"Матюшенко обещал молчать" - читать интересную книгу автора (Панин Михаил Михайлович)ЕСЛИ УЗНАЕТ МАРИЯИтак, выпивали однажды в курятнике у Сереги Пономарева. Стояла черная, как уголь, ночь где-то в середине ноября, но не сырая и промозглая, какими бывают ночи в этих местах перед зимой, а такая, тихая и теплая, что сразу не поймешь: осень на дворе или вот-вот зацветут вишни. Знаете, иногда покажется — весной пахнет… И так пахнет, так пахнет, что даже не очень молодому человеку, седому и дождавшемуся уже внуков, видавшему на своем веку всякие метаморфозы природы и которого, кажись, ничем уже не удивить, даже такому человеку вдруг померещится: в самом деле — весна. И захочется ему выкинуть какую-нибудь молодую штуку. Сидели кружком прямо на полу, черпали из ведра густую, ну прямо как смола или деготь, прохладную «лидию», а если кто-то задерживал стакан, тот, кому была очередь, становился на колени и делал хороший глоток прямо из ведра. Потом переводил дух и начинал осторожно хрустеть яблоком — боялись спугнуть сонно клохтавших над головой кур. «Славное вино! — кряхтели. — И черт знает, Серега, как ты его делаешь! Или какой секрет знаешь, а никому не говоришь? Ну, прямо первый раз в жизни пью такое вино, нектар божий. И какой же ты, Серега, прямо скажем, великолепный молодец…» Малость лицемерили, конечно, потому что какого только вина не пили на веку — места вокруг виноградные; но ведь и по-другому вроде нельзя: как же не похвалить хозяина за радушный прием, не пролить на его самолюбивую душу сладостный бальзам компенсацией на расход «такого вина», чтобы он и потом не забывал о них, своих друзьях, чтобы, дай бог, не в последний раз, а как же, не похвалить нельзя. «Умирать будем, — говорили, — вспомним, Серега, твое вино. И может такое случится, что и умирать тогда не захочется, а захочется выпить и дальше жить, и ты, Серега, на всякий случай всегда держи в резерве ведро-другое этого, можно сказать, не вина, а лекарства». Оно, правда, есть и такие, которые любое, даже заграничное лекарство обратят себе во вред. (Той же глюкозы если ведро выпить — как?) Так что же тогда, не пользоваться лекарствами? Да и зачем говорить о неумных людях, которые ни в чем не понимают меры и только вредят остальным, возбуждая нездоровое общественное мнение? А если знать меру, если всегда помнить, что дома тебя ждет семья, если ты не корова, которая не оторвется от воды, пока не нальет брюхо под завязку, если ты челове-ек! — тогда другое дело, совсем другое, и никто тебе дурного слова не скажет, даже собственная жена. Хорошо говорили. С чувством. Пыхтели цигарками в ожидании, когда до них дойдет стакан, и бдительно следя, чтобы кто-нибудь в темноте не перепутал очередь. Иногда сверху, где были куры, на кого-нибудь падала густая капля, и это было неудобно главным образом потому, что нельзя было снять шапок. А так — привыкли. Лишь когда раздавался характерный звук, все умолкали, и тот, на кого плюхало, вытираясь, говорил: «Что делают, гады..». Часов в пять утра Серега, чиркнув спичкой, заглянул в ведро и, слегка придерживаясь за стенку, выбрался из курятника наружу — полез в погреб за новой порцией. И то ли заснул там, возле бочки, то ли еще что, а только компания ждала-ждала его и, потеряв терпение, запела. «Раскинулось море широко, и волны бушуют вдали, товарищ, мы едем далеко, подальше от милой земли…» Одинокий прохожий, окажись он в эту глухую пору возле Серегиной усадьбы, пожал бы плечами, гадая, откуда это среди ночи такой хор. Ни огонька в хате, а поют. Как баптисты. Но вслушавшись и узнав песню, он, конечно бы, сообразил: нет, это не божьи люди просят прощения