"Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары)" - читать интересную книгу автора (Шаров Александр)У БЛАГОРОДНЫХ ДЕВИЦУ письменного стола пригорюнился небритый мужчина в потертой кожаной куртке, с коротко остриженной, колючей, как у ежа, головой, а рядом в кресле — длиннолицая костлявая женщина в черном платье с такими белыми манжетами и воротничком, что кажется, будто они покрыты инеем. Я устал, голоден, и мне страшно в этой холодной комнате с замерзшими синими окнами и пустыми позолоченными рамами на стене. Особенно страшно становится, когда на меня поглядывает женщина в черном платье. К счастью, она сразу отворачивается. Очевидно, ей не доставляет удовольствия смотреть на такое замерзшее и несчастное существо. …Пока мой спутник рассказывает обо мне, я тоже вспоминаю непоправимые события сегодняшнего вечера. После обеда поезд наконец прибыл в Москву. Анна Васильевна пошла с матросами и раненым командиром, велев нам с Ласькой ждать и никуда не отлучаться. Они долго не возвращались, и Ласька отправился на поиски. Начало темнеть, перрон опустел, я посмотрел вверх и увидел, что небо над головой звездное, но клетчатое, совсем не такое, как в Бродицах: в одной клетке звезды блестящие, разноцветные, а рядом — тусклые и мутные, точно вывалянные в ржаной муке. Я не знал, что это оттого, что над перроном стеклянная крыша, где одни квадраты выбиты, а другие затянуты пылью. Я ждал, ждал и побежал за Ласькой. На заваленной сугробами площади увидел женщину, очень похожую на Анну Васильевну, свернул за ней в пустынный переулок и не нашел дороги назад; плутал, пока не натолкнулся на красноармейцев у костра. Один из них, Николай Чижов, и привел меня в этот самый ближний детский дом. — Значит, так надо понимать — сирота и безнадзорный! — проговорил человек в кожаной куртке, повернулся в кресле и неуверенно спросил: — Наш контингент, Варвара Альбертовна? — Решайте, — пожала она плечами, — вы заведующий, товарищ Струков. Струков молчал. — Насекомые есть? — спросила женщина, взглянув на меня. Я не понял, что она обращается ко мне. — Воши е? Вот чем дамочка интересуются, — пояснил Чижов и, не дожидаясь ответа, в упор глядя на Варвару Альбертовну, резко сказал: — Ты голову не дури мальцу! Есть, так выведешь, не велика цаца. Царей и то вывели! От его сильного голоса стало спокойнее и захотелось задать вопрос, который давно меня занимал: везде ли уничтожили царей, и как, например, обстоит с этим в Мексике? — Вы заведующий, вы и решайте, товарищ Струков, — высоким голосом проговорила длиннолицая дама. — Но я обязана обратить ваше внимание на угрожающее снижение интеллектуального уровня в нашем учреждении. Уг-ро-жа-ю-ще-е! Ребенок, который не знает, что такое насекомое… Как хотите, но это непостижимо. — Вот какое дело, братики, — начал Струков, когда Варвара Альбертовна покинула кабинет. — Сейчас-то у нас детдом № 6, а в недавнем проклятом прошлом — Институт благородных сирот. Раскумекали? С одного краю — благородные, а с другого — сироты. К какому классу пришпилишь? — Он стоял перед Чижовым, поглаживая колючую, рыжеватую голову. — Разберись вот… — Ты раньше с мадам разберись, — перебил Чижов. — С Варварой Альбертовной? — Лицо Струкова сделалось неуверенным, почти испуганным. — Она что? Вроде военспеца — три языка знает. — Бывает, что и военспецов под ноготь, — оборвал Чижов. Он приподнял меня за плечи и громко, чтобы слышал не только Струков, но и все обитатели этого чужого и неласкового дома, добавил: — В эшелон нужно, а то бы посмотрел, какие тут благородные классы. Через годик, бог даст, разгромим беляков, вернемся с товарищами, тогда разберусь. А ты, директор, — знай линию веди; живы будем — спросим; у нас рука тяжелая. — А как же! Со всей революционной твердостью… — бормотал Струков, провожая Чижова к дверям. — Вот и портреты были: вдовствующая императрица Мария и генерал при орденах — вырезали беспощадно. Голос замолк. Я остался один посреди пустынного кабинета, не понимая еще по-настоящему, какое это несчастье потерять последнего близкого человека. — Ну, братик, примеряй! — приказал