат показал ей кулак: мол, чего ты тут? Пятиклассники засмеялись, а бабушка с седыми кудряшками воскликнула: — Им еще весело! — Вот-вот! — скорбно подтвердила Изольда Павловна. — Им еще весело!.. Она помолчала, собираясь с мыслями, и, сложив ладошки на животе, траурно заговорила: — Дорогие родители, у нас большая беда! Сегодня наш класс сорвал урок практикантки… Она говорила торжественно, трагически приглушая голос, будто случилось действительно страшное. Будто в пятом «А» кто-то умер прямо на уроке, и не просто так, а исключительно по вине учеников. Родители сидели, притихнув, опустив головы, словно это они были во всем виноваты, да и Изольда Павловна смотрела на них строго, с пристрастием, вовсе не снимая со взрослых вины за происшествие в пятом «А». Наконец она умолкла и тяжело вздохнула. В классе настала тревожная тишина. — И не сознаются? — осторожно спросила мама Коли Суворова. Она пришла, не сняв даже фартука, который торчал из-под расстегнутого пальто, прибежала встревоженная, и Толик слышал, как, проходя мимо Коли, она шепнула ему: «Мы тебя потеряли!» — Нет! — тяжело вздохнула Изольда Павловна. — Покрывают, значит, друг дружку, — воскликнула неизвестно чья бабушка с седыми кудряшками. — Круговая порука, надо понимать. Ну и деток мы воспитали! Так, глядишь, они и банду образуют. Грабить начнут!.. Ребята захихикали. — А что! — вскричала Изольда Павловна. — Большое всегда начинается с малого. Хлопала дверь, входили новые родители, и каждому Изольда Павловна повторяла занудливо: — У нас большая беда! Сегодня наш класс сорвал урок… И всякий раз ребята прыскали, уже нисколько не стесняясь. Пришел полковник, Цыпин папа, и, узнав, что случилось, зарделся как помидор, опустил щеки и свирепо оглядел класс. Ребята притихли. Полковник подошел строевым шагом к Цыпе и спросил его громовым голосом: — Надеюсь, не ты? Цыпа замотал головой, забегал глазками; отец промаршировал к родительской скамье и подал оттуда команду: — Надо опросить каждого! «Значит, будет допрос, — подумал Толик и увидел, как вытянулись и побледнели лица ребят. — Вот так штука, ничего себе!» — А может, не стоит? — сказал, волнуясь, кто-то с задней скамьи. Толик обернулся. Говорила Колина мама. Тонкая синяя жилка часто-часто подрагивала у нее на шее, руки дрожали. — Может, отпустим их домой, уже поздно? — говорила она, обращаясь к взрослым. — А завтра они сами поймут, что поступили нехорошо… Полковник побагровел и крикнули: — Гнилой либерализм! Что такое либерализм, Толик не знал, но раз он был гнилой — значит, что-то вроде картошки. Однако и непонятливому человеку было ясно, что полковник Колину маму обвинял в чем-то нехорошем, потому что страшно при этом поморщился. Седая бабушка шумела, что если все прощать таким соплякам, то через полгода они станут законченными негодяями и непременно образуют банду. Почему-то она боялась банд, словно банды так и бродили по улицам. Какой-то папа расстегивал в возбуждении пиджак, тоже чем-то возмущаясь, и Толику показалось, что еще немного — и этот дядя станет вытаскивать из брюк ремень. Шум поднялся такой, как в коридоре на перемене. Колина мама, потупившись, замолчала. Пока родители кричали, Изольда Павловна стояла, словно медная статуя из поэмы Пушкина «Медный всадник», не шелохнувшись, не вздрогнув, не проронив ни слова. Дождавшись тишины, она сверкнула пенсне, давая как бы понять, что предложение Колиной мамы просто смехотворное, о чем даже говорить неприлично. И не успел Толик моргнуть, она уже шла по рядам. — Это сделала ты? — спросила учительница первой Машку Иванову. — Нет! — испуганно вскричала Машка. — Дай честное пионерское! — Честное пионерское. — А ты знаешь, кто это сделал? — Нет! — Дай честное пионерское! — Честное пионерское… Изольда Павловна поднимала всех подряд, парта за партой. Ребята вставали, краснея, стесняясь родителей, стыдясь, что с них требуют непременно честное пионерское, бубнили под нос слова, которые надо говорить громко, а всем было тошно, противно, грязно. Даже Женька глядела куда-то под парту. Даже родители, которые только что кричали, перебивая друг друга, смущенно покашливали на задней скамье. Одна Изольда Павловна чувствовала себя прекрасно. Она переходила от парты к парте, глядя поверх ребят, ничуть не смущалась своей новой работы, наоборот, ее губы слегка улыбались — Изольда Павловна просто наслаждалась! — У, бешеная! — прошептал сбоку Коля Суворов, и Толик усмехнулся. Давно он ждал от Изольды Павловны гадости, давно казалось ему, что «русалка», как цирковой сундук у фокусника — с двойным дном, но чтоб допрашивать она могла с таким наслаждением — этого даже