у всевышнего за грехи, скорее — тонет в морской пучине боевой корабль, и матросы, обнявшись, бесстрашно встречают свой последний час. Чертовщина какая-то: нигде и щелка не светится во всей хате. Но, постояв бы еще немного у забора, этот прохожий наверняка увидел бы, как в окнах просторной, недавно отстроенной Серегиной хаты вдруг зажегся огонь, и Серегина жена Мария, накинув ватник и прихватив с собой лопату, осторожно выскользнула из сеней во двор. И еще бы он увидел, какая это решительная и боевая женщина. А дело было в субботу, под выходной день. Работали в ночь и пошабашили часа в три: кончилась формовка, а ждать, когда наформуют, не было никакого смысла — как раз и кончится смена. Помылись, переоделись в чистое. Вышли на заводской двор. Ночь на дворе — и сказать нельзя, какая ночь, тепло, тихо, и чем-то таким тянет от земли сладким, что в голову лезет черт-те что, сказать стыдно, как будто опять, как в молодые годы, ждешь, а чего ждешь, сам не знаешь — всего уже дождался. Вот Матюшенко и говорит Сереге: — Чуешь, Серега, весной пахнет… А Серега говорит: — Как же, пахнет! Почки, вон видишь, какие набрякли на сирени — того и гляди цвет дадут. А потом мороз как вжарит — будет тебе весна. Все к чертовой матери померзнет! — Так кто ж этого не понимает, — кротко согласился Матюшенко. — Все может быть — природа. Но разве в этом дело? — Тут Матюшенко деликатно покашлял. — Дело в том, Серега, что я живу далеко, а Тимка — еще дальше. А трамваи не ходят. У Брички, сам понимаешь, ни кола, ни двора. А ты, Серега, живешь, считай, почти что рядом… Вся Матюшенкина бригада — еще пять человек — в нерешительности топталась у цеховых ворот, не зная, что им теперь лучше делать: идти по домам, тут поспать, в раздевалке, или еще что. «Еще что» было бы всего лучше, а только где ж его в три часа ночи взять? А ночь… Но услыхав Матюшенкин с Серегой диалог, народ воспрял духом и со всех сторон осторожно стал подступать к Сереге. Словно ловили петуха, чтобы сварить его или зажарить. Когда кольцо вокруг надежно сомкнулось, Матюшенко отпустил Серегину руку и, как бы в раздумье оглядывая пустое небо, еще раз объяснил: «Мы все живем далеко, значит, а ты, Серега, живешь близко…» Серегу Пономарева, прижимистого, крикливого мужика, прозванного куркулем за то, что нес домой любую щепку, кусок проволоки или доску, что попадется под руку, державшегося в стороне от всех компаний и вообще ставившего личные интересы выше общественных, в цеху не любили. Куркуль и куркуль. Люди куда идут после смены: выпить стакан кислого вина, поговорить за жизнь, покритиковать начальство. А этот — дудки! Нагрузит велосипед, как ишака, переправит через забор и везет в свое хозяйство: дом, сад, две времянки. Одного винограда двадцать пять кустов. Разве не жлоб? Как только не звали Серегу в глаза и за глаза «безземельные», жившие в казенных городских домах, приятели. Хоть бы раз когда позвал в гости! — А вы меня зовете? — огрызался Серега. — Да как же мы тебя позовем, если ты нас не позвал ни разу? — возражали ему. — И главное, чем же мы тебя угостим таким — живем с базара, а у тебя — куры, утки, гуси, кабана режешь каждый год. Опять-таки — свое собственное вино. А, Серега?.. Серега отмалчивался и приглашать в гости товарищей по работе не спешил. И не потому, что был такой уж жадный, он бы пригласил, а просто он очень боялся своей жены. Так боялся, так прочно был у нее под каблуком, что получил за это в цеху еще одну кличку — примак. «Куркуля» и «жлоба» Серега еще кое-как терпел, а вот за «примака» мог и глаза выдрать. Потому что никакой он был не примак, то есть не пришел в дом к жене с одним