Струков, возвращаясь со свертком одежды. — Надо бы искупать тебя — дров нет… Свое скидай — тут полный комплект… Поживей, братик, не разглядывай — Варвара Альбертовна придет, не похвалит. Я натянул странные штанишки и рубашку, подшитую тонкой полоской кружев, неудобные черные шаровары и серую кофточку; примерил капор с длинными лентами и черный салоп на вате. — Девичье, — объяснил Струков. — Ничего не поделаешь, приспосабливаем что есть. Старая моя одежда грудой валялась на стуле, серые ленты сосульками свисали с капора, и вдруг ясно представилось, что Чижов не вернется, а без него попробуй отыщи в огромном городе Лаську, или моряков, или Анну Васильевну. Да и никогда мне не выбраться отсюда без него. — Главное — дисциплина! — строго проговорил Струков. В дверях за ним стояла Варвара Альбертовна. — Солдат ушел? — спросила она. — Надо проветрить комнату, но у меня нет сил, мосье Струков… Какая грубость! И это в стенах учреждения, которое посещали члены августейшей фамилии и завнаробразом товарищ Грибов! Вы знаете, что я приветствовала революцию, хотя и не дралась на баррикадах. Но разрешите мне думать, что и Степан Разин был комильфотней этого субъекта. Она села в кресло и, как в первый раз, брезгливо оглядев меня, добавила: — Будьте добры, отнесите эти… тряпки, товарищ Струков, а я проведу ребенка. Так началась моя московская жизнь. Мы шагали по бесконечному коридору, еле освещенному лампочками, мерцавшими под потолком. Далеко впереди виднелось высокое, сверху закруглявшееся аркой окно и черное небо за стеклом. По сторонам в глубоких нишах темнели тоже очень высокие, плотно закрытые двери. Лампочки отражались в хорошо натертом паркете. Колеблющиеся тени скользили по стенам и по полу, то удлиняясь, то сжимаясь, точно от страха. Иногда тени раздваивались и разбегались в разные стороны, как минутная и часовая стрелки. Я прислушивался к пронзительному скрипу своих новых ботинок, шелесту платья Варвары Альбертовны и ее голосу — тихому и очень внятному. — Теперь я веду тебя в дор-ту-ар, — говорила она, делая паузу после каждого слога. — Ты, конечно, даже не знаешь этого слова… А тут дортуары девочек. У нас воспитываются отпрыски древнейших родов: баронов Кронбергов, Козельских-Строгановых, Ромадановых… Сегодня сирота, а завтра у дяди прямые наследники опочили, и тебя в людскую к ней не пустят… Я плохо понимал, что говорит Варвара Альбертовна, но чувствовал, как сердце переполняется ненавистью к ней, к ее звенящему голосу, крадущейся походке, шуршащему платью. — Даст бог, все уладится, — продолжала Варвара Альбертовна. — Кем ты тогда будешь? Гарсоном? Форейтором?.. Хотя ты не знаешь этих слов… Или писцом, или провизором?.. Она на мгновение замерла, прислушалась и, подобрав юбку, так быстро побежала вперед, что я едва за ней поспевал. С силой распахнув последнюю дверь в коридоре, она влетела в комнату и, тяжело дыша, остановилась. В темноте неясно выступала белая кафельная печь, стол, четыре кровати у стены. — Встать! — выкрикнула Варвара Альбертовна. Ничто не шевельнулось. По-прежнему доносилось ровное дыхание; кто-то похрапывал во сне. — Не притворяйтесь! Я слышала, как вы переговаривались и готовили свои дрянные гадости! Казалось, всё в комнате глубоко спит. Помедлив, Варвара Альбертовна с грохотом выдвинула ящики стола, открыла шкаф, подозрительно поглядела на ребят, которые лежали с головой закутанные в тонкие одеяла, и вышла. Два одеяла зашевелились, точно по команде. Маленький хромой паренек на цыпочках подбежал к двери, заглянул в коридор и зажег свет в комнате. Высокий сероглазый мальчик, который лежал одетым, в таких же, как у меня, нелепых шароварах, соскочил с койки и вынул из-под матраца лист плотной бумаги. — Доставай краски, Косорот, — приказал он, обращаясь к хромому. Только одно одеяло оставалось еще неподвижным. — Новичок? — спросил меня высокий мальчик. — Как звать? — Алешка! — А я Сергей… Маленький! — добавил он через минуту не то с укоризной, не то с сожалением. — Хотя в семнадцатом и меньше тебя ребята камни таскали. Когда мы шли с Варварой Альбертовной, почему-то я был уверен, что