он, недоверчивый человек, подумать не мог. И прежде знал Толик, что никто в классе не интересует Изольду Павловну. Никто, даже ее собственная Женька. И четверки-то ей вместо заслуженных пятерок она не для Женьки ставила, а для самой себя. Нет, Изольду Павловну в пятом «А» интересовал лишь один человек — классный руководитель Изольда Павловна. Раньше «русалка» таилась, маскировалась, а теперь все ясным стало. Будто сняла со своего носа пенсне Изольда Павловна, и все увидели наконец-то ее глаза — пустые, бессердечные, злые. Изольда Павловна медленно двигалась от парты к парте, ребята как заклинание повторяли: «Честное пионерское», «Честное пионерское», — и Толик вспомнил древнюю казнь. Раньше, до революции, солдат пропускали сквозь строй. Их били прутьями. Здесь никого не били, но каждый тоже проходил сквозь строй. Будто ребята не людьми были, а перчатками. Изольда Павловна брала каждую перчатку и на левую сторону выворачивала. Трясла перед всеми. Нет ли там, в складках, чего-нибудь неприличного. «Русалка» допрашивала с удовольствием, и каждый раз, когда садился на место очередной узник, позорно поклявшись, что он тут ни при чем, отгородившись как бы от класса личной своей невиновностью, сзади, на родительской скамье, раздавался облегченный вздох. Вздыхала мама, или бабушка, или отец нового невиновного, который дал в том священную клятву. Очередь подходила уже к Толику, как дверь снова распахнулась. На пороге, прислонившись к косяку, стояла запыхавшаяся мама. Каждый раз, когда отворялась дверь, Толик с трепетом ждал появления мамы, хотя был уверен, что она не придет. Сколько дней подряд он шлялся до поздней ночи, не учил уроки, и мама будто не замечала этого. Она думала о своем. Ходила по комнате как загипнотизированная и не обращала на Толика почти никакого внимания. Так что по сравнению с магазинными шляниями сейчас было совсем не поздно, и Толик вовсе не надеялся, что мама вдруг окажется в школе, спохватившись о нем. Но мама была здесь, стояла в дверях, прислонившись к косяку, и, вглядываясь в ее побледневшее лицо, Толик понял, что что-то случилось… — А-а, — ласково запела Изольда Павловна, увидев маму. — Проходите! Мы вас ждем… У нас большая беда… Сегодня наш класс сорвал урок… Теперь уже никто не смеялся. Не до смеху было. Кончился весь смех. Осталась одна тяжесть. А учительница продолжала, обращаясь к маме: — Мы вынуждены были оставить весь класс. Сейчас опрашиваем каждого. Половина ребят уже дала честное пионерское, что это сделали не они. «Русалка» торжественно взглянула на класс. Что-то вроде улыбки расползлось по ее лицу. — И вы знаете, — сказала она, по-прежнему обращаясь к маме. — Я верю этим ребятам. Больше того — я очень подозреваю, что с доски стер ученик, которого должны были спросить. Сердце у Толика опять зашлось. — Он не выучил урока, — торжественно говорила Изольда Павловна, — в этом он признался даже практикантке — и решил сорвать занятие. Мама стояла у доски, опустив голову, будто это она сорвала урок, будто это она не выучила задание и призналась в этом практикантке. — Вы знаете, кто этот ученик? — вкрадчиво спросила Изольда Павловна. Мама судорожно глотала воздух. — Простите его, — прошептала она. — Это я виновата! Я! — В маминых глазах стояли слезы. — Сейчас приходили из милиции. Он ящик поджег. Но он не виноват! Это я, я!.. Все в Толике дрожало. Его колотил дикий озноб. Руки были словно ледышки, нестерпимо мерзли ноги, а голову будто сдавило железным обручем. В классе стало совсем тихо. И вдруг все зашевелились. Ребята застучали крышками парт, родители заговорили, закашляли, зашумели. — Так зачем же? — воскликнула возмущенно мама Коли Суворова. — Так зачем же вы держали весь класс, если знали, кто виноват? Тридцать детей сидят голодными! — А затем, — вскинулась на нее Изольда Павловна, и в классе опять стало тихо, — чтобы преподать и детям, и непонимающим родителям, — она посмотрела на маму Толика, — урок честности! — Не знаю! — сказала Колина мама, застегивая пальто и подвигаясь к выходу. — Не знаю! Может, у вас какие-то свои педагогические приемы, но это возмутительно — устраивать такой спектакль! Тем более что у Толика действительно какая-то беда! — И указала на маму, горестно сидевшую рядом с Машкой. — Или вы не видите? Изольда Павловна медленно покрывалась пунцовыми пятнами, но молчала. — Пойдем, Коля! — сказала его мама и открыла дверь, едва не столкнувшись с директором. Он шагнул в класс, и Толик заметил, как сразу запотела его блестящая лысина. — Изольда Павловна, — спросил он удивленно, — вы еще не кончили? Но этого вопроса почти никто не услышал. Родители поднимались со