чемоданом, а сам все построил и возвел своими руками. «Вот этими руками! — кричал, случалось, на весь цех, жилистый, вихрастый, в свои сорок пять похожий на подростка. — Все сам построил! А примак приходит на все готовое!» И не было для него ничего обидней, чем услыхать о себе такое слово. Посмеивались над Серегой, и Серега не жаловал никого, держался независимо, но Ивана Матюшенко слегка побаивался за его длинный язык и, чтобы иметь цехового лидера на своей стороне, изредка приносил ему из дому бутылку вина собственного производства — так, попробовать. Матюшенко — простой, без предрассудков — вино, как правило, тут же выпивал, хвалил Серегу, обещал всемерную поддержку во всех делах, а потом ходил по цеху и всем хвастался, каким славным вином его угостил примак… Так вот, Матюшенко сказал: «Мы все живем далеко, а ты, Серега, живешь близко», и Серега похолодел. Прекрасно сознавая, какая над ним нависла угроза, он пробурчал: «Ну и что ж с того, что я живу близко», подхватил с земли свою торбу и попробовал было прорвать кольцо. Не тут-то было. Народ стоял вокруг него плотно, как в давние времена потерпевшие кораблекрушение пираты стояли вокруг лишнего в лодке, которого хоть и жалко, а все же придется съесть, чтобы спасти основную массу. Матюшенко еще немного подождал, а потом глянул на приятелей, как бы говоря: «Что же это я один давлю — вы тоже заинтересованные лица». Тогда вперед вышел Тимка Губанов и без всяких предисловий сказал: — До тебя, Серега, идти пять минут, и ты, говорят, на днях открыл бочку… — Мы всё знаем, — холодно добавил из-за его спины Витя Бричка. — Поимей совесть, Серега, — сказал еще кто-то. — У него целая бочка стоит, а тут хоть пропади к черту! Вот жлоб! Вот этого бы и не надо было говорить. — Пустите меня! — закричал Серега, выдергивая у Матюшенки руку. — Мало ли что у меня стоит! В магазине тоже стоит, так что из того? Никакой бочки я не открывал! А если бы и открыл — какое ваше дело?! Я ж куркуль, жлоб, примак! Другого имени для Сереги у вас нет, а как открыл бочку — пожалуйста, мы живем далеко, а ты живешь близко! Умные нашлись какие! А я тоже не дурак. Ничего у вас не получится. Вот вам, а не вино! И разъяренный Серега показал приятелям огромную дулю. Что тут скажешь? Все как по команде озадаченно глянули на Матюшенку, потом на дулю, стыдливо опустили глаза. В чем-то Серега, конечно, был и прав. И в то же время… И в то же самое время была во всем этом какая-то большая человеческая несправедливость, как сказал потом Матюшенко. Судите сами, кто может правильно судить: три часа ночи, трамваи не ходят, магазины закрыты, хоть разбейся, хоть криком кричи, хоть на коленки падай — ни одна душа не услышит. А в то же самое время, можно сказать, в двух шагах стоит бочка вина, и не в магазине стоит, кто бы и говорил, если б в магазине — никто не пойдет грабить государство — стоит бочка в погребе у старого-престарого товарища, однокашника, с которым пришли когда-то вместе из армии, жили по общежитиям, по разным углам, делились последним куском, последней копейкой, в одном и том же костюме ходили по очереди к девчатам, крутили любовь; потом женились, каждый в свое время, в счастливый или не очень счастливый час. И уходили из общаги, кто куда — в приймы, на частную квартиру, в заводской дом, а кто сам себе, как вот Серега, брал участок и строил хату, а старые товарищи ему чем могли помогали. Потом пошли дети, побежали годы… И вот кое у кого уже и внуки, и голова в муке, и иной раз в поясницу так вступит, что не дай бог, и лютому врагу не пожелаешь, и каково же видеть после всего, как старый-престарый товарищ, можно сказать, лучший