меня запрут одного, и теперь новые знакомые кажутся необыкновенно симпатичными. — Ты за революцию? — шепотом спросил Сергей. — За мировую революцию? — Да! — отозвался я. Сергей сел к столу и властным голосом позвал: — Политнога! Мотька! Пребывающая во сне койка ожила, и из-под одеяла выглянула наголо обритая голова. — Что это значит — «Политнога»? — тихо спросил я у Косорота. — Прозвище такое, очень просто! Он говорил, что у комбрига Васенки политруком был, вот и прозвали… Может, хвастал, только его и вправду сам Васенко привез. И Варварке пригрозил: «Пацана обидишь — лично шашкой порубаю!» Все слышали. У Мотьки и гимнастерка есть красноармейская и сапоги — военно-революционный подарок. Струков хотел забрать, так Мотька две недели спал одетым… Политнога сидел на койке, а Сергей, держа перед глазами листок бумаги, громко читал: — «Красная Армия уничтожает беляков и скоро уничтожит их во всем мире. А в одном детском доме остались враждебные контры…» Лицо у Политноги круглое, сонное и добродушное. Но вдруг зеленые кошачьи глаза сощурились, рот сердито сжался. — «В одном детском доме»? — передразнил он, натягивая сапоги. — Пиши прямо, не виляй, Сережка. — Струк газету снимет. Сергей на минутку поднял голову и продолжал читать: — «…Есть контры, которые срывают карту побед Красной Армии и нашу боевую стенгазету, а некоторые девочки молятся по дортуарам за старорежимных беляков…» — Вот еще! Все девчонки! — снова перебил Политнога. — Не все. Есть же голь перекатная: Сонька, Лена, Жека Рябова из второго дортуара. Если бы не революция, им в горничные идти, в гувернантки, в ту же лакейскую. Можешь ты понять, Политнога? Очень поздно. Косоротов переписывает стенгазету, наклонив большую голову, шевеля губами и иногда поглядывая на меня светлыми, необыкновенно беспомощными глазами. Мне хочется спать, но я стараюсь держать глаза открытыми, даже придерживаю веки пальцами, и задаю вопрос за вопросом. — Тебе сколько лет, Косорот? — Десять. — Ты почему хромаешь? — Ранили в семнадцатом. Отцу обед носил на Пресню — там ранили. И теперь болит… А у тебя есть кто? — Мать… Только она в армии, за комиссара, два года не видел ее. И еще Яков Александрович — он тоже в армию ушел. И Ласька… — Брат? — спрашивает Косорот, тщательно выводя кисточкой синие буквы заголовка. — Товарищ! — отвечаю я и засыпаю. …Мы проснулись от оглушительного звонка и все вчетвером побежали умываться. Когда вернулись, в спальне стояли Струков, Варвара Альбертовна и две девочки. Вздернув подбородок и гордо откинув голову, они старались не глядеть в нашу сторону. — Чья постель? — спросила Варвара Альбертовна. — М-моя, — заикаясь, отозвался Косорот. — Откройте форточку, товарищ Струков, я вынуждена просить об этом. У девочек разболятся головки. Как это ужасно, что им приходится узнавать изнанку жизни; да и я не привыкла дышать миазмами. Может быть, вы объясните, воспитанник Косоротов, почему у вас мокрая простыня? Или это не нуждается в объяснениях? Что же вы молчите? Почему вам изменил дар слова? В стенгазете вы изъяснялись довольно бойко. — Постель была сухая, — с трудом выговорил Косорот; у него дрожали губы и на глазах выступили слезы. — Ах, так? — переспросила Варвара Альбертовна, наклоняя голову и вытягивая шею, будто без этих приемов невозможно разглядеть столь незначительное существо, как Косорот. — Но ваше утверждение — нонсенс. Мокрый предмет становится сухим без посторонней помощи, но сухой не может превратиться в мокрый. Это понимают и мои девочки, хотя им не приходилось спускаться по черной лестнице жизни. С фактами принято считаться, мосье Косоротов! — Ты ему не мосьекай, гадюка, он не моська! — сдавленным голосом перебил Мотька Политнога, сжав кулаки и шагнув к Варваре Альбертовне. Мне ясно представилось, что сейчас случится нечто страшное. Но все молчали, а Варвара Альбертовна, Струков и девочки попятились к дверям. — Происходит бунт, и необходимы решительные меры, товарищ Струков, — послышался издали прерывающийся голос Варвары Альбертовны. — Я двадцать шесть лет прослужила в ведомстве вдовствующей императрицы, меня принимали