скамьи, громко разговаривая, словно они сбросили с себя тяжелый камень, который тащили все вместе, как древние рабы, строители пирамиды Хеопса. Полковник, опустив щеки, тряс головой, соглашаясь с тем, что говорила ему, размахивая руками, седая бабушка, никто уже не обращал внимания на Изольду Павловну. И вдруг, перекрывая шум, крикнул Коля Суворов: — Мама, подожди! Подождите все! Женщина у дверей остановилась, замер полковник, уселась обратно на скамью седая бабушка. — Подождите! — снова крикнул Коля и повернулся к Махал Махалычу. — Я знаю, — сказал он. — Я знаю, кто стер с доски! Все замерли, ожидая развязки. — Но я не скажу, — говорил Коля. Глаза его блестели, хохолок топорщился, как у петушка, лицо покрылось румянцем. — Ведь вы говорили, чтобы все отвечали за одного! Но если один не хочет отвечать за всех — ведь он предатель! Если из-за него обвиняют другого, а он молчит! Толик видел, с каким недоумением смотрела на Колю его мама. Она не просто удивлялась — она чуточку улыбалась краешками губ, будто одобряла Колю, будто радовалась, что говорит он громко, не стыдясь, совсем как взрослый, и одобряла его за храбрость. Коля умолк на мгновенье, вдохнул побольше воздуха, словно собирался нырнуть на самую глубину. — А теперь, — проговорил он, — проверьте у всех руки… И ребята и родители недоуменно молчали. — Проверьте руки, Михаил Михайлович, — повторил Коля, — ведь тряпку Бобров уносил в туалет, это видели все. Значит, с доски стерли рукой. — Коля слегка побледнел. — Я точно знаю, что стирали рукой. И рука, как ее ни оттирай, все равно в мелу. Коля сел. Толик с благодарностью и с удивлением взглянул на него. Второй раз сегодня Коля помогал Толику. Вот он, значит, какой! Толик смотрел на Колю, и тот вдруг весело подмигнул ему. На сердце стало веселее, будто плыл Толик по морю и уже силы терял, выдыхался, но появился Коля и кинул ему спасательный круг. Или руку протянул и на берег вытащил. Минуту Махал Махалыч молчал, потом вздохнул облегченно и, странное дело, улыбнулся. — Будь по-твоему! — сказал он. — Михаил Михайлович! — воскликнула удивленно Изольда Павловна. — Что ж это такое?… Директор вопросительно взглянул на родителей. — Как? — спросил он бодро. — Проверим? — Чего уж там! — сердито сказала бабушка, боявшаяся бандитов. — Доводите до конца! — До конца! — подтвердил Цыпин папа, а Махал Махалыч уже шел между рядов, оглядывая руки. И вдруг Толик увидел Цыпу. Он изо всех сил тер о штаны свои руки. Цыпа! Значит, это Цыпа! На воре шапка горит! Так вот как он решил отомстить, гад! Махал Махалыч проверил руки у Женьки, взглянул на Цыпины ладошки, ничего не заметил и шагнул было дальше, как вдруг Машка Иванова сказала удивленно: — А штаны-то! Махал Махалыч вернулся. — Ну-ка встань! — велел он Цыпе. И тот, сразу вспотев, медленно вынул из-под парты свои длинные, костлявые ноги. По классу покатился гул. Будто морская волна, которая несется, мчится к берегу, с каждой минутой становится выше, выше — и вот грохочет о прибрежные камни. Коленки Цыпиных брюк были белым-белы, словно он ползал по доске на карачках. Лицо его залилось зеленой краской. Цыпа озирался на скамейку, где сидели родители, и Толик услышал, как оттуда прогрохотали полковничьи шаги. Цыпин папа, красный, как взломанный арбуз, приблизился к сыну и хлобыстнул его тяжелой рукой по уху. — Сукин ты сын! — воскликнул он. И вдруг произошло неожиданное. Произошло то, чего никто не ждал, даже сами ребята. Пятый «А» расхохотался. Пятый «А» дергал коленками, валялся на партах, кто-то даже упал на пол. Пятый «А» хохотал, покатывался, давился со смеху. Пятый «А» ржал как ошалелый, умирал со смеху, лопался на части. Полковник растерянно озирался. Цыпа ревел. Отошла в угол Изольда Павловна, погасив стеклышки пенсне. Родители испуганно дергали своих ребят за рукава, чтобы они утихли, угомонились, а Машкин брат даже дал ей порядочного тумака, но ничто не помогало. Пятый класс хохотал. Но хохотал как-то не так. Как-то невесело. Истошно, дико, психовато, но невесело. И вдруг мама Коли Суворова оторвалась от двери и быстро пошла по рядам. В ее глазах, широко открытых, виднелся страх. Она проходила по рядам и гладила ребят по голове, легонько шлепала по щекам, и ребята постепенно успокаивались, лишь изредка всхлипывая от странного смеха. И никто уж не мог вспомнить, отчего он смеялся. То ли было смешно, то ли горько… Класс утихал, а Толик, который даже не улыбнулся за все это время, вдруг решил по-взрослому: если в такую минуту дети смеются, большие должны плакать. Не успел он подумать это, как на первой парте, рядом с Машкой Ивановой, громко, навзрыд заплакала мама… |
||
|