друг, вместо благодарности за дружбу стоит и показывает тебе дулю… Разве не обидно? Все это, или примерно это, высказал Матюшенко в самых горячих словах Сереге, у самого в горле першило от жалостливых слов, а в глазах два раза блеснула настоящая слеза, так что и дерево бы тут не выдержало, а Серега деревом не был. Он спрятал дулю в карман и сказал: — Ладно, хлопцы, черт с вами: открыл я бочку… — И вздохнул. — Идемте все ко мне. Только дайте слово, вот на этом самом месте дайте, что больше никогда не будете обзывать меня примаком. Дайте такое слово, хлопцы! — Мы больше не будем, — заверили его, как один, хлопцы. — Да и когда мы тебя так звали? Никогда. То все тебе на нас набрехали. Или ты нам не веришь? Своим друзьям не веришь? Качать Серегу! Восемь мощных рук подхватили его, подбросили высоко-высоко, осторожно поймали и, как драгоценный груз, торжественно понесли над головами по центральной аллее к проходной. Серега, вытянув, как гусь, шею, вымученно улыбался с высоты, а потом озабоченно попросил: — Поверните меня, хлопцы, а то вроде нехорошо получается — ногами вперед… Его на ходу развернули, как разворачивают на лестничной площадке шкаф, и понесли дальше. Матюшенко замыкал шествие, неся в одной руке свою, в другой Серегину сумки, и, как это полагается бригадиру, покрикивал: «Осторожно! Осторожно! Не уроните товарища. А то не дай бог обидится, что тогда делать будем». За проходной Серегу поставили на землю, но сумку ему Матюшенко не отдал; хоть и тяжелая сумка (Матюшенко заглянул: два огнеупорных кирпича, моток медной проволоки и кусок асбеста), а все же так спокойней — не убежит. Серега тем временем, идя в плотном окружении товарищей, уже проклинал себя, и в уме у него сама собой выстраивалась такая бухгалтерия: вот ведет он к себе домой пять душ… И в каждую душу, думай не думай, полведра влезет. Теперь, если умножить все на шесть (ну да, на шесть, а он что, лысый?) или, пользуясь другим правилом, сложить все вместе, то получится… Тут Серега замедлил шаг. Получалось, что он добровольно вел к себе домой небольшую банду грабителей. «Да что ты, Серега, в самом деле, — подтолкнули его, — как барышня жмешься, идти так идти, раз решили. Уже близко». Серега пошел, все так же автоматически складывая в уме и умножая цифры. Если узнает Мария, жена… Но об этом было жутко думать, и Серега стал думать иначе: все не так страшно, он преувеличивает. Полведра на душу, хотя они и могут, как говорится, кто ж им даст… То есть полведра — это если теоретически, а если практически, тогда, считай, меньше в два раза. Серега опять умножил на шесть урезанную вдвое норму — получалось и впрямь меньше. И все же получалось: ведра полтора-два уйдет. Чистый минус. Если узнает Мария… И все же Серега придумал выход. — Я вот сейчас иду и думаю, хлопцы, — беззаботно начал он, — представьте себе, что сейчас на дворе не ночь, а день. И идем мы с вами не ко мне домой, а на базар или в ту будку, что возле мясокомбината, кислое вино пить. Представить такое было нетрудно, но хлопцы насторожились: куда этот чертов жлоб дело клонит? А Серега продолжал: — Значит, идем мы это на базар или еще куда кисляк пить, и я так думаю, пропили бы мы с вами рубля так по два… — Не-е, — сказал ему на это Матюшенко. — Ты что, Серега? По рублю. Мы ж не с получки и не с аванса. Что мы тебе, капиталисты? — А кто говорит, что с получки или с аванса? С получки или аванса разве по два рубля? С получки… — Не-е, — опять сказал Матюшенко. — По рублю. Остановимся на этой цифре. А ну вытягивайте, хлопцы, ваши капиталы. И все принялись рыться в карманах, в кошельках, считать гривенники н пятаки, поднося