в лучших домах, но никогда не именовали гадюкой или иной ядовитой змеей. …Всхлипывает, уткнувшись в подушку, Косорот, ничком лежит на койке и сердито бормочет что-то Политнога. Сергей, задумавшись, сидит у стола. — Неладно получилось, братики, — просовывается в дверь рыжеватая колючая голова. — Ты же староста, Сережа, где твоя линия? — А где ваша линия? — отзывается Сергей. — Девчонки с Варварой Альбертовной Косорота со свету сживают за стенгазету, воду налили в постель, а вы молчите. На уроках нарочно по-французски говорят, чтобы мы не понимали… …Тянется, тянется беспокойный зимний день. За обедом, едва нам подали в жестяных мисках болтушку из горячей воды и редких крупинок пшена, явился Струков и, остановившись у дверей, прочитал, проглатывая слова: …Запрещается, запрещается, запрещается… — Убегу я, — бормочет Мотька, не притрагиваясь ни к хлебу, ни к пшенной болтушке. — Косорот сказал, у тебя дружок в Москве. Давай вместе убежим. …Давно дан сигнал спать, но никто не лег в нашем дортуаре. У стола Косорот, Мотька Политнога, Сережа и еще Жека Рябова — маленькая веснушчатая девочка, делегатка второго дортуара. Я дежурю у дверей, чтобы предупредить об опасности. — Бежать надо! — поднимается Политнога. — Куда, Матвей? — спрашивает Сережа. — К Васенко подамся. — Все «я», да «я»! А нам так и оставаться со Струком и Варваркой? — Я к Ленину в Кремль пойду и все расскажу! — Скажешь Ленину, что бежал, а он тебя слушать будет?.. Врешь, Мотька, Ленин трусов не слушает! — Это я трус?.. — сжав кулаки, надвигается Мотька на Сергея. — Да, Мотька, — очень серьезно отвечает Сергей. Минуту или больше они стоят друг против друга, потом Политнога поворачивается и шагает к своей койке. — Бежать легко! — бросает вслед Сергей. В глубине коридора показалась чья-то тень, и я подаю сигнал. …Ночью просыпаюсь оттого, что кто-то трясет меня за плечи. Это Мотька, совсем одетый, в красноармейской своей гимнастерке. — Бежим, Алешка, бежим! — повторяет он. Лицо у Мотьки бледное и отчаянное, зеленые глаза широко раскрыты и светятся в темноте, точно у кошки. — Бежим! Никакой я не трус, а только Струк с Варваркой меня с головкой проглотят после вчерашнего. И не могу я тут, малыш. А мы убежим и Лаську твоего отыщем. Честное коммунистическое, вот тебе крест святой!.. Холодно, в замерзшие окна видно небо, чуть начинающее светлеть. Печь, шкаф, стол все яснее выступают в предрассветных сумерках, будто они проснулись вместе с нами. — Бежим, бежим! — повторяет Политнога. — В коридоре не замазано окно, внизу сугроб — я уже смотрел: ни чуточки не страшно. Я помню то, что вчера говорил Сергей, но, если сейчас не уйти, когда еще выберешься отсюда? И одному мне никогда не найти Лаську, и Мотька тоже знает что делать; он смелый, он на войне был… …Политнога прыгает первым, а я, не глядя, за ним. Мы молча шли по пустынному переулку. На душе было невесело… Сколько раз потом, за долгую жизнь, и Мотьке, и мне, и всем людям нашего поколения приходилось входить в чужие дома, в чужие товарищества со щемящей тревогой — найдешь ли друзей — и уходить оттуда, оставив частицу сердца! Так было и в школе, и в вузе, и в воинской части, с которой мы шли на фронт. Встречи и расставания — они всегда были и будут самым радостным и самым тяжелым, сколько бы ни жил человек. Мы шли не оглядываясь, думая каждый о своем. — Знаешь, Мотька, матросский начальник рассказывал, что в Москве есть школа-коммуна, Ласька там, должно быть. — Отыщем, — кивнул головой Политнога. — Ты смотри не потеряйся. Человек в шубе, перепоясанной ремнем, с поднятым меховым воротником, с охотничьим ружьем в руках, стоял в подворотне, охраняя дом. — Гражданин, — окликнул Мотька, — где тут школа-коммуна? Человек вздрогнул, перехватил ружье и отозвался: — Не знаю, девочки, проходите!.. Мы отошли на несколько шагов, не сговариваясь сняли капоры и, с мясом оторвав ленты, швырнули их. Потом перевернули капоры наизнанку. С ватой, вылезающей из-под разорванной подкладки, они сразу приобрели другой вид. Ленты упали в сугроб, снова поднялись в воздух и, летя по ветру, скрылись из глаз. |
||
|