их к самым глазам. И так, не останавливаясь, бренчали мелочью, как стадо коров подвешенными к шее бляшками, когда их гонят на водопой. Собрали пять рублей или около той суммы и высыпали все Сереге в карман — он даже согнулся на тот бок. «Тут все точно, — сказали. — А если и ошибся кто, что ж делать: так темно, что не отличить гривенник от копейки, и если обнаружишь недостачу, то мы тебе с получки отдадим». Серега все же хотел сосчитать деньги, но на это ушла бы уйма времени и черт знает, что бы он еще там насчитал, поэтому Матюшенко придержал его руку в кармане, сказав так: «Имей совесть, Серега, мы же зря время тратим. Ну, что медяки, что медяки? Не деньги? Тоже государственная валюта. Давай, веди скорей!» И Сереге ничего не оставалось больше, как смириться. Отложив подсчет выручки до утра, он решил «будь что будет» и повел друзей к дому. Теперь, когда ему дали деньги, ни о каком бегстве уже не могло быть речи. Компания следовала за ведущим спокойно, и даже когда Серега зачем-то отбежал в сторонку, за ним никто не погнался, а стояли в темноте и терпеливо ждали. Уже миновали завод, перешли широкую, с трамвайными рельсами посередине улицу, пошли кривыми, узкими переулками, где даже в такую сухую пору черт ногу сломит и где только изредка мерцали на столбах подслеповатые лампочки. «Тише! Тише! — то и дело приседал от страха Серега, когда кто-нибудь, оступившись в ямку, шепотом ругался. — Не дай бог, Марию разбудим!» — Да мы и так тихо, — говорили ему. — Что ж мы, не понимаем: человек, можно сказать, ради друзей идет на подвиг. — А будете смеяться — вообще не поведу! Кину вам ваши деньги и не поведу. — Бог с тобой, Серега, мы ведь шутим. — Узнаете тогда, как шутить. В полном молчании подошли к Серегиной усадьбе. За невысокой оградой из камня ничего невозможно было разобрать, только чернели на фоне неба голые ветви яблонь и слив да угадывались за ними постройки: хата, сарайчик с голубятней и бог знает, что еще там, не видно. Брякнув цепью, подал голос Серегин волкодав Гришка. Впрочем, если говорить правду, был Гришка никакой и не волкодав, так, средняя дворняга с примесью овчарки, но Серега утверждал: волкодав, и спорить с ним сейчас об этом не было никакого смысла. «Стойте тут!» — скомандовал Серега и, пригнувшись, как вор, исчез за калиткой. Гришка еще два раза гавкнул, потом сдавленно пискнул и затих, видать, Серега загнал его в будку и там запер. Придерживаясь, как слепые, друг за друга, цепочкой втянулись в мощенный кирпичом просторный двор. Темень — в глаз коли. Серега, то и дело озираясь на хату, словно оттуда каждую секунду мог грянуть выстрел, отомкнул ключом какую-то дверцу, и все, сгибаясь, вошли в пахнувшее теплом и вонью помещеньице — курятник… «Ко-ко-ко-ко», — послышалось со всех сторон. — Куда ты нас привел, Серега?! — обиделся Матюшенко. — Это ж черт знает что! Никаких условий. — А куда ж я вас приведу — в три часа ночи? В хату? Спасибо. У меня трое детей. — Ладно тебе, Иван, — стали уговаривать Матюшенку. — Куда привел, туда и привел. Надо понимать человека. — А куда ж тут садиться? — щупал Матюшенко под собой. — Сядешь в какое-нибудь… — Тише! — страшным шепотом закричал Серега. — Тише, гады. Марию разбудите — нам всем труба. Я за последствия не отвечаю. — Заткнись, Иван, — посоветовали Матюшенке и другие. Но того было не унять. — Здорово ж ты жинки боишься, Серега, — сказал он. — Ты глянь, аж коленки трясутся! — А ты своей не боишься? — Кто, я? — Ты! Тебе б только языком трепать. А вы представьте: кто-нибудь из вас привел бы домой пять душ, ночью? Что бы тогда ваши жинки сказали? Все невольно задумались, представив в уме, что бы им сказали «жинки». Помолчали. — То-то и оно, — сказал Серега. — А я привел. Пять душ! Ночью! Вы меня знаете куда целовать должны? — Ладно, Серега, поцелуем, — сказали ему, — ты только вино скорей неси, сил нету… Серега принес ведро вина, ведро яблок, а потом стакан и чашку с отбитой ручкой. Немного поспорили, решая, в каком порядке пить, «как солнце ходит» или — по часовой стрелке. Решили: по стрелке, потому что ночь все-таки и так темно, что кто ж его и знает, с какой стороны солнце. А потом все пошло, как надо. Когда выпили так с полведра и шел уже хороший, нормальный разговор, Матюшенко отвалился к стене, устроился поудобней и сказал с чувством: — Очень хорошо, — все согласились. — Так хорошо, что и сказать человеческим языком трудно. Да что и говорить — и так ясно. — А в чем дело, хлопцы? Почему так? Отчего это лучше даже, чем если б мы сидели сейчас в ресторане, и музыка б играла, и все такое, что бывает в ресторанах, а вот этого б, — Матюшенко постучал себя кулаком в грудь, — вот этого б и не было, а? — Чего бы не было? — не понял Тимка Губанов. Темно, и он не увидел Матюшенкиного жеста. — Да вот этого, этого! Ну вот того хотя бы, что я вас всех сейчас люблю и хочу обнять, как родных братьев. Тебя, Серега, тебя, Тимка, тебя, Бричка. — Ясно, — сказал Тимка. — Я тебя тоже уважаю. — Пошел ты знаешь куда! Ты лучше скажи — почему так? Скажи, если ты умный, почему нам тут лучше, чем в ресторане. А ну, кто скажет? — А потому, что в ресторане ты бы все время думал, сколько тебе придется платить, — сказал рассудительно Серега. — И еще про то, есть ли у нас у всех деньги, — Ты, Серега, помолчи… Не путай хрен с пальцем. При чем тут деньги? — Тогда не знаю, почему. — И Серега икнул. — Черт… — А ты подумай, подумай! Голова у тебя на плечах или капуста? — А что тут думать? Хорошо оно и есть хорошо. Думать надо, когда плохо. А ну у кого там чашка? Матюшенко обиженно умолк. Но ненадолго. — Нет, хлопцы, — опять вздохнул он, — что ни говори, а есть в этом какая-то загадка. Вот, например, дома: ну, чего тебе не хватает иной раз? Придешь с работы — жинка на стол поставит: борщ с мясом, огурцы, помидоры, сало, выпьешь, закусишь, что еще нужно? Чисто, хорошо, по телевизору кино бесплатно. А все же такого, как сейчас — нету. Нету! Хоть вы меня на куски режьте. Так почему же это так? Не знаете? А я знаю. Я додумался. Не зря меня бригадиром над такими сапогами поставили. Потому что дело не в выпивке совсем и не в закуске. Это бабы наши так считают, что нам бы только пузо налить и где-нибудь поболтаться. Они же вот этого самого, что вот тут горит, не понимают и никогда своими курячими мозгами не поймут. Не поймут, что не для того я после работы иду вино пить, что мне выпить хочется — у меня и дома есть, — а потому я иду, что я иду — с друзьями. С милыми моими, дорогими сердцу друзьями… — А один не ходишь? — ехидно встрял Серега, когда Матюшенко перевел дух. — Дурень ты, Серега. — Сам дурень. Надо же, додумался: не в вине дело! А в чем же тогда? Прожить на свете столько лет… Но большинство все же поддержало Матюшенку, мол, да, да, конечно, не в вине дело, а дело в дружбе, но плохо то, что этого никто не понимает, даже милиция, которая берет всех, не разбирая, кто перед ней: просто пьяный или человек идет со свадьбы. Привели несколько примеров. Потом хотели выпить за дружбу, но тут как раз чашка противно заскребла по дну. Все разом закричали: — Серега, а ну погоняй за вином, не видишь — пусто! Серега разозлился. — Вот я вам принесу сейчас ведро воды и посмотрю, как вы дружить станете. А что, сами же сказали — не в вине дело. Возьму и принесу. Хоть залейтесь. Наступило неловкое молчание. Потом кто-то неуверенно сказал: — А что, может, и вправду попробуем? Как-то оно будет. И еще кто-то: давайте, давайте, проведем, мол, такой эксперимент. Но немного поспорив, все же решили, что лучше попробовать в другой раз, а сейчас вроде уже и нет смысла — ведро-то уже так и так выпили. Не будет, как говорят инженеры, чистоты эксперимента. — Иди, иди, Серега, сегодня уже не будем мешать. — Не надо путать теорию с практикой. — Нет! — заартачился Серега. — Вы сначала скажите, что я прав, а не Матюшенко. Я прав, а он не прав. А ну, скажите! — Прав, прав, — быстро согласились с ним, — не тяни душу. И Серега выбрался с ведром из курятника. — Только сидите тихо, как мыши, — предупредил. Его тоже предупредили: — Гляди, Серега, принесешь воды — на голову выльем. Покурили в полном молчании. Говорить не хотелось. Без ведра дружба не клеилась. Кто-то сказал: — Что-то оно и в самом деле тут не так. Видать, ты, Иван, как всегда, загнул. Может, в отдаленном будущем так и будет, но пока, думаю, мы не дозрели. — Видать, не дозрели, — согласился и Матюшенко. — Пережитков в нас много. Где этого жлоба черт носит? А может, хлопцы, запоем песню? «Стоит гора-а-а высо-окая-я-я…» — Ты что, Иван, трахнулся? — А что? Какая ж гульня без песни. — Ты что, Серёгиной Марии не знаешь? — А что она нам сделает? Мы тихо. «Стоит гор-а-а высокая…» Да что вы, хлопцы, в самом-то деле! Ну что, что она нам сделает, Мария? — Мария все может сделать. Еще подождали. Сереги нет и нет, как в воду булькнул. А Матюшенко и говорит: — Это он нас нарочно проверяет, мол, посмотрю, что вы без вина делать будете. Но мы ему сейчас устроим. «Стоит гора-а-а высокая…» Ну чего вы, хлопцы, боитесь? Зажарит нас Мария? Постреляет? Или мы на войне не были? Смерти в глаза не смотрели? Смотрели! Я в штыковую атаку под Варшавой ходил. Два раза ранен. А тут — Мария! Тьфу! И не стыдно вам, хлопцы? Ну еще можно понять, если бы рядом был противник, фашист проклятый: ты запоешь, а он огонь откроет. А то черт-те что, Мария, баба! Ну что нам может баба сделать, что? — Смотря какая баба. — Ну не убьет же она нас! А это главное. Все-таки — советская гражданка. — А что петь будем? — Я ж говорю: «Стоит гора высокая». — Нет, давайте тогда лучше военную. — Давайте. «Раскинулось море широко…» — Это не военная. — Как не военная? Самая военная. А ну подтягивайте! Словом, запели. Да так хорошо запели… Дальнейшие события развивались быстро. Серегина Мария, неглупая и в общем добрая женщина, услыхав песню, сразу все смекнула и, подкравшись к курятнику, накинула на клямку замок. Никто этого и не заметил. Уже спели до конца «Раскинулось море широко», а Сереги все не было. С особым чувством затянули «Врагу не сдается наш гордый „Варяг", пощады никто не желает…» «Не будет вам пощады, пьяницы проклятые», — сказала тогда себе Мария и постучала лопатой по стенке курятника. Песня стихла. — Кто там? — послышались осторожные голоса. — Это я, — сказала Мария. — Доброе утро. В курятнике затихли. Потом Тимка Губанов прошипел Матюшенке на ухо: — Говорили же тебе как человеку! Что теперь делать будем? — Серега! — позвала Мария. — У тебя голова на плечах есть или нету? Из курятника не доносилось ни звука. — Серега! — повысила голос Мария. — Шкуру спущу. После этого раздался чей-то голос: — Нет тут Сереги… — А где же он? — А мы не знаем. Теперь задумалась Мария: если в курятнике нет Сереги, то кто же там? Странно. А по ту сторону стенки тоже совещались. — Что же это мы говорим — нет Сереги? Что она про нас подумает? — И закричали хором: — Мария Феофиловна! Мария Феофиловна! То есть он сначала был тут, ваш Серега, а потом вышел. — Давно вышел? — Да так, давненько. А мы его товарищи по работе. — Очень приятно. Вот я сейчас вызову милицию и посмотрим, какие вы товарищи. — Да зачем же вызывать милицию, Мария Феофиловна? — стали просить. — Мы ж не воруем. Мы, можно сказать, пришли в гости. Выпустите нас, пожалуйста, мы и пойдем с богом. Вы же умная женщина. Нам про вас Серега рассказывал. Такая, говорит, отзывчивая у меня жена, мы с нею живем, как два голубя. Выпустите нас, Мария Феофиловна. Но Мария уже не слушала этих лицемеров. Она обошла весь двор, заглянула во все постройки: в уборную, в сарайчик, даже в собачью конуру. Слазила в погреб. На улице между тем давно уже рассвело. Сереги нигде не было. Мария не на шутку испугалась, отперла курятник, и товарищи по работе, вместе с курами и петухами робко выглянули наружу. Стали все вместе искать. Опять заглянули во все углы, во все кладовки. Мария все перевернула в хате. Заглянули даже к свинье в закут. Нигде не было Сереги. — Он, видать, вас увидел, Мария Феофиловна, и куда-то спрятался. А теперь боится выходить. Матюшенко сам слазил на голубятню, а потом — в погреб. Постоял там над бочкой с вином. Зачем-то тихо позвал: «Серега»… Серега исчез. — И только через две недели милиция отыскала его в Ростове, у тетки, родной материной сестры, — он прятался там от своей Марии. Он, значит, что сделал: вылез с вином из погреба, глядь, а жинка стоит с лопатой возле курятника. Напугался и кинулся бежать. Выбежал на железную дорогу, на сортировочной забрался в пустой вагон и шесть дней потом добирался до Ростова. Хорошо еще, в кармане были деньги, что мы ему за вино дали, а то бы с голоду помер человек… Когда, рассказывая эту историю где-нибудь в холодке за цехом, в обеденный перерыв, лежа на боку в окружении многочисленных слушателей, Матюшенко доходил до этого места, все головы поворачивались к скромно сидевшему чуть в стороне Сереге. Тот с интересом прислушивался к рассказу, словно речь шла не о нем, а о ком-то постороннем, чистил сваренные вкрутую яйца и одно за другим отправлял их в рот. — Или это правда, Серега? — недоумевал кто-нибудь из женщин, впервые слышавших эту байку. — Как же ты в Ростов уехал — а на работу? — А вы больше слушайте его, — отвечал с полным ртом Серега. — Он вам наговорит. Брехун чертов. — Я? Брехун? — приподнимался с земли Матюшенко. — А может, скажешь еще, что мы у тебя в курятнике не выпивали? — Выпивали. Ну и что ж с того? А только никаких денег за вино я с вас не брал, пусть кто угодно скажет. И пили мы не «лидию», а «ркацители», кисляк. Вот трепло. — Ну, может, и «ркацители» — соглашался Матюшенко. — Тогда я, видать, забыл что-то — старый уже. И, ущипнув какую-нибудь крановщицу или учетчицу потолще, сладко потягивался: сейчас бы поспать минут так шестьсот… — А все-таки, Серега, где ж ты тогда был? До сих пор не понимаю. Есть у меня, правда, одна мысль… Соседка у тебя, кажись, не замужем? Но я молчу! Молчу, Серега. Слово даю — молчу. Потому как если это узнает Мария… — Брехун чертов, — ворчал Серега, опасливо косясь по сторонам. — Ты лучше про свою жинку расскажи, как она тебя от ревматизма лечила. Расскажи, расскажи. — О, это тоже красивая история, — укладываясь, чтобы все-таки минутку вздремнуть, кивал слушателям Матюшенко. — Было дело. Но это я в другой раз расскажу, поспать надо. И через минуту уже храпел. И все тоже укладывались вслед за ним прямо на земле, нагретой горячим летним солнцем, прикрыв голову кто чем: рукой, газетой, пропотевшей рубахой или майкой, и затихали. Веял ласковый упругий ветерок. Припекало. До конца перерыва оставалось пять-шесть минут. |
|
|